Ясно, что предписывают в случае Дон Кихота «правила Макнотена». Необходимо принять во внимание обстоятельства его нападения на воображаемых великанов при вынесении решения о причинении ущерба реальным мельницам. Но Шюц использует более тонкий аргумент, заимствованный у Гуссерля, который «…различает предикации существования (Existenzialprädikationen) и предикации реальности (Wirklichkeitsprädikationen). Противоположностью первых являются предикации несуществования, последних — предикации нереальности, вымысла. Исследуя „происхождение“ предикаций реальности Гуссерль заключает: „При естественной установке сначала (до рефлексии) нет предиката ‘реальный’ и нет категории ‘реальность’. Только когда мы фантазируем и переходим от установки жизни в фантазии (то есть установки квазипереживания во всех его формах) к данной действительности, и когда мы, таким образом, выходим за пределы любого случайного фантазирования и его фантазии, принимая и то и другое за образцы возможного фантазирования как такового и вымысла как такового, мы получаем, с одной стороны, понятие вымысла (соответственно, фантазирования) и, с другой стороны, понятия ‘возможный опыт как таковой’ и ‘реальность’… Мы не можем сказать, что тот, кто фантазирует и живет в мире фантазий (‘мечтатель’), принимает вымыслы как вымыслы, но он имеет видоизмененную действительность, ‘действительность как если бы’… Только он, живущий опытом и уходящий от него в мир фантазий, может, при условии, что фантазия отличается от опыта, обладать понятиями вымысла и реальности“».[37]
Итак, вместо неокантианской формулы «мир бытия — мир смыслов — мир ценностей» мы получаем два различения: «существующее / несуществующее» и «реальное / нереальное». В мире воображения мы наделяем реальностью то, что не существует. Этот тезис не отменяет существование мельниц. Он лишь разводит два этих различения, делает их независимыми друг от друга. Есть только один мир, где Существующее и Реальное совпадают — мир повседневности (та самая джеймсовская «верховная реальность», которую Шюц называет миром естественной установки или миром рабочих операций). Во всех остальных мирах — галлюцинаций, литературы, научной теории — реальным становится несуществующее.
Игрок в регби, как и Дон Кихот, не находится в мире «верховной реальности». Он действительно совершает некоторые «рабочие операции» — пробежки, уклонения и пасы — но они не суть его действия. Действия же он совершает в мире воображаемых (игровых) сущностей. Но разве при этом не происходит пробой диэлектрика, нарушение границы миров? Разве Дон Кихот не преобразует мир существующих физических объектов, сражаясь с реальными, хотя и не существующими великанами? «Ответ состоит в том, — замечает Шюц, — что Дон Кихот, действуя описанным способом, не покушается на границы мира рабочих операций. Для него — фантазера, сталкивающегося с реальностью (тогда как Уленшпигель — реалист, сталкивающийся в фантазиями), — не существует воображаемых великанов в реальности его мира рабочих операций, великаны реальны. Впоследствии он признáет, что его интерпретация находящегося перед ним объекта была опровергнута дальнейшими событиями. Это то же самое переживание, которое возникает у всех нас при естественной установке, когда мы открываем, что нечто далекое, считавшееся нами деревом, оказывается человеком. Но Дон Кихот реагирует совсем иначе, чем реагируем мы в подобных ситуациях. Он не смиряется с „распадом своего опыта“, он не признает своих заблуждений и не соглашается с тем, что предметы, на которые он напал, всегда были мельницами и никогда — великанами. Конечно, он вынужден признать актуальную реальность мельниц, на сопротивление которой он натолкнулся, но он интерпретирует этот факт так, как если бы он не принадлежал реальному миру. Он объясняет его при помощи теории, состоящей в том, что, желая досадить ему, его заклятый враг, волшебник, должно быть в последний момент превратил не менее реальных прежде великанов в мельницы. И только теперь, придя к этому заключению, Дон Кихот определенно снимает акцент реальности с мира рабочих операций и переносит этот акцент на мир своих образов воображения».[38]
Радикализируя шюцевский тезис, можно было бы сказать: Дон Кихот
При этом Шюц отказывается отвечать на два очень важных вопроса:
1) В каком отношении находятся действие в мире воображения (или игры) и действие в мире повседневности? Существует ли механизм преобразования одного в другое? Для Шюца, видимо, — нет, не существует, потому что нет «формулы трансформации», перевода, контрабанды содержаний одного мира в другой. Но тогда значит ли это, что между действием Дон Кихота и действием средневекового рыцаря, бросающегося на превосходящего числом врага, нет никакой гомологии? И мы должны полностью проигнорировать их «родство»?
2) Существуют ли действия, не только выходящие за рамки, но разрушающие некоторые «конечные области смыслов»? Такие экстраординарные события, которые несут угрозу отдельным мирам? То есть не просто заставляют снять с них «акцент реальности» (как мы видели на примере с Дон Кихотом), но делают их невозможными?
Далее мы рассмотрим эти два вопроса на конкретных примерах.
