В середине XIX века было уже очевидно, что в вопросе мышечного чувства обозначились два основных, не всегда совместимых подхода. Первый представлял собой теорию «центральной иннервации», а второй – теорию периферийного мышечного чувства. Спор между этими двумя подходами продолжался до конца века, и его исход – общая поддержка в начале XX века второго из двух – подводит нас к естественному выводу, которым и завершается эта глава.
Для лучшего понимания указанной полемики нужно вернуться к описаниям действия (усилия) как чего-то идущего «изнутри», и ощущения, возникающего как сопротивление воздействию «извне». В XIX веке физиологи рассматривали оба типа процессов в нервной системе – берущих начало в центре и берущих начало на периферии – как источник чувства движения. Ученые, склонные подчеркивать роль первого типа процессов, полагали, что чувство усилия сопутствует мозговой инициации движения; а сторонники второго типа полагали, что чувство движения есть следствие самого движения и возникает благодаря сенсорным органам в мышцах (или других тканях). С точки зрения физиологии суть полемики заключалась в ответе на вопрос: можно ли говорить о том, что хотя бы какое-то осознание движения связано с центробежными проводящими путями, по которым мозг посылает сигнал об инициации движения («осознание эфферентности»), или же осознание движения по преимуществу либо целиком связано с сенсорными органами в мышцах или периферических тканях («осознание афферентности»)[119]. Последняя точка зрения одержала верх, правда, после долгих споров. Она и сейчас повсеместно распространена, хотя альтернативное мнение тоже находит некоторую поддержку. Сложность проблемы не в последнюю очередь обусловлена переплетением физиологических и психологических факторов и подходов. В том что около 1900 года полемика разрешилась так, а не иначе, свою роль сыграло все более отчетливое размежевание дисциплинарных практик физиологии и психологии. В то время физиологи рассматривали мышечную чувствительность как свидетельство материальных процессов, отвечающих за чувствительность в периферических органах, – процессов, принципиально аналогичных тем, которые присущи другим органам чувств. Описывая удивительные возможности человеческой руки, Чарльз Белл указывал и на усилие (духовное), и на мышечное чувство (телесное) как две составляющие «жизни» движения. В дальнейшем физиологи положили его открытие внутренней мышечной чувствительности в основание теории, согласно которой чувство движения является исходно периферическим. Альтернативная теория – о его «центральном» происхождении – связана прежде всего с именем Иоганнеса Мюллера, влиятельного берлинского профессора физиологии, знакомого с идеями Штейнбуха[120]. Оставшаяся часть этой главы будет посвящена анализу теории Мюллера.
В своем широко цитируемом «Руководстве по физиологии человека» Мюллер выступает сторонником «кантианской» трактовки чувственного познания, выводя его из деятельности головного мозга («центра») и априорно присущих человеку психофизиологических предпосылок. Развивая взгляды Штейнбуха, Мюллер показал, что спонтанная активность рождает ощущение движения и закладывает основу перцептуальных отношений организма с окружающим миром. Он также предположил, опираясь больше на теорию, чем на эксперимент, что различные типы нервов передают различные типы сенсорной модальности (закон специфической энергии нервов). Соединив два этих теоретических аспекта, Мюллер высказал мысль, что ощущение движения (или мышечного чувства) может возникать при передаче возбуждения по нервным волокнам от мозга к мышце, то есть уместно говорить о некой сенсорной модальности, специфической для нервной энергии определенных моторных волокон. Споры о том, существует ли в действительности такое ощущение, преобразовались в дебаты относительно существования центрального «чувства иннервации», а затем нашли отражение, если не выражение, в дискуссии о мышечной чувствительности. По мнению Э. Г. Боринга, писавшего уже в то время, когда периферическая теория была признана правильной, пресловутое волевое начало, «ощущаемое» при центрально-инициированном действии, внесло в науку большую путаницу: «Вера в ощущение иннервации зиждилась на убежденности в том, что воля есть нечто реальное, данное нам в ощущениях» (Boring, 1942, p. 527)[121]. Это мнение не вполне справедливо, поскольку у теории центральной иннервации были свои физиологические и клинические обоснования. Тем не менее нельзя отрицать, что в отдельные периоды между попытками защитить (или атаковать) понятие воли и попытками защитить (или атаковать) понятие центральной иннервации действительно наблюдалась определенная связь.
Мюллер серьезно занимался восприятием пространства и не однажды повторял, что познание протяженности начинается с познания ощущений протяженности собственного тела: «Чувствительность начинается с того, что индивид ощущает в пространстве только самого себя, для него есть только то пространство, которое занимает он сам»[122]. Вопрос о том, является ли идея пространства врожденной или приобретенной, не имел для Мюллера решающего значения; намного больше его занимал вопрос о том, какую роль в формировании идеи пространства играет осязание. Отделить в структуре этого чувства врожденные элементы от зачаточных элементов развития он считал едва ли возможным. Даже если «идея пространства не существовала изначально в чувствилище-сенсориуме [то есть если она не является врожденной] как некая смутная способность, которая затем, когда возникла чувствительность, была задействована и применена, она, несомненно, была бы приобретена опытным путем при первичных [эмбриональных] осязательных актах» (Müller, 1842, p. 1081–1082). Начальная мышечная чувствительность, по Мюллеру, принадлежит тому этапу развития, когда различие между врожденным и приобретенным сводится на нет, когда развивающаяся способность воспринимать ощущение является функциональным эквивалентом врожденной способности. Кроме того, он выступил в поддержку распространенного мнения, согласно которому первопричина разграничения мира внешнего и мира внутреннего «с наибольшей очевидностью проявляется в осязании» (ibid., p. 1080).
Теория Белла о существовании сенсорных нервных волокон, передающих импульсы от мышц (и, возможно, других органов, например, сухожилий), получила широкое, хотя и не всеобщее признание. В то же время многие исследователи, включая Мюллера, полагали, что мышечная чувствительность не сводится к одной лишь активности сенсорных нервных волокон. К тому же волокна эти нельзя увидеть (впоследствии наличие чрезвычайно тонких волокон подтвердится), и первые гипотетические сообщения о сенсорных нервных окончаниях (имеющих форму веретена) в мышцах появились только в 1860-х годах, после смерти Мюллера. Мюллер выдвинул идею о том, что сенсорные мышечные волокна служат источником ощущений, связанных с органическим состоянием мышц (усталость, боль), а не ощущений, связанных с мышечным сокращением. Поскольку усталость и боль не всегда «пропорциональны силе мышечного сокращения, есть вероятность, что движение и сокращение вызываются разными нервными волокнами» (ibid., p. 1329). В соответствии с собственной теорией специфических нервных энергий Мюллер предположил существование различных нервных структур для органической чувствительности (периферической по своему происхождению) и чувства движения (центрального по природе). Анализируя опыты своего современника Э. Г. Вебера по определению точности тактильных ощущений и способности различать вес, Мюллер уверился в наличии ощущений, вызванных центральной иннервацией:
«Сознание обладает… вполне определенным знанием о переменах положения вследствие движений; именно на этом в большой мере основаны формируемые им идеи относительно протяженности и пространственной конфигурации тела. Возможно, чувствилище-сенсориум получает это знание независимое от мышечной чувствительности, от тех групп нервных волокон, на которые направлен ток его нервной энергии» (ibid., p. 1330).
