Лежа в гриппе, как в сальном салопе, в полу-Азии, четверть-Европе, четвертьчертичего, в метрополии — в стольном гробе Москве, ввечеру, что я чувствую? — Меланхолию от сознания, что не умру — буду жить и любиться в салопе, в полу-Азии, четверть-Европе, четвертьчертичего, на юру наших полусуществований, четвертьчертичего, четвертьзнаний, ноль — эмоций et cetera. «На каламбуре не въедешь в заоблачный град…»
На каламбуре не въедешь в заоблачный град, хоть перетянешь подпруги и в кровь измочалишь зад каламбура и пену пустишь по удилам, и напрочь собьет копыта серый в яблоках кадиллак. Сгнили въездные ворота, балок висят оглобли, если рванешься вперед — сразу заедут в лоб, и если хиляешь назад — дадут такого пинка, что дорога обратно будет — как в мифе — легка. Труси-ка в родное стадо, заезженный каламбур! А я обломлюсь, как памятник, над непроезжим рвом. Вот старый оптический фокус: чем на бадье верхом глубже в колодец въедешь — тем пуще манит лазурь. «Мой дом — за черным камышом…»
Мой дом — за черным камышом, над тинистым прудом. Я в тихом логове своем лежу до темноты, пока июль по берегам не сдержит воробьиный гам. И вот они пусты. Деревня спит. И над водой лишь комаров незримый рой, мышей летучих писк глухой и поздней рыбы плеск. И я теку, не шевелясь, в тени парчовой растворясь — опаловый, жемчужный князь, ночных фантомов Крез. 1985
«Я вспоминаю Киевский вокзал…»
На мотив «Наш город
знаменитыми богат…»
Я вспоминаю Киевский вокзал, как аист в небе — потную синицу, как шизофреник — первую больницу и свой последний ужин — Бальтазар. Пятнадцать лет тому назад, зимой, с цветком в руке, как анархист с наганом, я встретился там с девушкой одной, как самострел — с военным трибуналом. Потом я там еще не раз бывал, как Пушкин в Болдино и как на Капри — Горький, и полюбил я Киевский вокзал и не забуду этот запах хлорки. 1990
Встреча
Он — глядел на нее как библиофил, который вспомнил название тома, который заиграл у него знакомый, которого он когда-то любил. Она — смотрела на него как сестра, которая будет верна другому, который переспал с ее подругой вчера, которой она же и дала ключи от дома. Все они вместе составят квадрат из треугольников, загнанных в угол, который окажется порочным кругом, в котором друг на друга уже не глядят! 1990
Леонид Иоффе
«Ну, не жутко ли это…»
Ну, не жутко ли это — собраться у престола, где истины дом, где оружие, солнце и братство, и родство, и сиротство при нем, где ты сам выставляешься на кон, где играют наотмашь и в кость, — сладко, нет ли живется под флагом, приживальщик, хозяин и гость? Отвечай же, пришелец и житель, за двуствольным погнавшийся ртом[5]: из какого стреляешь? в обиде на какой остаешься при том? Что случилось? — Безмолвие? Взрывы? Горизонт или ты бестолков? отчего стало диво не диво, если чудо прошло через кровь? 1978
«Земля, подложенная под житье-бытье…»
Земля, подложенная под житье-бытье, еще с колен своих не сбросила шитье и рукоделие, облекшие ее и припорошенные кое-где жильем; а что нас ждет — нас неминуемое ждет и не минует нас, обложит и найдет, и неминуемо в раскрой пойдет шитье, и будет кожа дня багрова, как подтек, и будет грудь земли раскроена живьем, и будет сброшено с груди земли шитье, шитье, слепившееся с кровью за нее, ее, забившуюся горько под ружье; а что нас ждет, когда усталый дрогнет свод и небывалое когда произойдет сначала наискось, потом наперекос, а дальше — прошлое и будущее врозь. 1978
Коляска