Фрейм-анализ и фальсификации на выборах
Допустим теперь, что Шюц неправ: конечные области смысла не замкнуты и граница между мирами — пунктирная, а не сплошная линия. Допустим также, что Джеймс ошибся, и нет никакой «верховной реальности» — различные смысловые порядки равноценны и равнозначны, их соотношение больше напоминает карту, нежели пирамиду. Что это изменит в нашем понимании повседневности? Прежде всего, теперь задачей социолога повседневности будет поиск и идентификация различных механизмов транспозиции, перевода, сообщения между мирами. Именно такой шаг делает другой социальный теоретик — Ирвинг Гофман.[39]
Когда Гофману исполнилось девятнадцать лет, он сбежал из дома и устроился на работу в Канадский национальный кинокомитет. Шла Вторая мировая война и молодого стажера подключили к производству рекламных роликов (их тогда демонстрировали в кинотеатрах перед показом фильма). В рекламе не было панорамных сцен и дорогих декораций, зато в кадре всегда присутствовали предметы потребления и повседневного обихода. Вернее, предметы,
Всем, кто в детстве страдал на уроках сольфеджио в музыкальной школе, так же как автор этих строк, хорошо знаком данный термин. Он означает механизм переноса музыкальной фразы из одной тональности в другую. У Гофмана же он описывает способ реинтерпретации, преобразования, трансляции некоторой деятельности, уже имеющей смысл в мире повседневности («если нет исходной схемы, то нечего переключать»); ее перевод в другую систему координат.[40]
То, что Шюц называет конечными областями смысла, а Джеймс — подмирами (или субуниверсумами) у Гофмана становится
При всей их значимости первичные системы фреймов, вроде бы составляющие фундамент мира повседневности, не находятся в центре внимания И. Гофмана. Его гораздо больше занимают возможности трансформации, преобразования «настоящей, живой деятельности» в нечто пародийное, поддельное, «ненастоящее».
«Ключами» подобной трансформации (транспонирования) могут стать:
•
•
•
•
•
Одно из любопытных наблюдений Гофмана состоит в следующем:
Скажем, церемония свадьбы представляет собой ритуал, в котором, как и во многих обрядах перехода, сконцентрирована метафорика изменения статуса вступающих в брак, отношений их родителей, их собственных отношений и т. д. Фразы, движения, перемещения в пространстве — все это подчинено некоторому сценарию и представляет собой превращенную деятельность, отображающую подлинную реальность (предположительно — реальность эпизодов их прежней и будущей повседневной жизни, а также некоторые космогонические представления о связи института брака с вселенским мироустройством). Однако включение церемонии свадьбы в театральную постановку добавит еще один слой (lamination) к уже свершившейся трансформации. Репетиция подобного спектакля усложнит структуру фрейма, добавив к нему слой технической переналадки — жених уже не просто старается максимально соответствовать образу «молодого» (первый слой) и делает это свое стремление явным для публики (второй слой); он, к тому же, периодически практикуется «для себя», в порядке тренировки (третий слой). Четвертый слой может добавиться, если на репетицию приедет съемочная группа местного телеканала и «жениху» придется изображать то, как он готовится изображать жениха. Или, если актер, играющий жениха, поспорит с коллегами, что своей игрой заставит «невесту» поверить, будто действительно любит ее, обнажив за привычной профессиональной маской слой «истинных» чувств. Впрочем, в последнем случае к вполне невинному типу переключения — пересадке (актер делает то же, что всегда, но с другими целями) — добавится принципиально иной, отличный от переключения тип трансформации деятельности —
Фабрикация предполагает, что один или несколько людей целенаправленно формируют у другого человека или группы ложное, иллюзорное представление о происходящем. Данный класс трансформаций объединяет розыгрыши, экспериментальную инсценировку (навязывание испытуемому ложного представления о целях эксперимента), учебный обман (взлом сейфа для тестирования системы безопасности), «патерналистские конструкции» (сокрытие информации во благо жертвы), проверки (введение жертвы в заблуждение для оценки ее действий), а также многочисленные формы злонамеренного обмана.
Здесь, правда, появляется некоторая двусмысленность, связанная с понятием «намерения». По Гофману к сфабрикованным реальностям относятся также различные формы душевной болезни, сна, гипнотического состояния, наркотического опьянения и галлюцинаторных расстройств — все те «миры», которым У. Джеймс и А. Шюц приписывали суверенитет и самозаконность, а, следовательно, в терминах гофмановского фрейм-анализа их логично было бы отнести к результатам «переключения». Однако Гофман подчеркивает: это не переключения, но именно фабрикации. К примеру, сновидение — результат самообмана сновидца: «Нет сомнений, что во сне человек сам себя и по собственной воле обманывает. Особенность сна в том, что даже если главными героями выступают другие, только тот, кто видит сон, имеет привилегию по-разному оценивать происходящее во сне, по-разному вспоминать о нем, быть уверенным в том, что это — сон, пока он снится, и точно знать, когда сон закончится».[42] Гофман напрямую сравнивает сновидения с розыгрышами: они так же хрупки и непрочны, в них так же легко обнаружить различение маскирующего / маскируемого слоев реальности. И какими бы иллюзорными ни были эти формы, всегда есть тот, кто порождает иллюзию; даже если он сам — единственная жертва собственной фабрикации. Данное утверждение обнаруживает любопытные следствия для системы юридических фреймов. Наделяя сновидца «намерением» видеть сон (если бы он таковым не обладал, сновидение следовало бы относить к «переключениям»), Гофман проблематизирует традиционное для социологии понимание «намерения» и сохранившееся со времен Вебера юридическое представление о вменении ответственности.[43]
Вопрос, поставленный здесь Гофманом — вопрос о границе между сфабрикованными и переключенными мирами (скажем, различие документального и художественного фильма) — гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Потому что граница между переключением и фабрикацией может проходить внутри одного мира, который, таким образом, оказывается одновременно «транспонированным» и «сфабрикованным». Это хорошо заметно на примере сетевых компьютерных игр. Представляя собой фабрикации, аналогичные розыгрышам, компьютерные игры являются также и результатами вполне конкретных трансформаций рутинных, повседневных форм активности. Как здесь происходит распределение ответственности между автором фабрикации и автором действия в сфабрикованном мире?
Предполагается, что, в отличие от фабрикации, переключение-транспонирование не предполагает намеренного создания «иллюзий». Именно переключение являет собой пример ненамеренной и несфабрикованной «обратимости» миров — возможности «перенесения» события из одного смыслового контекста («конечной области смысла», по Шюцу) в другой. Таким образом, нападение Дон Кихота на великанов в мире галлюцинаций — это одновременно и фабрикация (Дон Кихот сам вводит себя в заблуждение) и транспонирование атаки из рыцарских романов (которая, в свою очередь, является транспонированием реальной рыцарской битвы).