Доказательство существования нисходящего нервного разряда он видел в том, что только центральными процессами можно объяснить невероятно тонкую, согласованную координацию мышц во время движения, особенно такого движения, какое наблюдается в человеческой жестикуляции и речи.
Новаторские, строго научные эксперименты Э. Г. Вебера по измерению ощущений, впервые обнародованные им в 1834 году, стали признанным образцом для психологических, даже в большей мере, чем для физиологических, исследований в области тактильной и мышечной чувствительности (этот термин Вебер предпочитал «мышечному чувству»)[123]. Содержательная сторона экспериментов Вебера включала два основных компонента: во-первых, он исследовал чувствительность различных участков кожи, для чего разработал методику, позволившую установить, при каком минимальном расстоянии испытуемый способен фиксировать «едва заметное различие» – одновременное прикосновение прибора к двум разным точкам на коже; во-вторых, он исследовал способность человека распознавать разницу в весе двух грузов. Первая группа исследований привлекла внимание к пространственному распределению поверхностных нервных окончаний и к той роли, которую оно играет в познании пространства. Применив аналогичную методику для изучения визуального восприятия, ученым удалось сделать важные выводы о пространственном распределении нервных окончаний в сетчатке глаза.
Изучение способности ощущать разницу в весе показало, что данная чувствительность «настроена» точнее тактильной; соответственно напрашивалась необходимость признать чувствительность к весу отдельным чувством, которое Вебер назвал чувством силы – Kraftsinn. В результате Вебер экспериментально установил количественную зависимость между стимулом и ощущением (в сущности, между физическим и психическим аспектами). Эта зависимость с легкой руки Густава Теодора Фехнера получила статус первого научного достижения, заложившего основы количественной психофизики[124]. По мнению Боринга, Фехнер «преподнес опыт с распознаванием веса поднимаемых грузов как репрезентативный психофизический эксперимент. В последующие шестьдесят лет [начиная с 1860 года] опыт по сравнению веса двух грузов был повторен, наверное, сотни тысяч раз». Это дает нам представление о курсе, взятом экспериментальной психологией, и о той практической методологии, которая превратила ее в учебно-научную специальность. В итоге, как резко, но справедливо заметил Боринг, экспериментальная психология «внесла намного больший вклад в развитие психофизических методов, нежели в познание кинестезии» (Boring, 1942, p. 529–530)[125]. Тем не менее эксперименты по распознаванию веса непрерывно подпитывали представления о чувстве движения. Так, некоторые физиологи начали высказываться в том смысле, что чувство движения связано с эфферентной иннервацией, тогда как ощущения сопротивления и веса связаны с мышечными афферентными импульсами[126].
Издание трудов Мюллера и Вебера осуществлялось в то время, когда в германоязычном академическом мире наблюдалось сравнительно быстрое развитие экспериментальной физиологии как самостоятельной институализированной дисциплины. В этих условиях научное изучение всех видов чувств превратилось в систематизированную, экспериментальную и специализированную область, в которой нечего было делать людям без надлежащей подготовки – отчасти еще и потому, что для этого требовались навыки работы с измерительными и записывающими приборами, которые постоянно совершенствовались. Из этого, однако, не следует, что всякие отношения между философским и эмпирическим подходами прервались в XIX веке; скорее это показывало рост разногласий по вопросу о том, какие именно отношения между ними сложились и какими они должны были бы быть. Неразрешенные противоречия наглядно проявились в трудах выдающегося физиолога и физика Германа Гельмгольца. Будучи всецело преданным эмпирическим, экспериментальным методам исследования чувствительности как материального, имеющего физическое воплощение феномена, он тем не менее ставил философские вопросы, на которые не находил эмпирических ответов[127].
Фундаментальное «Руководство по физиологической оптике» (1856–1866) Гельмгольца, в котором изложен опыт оригинальной экспериментальной работы и предпринята попытка научного синтеза, внесло важный вклад в изучение связи мышечного чувства и зрительного восприятия. С беспрецедентной детализацией и точностью Гельмгольц описал, какую роль выполняют движения глаз при формировании поля зрения. Его труд показывает, что к изучению субъективно ощущаемых мышечных движений можно применять критерии строгой науки, хотя в данном случае предметом научного анализа было зрительное восприятие, а не чувство движения. Более того, подобные двигательные ощущения Гельмгольц относил к «бессознательным». Таким образом, мышечная чувствительность оказывалась элементом познания сенсорного мира, пусть и не в качестве самостоятельной дисциплины. В этом исследовании ей отводилась вспомогательная роль, вторичная по отношению к зрению; ее участие в ощущении жизни тела, как и в его движении, не рассматривалось.
Гельмгольц придерживался эмпиристической теории восприятия пространства, сторонники которой (например, Штейнбух) считали, что восприятие пространства формируется благодаря «ассоциативному научению». Он исходил из положения о существовании ассоциативных связей между движениями глаз (воспринимаемыми как бессознательное ощущение), информацией о положении тела, центральным ментальным импульсом (или волей) – для фиксации глаза на интересующем его объекте – и осознанным пониманием, которому способствует центральная иннервация двигательных нервов и зрительная информация, поступающая с сетчатки[128]. По Гельмгольцу, малое дитя, заинтересовавшись чем-то или следя за чем-то видимым, научается локализовать зрительные ощущения, идущие от сетчатки, с ощущениями, возникающими вследствие инициации мышечного сокращения (то есть произвольными), и движением глазных яблок. Таким образом, сетчаточные ощущения становятся «локальными знаками» пространственного поля, первоначально воспринятого благодаря мышечным ощущениям. Эти локальные знаки складываются в представления посредством «бессознательных умозаключений». Хотя Гельмгольц не рассматривал мышечную чувствительность как самостоятельный предмет изучения, он допускал, что существует прямое, феноменальное восприятие, связанное с двигательной иннервацией, и считал его одним из компонентов того, что принято было называть чувством усилия[129]. Заняв такую позицию, он в целом солидаризовался с Мюллером, своим бывшим профессором, и рядом других ведущих ученых экспериментального направления, включая Карла Людвига и Эрнста Маха (Ludwig, 1852, p. 446–451; Мах, 2005). В то время проводилось множество экспериментов по визуальному восприятию, которые интерпретировались в зависимости от ориентации автора на одну из двух позиций в полемике между Гельмгольцем и главным апологетом нативистической теории пространственного восприятия Эвальдом Герингом (Hatfield, 1990a; Turner, 1994). Продолжением этой полемики стал спор о существовании двигательных ощущений, связанных с центральной иннервацией.