В залетное и редкое мгновение приглянется мне тихий майский вид. Поездка в отдаленное имение. Рессорная коляска на двоих. Мы, кажется, сидим в полуобнимку, к откинутому верху приклонясь. Прогулка в акварельную картинку от тихого предместья началась. С пригорка открываются так ясно неброский перелесок и село. И катится рессорная коляска, все катится с пригорка под уклон. Потом мы отдыхали у беседки. Потом по сторонам и впереди спокойная и мягкая расцветка легла на перелески и пруды. А солнце светит низкое, к заходу. Коляска катит мерно и легко. Поездка в акварельную погоду, в далекую усадьбу за рекой. 1976
«Мой город плугом перепахан…»
Мой город плугом перепахан, а выпростанная из урн порода родственного праха горою встала под лазурь. Со встречи воздуха и утра все насыщался мощью свет, пока лазурь, тучнея будто, сгущалась к прочной синеве. Предназначался Третий город[6] и гору праха заселить и синеву держать над взгорьем, над лобным взгорьем всей земли. 1977
* * *
1 В лобное место всея Земли, в террасы и в лестницы гор вросли светлокаменные очертания — лобный город в неровен-то час от начала веков до скончания казней, розней и братства в лучах. 2 На холмах и во впадинах жили — гордый львенок с герба[7] не свиреп — но живя, словно к праху спешили под безмолвие и под свирель, и следили, как вдутый рассветом ворох света осядет вот-вот, тесаным дорозовеет и обратно за землю уйдет, ведь с гористого лобного места всей земли и небес и годин дни летят, словно перышки, в бездну, в бездну дней, где лежит день один. 1977
«Есть итоговый жизни припадок…»
Есть итоговый жизни припадок, тот порыва последний виток — без оглядки на жизни остаток, от безумия на волосок, наизнанку, как исповедь, хлынуть, изойти по несвязным речам, стать признаний ручьем и лавиной и о близости что-то мычать, и отчаянно и безудержно рухнуть, бухнуться в ноги любви и ловить край одежд ее нежных и воздушные руки ловить, впасть в беспамятство и в безрассудство, словно завтра и небо и свет зашатаются и сотрясутся и обрушатся зданием лет. Вот и все — лишь обняться осталось, бормоча и срываясь на вопль, на любовь разрываясь и жалость, обожание, нежность и боль. 1977
«Навсегда или только на месяц…»
Навсегда или только на месяц или сроком на счастья аккорд мы поедем в прекрасное место, в дачный дом возле моря и гор, на веранде у столика сядем или под руку дом обойдем, все, что скомкано было, разгладим, а потом оглядимся кругом, — вот лужайки, скамейки, аллеи, вот купальня и теннисный корт, и земля над умом не довлеет, а лежит возле моря и гор, — вот где мы и рискнем и сумеем и поднимемся, как в мираже, по свободе планировать, реять без тревог, без камней на душе, и блуждать среди дней без боязни под объятия и разговор возле настежь открытого счастья по земле возле моря и гор. 1978
«Теперь по ломтикам и долькам…»
Теперь по ломтикам и долькам нам время сладкое дают, и длится лакомство не дольше, чем райских несколько минут. Но мы легко уходим в прелесть, недолгий ломтик надкусив, когда в плетеном сидя кресле, глядим в себя, и вид красив. 1979
«Русский заповедник подзабытый…»
Русский заповедник подзабытый, бывший выпускник твой не потянет на последних истин первый свиток[8] и нерусской жизни светлый танец. Поздно поступать ему как лучше, а свое нутро не переменишь, — танец недоузнанный прискучил, свитка письмена — того не меньше. Для него и память не спасенье, — как повторный фильм воспоминанья, где опять он слово заблужденья променял на истину молчанья. Променял он речь на все, что кроме, кроме слов на белом свете свято, и теперь безмолвье душу кормит, а она, потворщица, не рада. 1981
«Иов, Иов, забрезжит ли подмога?..»