Трансформации накладываются на трансформации, обнаруживая «многослойность» эпизодов социального опыта. Причем, между двумя видами трансформаций нет никакого «избирательного сродства». Переключения накладываются на фабрикации и наоборот. Например, помутнение сознания, вызванное маниакальным расстройством личности — фабрикация (форма «самообмана»). Симуляция «помутнения сознания» и «маниакального расстройства» молодым человеком, уклоняющимся от военного призыва — это фабрикация фабрикации (причем, фабрикация далеко не «благонамеренная»). А вот репетиция симуляции перед зеркалом или в присутствии друга-психиатра, помогающего сымитировать расстройство более правдоподобно, — это уже не фабрикация, но переключение (посредством ключа «технической переналадки»), наложенное на два слоя фабрикаций.
Однако чем дальше Гофман продвигается в своем анализе фреймированности повседневных событий, тем сомнительнее выглядит тезис об априорной различимости первичных и вторичных систем фреймов, неустранимой дистанции между «копией» и «оригиналом».
Рассмотрим в качестве примера событие «военных учений». Учения — это техническая переналадка боевых действий. Специфика перемещения войск, отдаваемых команд, выполняемых тактических задач здесь предписывается определенным сценарием. Смысл сценария состоит в том, чтобы, с одной стороны, приблизить копию к оригиналу («условия, максимально приближенные к боевым…»), а с другой — сохранить происходящее в рамках фрейма трансформированной активности («без жертв»). Однако во фрейме «учения» к технической переналадке добавляется еще один слой трансформации — состязание. В учениях участвуют две противоборствующие «армии» и исход «войны» заранее не известен. Теперь представим, что все происходящее снимается для учебного фильма и должно
Каждый следующий слой фрейма — это отражение отражения, перевод в новую систему координат того, что уже выдержало несколько переводов. В итоге Гофман оказывается перед необходимостью ответить на вопрос: как соотносятся между собой трансформированная и нетрансформированная деятельность в структуре жизненного мира? «Когда мы считаем что-либо нереальным, — пишет он, — мы иногда не учитываем, что реальность не обязательно должна быть очень уже „реальной“; с таким же успехом она может быть как инсценировкой событий, так и самими этими событиями, а может быть репетицией репетиции или репродукцией оригинального изложения. Любое из изображений может быть в свою очередь создано путем копирования чего-то такого, что само является макетом, и это наводит нас на мысль, что суверенным бытием обладает отношение, а отнюдь не субстанция. (Бесценная авторская акварель, хранимая по соображениям безопасности в папке с репродукциями, оказывается в данном контексте лишь репродукцией)».[44] Отсюда перенос внимания с самих форм опыта — рутинных или сфабрикованных — на отношения между ними.
Между копией и оригиналом нет разницы. Но не потому, что копия — это тоже своего рода оригинал, а потому что всякий оригинал — не более чем копия. Изображения являются такой же реальностью, как и сама реальность лишь потому, что никакой другой социальной реальности, кроме изображаемой, нет. «Я не думаю, — замечает в этой связи Гофман, — что Джеймс указал на что-то ценное в отношении „верховной“ реальности (какая бы система фреймов при ее определении не задействовалась), однако я полагаю, он был очень находчив во всем, что связано с фиктивными областями. Его различение типов „субуниверсумов“ не столь полезно, но утверждение того, что каждый из них имеет свой „особый и самостоятельный стиль существования“, представляет собой „согласованную систему“ и каждый из этих миров „пока находится в центре внимания, по-своему реален“ плодотворно. Этими идеями я обязан Джеймсу. Их я и попытался развить в „Анализе фреймов“».[45]
Теперь придадим гофмановской версии теории множественных миров операциональную форму.
С 2005-го по 2007-й год автор этой книги участвовал в качестве наблюдателя и организатора в трех балканских миссиях международного электорального мониторинга БДИПЧ ОБСЕ[46] и Европейской сети электорального мониторинга[47]: в Албании (парламентские выборы 07.2005), в Боснии и Герцеговине (общие выборы 08.2006) и в Хорватии (парламентские выборы 11.2007). В каждой из миссий наблюдатели сталкивались с проблемой, описанной Гофманом: что позволяет говорить о некотором событии, как о принадлежащем первичной или вторичной системе фреймов?
Алгоритм «правильного» голосования в Албании включает в себя: вход в помещение — демонстрацию рук члену комиссии (проверка на наличие отметки о голосовании) — предъявление документа — получение бюллетеня — получение ультрафиолетовой отметки на руку (исключающей повторное голосование) — подход к месту для голосования и сам процесс голосования — опускание бюллетеня в урну — выход через вторую дверь. Это не жесткое предписание. Однако именно так выглядит данный процесс на значительном числе участков.
За некоторыми исключениями.
…Помещение избирательного участка разделено на две части ширмой. Два члена избирательной комиссии (женщины) находятся на одной стороне участка, два других члена (мужчины) — на другой. Через один вход заходят женщины, через другой — мужчины. Соответственно, одна из урн оказывается «женской», вторая — «мужской». Голосование происходит в полной тишине. Проголосовав, женщины возвращаются домой, мужчины — остаются около избирательного участка, курят и обсуждают исход выборов. Оба наблюдателя на участке оказались мужчинами, а потому на «женскую» часть не заходят. В тех случаях, когда пожилые избиратели не умеют читать, они шепотом просят члена избирательной комиссии отметить в их бюллетене нужную им партию. Тот, как правило, делает это молча. Иногда бюллетени бросают в урну с нашептываниями и приговорами.