Если Гельмгольц сосредоточился на зрении (и слухе), то его молодой коллега в Гейдельберге описал также процесс формирования пространственного представления, первоначально включающий в себя мышечные ощущения и «бессознательное умозаключение» относительно зрительных стимулов (Wundt, 1862, p. 151–152, 166–167, 400–420)[130]. Позже, в работе «Основы физиологической психологии», обеспечившей ему место профессора в Лейпциге, Вундт прямо говорит о «das Innervationsgefühl» – ощущении иннервации[131] (Wundt, 1874, p. 315–317). Подобные ощущения, в том числе упомянутое «чувство усилия», Вундт связывал с двигательными импульсами. В общем плане Вундт, как и его предшественники, считал, что телесное чувство и чувство движения вместе составляют основу самосознания и служат источником различения между «я» и внешней средой (ibid., p. 716; цит. по: Araujo, 2016, p. 102). Некоторое время после приглашения в Лейпциг, благодаря его видному положению в главном институциональном и интеллектуальном центре развернувшейся полемики о путях развития «новой психологии», Вундт был самым знаменитым сторонником теории иннервационных ощущений. Как и подавляющее большинство ученых, он разделял идею существования суставно-мышечной сенсорной системы, однако полагал, что между тонкими градациями чувства усилия и расходом энергии при мышечном сокращении имеется тесная взаимосвязь. Это навело его на мысль об осознанности центральной иннервации. Дополнительное свидетельство реальности ощущения иннервации было получено в ходе клинических наблюдений за пациентами с полным или частичным параличом одной из глазодвигательных мышц. Выяснилось, что, когда больной мысленно дает глазу команду проследить за неким объектом, у него возникает субъективное ощущение движения, хотя в действительности никакого движения нет. Отсюда напрашивался вывод о том, что это субъективное ощущение связано с эфферентным (центробежным) импульсом, посланным в результате волевого акта[132].
Гельмгольц, Вундт и другие исследователи стали крупными специалистами в области психофизиологии сенсорных процессов, положив начало ее превращению в научную субдисциплину. Важный вклад в развитие этого направления внес австрийский физик и философ Эрнст Мах, довольно подробно изучавший в ранние годы своей научной карьеры пространственные зрительные ощущения. Он считал само собой разумеющимся, что такие ощущения связаны с движением: «Уже давно никто не оспаривает взгляда, что пространственное ощущение связано с двигательными процессами. Мнения расходятся только относительно того, как следует понимать эту связь» (Мах, 2005, с. 135)[133]. Фактически он поставил перед исследователями вопрос: является ли двигательный компонент центрально инициированным процессом или он есть следствие входящего сигнала, поступающего, по крайней мере частично, от мышц, или же правильнее говорить о комбинации обоих этих элементов? Сам Мах не дает четкого ответа. Не сомневаясь в том, что «воля к выполнению движений глаз, или иннервация, и есть само пространственное ощущение», он тем не менее делает оговорку: «Я оставляю еще открытым вопрос, есть ли иннервация результат пространственного ощущения, или наоборот» (ibid., с. 137, прим. 88)[134]. Часть его исследования посвящена двигательным ощущениям (независимо от их конкретной природы), которые мы получаем из опыта и которые оставляют следы, обуславливающие наши дальнейшие действия. Он описывает движения головы и глаз, анализирует чувство равновесия, связанное с одной из функций внутреннего уха, полагая, что равновесие входит в комплекс двигательных ощущений, и рассматривает внутреннее чувство движения в связке с восприятием движения внешних объектов. Так, его заинтересовал известный обман зрения («оптическое головокружение»), когда человеку в неподвижном поезде кажется, что поезд пришел в движение, тогда как движение начал рядом стоящий поезд. Изучая подобные явления, Мах пришел к выводу о взаимосвязанности сетчаточного образа, движения глаз, положения и движения тела и аппарата внутреннего уха. Ознакомившись с работами Гуго Мюнстерберга и Уильяма Джеймса, он согласился с их выводом: клинические данные свидетельствуют в пользу того, что кинестетические ощущения вызваны не центральной иннервацией, а возбуждаются периферически (в мышцах и суставах) (ibid., с. 169; см. также: James, 1950, vol. 2, p. 486–522; Münsterberg, 1888). И все же он не до конца избавился от мысли о некотором, пусть вспомогательном, участии центральных ощущений в общем чувстве движения, даже если оно афферентно в своей основе. Примечателен рассказ Маха о перенесенном им апоплексическом ударе, в результате которого он стал плохо видеть и вынужден был прервать экспериментальную работу: собственный печальный опыт стал для ученого предметом тщательного научного анализа. Точно так же Гельмгольц, читая публичные лекции, иллюстрировал их примерами собственных субъективных ощущений.
Среди учеников Гельмгольца, которые со всего мира съезжались в Гейдельберг осваивать навыки экспериментальной физиологии, был молодой русский ученый Иван Сеченов. Вернувшись в Петербург в 1860 году, он занялся преподаванием, переводами и собственными научными исследованиями, всецело посвятив себя институциализации в России экспериментальной физиологии (в качестве фундамента научной медицины) и распространению реформаторских естественно-научных взглядов. В частности, он ввел понятие мышечного чувства (Сеченов, 1942, с. 68, 91, прим. 106; 1903, с. 31), не только в медицинский, но и в публичный обиход. Это понятие Сеченов рассматривал в контексте знаний о зрительной чувствительности, которые он почерпнул у Гельмгольца, соотнося их с собственными экспериментальными исследованиями о применимости теории рефлексов для понимания всякого человеческого действия. Мысли Сеченова о мышечном чувстве нельзя назвать оригинальными, но благодаря его широкой просветительской деятельности и отсылкам в текстах к «темному», или «смутному», мышечному чувству это подспудное ощущение тела, его положения в пространстве и его движений стало общим местом в русской и советской физиологии. Кроме того, Сеченов выдвинул гипотезу об особом влиянии двигательных ощущений на формирование чувства реальности. Такая концепция отвечала его убеждениям: он искренне верил, что прогресс человечества невозможен без опоры на материалистическое мировоззрение. Все это излагалось в соответствующем стиле, и неудивительно, что впоследствии советские историки физиологии подняли на щит его достижения, провозгласив их крупным вкладом русской науки в развитие материалистического реализма в духе марксистско-ленинской идеологии (Smith, 2019).