Иов, Иов, забрезжит ли подмога? Ты был, Иов, несбыточно спасен; Иов; но не вступилась милость Бога за деточек безгрешных миллион. На деточек был спущен этот эпос, как зверь с цепи, на деток спущен был, а где Иов, чтоб вышел против неба; и сущее мудрец благословил. И каждый гад пускает кровь во имя того, что правдой кажется ему, — о страшный эпос, о непостижимый, ты как проклятье сущему всему. 1982
«Тоска бывает же такая…»
Тоска бывает же такая: внутри себя ее неся, как будто слез бурдюк таскаешь, которых выплакать нельзя. Во сне про гибель видишь фильмы, а наяву подавлен тем, что, как во сне, уже бессилен и нету власти ни над чем. В особняке той самой жизни, что предвкушением мила, уже умом своим корыстным себе не высмотришь угла. И притворяешься, бездомный, самим пока еще собой, а сам — в глазах уже потемки, и нарываешь немотой. 1983
«Кружок танцев…»
Кружок танцев, годы школьные ранние; скоростной бег на коньках, отрочество; как в проявителе, в уме полоскание задач, юность; отечество, отчество, флаг чистой правды, иврит язык, и судьба загорелась, пожар перелета был, видимо, пик молодости; и пошла зрелость; танцы, лед горячей заливки, лица рядом, истины брызги, — всех потерял я, сиротливо жить, их утратив, родных и близких. 1988
Стихотворение из цикла «Девушки в Лондоне»
На перестуке модных туфель себя несут каблук-носок тугие лондонки, флиртуя самим переступаньем ног. Фигуры лондонок надменных пересекают воздух дня шагами ног высокомерных и недоступных для меня. И как по выстрелам пистонным они бегут, каблук — боек, как будто весь огромный Лондон — лишь полигон для быстрых ног. 1989
«Еще не раз погоду разлинует…»
Еще не раз погоду разлинует то ливнем, то лучами небосклон, и облик мира юношу взволнует, опять не раз, как было испокон, и он, горя пытливостью, захочет туда нащупать выход или лаз, где откровенья бьет первоисточник, даря нас тем, что видят ум и глаз. И он взлетит путем воображенья, его подхватит крыльями мечта, — и он все ближе к тайне откровенья, где будет смысл и будет красота. 1989
Владимир Глозман
«На скалу, на беспочвенный лед…»
Все путем.
На скалу, на беспочвенный лед Я упал как зерно. Я сплю. Если кто говорит: люблю Этот лед, — вероятно, врет. Я на полюс жары плыву. Надо мною зеркальный свод. И мое отраженье льет Золотую желчь в синеву. Я зерно. Я живу в зерне. Дует ветер втроем, в трубу. Эти трое — какую мне Наплели, напороли судьбу. Не коснется воды зерно, Не уйдет на морское дно. 1979
«Опять восходит имярек…»
Опять восходит имярек И гор касается сугревом. А я опять сижу за древом — Невоплощенный человек. Ко мне спускается змия: «Оставь напрасные тревоги — В четыре края света боги Уплыли. Здесь остался я». Итак, в саду. Иду запретной Тропой. По лестнице — шаги. «Да что ты думаешь? Беги!» Я прикрываюся газетой. На женщин падок муж. Оне На змия и на фрукты падки. Но эти новые порядки Не признаются в вышине. У древа ангел крутит нож, А мне уже не бить баклуши: «Зачем ты яблоко покушал? Теперь на каторгу пойдешь!» 1980
«В музее иногда на зеркало наткнешься…»
В музее иногда на зеркало наткнешься. И самый дорогой на свете экспонат В тебя вопрет недоуменный взгляд. Опомнишься — и горько усмехнешься… Я памятник себе воздвигнуть не успею: Рассыплется неудобренная земля, И на своем метеорите я Отправлюсь совершать теодицею. 1981
* * *
Плач о моей голове
(под стол закатилась она. Плачь! Плачь о моей голове…) Было больно. Голова болела, Покидая праведное тело; А душа — и голову, и тело Покидая — только горевала. Поднялись в заоблачные сферы. Дух сказал душе: «Пора прощаться, Ты теперь иди в аду казниться, Я поеду к Богу в рай — общаться…» Гордый дух — едва горе вознесся, Долу был отправлен с новой силой: Бог Меня призвал к себе, а дух мой Приковал Он к огненному кругу. Так теперь и будем: Я — молиться, Дух — вращаться, а душа — казниться, Голова моя — в пыли валяться, Тело — умирать и разлагаться. 1981
«Я джинн — сижу, века считаю…»
Я джинн — сижу, века считаю, Лелею мысль о страшной мести. От страшной злости изнываю И от сидения на месте. Язык, распухший от молчанья, Кому-то показать пытаюсь, Но лишь на стенки натыкаюсь, Как натыкаются в чулане. Я в состояньи агрегатном Мучительно газообразном, Немыслимо однообразном — И я давно хочу обратно. Рыбарь, откупори сосуд! Я одарю тебя — благами. Не медли — или унесут Тебя вперед ногами. 1983
«Национальный флаг…»