И мужчины и женщины одеты торжественно, возможно, в национальные костюмы…
Данный вид транспонирования не является широко распространенным. На выборах 2005 г. он был зафиксирован наблюдателями всего в двух местах (описание, приведенное выше, сделано на сельском избирательном участке в семи километрах от поселка Фуши-Аретц). Это фрейм «голосования как священнодействия»: событие волеизъявления становится экраном сильной символической проекции, ему сообщаются внятные религиозные коннотации. Что любопытно, оно не приводит к устранению женщин из голосования, им не чинится препятствий и что касается формальных нарушений — их здесь всего два (нарушение тайны голосования и препятствование наблюдателям в доступе на вторую половину участка, которое, к тому же, не является в прямом смысле слова «препятствованием»). Более того, по утверждению местных жителей, население села не является истово религиозным. Почему же именно в фрейм священнодействия было переключено событие голосования?
Вероятно, это побочное следствие самого использованного здесь ключа —
Что любопытно, так это устойчивость, с которой привнесенные на избирательный участок чужеродные электоральному событию символические различения (мужское / женское, сакральное / профанное) поддерживаются и воспроизводятся в течение всего дня голосования. То, что составило трудность для международных наблюдателей — понять «правила игры» в этом помещении, ответить на вопрос «Что здесь происходит?» — не составляло никакого труда для местных жителей. Однако они далеко не всегда могли эксплицировать это свое знание правил игры. Правила оказались инкорпорированными и в обстановку избирательного участка, и в сами тела голосующих.
Принципиально другой тип переключения голосования — его перевод из электорального фрейма в фрейм фестиваля, празднества, локального торжества. Эта форма транспонирования, вероятно, распространена несколько шире, чем церемониальная, но тоже преимущественно в небольших деревнях и поселениях. Наблюдатели фиксировали элементы такого переключения не только в Албании, но и годом позже на выборах в Боснии и Герцеговине.
Пространство избирательного участка сильно «разрежено». Всего один стол для голосования стоит посреди комнаты без всяких загородок и ширм. Люди голосуют, открыто демонстрируя всем свой выбор (голосование идет только за одну партию). На избирательном участке много посторонних, уже проголосовавших, которые играют роль зрителей. Мужья зачастую приходят с документами жен и голосуют за них. Члены избирательных комиссий и наблюдатели свободно перемещаются по помещению и общаются с посторонними. После того как человек голосует, он поднимает бюллетень над головой и произносит тост или шутку. В ответ раздаются одобрительные возгласы и иногда аплодисменты. Опускание бюллетеня в урну также сопровождается возгласами и аплодисментами. Снаружи идет приготовление к празднеству, намеченному на окончание голосования.
Члены участковой избирательной комиссии непрерывно иронизируют, шутят над своими должностями, всячески их обыгрывают в диалогах. Обращаются друг к другу «Господин председатель избирательной комиссии», «госпожа секретарь комиссии» с преувеличенной церемонностью и игровыми интонациями.
Здесь происходит превращение голосования в особого рода ритуал взаимодействия, призванный (как и все ритуалы) усиливать солидарность сообщества. Бессмысленно анализировать происходящее с точки зрения нарушений как отклонений от «правильной траектории» — нарушений здесь слишком много. С точки зрения фрейм-анализа интерес представляет то, как изменяется сама архитектура события при переключении его контекста. Мы видим, как пространство избирательного участка становится жестко центрированным: место для голосования оказывается чем-то вроде подиума или сцены, присутствующие — зрителями, а комиссия — жюри. В отличие от «правильного» электорального фрейма (и тем более в отличие от фрейма священнодействия, рассмотренного выше) этот фрейм допускает значительную свободу действий и перемещений. Это не церемониал, поскольку здесь нет имплицитного сценария и символических проекций. Ключом тут является «выдумка» («makebelieve»), а если более конкретно, то «игровое притворство» («playfulness») — одна из самых распространенных разновидностей «выдумки». Данный тип переключения транспонирует голосование в развлечение,
Если предыдущий тип переключения — это сакрализация голосования (вывод фрагмента взаимодействия из первичной системы фреймов и перенос его во фрейм церемониальный с усилением всех символических элементов), то данный тип переключения это, напротив, профанация, то есть превращение события в профанное, мирское за счет пародирования, иронии, обыгрывания.
Каждая следующая трансформация — это усиление знаковых элементов события, превращение события в знак самого себя. Таким образом, каждое следующее наслоение в структуре взаимодействия дается легче предыдущего. А потому вслед за переключением легко может последовать фабрикация. (И наоборот, переключение может стать элементом фабрикации, ее «внешним слоем», «отвлекающим маневром», маркером фигуративности.) Далее мы приводим фрагмент из дневника наблюдения, сделанного в удаленном сельском населенном пункте в 15 км. от города Ливно.
На участке царит оживленная атмосфера, люди непрерывно шутят над происходящим. В помещении находится много посторонних (уже проголосовавших?). Женщина, председатель участковой комиссии, периодически выходит из помещения и возвращается в него, громко обращается по именам к местным наблюдателям. Так же громко спрашивает у других членов избирательной комиссии: «А этот голосовал? Хорошо! А его дети приехали? Отлично!
Так, кто у нас еще отлынивает от исполнения гражданского долга?». Голосующие постоянно шутят с членами комиссии. Создается ощущение, что все происходящее происходит не всерьез.
К вечеру мы обратили внимание на то, что печать на одной из избирательных урн повреждена. Эта урна стоит непосредственно около стола председателя. Моя напарница заметила, что на протяжении довольно длительного времени использовалась только одна урна. (Вторая, по всей видимости, находилась под столом председателя). При подведении итогов выяснилось, что проголосовали более 90 % зарегистрированных на данном участке избирателей — гораздо больше, чем по нашим приблизительным подсчетам. Когда вскрыли одну из урн, на стол часть бюллетеней выпала плотной стопкой (что возможно, только если ее туда положили такой же стопкой). Однако члены комиссии не обращают на это внимания — они продолжают поддерживать игровой настрой и тут же засыпают выпавшую стопку вброшенных бюллетеней бюллетенями из другой урны, делая вид, что распределяют бюллетени между собой: «Ты, Иванко, мужчина заметный, поэтому возьми себе больше бюллетеней — ты быстро считаешь, а ты, Ивица, раньше учителем математики был — вот тебе стопка». Так подброшенные бюллетени «размешиваются» прямо на глазах наблюдателей. Председатель комиссии подмигивает нам, словно предлагая принять участие в веселом розыгрыше.
