Ты кладешь руку мне на плечо — чудесно! — а другой приобнимаешь свою Сурикату. Ты собираешь нас вместе под своим крылом и говоришь, что мне еще многое нужно узнать о Бейнбридже.
— Номи, конечно, впадает в крайности, Джо. Но здесь у нас все люди делятся на два типа: те, кто ходит в «Савэн», и те, кто предпочитают «Савадти», — заявляешь ты и скрещиваешь руки на груди.
Боже, ты что, в самом деле такая мелочная?
— Ясно, — я киваю. — Но разве обоими ресторанами владеет не одна и та же семья?
Суриката со стоном закатывает глаза и демонстративно напяливает наушники — очередная грубость, — а ты зовешь меня на кухню и со вздохом поясняешь:
— Ну да, но меню там немного различается.
Открываешь холодильник, я убираю свой обед. Вся эта ситуация дико нелепа, а спор не стоит и выеденного яйца, и ты сама это чувствуешь, поэтому заговариваешь первой:
— Не злись. Разве не из-за таких вот причуд ты и приехал в наше захолустье?
— Вот черт! Куда я попал?
Ты кладешь руки мне на плечи и заглядываешь прямо в глаза (у вас что, не проводят семинары по сексуальным домогательствам на рабочем месте?).
— Не волнуйся, Джо. До Сиэтла всего тридцать пять минут езды.
Я хочу поцеловать тебя, но ты убираешь руки, и мы возвращаемся в зал. По дороге я говорю, что переехал на остров не для того, чтобы то и дело мотаться на пароме в город.
— А зачем ты вообще сюда переехал? — спрашиваешь ты, пронзая меня взглядом. — Серьезно, Джо. Нью-Йорк. Лос-Анджелес. Бейнбридж. Как-то не вяжется.
Ты меня проверяешь. Прощупываешь. Требуешь большего.
— Я пошутил про «Кедровую бухту»…
— Это и так было понятно.
— Просто мне здесь понравилось. Раньше Нью-Йорк был похож на книги Ричарда Скарри…
— Обожаю его.
— Но теперь все изменилось. Может, виноваты эти вездесущие велосипедисты…
Или мертвые девушки.
— В Лос-Анджелес я уехал, потому что все так делают. Куда смотаться, если надоел Нью-Йорк? На Западное побережье.
Как давно моей жизнью никто не интересовался. Я уже и сам начал забывать о том, что было, но твои вопросы — и твой искренний интерес — всколыхнули во мне воспоминания.
— Помнишь черно-белые фотографии Курта Кобейна, где он вместе с друзьями дурачится на лугу? Это было самое начало. Еще до того, как Дэйв Грол пришел в «Нирвану».
Ты киваешь. Типа понимаешь, о чем я. Ага.
— Эта карточка висела на холодильнике у моей мамы, когда я был ребенком. Тогда все, что на ней, казалось мне раем. Высокая трава…
Ты снова киваешь и перебиваешь меня:
— Пойдем. Самое интересное — внизу.
И мы двигаемся дальше. В разделе «Кулинария» ты застываешь на мгновение. Тебе на телефон приходит сообщение, и ты тут же принимаешься строчить ответ. Мне не видно, с кем ты переписываешься.
— У тебя есть «Инстаграм»? — спрашиваешь ты, отрываясь от экрана.
— Ага, а у тебя?
Все чертовски просто, Мэри Кей. Я подписываюсь на тебя, ты — на меня. И вот ты уже лайкаешь мои посты о книгах. Сердечко, сердечко, сердечко. В ответ я лайкаю твою фотку с дочерью на пароме, с лучшей подписью, какую только можно представить, — «Девочки Гилмор». Если кто не помнит, это название сериала про молодую мать-одиночку и ее дочь-подростка из провинциального городка. Так что теперь сомнений нет — ты не замужем.
Пока мы идем к лестнице, ты подкалываешь меня по поводу моей странички.
— Не пойми меня превратно… Я тоже люблю книги, но у тебя как-то все однообразно.
— И что же вы мне посоветуете, миссис «Девочки Гилмор»? Постить фотки с моей говядиной и брокколи?
Ты заливаешься краской.
— Хештег придумала Номи. Но вообще-то я забеременела в колледже, а не в старшей школе.
Звучит так, будто отец Сурикаты — какой-то безымянный донор спермы, который для тебя совершенно ничего не значил.