Национальный флаг Устало гривой машет. Национальный гимн. Пора ложиться спать. Последним новостям В эфире нашем Угрюмо отзывается кровать. Пусть простятся мне Дерзость и прочие качества — Я играл словами присяг. Но на флаге моем Ничего не значится: Белый, белый флаг. «И затихает только что убитый…»
И затихает только что убитый Тобою человек. И понимаешь, Что не сказал ему каких-то слов. И начинаешь говорить другому. А тот не верит и не понимает, И говорит тебе, что понапрасну Ты время отнимаешь у него… И вот тогда ты усмехнешься: Время? Да знаешь ты — на что уходит время? Да видел бы ты — как уходит время Из черной раны в белую траву. 1988
Михаил Генделев
Элегия
Я к вам вернусь, еще бы только свет стоял всю ночь, и на реке кричала в одеждах праздничных — ну а меня все нет — какая-нибудь память одичало, и чтоб к водам пустынного причала сошли друзья моих веселых лет. Я к вам вернусь. И он напрасно вертит нанизанные бусины — все врут — предчувствия — предчувствиям не верьте. Серебряный — я выскользну из рук, и обернусь, и грохнет сердца стук от юности и от бессмертья. Я к вам вернусь — от тишины оторван своей — от тишины и забытья, и белой памяти для поцелуя я подставлю горло: шепчете мне вздор вы! и лица обратят ко мне друзья — чудовища из завизжавшей прорвы. 1982
Простые военные октавы
Рассвет начнется там же где закат к рассвета собственному изумленью. Лежит туман на лицах у солдат, и часовой в тумане по колени — его и зачерпнул — он сладковат и липнет к пальцам, пальцы пахнут тленьем. Оберегающий сладчайший сон войны брезгливо вытер пальцы о штаны. Холодный дым еще живой воды текущей в жилах рыбы и — снаружи — стоят темноты, как стоячие пруды живородящей средиземной лужи. Что след наш будет известняк — в том нет беды, вот бедных варваров следам придется хуже: их убивай — а все икра и гниль. И портит стиль колониальный стиль. Шипи, шипи, сухая кровь, и злись, и злись наследный ум змеи и змея! Туман в горсти? — туманом утолись, иного утоленья не имея, лижи и вылижи живую эту слизь с такой пустой ладони Иудеи, что только не сжимает кулака полудня небом полная рука. Спроси (пока дремотный кровоток пересыпается в arteria carotis, и жизнь одна, и век не короток, и жизнь длинна, да только сон короток) — спроси у собственной души, сынок, с чего ее бессмертную воротит? (Тем паче мы рассвета дождались) Шипи, шипи, сухая кровь, и злись. Природа жалости — сравнение: вреда. Я жалости люблю такого рода — жаль бедных варваров, особенно когда они мертвы. Хоть это их природа: родиться, жить и помереть не без труда — от ран, такого-то числа того-то года. О, мой народ! тебе не скажешь — стань другим. О, не влажна моя гортань! Увы, народ мой, не влажна твоя гортань, Но ты не торопись ответить — где же враги и сверстники твои (такая рань, что кажется, я никогда так рано не жил). Народ мой, ведь тебе не скажешь стань другим, за этим обратясь к себе же. … Война, сынок. А ни шиша не откликается бессмертная душа. В душе искания подобны ловле вши, залезшей под счастливую сорочку — чего там мародерствовать — гроши, какие вытрясешь — пропьются в одиночку, я верил бы в бессмертие души, да две метафоры перегружают строчку. И то едва перенесла строка, что Божьим небом полнится рука. И в Божье небо отошел туман. И любопытный и, как я, не спящий, увидит вспученные туши басурман, они действительно безглазы и смердящи, их кошки шевелят, они из ран что-то такое розовое тащат, что крутанись в руке моей праща — метнул бы в них обломок кирпича. 1982
В первый праздника день когда
1 В первый праздника день когда закончился фейерверк и в небе осталась всего одна свет у которой мерк то выкатывался и сверкал то ни зги как будто голос упал в металл и разошлись круги 2 а голос в жидкий летел металл с такой высоты холма что дымилась где он пролетал огненная бахрома и херувима лицо цвело в отраженном огне когда ослепительно и тяжело шевелился металл на дне 3 и клал пятипалые листья сад нам на глаза и с мокрых листьев текла роса в наши глаза назад и брякли райские соком сна яблоки наших глаз что признак зрелости взгляда на то что снаружи нас: 4 небо для бедных дом бедняка приют его и ночлег где известь сыплется с потолка собой представляя снег где словно это может помочь свет напролет в дому где темнота которая ночь собой представляет тьму 5 — что впереди — то снаружи нас и шаря в листве рукой себя собой представляя раз — — раз! — и — вернись рывком чтоб лязгнуло чтоб взгляд вперился лобовой тьма это если смотреть назад то есть перед собой