По итогам голосования на данном участке за партию HDZ проголосовало более 70 % избирателей…
В приведенном фрагменте описан довольно типичный случай вброса бюллетеней, зафиксированный наблюдателями. (Зафиксированный только потому, что в какой-то момент, заподозрив мошенничество, они начали считать голосующих.) Эта фабрикация структурно связана с элементами того типа переключения («make-believe», «playfulness»), которые были задействованы в данной ситуации. Как именно элементы фабрикации соотносятся с элементами переключения? Иными словами, когда и как игра становится обманом?
Мы можем лишь предположить, что переключение «готовит почву» и облегчает фабрикацию, являясь ее частью. Точнее, само переключение здесь встроено в механику фабрикации. Спектакль, разыгранный перед наблюдателями, был, по-видимому, отвлекающим маневром для вброса бюллетеней. Однако не случайно и то, что именно «игровое притворство», а не «состязание» или «церемониал», были выбраны для этой цели. Благодаря использованию ключа «выдумка» выборы начинают осознаваться как нечто ненастоящее, притворное, игровое. А то, что уже воспринимается как притворство, довольно легко трансформировать дальше — в мошенничество.
Фрейм-аналитик мечтает создать полный каталог транспонирований, позволяющий с уверенностью сказать, как именно «деформируется» событие n1 при его переносе из фрейма N в фрейм N'. Достичь подобной степени формализации, приблизив фрейм-анализ если не к «математике», то хотя бы к «сольфеджио» взаимодействий, столь же заманчиво, сколь затруднительно.
Что упускается из виду при прослеживании цепочки переключений? Как минимум, два аспекта, на которых мы акцентировали внимание в четвертой главе —
В микроавтобусах «Газель» есть два передних пассажирских сиденья, расположенных рядом с местом водителя. В некоторых моделях эти сиденья сдвоены и для них предусмотрен один общий ремень безопасности. Пристегнувшись, вы оказываетесь намертво связанным со своим соседом; причем, у пассажира, сидящего ближе к двери, ремень проходит в районе горла, а у пассажира, сидящего рядом с коробкой передач, — в области диафрагмы. Водители, привыкшие к подобным ситуациям, рекомендуют пассажиру у двери не тянуть ремень через сдвоенное сиденье, а просто накинуть его на грудь, прижав застежку левой ногой. Тогда он не будет сковывать движений (левая нога не в счет), а стоящие у обочины автоинспекторы не почувствуют подвоха, успев разглядеть перекинутый через плечо пассажира ремень. В сущности, «Газель» — крайний случай вынужденного нарушения ПДД из-за ошибки в конструкции. После очередного ужесточения в России правил дорожного движения (до которого ремень безопасности в автомобилях выполнял преимущественно декоративную функцию) немалое число водителей предпочитают не пристегивать, а накидывать это приспособление.
Итак, налицо механизм транспонирования (хотя, если строго следовать гофмановской терминологии, следовало бы говорить о фабрикации). Пристегивание как действие в первичном фрейме — при всей условности разделения фреймов на первичные и вторичные — переключается в «накидывание», то есть «как бы пристегивание». Это уже не забота о собственной безопасности и даже не рутинное совершение элементарной технической операции, а некоторый спектакль, инсценировка, игра на публику (причем, публика у автомобилистов вполне определенная и весьма взыскательная). Однако еще более радикальный механизм транспонирования предложили производители оригинального продукта —
Формально мы можем два эти типа транспонирования («накидывание» и «визуальный обман посредством изображения ремня безопасности на рубашке») описать следующим образом:
1. n1 (N) →
2. n1 (N) →
Где событие n1, принадлежащее множеству событий N, транспонируется посредством ключа x в игровой фрейм N', становясь событием n2. Аналогичным образом посредством ключа
Однако переключение событий не происходит спонтанно и стихийно; например, в случае с несознательным автомобилистом транспонированию предшествует конкретное решение — инсценировать пристегивание, заменив его накидыванием или прибегнув к визуальному обману. Само транспонирование становится возможным, благодаря тому, что ремень безопасности (как и все материальные объекты, включенные в социальные взаимодействия) сообщает событию своего использования одновременно «буквальные» (literal) и фигуративные (non-literal) элементы.
Пытаясь создать универсальные таблицы транспонирований, показывая, как «деформируются» события (голосования или пользования ремнем безопасности) при их переводе из одной системы фреймов в другую посредством разных ключей, формализуя свои описания, стилизуя их под примеры из теории множеств, мы упускаем из виду вовлеченность (а вместе с ней и материальность события, и телесность наблюдателя / действующего). Голосование, в котором вы приняли участие за компанию с родителями, и голосование, в котором вы — один из баллотирующихся кандидатов, это разные события, даже если совершены они в одном и том же первичном фрейме N. Причем различают их не отношения транспонирования, а
Но мы сейчас не пойдем в эту сторону (отчасти потому, что уже описали данный ход, связанный с гофмановским понятием «режим вовлеченности», джеймсовской «верой» и бергсоновским «напряжением внимания к жизни», в другом месте[49]). Зафиксируем пока предложенное Гофманом решение загадки Дон Кихота: атака «реального» конного рыцаря транспонируется в ее описание в рыцарском романе, а оно, в свою очередь, транспонируется в атаку Дон Кихота на ветряные мельницы. События в разных смысловых мирах связаны друг с другом отношениями «переключения».
Что ответит на это теория действия?