— Я не смотрел сериал.
— Тебе понравилось бы. Он помогает привить любовь к чтению.
Ты продолжаешь болтать, но я-то знаю, о чем ты думаешь. Ты специально завела разговор про «Инстаграм», чтобы разузнать обо мне побольше. Но увы, у меня на странице только книги. А вот у тебя — вся твоя жизнь. Фотки с лучшей подругой Меландой в разных забегаловках. Фотки с Сурикатой, неизменно помеченные тегом #ДевочкиГилмор. Я узнал про тебя очень многое, а ты про меня — почти ничего, и это нечестно. Но жизнь вообще несправедлива, и я не собираюсь нудить о своей «непубличности».
Поэтому просто убираю телефон и сообщаю, что ел на завтрак кукурузные хлопья. Ты смеешься — и тут же закрываешь соцсети (что за умничка!) — и я рассказываю о себе так, как это и положено: лично, глядя в глаза. Говорю, что живу в доме на воде в Уинслоу. Ты еще выше закатываешь рукава и с улыбкой замечаешь:
— Мы почти соседи. Мы живем за углом в Уэсли-Лэндинге.
Не может быть, чтобы ты вела себя так со всеми волонтерами.
Мы идем вниз, и ты вдруг касаешься моей руки. Да, малышка, я тоже это вижу. Красное ложе. Вмонтированное в стену.
Ты говоришь тихо, почти шепотом, ведь рядом дети.
— Ну как?
— Отличное ложе!
— Ага, я тоже так его называю. Оно меньше зеленого…
У зеленого цвет такой же, как у достопамятной подушки покойной Бек.
— Но мне больше нравится красное, — продолжаешь ты. — Плюс аквариум…
Аквариум точь-в-точь как в фильме «Близость». Ты потираешь руку, хотя она и не чешется. Это зуд совсем иного рода: ты хочешь бросить меня на этот красный диван прямо сейчас. Но не можешь.
— Когда я была ребенком, в моей библиотеке не было ничего подобного.
Вот почему мне бы хотелось растить своего сына на этом острове. Я киваю и с невольной дрожью в голосе замечаю:
— В моей библиотеке не было даже стульев.
Но тут же себя одергиваю: хватит болтать о своем дерьмовом детстве, неудачник Джо.
Ты наклоняешься ближе, точь в точь как в фильме «Близость», и мурлыкаешь:
— Вечером тут еще уютнее.
У меня перехватывает дыхание. Я не знаю, что ответить. Это уже слишком: слишком чудесно, слишком гладко, слишком идеально — как мороженое на завтрак, обед и ужин. Ты тоже это чувствуешь и поэтому показываешь на шкафчик.
— Увы, на него написал какой-то малыш, а уборщица на больничном. Не боишься испачкать руки?
— Нисколько.
Пару минут спустя я уже оттираю мочу от нашего красного ложа, и ты изо всех сил стараешься не смотреть на меня, но ничего не можешь с собой поделать. Я тебе нравлюсь. И разве может быть иначе? Даже грязную работу я делаю с улыбкой.
Я переехал сюда, решив, что мне будет легче стать хорошим парнем в окружении других хороших людей. Уровень преступности здесь феноменально низкий: последнее убийство случилось двадцать лет назад. Поэтому когда один архитектор спер у другого рекламный щит, это стало сенсацией, которую местная газета мусолила два выпуска подряд. Молодежь бежит с острова. Население становится старше.
Красное ложе снова как новенькое, я откладываю чистящие средства и оборачиваюсь. Ты ушла.
Я возвращаюсь наверх. Ты сидишь в своем стеклянном кабинете, похожем на аквариум, и, едва завидев меня, стучишь в стекло, приглашая зайти. Естественно, я спешу к тебе. Закрываю за собой дверь и машу в знак приветствия покойной Уитни Хьюстон и Эдди Веддеру[3], постеры которых висят у тебя на стене. Ты предлагаешь мне сесть и снимаешь трубку трезвонящего телефона. Никогда не думал, что снова испытаю подобное счастье; как не думал, что Лав Квинн похитит моего ребенка и сунет напоследок четыре миллиона долларов, чтобы откупиться. Но раз уж в этом мире возможны столь чудовищные вещи, то и для столь невыразимо прекрасных в нем должно быть место.
Ты кладешь трубку и улыбаешься.
— Итак, на чем мы остановились?