В Великобритании теория центральной иннервации мышечных ощущений прежде всего ассоциируется в массовом сознании с именем психолога Александра Бэна. Поскольку Бэн (наряду со Спенсером) играет существенную роль в обосновании натурфилософского подхода к чувству движения, выше я отвел его взглядам достаточно места. Остается только добавить, что независимо от нашего отношения к его воззрениям он на протяжении десятков лет пользовался непререкаемым авторитетом, так что первый редактор журнала «Разум. Вопросы психологии и философии», основанного в 1876 году (при финансовой поддержке Бэна), объявил мышечное чувство «наиважнейшим для современной психологии» (Robertson, 1877, p. 98). Бэн исходил из принципа параллелизма, утверждая наличие поляризованных пассивных сенсорных состояний и ментальных актов, с одной стороны, и поляризованных сенсорных и двигательных процессов в нервной системе, с другой. Бэн заявил – и заявление это не осталось без последствий, – что, если двигательная активность не сопровождается никаким ментальным ощущением, никаким чувством усилия и волевого движения в противоположность сенсорным процессам, которым определенно сопутствуют ощущения, значит, «самое существенное различение [между сенсорными и активными функциями], какое только возможно провести в сфере разума, лишено всякой физиологической опоры» (Bain, 1864, p. 92, note). Не один он так рассуждал. Джон Хьюлингс Джексон, врач лондонской неврологической больницы на Куин-сквер, повлиявший на всю британскую неврологию XX века, вторил ему: «Поскольку общепризнано, что низшие отделы нервной системы – это отделы сенсорно-моторные, то априори вероятно, что и высшие отделы, представляющие собой физическую основу сознания, должны иметь такой же характер»[135]. Психолог Бэн и практикующий врач Джексон стояли на одной позиции: за произвольными движениями стоит осознанность центральной иннервации.
Экспериментальная физиология и клинические исследования
Мышечное чувство представляло собой не столько специфический предмет научного исследования, сколько поле для дискуссий, в которых пересеклись разнообразные интересы. Для того чтобы дать сколько-нибудь наглядную картину этой многосторонней, охватившей весь научный мир полемики, необходимо принять во внимание работы, которые велись тогда и в области физиологии, и в области медицины. Физиологи и врачи получали, как правило, одинаковую научную подготовку, многие экспериментаторы имели врачебный диплом, а исследователи мышечного чувства делали доклады и печатали статьи по физиологии и медицине, не проводя между ними границы.
К 1830-м годам изучение функциональной анатомии сенсорно-моторных и рефлексивных процессов нервной системы шло полным ходом. И это скорее осложняло, нежели облегчало исследование собственно мышечного чувства. Так, в 1840-х годах Иоганн Вильгельм Арнольд выдвинул идею, согласно которой в двигательных нервах возникают не только сенсорные (чувствительные) и моторные (двигательные) импульсы, но и некие «возвратные» импульсы, возвращающие сигнал от периферических моторных нервов, что сопровождается ощущением двигательных процессов. Эта идея нашла своих сторонников[136]. Ее подхватил Дж. Г. Льюис, английский физиолог-самоучка, хотя в своих рассуждениях он исходил не из экспериментальных данных, а из того, что, по его убеждению, составляло общий биологический принцип: подобные ткани должны выполнять подобные функции. Опираясь на этот принцип, он утверждал, что если импульсы в нервных волокнах сопутствуют ощущению в
«Мышечная иннервация – это… необходимый фактор всякого ощущения; соответственно, будучи общим для целого, он накладывает свой объективный характер на частное; а благодаря возникающей на раннем этапе и непрекращающейся связи мышечного чувства со зрительным опытом – и связи зрительного опыта с тактильным и всеми другими внешними свойствами – мы приходим к тому, что чувство движения, учитывая вышесказанное, следует рассматривать как характеристику всякой объективной перемены» (Lewes, 1874–1875, vol. 2, p. 476).
В своеобразном подходе Льюиса нашел отражение его более широкий замысел: переосмыслить психологию в свете биологических принципов – замысел, нашедший поддержку у его друзей 1850-х годов, у будущей писательницы Джордж Элиот и Герберта Спенсера. Стремление просветить публику относительно естественных, телесных аспектов человеческой жизни (в России ту же цель преследовал Сеченов) создавало предпосылки для разговора о мышечном чувстве.
Насколько Льюис мог судить, в ходе изучения нервной организации выяснилось, что согласованная работа мышц при движении происходит в значительной мере неосознанно в нижних отделах головного мозга или в спинном мозге. Складывалось впечатление, что важный для положения тела или движения входящий сигнал необязательно, вернее, далеко не всегда, осознан. Следовательно, такое мышечное ощущение, скорее всего, может быть лучше понято как элемент автоматического нервного аппарата, ответственного за телесную организацию, нежели как элемент нервной системы, наделенной психическими функциями. В связи с этим французский клиницист середины XIX века А. Труссо даже задался вопросом, существует ли действительно пресловутое мышечное «чувство». Он замечал, что мы осознаем не само движение, а активность мышц, которая его вызывает (Trousseau, 1868, p. 159). Труссо полагал, что мышечный контроль лежит в плоскости нервной организации, а не в плоскости сознательного восприятия. К тому же, как он рассуждал, в основе преобразования входящего сигнала в движение может лежать не собственно мышечное сокращение, а сморщивание и движение кожи. Подобная точка зрения показывает, что даже когда ученые признавали сенсорную, периферийную природу мышечного чувства, они по-разному отвечали на вопрос, отчего оно возникает. Мориц Шифф, например, со всей определенностью относил его на счет кожного сморщивания и сдавливания, тогда как многие его коллеги искали причину в мышцах, суставах и сухожилиях (Schiff, 1858–1959, p. 156).
Получать устойчивые результаты при проведении физиологических экспериментов с использованием вивисекции невероятно трудно, хотя бы из-за неконтролируемого и всегда разного состояния подопытных животных. Даже в когорте ведущих экспериментаторов мнения сильно разнились. А. В. Фолькман разработал экспериментальный метод, впоследствии широко применявшийся, который включал перерезание одного из двух корешков спинального (спинномозгового) нерва для изучения утраты функции (Volkmann, 1844)[138]. Он установил, что перерезание заднего нервного корешка, вопреки ожиданиям, не влияет на мышечный контроль в соответствующей части тела. Объяснений могло быть два: либо мышечное чувство имеет центральную природу, либо сенсорные нервы мышцы аномальным образом заходят в передние спинальные корешки (содержащие моторные нервы). Однако другие исследователи пришли к иным результатам. В частности, Клод Бернар выступил с прямым опровержением результатов Фолькмана, сообщив, что, по его собственным данным, усечение заднего спинального корешка, напротив, влияет на мышечный контроль (Bernard, 1858, t. 1, p. 250)[139]. Как будет показано ниже, новый уровень экспериментальной достоверности был достигнут благодаря вкладу Шеррингтона, который в 1890-е годы впервые предложил стандартизировать тесты по материалу исследования – тому или иному подопытному животному (кролику, кошке), что позволило выработать единое мнение относительно полученных результатов.