«Дело Брауна» и «Дело Бастамонте»
Летом 2000-го года трое полицейских остановили междугородний автобус на выезде из Нью-Йорка. «Рутинная проверка» — сказал старший по званию водителю, после чего занял его место и закрыл переднюю дверь. Второй полицейский встал около задней двери автобуса. Третий начал медленно двигаться по проходу, наблюдая за реакцией пассажиров. Его внимание привлекли двое молодых людей. Полицейский спросил одного из них, по фамилии Браун, есть ли у того багаж. Пассажир ответил, что есть. «Вы не против, если я его обыщу?» — спросил офицер. Браун достал с полки рюкзак. Ничего не обнаружив, полицейский продолжил: «Вы не против, если я обыщу Вас?» (дословно: «Do you mind if I check your person?»). Браун не ответил, но встал и поднял вверх руки. Полицейский нашел приклеенный скотчем к животу подозреваемого пакетик с кокаином и задержал Брауна, зачитав ему стандартное «предупреждение Миранды»[50]. Аналогичная процедура повторилась и с приятелем Брауна по фамилии Дрэйтон. Дрэйтон сходным образом согласился на обыск и тоже был задержан после обнаружения спрятанной на теле порции кокаина.
В 2002-м году дела Брауна и Дрэйтона дошли до Верховного суда США.[51] Причина апелляции напомнила судье другой случай — прецедент тридцатилетней давности (1971). Тогда шестеро молодых людей — Джоуи Гонсалес, Роберт Бастамонте, Джоуи Алкала и трое их друзей — были задержаны полицейскими небольшого городка в северной Калифорнии.
Подозреваемые находились в машине, которую остановил патрульный. За рулем был Гонсалес, права из всей компании оказались только у Алкалы, а автомобиль, как выяснилось, и вовсе принадлежал его брату. Все пассажиры, подчиняясь требованию патрульного, вышли из машины, двое других подоспевших полицейских попросили разрешения заглянуть в багажник. Произнесенную полицейским фразу — «Does the trunk open?» — мой коллега Кирилл Титаев предложил переводить (скорее по смыслу, чем по форме) аналогичной фразой из практики российских полицейских: «Багажничек откроем?». Алкала ответил «да» и открыл багажник, в котором полицейские обнаружили три украденных банковских чека. На основании этой находки Роберт Бастамонте был позднее обвинен в попытке мошенничества.[52] В 2002-м году это дело всплыло в Верховном суде вновь, на этот раз в качестве прецедента.
Что роднит случай Бастамонте и случай Брауна-Дрэйтона? Прежде всего, причина апелляций, поданных их адвокатами. И в 1971-м, и в 2002-м защитники подсудимых упирали на незаконность ареста — из-за чего эти дела и дошли до Верховного суда. По мнению адвоката Бастамонте при обыске багажника полицейские нарушили Четвертую поправку к Конституции США, которая гарантирует каждому право на защиту от незаконных обысков и арестов. Без ордера полицейские могли произвести обыск багажника лишь в двух случаях — либо чтобы предотвратить непосредственно совершающееся преступление (ни подозрительное поведение, ни отсутствие водительских прав не могли являться достаточными основаниями для подобного вывода), либо в случае добровольного согласия (voluntarily consent) подозреваемых.
Но разве добровольное согласие на обыск в обоих случаях не было получено? «Нет», — заявили адвокаты.
Предположим, Джоуи Алкала не знал о сомнительных чеках своего приятеля в багажнике машины. Однако Дрэйтон и Браун наверняка знали о пакетиках с кокаином на своем теле. «Зачем нормальному рациональному человеку, перевозящему наркотики или иные свидетельства своей незаконной активности, соглашаться на полицейский обыск? — задаются вопросом Питер Тиерсма и Лоуренс Солан (детально описавшие эти два кейса в своей замечательной статье) — Хотя в случае с делом Бастамонте суд и постановил, что „ни лингвистика, ни эпистемология не дают готового определения добровольного согласия“, <…> мы полагаем, что этот случай имеет прямое отношение к лингвистике».[53] Разумеется, если бы Алкала, Бастамонте, Дрэйтон или Браун знали о своем конституционном праве отказать полицейскому, они бы это сделали — таков вывод авторов. Что же помешало обвиняемым? «К примеру, водителям без юридического образования, — пишут Тиерсма и Солан, — крайне сложно разобраться: какое из высказываний полицейского является требованием, которому они могут не подчиниться только на собственный страх и риск, а какое — простой просьбой, которую они имеют право отклонить. Скажем, юридически говоря, „Могу я увидеть Ваши права?“ — это, несомненно, приказ, а „Могу я заглянуть в багажник?“ — это просто просьба».[54]
Где же проходит граница между приказом и просьбой? Тиерсма и Солан призывают на помощь теорию речевых актов Дж. Остина и Дж. Серля.[55] Есть высказывания, которые в большей степени являются действиями, чем описаниями наличного положения дел. «Идет дождь» — это констатация, а «Я вызываю Вас на дуэль!» — очевидно, действие. Сказать в разговоре «сволочь» о ком-то из общих знакомых — значит констатировать некоторое (истинное или ложное) положение дел, но сказать «Сволочь!» в лицо собеседнику (что важно, без шутливой интонации) — это действие оскорбления. Такие высказывания-действия создатели теории речевых актов называют
В описанных прецедентах можно различить три аспекта:
• намерение и смысл, вложенный действующими в свое действие (интенциональный аспект);
• интонацию, с которой некоторое действие совершается (прагматический аспект);
• ситуацию, в которой оно совершается (контекстуальный аспект).