— Ты как раз собиралась сказать мне, какая песня Уитни Хьюстон твоя любимая.
— Та же, что и в детстве. Мои вкусы не изменились. How Will I Know, — отвечаешь ты. И невольно сглатываешь.
Я не могу удержаться и сглатываю тоже. Это песня о любви: героиня сгорает от страсти, но боится признаться…
— Мне нравится, как ее перепели «Лемонхэдс», — прерываю я неловкую паузу.
Ты отводишь глаза и улыбаешься.
— Не слышала. Надо будет найти. Как, говоришь, называется группа? Лимон что?..
— «Лемонхэдс». Послушай. Кавер классный.
Ты облизываешь губы и шепотом повторяешь название — я представляю, как попробую на вкус твой «лимончик» на нашем красном ложе… Показываю на набросок небольшого магазина, висящий на стене, и спрашиваю:
— Рисунок дочери?
— Нет, — ты качаешь головой. — А, кстати, хорошая идея! Надо повесить что-нибудь. Эту картинку нарисовала я в детстве. Мне всегда хотелось иметь собственный книжный магазин.
Еще бы! И я могу помочь тебе осуществить эту мечту, ведь теперь я богат.
— Как бы назвала?
— Присмотрись. Вот там, в углу… Бордель «Сочувствие».
Я улыбаюсь.
— Неплохо.
Ты тянешься рукой к шее, словно чтобы поправить ожерелье. Но на тебе нет украшений. Снова звонит телефон. Ты говоришь, что должна ответить, я вежливо спрашиваю, стоит ли мне выйти. Ты мотаешь головой — хочешь, чтобы я остался. Берешь трубку и отвечаешь голосом учителя начальных классов в респектабельном школьном округе:
— Хоуи! Как поживаешь? Чем могу помочь?
Этот неизвестный, но уже неприятный мне Хоуи бубнит что-то в трубку, ты показываешь на книгу стихов Уильяма Карлоса Уильямса. Я беру том и протягиваю его тебе. Ты облизываешь палец — хотя без этого вполне можно было обойтись, — и твоя интонация снова меняется. Ты читаешь Хоуи стихотворение, и твой голос словно растопленное мороженое. Потом, ни слова больше не говоря, закрываешь книгу и вешаешь трубку. Я не могу удержаться от смеха.
— У меня масса вопросов.
— Еще бы, — ты киваешь. — Это был Хоуи Окин…
Ты назвала его полное имя. Он тоже тебе нравится?
— Милейший дедуля…
Я выдыхаю — просто очередной «нафталин».
— И он сейчас в аду…
Я сам только что оттуда выбрался.
— Его жена скончалась, а сын уехал…
Мой сын родился четырнадцать месяцев и восемь дней назад, а я его даже не видел. И он не просто мое дитя. Он мой спаситель.
— Как печально, — говорю я, хотя если уж здесь кого-то и стоит жалеть, так это меня.
Это я — жертва, Мэри Кей. Семья Квинн купила мне лучших адвокатов, потому что Лав вынашивала моего сына. Деньги были на моей стороне, и я думал, что мне повезло. Предвкушал, как стану папой. Даже научился играть на гитаре в этой долбаной тюрьме и переписал текст песни My Sweet Lord, добавив туда имя сына — «Харе Форти, аллилуйя». Сказал Лав, что хочу всей семьей перебраться в Бейнбридж, в настоящую Кедровую бухту. Нашел для нас в интернете идеальное гнездышко. Позаботился даже о чертовом гостевом домике на случай, если к нам заявятся ее родители, которые, кстати, никогда не позволяли мне забыть, кто за все платит, словно им пришлось заложить свой гребаный дворец на пляже ради моего спасения.
Нет, не пришлось. Я проверял.
Опять раздается звонок. Снова Хоуи. Теперь он плачет. Ты читаешь ему еще одно стихотворение, и я достаю свой телефон. У меня сохранена одна фотография сына. На ней он сразу после рождения, мокрый и голый. Мне пришлось пойти на риск. На обман. Увы, этот снимок сделал не я. Меня не было рядом, когда он вышел из лона «старородящей» Лав (гребаные врачи со своим унизительным сленгом).
Я — плохой отец.
Я — никто, пустое место. Меня нет даже на этой фотографии, и — увы! — не потому, что я держу камеру.
Лав позвонила мне лишь через два дня. «Я назвала его Форти. Он так похож на моего брата…»