Другой существенный вклад внесли не столько физиологи, сколько клиницисты. Приведу один выразительный пример. Американский хирург Сайлас Вейр Митчелл в годы Гражданской войны столкнулся с беспрецедентным количеством всевозможных увечий и вынес ценный опыт длительных наблюдений за тем, как повреждения нервов влияют на чувство движения. В итоге он пришел к мысли, что феномен «фантомной конечности» (двигательные ощущения в ампутированной конечности) указывает либо на центральное, а не периферическое происхождение чувства мышечного усилия, либо на существование некоего рефлексивного импульса от спинальных ганглиев, возникающего в тот момент, когда воля посредством моторного импульса пытается привести в движение несуществующую конечность.
«В моей практике было несколько случаев, когда ампутация проводилась в столь раннем возрасте, что никаких воспоминаний об утраченной конечности у человека остаться не могло, и тем не менее 20 лет спустя волевое усилие, направленное на отсутствующую кисть руки, вызывало у пациента иллюзию движения, причем столь же управляемого и столь же ясно ощущаемого, как если бы он двигал другой своей рукой» (Mitchell, 1872, p. 358)[140].
Возникал резонный вопрос: как можно чувствовать движение отсутствующей конечности? Никак, разве только это чувство вызвано центральным усилием, или моторным процессом, направленным на конечность.
Такого рода клинический материал вызывал интерес и у лондонского невролога Генри Чарльтона Бастиана. Во второй половине 1860-х годов он поставил перед собой амбициозную цель – разобраться в нервных началах мышления (Bastian, 1869a, 1869b, 1880). Такой подход был в целом характерен для научно-медицинской культуры того времени, с ее упованиями (разделяемыми, например, Сеченовым) на то, что психологию удастся превратить в естественную, «подлинную» науку, установив нервные механизмы психической деятельности. При этом Бастиан в работах, публиковавшихся как в научных, так и в популярных журналах, критиковал теорию Бэна о нервной основе мыслительных процессов. В сущности, он подверг критике теорию Бэна о центральной иннервации.
Чтобы проанализировать с тех же позиций природу мышечного чувства, Бастиан обратился к клиническим данным, которые, по его мнению, указывали скорее на определяющую роль неосознанных афферентных мышечных ощущений, нежели на центральное осознание, сопряженное с иннервацией. Давно было замечено, что некоторые повреждения или патологии спинного или головного мозга могут привести к нарушению мышечного контроля. М. Г. Ромберг дал следующее, ставшее теперь хрестоматийным, описание спинной сухотки (
«На ранних стадиях болезни отмечается ослабление осязательного и мышечного чувства… Походка делается неуверенной, и пациент пытается исправить ее, прикладывая дополнительное волевое усилие… человек постоянно смотрит на свои ступни, чтобы сохранить равновесие» (Romberg, 1853, vol. 2, p. 395–396; цит. в: Spillane, 1981, p. 286–287; см. также: Spillane, 1982).
Впоследствии было установлено, что перечисленные симптомы коррелируют с дегенерацией задних столбов спинного мозга. Далее предстояло выяснить, что вызывает утрату чувствительности в мышцах тела и слом механизма контроля за их работой, сопровождавшийся в некоторых случаях анестезией: нехваткой сенсорной информации от мышц, дисфункцией спинного мозга или дезорганизацией (поражениями) головного мозга. Клинические данные о проявлениях локомоторной атаксии (неспособности контролировать движения), в интерпретации Бастиана, указывали на то, что мышечные ощущения периферийны по своему происхождению и сенсорны по природе, то есть, соответственно, не центральны и не моторны. В качестве иллюстрации он привел случай, описанный французским врачом-неврологом Ж. Б. О. Ландри, который изучал проблему паралича; речь шла о больной, сохранившей способность инициировать произвольное движение, но не способной понять, какие движения она совершает.
«Женщина не сознавала положения своих конечностей и не отдавала себе отчета в их возможных движениях. Волевые центры, спинномозговые моторные центры, двигательные нервы по-прежнему можно было привести в активное состояние – и при этом вся информация, которая, как считается, поступает благодаря „мышечному чувству“, полностью пропала» (Bastian, 1880, p. 700)[141].
Бастиан пришел к выводу, что существует (первичное, неосознанное) сенсорное участие мышц, чья функция состоит в управлении движением, и не существует осознанного мышечного чувства как результата центральной иннервации.
«Хотя у нас нет убедительных свидетельств того, что осознанные впечатления мы получаем благодаря вмешательству так называемого „мышечного чувства“, – продолжает далее Бастиан, – у нас
Воспользовавшись данным случаем для доказательства своей точки зрения, Бастиан ввел термин «кинестезия», под которым подразумевал просто-напросто «чувство движения» (Bastian, 1880, p. 543, note; см.: Jones, 1972). Это слово он употребил в расчете на образованных читателей очередного выпуска научно-популярной «Международной научной серии» – масштабного англо-американского издательского проекта. Таким образом, термин с самого начала вошел не только в научный, но и в общеупотребительный оборот (MacLeod, 1980). Автор описывал ощущения, «которые возникают вследствие движений или непосредственно им сопутствуют», вне зависимости от того, вполне ли осознанны эти ощущения или они просто воспринимаются как чувственные, или вовсе не фиксируются нашим сознанием. По Бастиану, общим для всех кинестетических ощущений является их функция, а не сознательная или бессознательная модальность: они направляют произвольное и непроизвольное действие, исходя из существующего состояния и сформировавшейся в прошлом мышечной привычки (Bastian, 1887, p. 5). Слово быстро прижилось в англоязычном мире, что не означало, впрочем, завершения дискуссии о природе мышечного чувства, длившейся уже почти полвека.
В полемику включались все новые неврологи. Дэвид Ферьер, практиковавший вместе с Джексоном в лондонской неврологической больнице на Куин-сквер, принял в этом споре сторону Бастиана. Сославшись на другой французский клинический случай, а именно случай больного гемианестезией (потерей чувствительности на одной половине тела), он указал в качестве источника двигательных ощущений не кожный покров и не центральную иннервацию, а глубокие мышечные структуры[142]. Свои новаторские эксперименты по электростимуляции коры головного мозга, показавшие наличие в высшем отделе мозга различных областей для сенсорной и моторной активности, он интерпретировал как косвенное свидетельство разобщенности мышечных ощущений и моторной иннервации. Затем он привлек внимание к работам Г. Б. Дюшена (де Булонь), чья обширная исследовательская и врачебная практика наглядно продемонстрировала чрезвычайно высокую чувствительность мышц.