Для классической веберовской теории действия решающим является первый критерий — субъективно полагаемый смысл. Если Браун отдавал себе отчет в том, что он делает, поднимая руки, если это не было спонтанным нервным тиком или неконтролируемой эмоциональной реакцией — его апелляция не имеет силы. Именно так и постановил Верховный суд в случае с делом Бастамонте (а затем и с делом Брауна-Дрэйтона). Не найдя оснований для определения «добровольного согласия» в эпистемологии и лингвистике, судьи применили к действиям подсудимых ту же логику, которую традиционно применяли при определении добровольности
Фрейм-аналитик решил бы эту задачу принципиально иначе. Для теории фреймов смысл действия сокрыт не в намерении действующего, а в ситуации самого действования. Посмотрим еще раз на описания ситуаций обыска. Оба события были недвусмысленно фреймированы как «обыск». Участники — как полицейские, так и подсудимые — действовали фреймосообразно. Мы не знаем, были ли действия субъектов действиями в собственном смысле слова, но они, несомненно, были маркерами ситуации, которая одинаково «считывалась» всеми действующими лицами. Чтобы понять действие, мы должны анализировать смысловую архитектуру того контекста, в котором оно совершается. Рассмотрим другой судебный прецедент: в аэропорту человек кладет свою ручную кладь на «просветку». Охранник обращает внимание на подозрительный объект в сумке, который при досмотре оказывается пакетиком с кокаином. Обвиняемый на суде заявляет, что не давал согласия на досмотр — в его сумку заглянули без его разрешения. Суд принимает это обстоятельство во внимание и удаляет улику из дела. Но суд вышестоящей инстанции решает, что «сам акт помещения ручной клади на ленту означал добровольное согласие и на досмотр посредством рентгеновского излучения, и на ручной досмотр в случае возникновения подозрений».[57] Иными словами: его никто не заставлял ставить сумку на ленту, он сделал это осознанно, осмысленно, намеренно и добровольно. Ситуация выносится за скобки, в фокусе остается только намерение и смыслополагание.
Если бы речь шла исключительно о противопоставлении «намерение действующего vs. ситуация действия», мы бы остались в пределах уже описанной в предыдущих главах дилеммы Дон Кихота. Но Тиерсма и Солан неслучайно апеллируют к концепции речевых актов и прагматике дискурса. За их теоретическим ходом стоит радикальная философская инновация второй половины ХХ века: субъективное намерение и объективная ситуация в равной степени вторичны по отношению к
Когда отец-основатель современной лингвистики Фердинанд де Соссюр в начале прошлого века читал свой «Курс общей лингвистики»[58], он развел два понятия «язык» и «речь». Язык — это структура, устойчивая и воспроизводимая. Поэтому его можно изучать, не привлекая внешних по отношению к нему объяснительных схем, т. е. объяснять языковые феномены языковыми же феноменами. Напротив, речь текуча, изменчива и подвержена влиянию множества социальных, культурных и психологических факторов. Чтобы лингвистика стала настоящей наукой, она должна очистить свой предмет — язык — от речи. Полвека спустя Людвиг Витгенштейн (вместо того чтобы стереть проведенную де Соссюром границу и провести свою собственную), сохранив это различение, развернет соссюровский аргумент на сто восемьдесят градусов: речь — конкретная практика, наблюдаемая и доступная изучению здесь-и-сейчас, тогда как язык — формальная абстракция, бытующая исключительно в головах лингвистов. Речь — первична, язык — вторичен.[59] (Неслучайно журнал, в котором, по мнению Тиерсма и Солана, юридические вопросы получают наиболее адекватную лингвистическую проработку, называется «International Journal of Speech, Language and the Law».)
В социологии этот витгенштейновский переворот известен как «поворот к практике» или «прагматический поворот». Возникшая из прагматического решения социологическая теория практик, с одной стороны, наследует классической теории действия (поддерживая ее в борьбе с «контекстуализмом»), с другой — беспардонно подменяет ключевые веберовские интуиции витгенштейновскими.
Фрейм-аналитики всегда свято верили, что контексты действий самоценны, устойчивы и относительно независимы как от намерений действующих, так и от самих их действий. Но теория практик выступила с неожиданным решением: контекст (фрейм) действия
Предположим, что действительно интонация, прагматика действия и есть его смысл. Предположим также, что мы не можем говорить о контексте действия как о некоторой автономной и независимой от него форме, потому что каждое действие несет свой контекст в себе и ситуации непрерывно трансформируются в потоке практик. Значит ли это, что если бы полицейский произнес фразу «Багажничек откроем?» с самой выразительной из возможных вопросительных интонаций, никакого прецедента бы не было? И тогда это была бы просьба, а не приказ — несмотря на все объективные обстоятельства? И если бы полицейский добавил: «Вы имеете право отказаться», ситуация была бы принципиально иной? Вероятно, нет.
Когда на вылете из аэропорта Катманду обыскивающий вас сотрудник непальской службы безопасности заглядывает в ваш бумажник и спрашивает: «Можно мне одну купюру?» — вы понимаете, что это просьба о сувенире, а не вымогание взятки, но не потому что произносит он это с соответствующей просительной интонацией, а потому что в кошельке у вас — российские рубли. Интонация, конечно, очень важна для анализа специфики протекания действия, но не стоит переоценивать значение прагматического аспекта. Фрейм «обыск» — весьма жесткая и довольно ригидная конструкция, ничем не напоминающая изменчивый «прагматический контекст» или «языковую игру»; она не трансформируется в потоке практик и не преобразуется с каждым произнесенным перформативом. Перформативное высказывание «Суд признает обвиняемого виновным!» действительно трансформирует «положение вещей в мире»[60] (например, статус обвиняемого), но это по-прежнему высказывание в фрейме судебного заседания — суд не перестает быть судом. Иными словами, великаны не были произведены самим актом атаки Дон Кихота. Тот воображаемый мир, в котором действует Дон Кихот, не создается и не исчерпывается его действиями. Возвращаясь к «делу Брауна-Дрэйтона» можно было бы сказать: отсутствие вопросительной интонации делает высказывание полицейского «не-просьбой», но приказом его делает сам контекст «обыска».
Впрочем, при всей неудовлетворительности прагматического решения (и превратностях самой идейной эволюции от теории действия к теории практик, от интенции к прагматике), обратим внимание на то ценное, что дает нам этот прецедент — на идею перформатива. Она возвращает нас к заданному ранее вопросу: в каком отношении находятся фрейм восприятия и воспринимаемое событие / действие? Существуют ли действия, не просто выходящие за рамки, но разрушающие некоторые «конечные области смыслов»? Такие экстраординарные события, которые несут угрозу отдельным мирам? То есть не только заставляют снять с них «акцент реальности» (как мы видели на примере с Дон Кихотом), но делают их невозможными?