Дюшен показал, например, что мышечная чувствительность имеет место и в случае, если стимулируется мышца как таковая, освобожденная от кожных покровов. Работая с пациентом, который не мог ответить на вопрос, в каком положении находятся его конечности, пока не смотрел на них, Дюшен доказал, что такой испытуемый не чувствует воздействия электрического стимула на мышцы конечности. Казалось, сам собой напрашивался вывод, что потеря чувствительности локализована в мышце. Обычно ограничивавшийся только публикацией экспериментальных данных и не склонный анализировать механику нервных процессов, на сей раз Дюшен постулировал наличие мышечного сознания (la conscience musculaire), которое обслуживает произвольные движения и вносит свой вклад в ощущение веса и сопротивления. По его мысли, мышечное сознание нужно отличать от мышечного чувства, или ощущения (le sens musculaire), возникающего вследствие мышечного сокращения (открытие этого типа ощущений Дюшен приписывал Беллу) (Duchenne, 1861, p. 424–437)[143].
Позже Ферьер в сотрудничестве с другим практикующим врачом, Т. Лаудер-Брантоном, осуществил эксперимент, который, по его замыслу, должен был окончательно решить вопрос об афферентной природе мышечного чувства: он применил прямую наружную стимуляцию мышцы, вызвав ее сокращение и, соответственно, мышечное ощущение. Ферьер пришел к выводу, что «распознавание мышечных ощущений наблюдается и тогда, когда мышечное сокращение вызвано искусственно – посредством электрического стимула» (Ferrier, 1876, p. 227). Иными словами, ощущение возникает даже при отсутствии усилия, при полной невозможности моторной иннервации. Это позволило исследователю с уверенностью подытожить: «Во всех случаях осознание усилия обусловлено действительным фактом мышечного сокращения» (Ferrier, 1876, p. 223)[144].
И все же точку в полемике поставить не удалось Прекрасно сознавая это, Лондонское неврологическое общество собралось в 1887 году на заседание, где был заслушан доклад Бастиана. В последовавшем затем обсуждении приняли участие Джексон, Ферьер и другие клиницисты, желавшие положить конец давнему спору[145]. Однако вместо триумфального финала случился конфуз. Изумленный таким итогом англо-французский физиолог Август Уоллер несколько лет спустя написал: «Я не в состоянии объяснить, иначе как предположив, что выражение „мышечное чувство“ используется для обозначения слишком разных объективных явлений, – тех вопиющих и фундаментальных противоречий, которые вышли наружу в безапелляционных суждениях наших медицинских светил» (Waller, 1891, p. 238). Он, как говорится, попал в точку. Другие сочли, что проблема коренилась в рыхлости экспериментальных данных, положенных в основу как интроспективных, так и клинических сообщений на тему чувственного восприятия движения, и потому возлагали надежды на отыскание новых, более строгих экспериментальных методик для сбора достоверного материала. Да и сам Уоллер взялся приспособить для этих целей технические приемы, которые использовались в опытах по распознаванию веса[146]. Француз Огюст Шово для перепроверки результатов Бернара – его опытов по перерезанию нервных корешков – применил электрическое возбуждение. Его вывод был таков: в моторных нервах фиксируются «ретропульсивные волны» возбуждения, и эти центростремительные «волны» участвуют в мышечной координации (Chaveau, 1891, p. 153–154, 175–177).
Исследование мышечного чувства отличалось чрезвычайной многогранностью и представляло собой скорее калейдоскоп всевозможных тем, фактических данных и мнений, нежели ясно очерченную научную полемику по поводу конкретного явления. Анри Бони (Henri Beaunis), первый директор физиологической лаборатории в Сорбонне, именно на это указал в своем анализе мышечных ощущений, который он включил в общий обзор «внутренних чувств». Бони не обошел вниманием результаты психологических исследований и представил очень обзорный труд, однако не сумел свести все воедино и прийти к обоснованному заключению[147].
От разногласий – к согласию
К концу XIX века в полемику вокруг чувства движения было вовлечено великое множество физиологических, психологических и клинических данных и доводов. При этом нельзя не согласиться с Уоллером в том, что ни один четко поставленный вопрос не получил убедительного разрешения в виде столь же четких фактических данных. Тем не менее около 1900 года научный мир, за небольшим исключением, признал принципиально верной позицию Бастиана: кинестезия есть постдвигательное чувство, возникающее в результате движения тех или иных частей тела. Совершенно очевидно, что главную роль в утверждении этой точки зрения сыграла убежденность в афферентной природе мышечного чувства[148], хотя еще в 1890-х Бэн на склоне лет несколько смягчил свою позицию, а Вундт в новом издании своей «Физиологической психологии», вышедшем в 1893 году, без объяснений сдвинулся в сторону чувства иннервации[149]. В этом разделе главы, сгруппированном вокруг работ Уильяма Джеймса, описано, как завершилась полемика по данной теме.
Несмотря на то что Джеймс с формально-дисциплинарной точки зрения был в первую очередь психолог, а во вторую – философ, он, как и прочие участники дебатов, получил медицинское образование и соответствующую подготовку в области физиологии. Кроме того, по необычайной широте взглядов Джеймс был своего рода уникум. В пространной статье «Чувство усилия» (1880), написанной независимо от лондонских неврологов, Джеймс выступил непримиримым критиком теорий чувства иннервации. Свою позицию он подтвердил в «Принципах психологи» (1890), где дал описание мышечного ощущения, связав его как с восприятием пространства, так и с волей. Важно отметить, что он, во-первых, отвергал какую-либо роль мышечных ощущений в восприятии пространства, а, во-вторых, осудил практику использования идеи и языка – активного усилия, из-за чего, по его мнению, в дискуссии об афферентных ощущениях возникла страшная путаница. Первое вытекало из его постулата о том, что в зрительных ощущениях непосредственно представлено осознание пространства, – постулата, прямо противоречившего тому подходу к пониманию зрения, который наиболее полно воплотился в работах Гельмгольца.
Что касается второго тезиса, то Джеймс пояснял свою мысль таким образом: за теориями о чувстве иннервации угадывается наивная вера в то, что якобы без признания моторной иннервации (физиологического аспекта) мы не можем достойно обосновать активный характер (психологический аспект) человеческого сознания. Действительно, такая вера определенно присутствовала в аргументации Бэна. Описывая суть воления, Джеймс говорил, что каждому действию человека предшествует, по-видимому, своего рода «прикидка» – череда предварительных пробных движений для уточнения характера и силы того движения, которое требуется совершить в следующий момент. «Эти пробные движения так напоминают быстрые разведывательные вылазки во внешний мир… что нам кажется более чем естественным трактовать сопутствующие им ощущения как
Джеймс был убежден, что научные факты на его стороне. Главное экспериментальное доказательство, предложенное Гельмгольцем и Махом для подтверждения роли чувства иннервации в движении глазной мышцы, он считал несостоятельным, поскольку ученые оставили без внимания второй глаз – вероятный источник кинестетических ощущений (ibid., p. 506–515)[150]. Впрочем, к 1890 году Джеймс уже располагал новыми данными о периферическом происхождении чувства движения, полученными в ходе строго научных исследований Альфреда Гольдшайдера. Эти данные стали достоянием широкой научной общественности и, пожалуй, более всех прочих повлияли на разрешение давних споров. Гольдшайдер изучал восприятие движения в процессе пассивных манипуляций с пальцами, руками и ногами испытуемых. Как выяснилось (в интерпретации Джеймса), «суставные поверхности, и только они, являются тем местом, где зарождаются впечатления, благодаря которым нами непосредственно воспринимаются движения наших конечностей» (ibid., p. 193)[151].
Кроме того, Джеймс выступил с широким психологическим обобщением. Он заявил, что чувство усилия, обычно ассоциирующееся с волевым актом, есть психологическое состояние, выражающее противоборство идей или мотивов. Такое понимание еще не означает солидаризации с тем или иным объяснением нервных процессов. Но Джеймс отделил психологическую теорию воли от физиологической науки о мышечном контроле и тем самым, как мне думается, сделал решающий шаг. После этого эмпирические доводы в пользу бастиановского понимания кинестезии обрели необходимую убедительность. Таким образом, полемика разрешилась благодаря дисциплинарному разделению, которое началось в то время, когда Джеймс писал свой труд, и оформилось в первом десятилетии XX века, – разделению психологических и физиологических исследований[152].
Термин «кинестезия» существенно потеснил «мышечное чувство» в английском (французы и итальянцы последовали их примеру) отчасти потому, что ученые и врачи стремились к большей терминологической определенности научного языка. В конце XIX века Виктор Анри в пространном обзоре научной литературы по этой теме прямо написал: «Термин „мышечное чувство“… никуда не годится»[153]. Самое меткое высказывание о «мышечном чувстве» принадлежит все тому же Джеймсу, который в 1890 году заметил: «Термин этот чрезвычайно размыт, им покрывают все ощущения в наших конечностях, связанные хоть с движением, хоть с положением тела, и даже используют для обозначения гипотетического чувства эфферентного [моторного] разряда от головного мозга» (James, 1950, vol. 2, p. 197). В 1900 году Шеррингтон, по английской привычке сглаживая острые углы (в этом он был великий мастер), отметил, что под «мышечным чувством» подразумевают множество вещей: «В использовании этого термина ведущими учеными нет полного согласия. Возможно, правильнее всего было бы считать, что он включает в себя все
Еще одним важным фактором стала нейронная теория строения нервной ткани, которая к 1900 году получила признание. По сравнению с минувшим десятилетием представления о природе и функционировании нервов существенно прояснились. Шеррингтон – впоследствии самая влиятельная фигура в англоязычном мире нейрофизиологии – переосмыслил свои взгляды на сенсорно-моторную организацию нервной системы в целом, включая систему, отвечающую за регуляцию движения посредством мышечного чувства в свете нейронной теории. Это окончательно укрепило позиции
Шеррингтон, помимо прочего, заложил новые стандарты экспериментальной точности. Совместно с Фредериком Уокером Моттом он провел важнейший эксперимент: перереза́л сенсорный нерв передней конечности (кошки или обезьяны), провоцируя ее анестезию и, как следствие, паралич. Тем самым удалось доказательно установить невозможность движения при утрате периферической чувствительности (Mott, Sherrington, 1895). Кроме того, он поочередно перерезал передние и задние корешки спинномозговых нервов и наблюдал, какие из нервных волокон вследствие этого дегенерируют. Так им был разработан метод наблюдения за дегенерацией нервной ткани для выяснения корреляции между нервами и их функцией. Во многом это было повторение опытов Фолькмана, Бернара и других, однако благодаря стандартизации экспериментов по тому или иному подопытному животному Шеррингтону удалось показать (окончательно и бесповоротно, по мнению его коллег), что перерезание заднего корешка ведет к дегенерации некоторых нервных волокон, связанных с мышцами. Этот факт интерпретировался как доказательство того, что от мышц отходят сенсорные нервы. Он также исследовал нервные окончания, названные по их форме веретёнами и локализованные в мышцах, особенно вблизи сухожилий. Ученые давно обратили на них внимание, но Шерринтон впервые установил, что веретено является концевым аппаратом (рецептором) сенсорных мышечных волокон (Sherrington, 1894)[154]. И наконец, Шеррингтон опубликовал обобщающий труд, в котором результаты его большой научной работы, включая изучение рефлекса в качестве элементарной функциональной единицы нервной системы, были сведены в теорию об «интегративной» деятельности нервной системы. Как следствие, мышечное чувство связывалось им с регуляцией положения и движения тела, составляющей лишь часть общей координационной функции системы. Это в чистом виде физиологическая модель понимания мышечного чувства. Что же до разных теорий о центрально-иннервационных ощущениях, то их Шеррингтон считал в научном отношении навеки почившими[155].
«Интегративная деятельность нервной системы» (1906) Шеррингтона стала программной работой для нескольких поколений англоязычных физиологов и ученых-медиков[156]. В ней он определил мышечное чувство как часть «проприоцептивного поля». Термин был введен им для обозначения стимулов, или «раздражителей, воздействующих на рецепторы… изнутри самого организма», то есть поступающих от мышц, внутренних органов и других тканей, а не из внешней среды (источника стимулов для «экстероцептивного поля») (Sherrington, 1961, p. 132; Sherrington, 1906). Слово «кинестезия» он не использовал. В отношении терминологии Шеррингтон был большой педант, и вполне возможно, что новоизобретенный термин свидетельствовал о его выборе в пользу конкретного физиологического понятия взамен расплывчатого психологического. Вероятно, он рассудил, что «кинестезия», как и «зрение», описывает модальность сознательного восприятия, не поддающегося строго научному физиологическому исследованию, тогда как «проприоцепция» сразу направляет внимание исследователя на разнообразные, но интегрированные афферентные ощущения, вовлеченные в контролирующее движение, которые берут начало не только в мышцах и суставах, но и из сильного давления в вестибулярном аппарате, органах внутренней чувствительности[157]. В возглавляемой Шеррингтоном ригористской науке не оставалось места для исследования таких явлений, как чувство усилия, субъективное осознание (через внимание или воление) деятельности разума, чувствительность к положению и движению тела.