Экстраординарные события vs. Мир повседневности
В одном из своих многочисленных интервью Джесс Лористон Ливермор заметил: «На Уолл-стрит всегда все одно и то же. Спекуляция стара как этот мир — сегодня на бирже происходит то, что уже было прежде и что повторится потом…».[61] В 20-х годах Ливермор был крупнейшим из финансовых игроков; предвосхитив крушение рынков и последующую биржевую панику, он заработал на Великой Депрессии более ста миллионов долларов. Однако в 1940-м году Дж. Л. Ливермор покончил с собой после нескольких неудачных финансовых операций.
События 2008–2009 гг. на мировых финансовых рынках в очередной раз привлекли внимание исследователей к проблеме изучения неожиданных, уникальных и трудно прогнозируемых событий. Свидетельство тому — необычайная популярность книги Нассима Талеба «Черный лебедь. Под знаком непредсказуемости», написанная им за два года до кризиса.[62] «Черные лебеди» — это маловероятные, непредсказуемые события, не вписывающиеся в наши способы мышления о мире и потому остающиеся «за скобками» привычных описаний и прогнозов. Подобно Фрэнсису Бэкону, Талеб описывает разные типы широко распространенных идолов-заблуждений:
Впрочем, если с прогнозами у социальных наук всегда были проблемы (позитивистски мыслящие отцы-основатели не сдержали обещания создать точную дисциплину, способную предсказывать будущее), то теперь сомнения коснулись самой возможности
Однако отнюдь не только «конечные» события, разрушающие некоторую систему фреймов и связанный с ней социальный порядок, создают трудности для наблюдения и описания. События «начальные» — то есть события, порождающие новый социальный порядок — не менее сложно схватить в языке. В социальной топологии такие события называются событиями
Отсюда парадокс. В основании суверенных событийных порядков, систем фреймов и языков описаний лежат уникальные события (уникальные, как минимум, для этих порядков). То есть уникальные события делают возможными все последующие операции наблюдения и самонаблюдения, осуществляемые в рамках данного порядка. Но сами эти события недоступны описанию на языке тех порядков, которые они учреждают. Отсюда необходимость «вписать» в новый порядок учредительное событие, «переведя» его на им же созданный язык — создать его воспроизводимую референцию. В качестве таких референций могут быть рассмотрены преамбулы к конституциям, космогонические мифы первобытных сообществ или отсылки к абсолютной ценности знания в инаугурационных речах университетских ректоров. В отличие от неповторимого уникального учредительного события, его референции в языке учрежденного им социального порядка воспроизводятся регулярно и доступны целенаправленным манипуляциям.
Далее мы сфокусируемся на напряжении между определенным классом событий (А. Ф. Филиппов предлагает называть их
Абсолютные события противостоят событиям относительным. «Членение относительных событий, — пишет Филиппов, — зависит от правил внимания и тематизации, согласованных сообществом наблюдателей. Таким образом, социальное внимание к событию имеет решающее значение для его квалификации… Вместе с тем, существуют события, которые, так сказать, не „окружены“ иными событиями, и соотнесены с прочими событиями как индуцирующие, но не индуцируемые. В горизонте событий они носят, как правило, характер
Итак, абсолютные события крайне сложно свести к конституирующему вниманию наблюдателя или используемой им системе фреймов. Они выламываются из всех различений, упорно отказываясь вписываться в ячейки когнитивных схем. Они обладают
Благодаря абсолютным событиям трансцендентное напоминает о себе наблюдателям, погруженным в рутинные, повседневные взаимодействия. Они, наблюдатели, регистрируют предсказуемым образом повторяющиеся события, помещают их в отработанные и надежные системы фреймов, дают им многократно обкатанные интерпретации. И делают это до тех пор, пока не происходит нечто, ломающее их социальный порядок, рвущее цепочку наблюдений и описаний. Когда это происходит, практики становятся поступками, социальное оборачивается экзистенциальным, появляются неожиданные интонации в самых обыденных взаимодействиях. Абсолютное событие «прожигает» ткань повседневности. Как замечает по этому поводу Бернхард Вальденфельс: «Часто неизвестное является нам в соединении внезапного и могущественного. В первую очередь это относится к моментам возникновения, преобразования, опасности уничтожения индивидуального и коллективного жизненного порядка, а точнее, к рождению, периоду половой зрелости, к полетам воображения, к болезни и смерти, а также к закладке города, к войнам и революциям, к возникновению Вселенной и природным катастрофам и часто встречающимся сегодня крупным авариям».[67] Список абсолютных событий у Вальденфельса (как классификация подмиров у Джеймса) более всего напоминает борхесовскую «китайскую энциклопедию», но, несмотря на гетерогенность, он очень точно передает основную интересующую нас интуицию — интуицию не-повседневности.
Абсолютные события впоследствии могут быть подвергнуты де-абсолютизации: то, что недавно переживалось как уникальное, не имеющее аналогов, потрясающее основы, оказывается привычным, рутинным и повседневным. Системы фреймов наносят ответный удар: можно жить в плохо предсказуемом мире, но невозможно жить в мире неописуемом и неразличимом. «Дыры», оставленные абсолютными событиями в ткани повседневности, быстро зарубцовываются, затягиваются новыми рутинными практиками и новыми именованиями. Это процесс регенерации повседневного мира, который Вальденфельс вслед за Максом Вебером называет «оповседневливанием» (Veralltäglichung).
Я перечислю несколько эффектов, возникающих в этом процессе лишения уникальных событий их особого статуса. Благодаря таким эффектам процесс регенерации повседневности становится различимым, наблюдаемым и квалифицируемым.