Илл. 8. Чарльз Шеррингтон. Мышцы сгибателя и разгибателя. 1906.
Мне представляется небесполезным следить за тем, как проявляет себя эта установка в ее современном изводе: как используется «проприоцепция» для описания сенсорного двигательного аппарата, связанного с (бессознательным) физиологическим контролем движения, с одной стороны, и «кинестезия» – для описания (сознательного) чувства движения, играющего столь важную роль в психологической жизни, с другой. Хотя, как уже отмечалось во «Вступительных замечаниях», далеко не все ученые в наши дни придерживаются такого разделения.
Иначе и быть не может. Всякая попытка строго разграничить эти термины упирается в неразрешимый дуализм, в необходимость отсечь (бессознательное) тело от (сознательного) разума. В противоположность такому подходу современный интерес к чувству движения преимущественно сосредоточен на телесном воплощении психического. В историческом плане с именем Шеррингтона справедливо связывают разработку методик и терминологии для строго физиологического анализа нервной системы. Повторюсь: в повседневной научной жизни Шеррингтона, его коллег и учеников не было места философскому осмыслению, да и психологическим аспектам внимания уделялось все меньше и меньше. Теория проприоцепции понималась им как вклад в развитие физиологии (области его научных интересов), а о кинестезии он почти не упоминал.
Справедливости ради надо признать, что он никогда не отрицал того, что когда-нибудь в отдаленной перспективе наука сумеет интегрировать физиологическое и психологическое знание. Важно и то, что, отдавая все силы экспериментальной физиологии, Шеррингтон активно содействовал развитию экспериментальной психологии.
Социальная реальность в начале XX века складывалась таким образом, что научные исследования – философские, психологические, физиологические – шли по пути все более узкой специализации. Любая научная дисциплина чем дальше, тем больше оставляла за рамками все, кроме достижения ясно поставленной цели силами высококвалифицированных научных кадров, а новые технические приемы и подходы к измерению и обработке данных только усугубляли дисциплинарное размежевание. Это особенно наглядно проявилось в нейрофизиологии и исследованиях по психофизиологии эмоций. Так, например, попытки решить проблему распознавания неудобных для наблюдения тонких структур сенсорных окончаний в мышцах или коже велись совершенно обособленно от задач психологов, которые стремились понять роль кинестезии в процессах познания. Ученые исключили из поля зрения специфические сенсорные модальности, служащие «передаточным механизмом» в познании реальности. «Реальность» – это для тех, кто специализируется на эпистемологии, а философы, оставаясь в жестко дисциплинарной логике теории познания, зачастую не видели причин рассматривать мышечное чувство как источник достоверного знания[158]. В результате возник целый спектр специализированных исследований по разным физиологическим, психологическим и философским аспектам чувств осязания и движения (как и других чувств). Этот широкий спектр – то, что мы наблюдаем сейчас.
Для того чтобы обрисовать содержание специализированных исследований чувства движения на протяжении XX века, потребовалось бы раскрыть отдельную большую тему, что не входит сейчас в мои планы. Поэтому мы возвращаемся к масштабному полотну – интеллектуальной культуре чувства движения. Однако прежде необходимо дополнить рассказ о создании физиологического подхода к проприоцепции рассказом о том, что извлекали из исследований по кинестезии психологи.
Глава 10
Кинестезия в психологии
Физиология органов чувств образует пограничную область, в которой сливаются две огромные отрасли человеческого знания, известные под названием наук естественных и наук о душе, и в которой появляются вопросы, одинаково относящиеся как к тем, так и к другим; решение этих вопросов возможно лишь при их совместной работе.
Кинестезия и воля
Вплоть до конца XIX века интерес к мышечному чувству будоражил мысль философов, психологов, медиков-неврологов и, разумеется, физиологов. Интригующим для ученых был вопрос о самой его природе, связанной с тесным переплетением исторически разных корней. Уильям Джеймс, не признавая дисциплинарных границ, свободно бродил по смежным территориям всякий раз, когда рассуждал о воле, усилии, восприятии и связанных с движением эмоциях (
Согласно общепринятому некогда взгляду, в последние три десятилетия XX века психология развивалась как экспериментальная и, следовательно, научная дисциплина. Наукой, как нас уверяли, психология стала благодаря тому, что перенесла технические объективные приемы экспериментальной физиологии на исследования структуры и содержания психических процессов. Другие крупные достижения – в первую очередь изучение разума как функции головного мозга, эволюционная теория, возникновение сравнительной психологии и создание статистических методов для описания индивидуальных различий – расширили и диверсифицировали эту науку. С тех пор историки не раз переписывали страницы ее летописи, порой внося существенные изменения. «Новая психология», на которую ссылался ряд авторов в последние десятилетия XIX века, вбирала в себя большое разнообразие научных практик, теорий, методов и областей знания, в том числе философию, физиологию, медицину, антропологию и так далее. Исторические корни всего этого многообразия, как показывает история самого чувства движения, также были неоднородны (подробно о разнообразии см.: Смит, 2008; Smith, 2013a). В начале XX века в Европе и Северной Америке стали образовываться группы академических ученых, которые вели исследовательскую работу и преподавали экспериментальную психологию как отдельное научное направление. Появление новой академической специализации – «ученый-психолог» – основывалось на идее научности экспериментальной и статистической психологии, что было особенно заметно в Соединенных Штатах. В Германии также наблюдался уклон в сторону эмпирических психологических исследований, хотя и под эгидой философских факультетов. В 1889 году открылась соответствующая лаборатория в Сорбонне; в 1901 году было основано британское Психологическое общество; в 1914 году приступили к работе отлично оборудованные лаборатории московского Психологического института.
«Новые психологи» признавали мышечное чувство – кинестезию – специфической областью, представляющей большой научный интерес. Но затем, начиная примерно с 1920 года, ее значение, во всяком случае сравнительно с другими областями психологических исследований, стало снижаться. Сейчас мы не будем подробно останавливаться на дальнейшей истории кинестезии в психологии (или физиологии), хотя вполне вероятно, что более глубокое изучение этой темы могло бы показать, что интерес к ней по-прежнему сохранялся, хотя для нас теперь это не столь очевидно.
Решительная критика Джеймсом центрально-иннервационной теории чувства движения, о которой шла речь в предыдущей главе, во многом исходила из трактовки воления – и сопутствующего ему чувства усилия – как психологического события, сложного противоборства идей и эмоций. Заметим, что, размышляя об усилии, Джеймс не жалел собственных усилий, ни умственных, ни эмоциональных. И таким образом пришел к убеждению, что усилие, которое принято называть волевым актом, выражает борьбу конкурирующих идей: это психологическое – если угодно, даже моральное – событие, и как таковое оно не предопределяет той или иной физиологической основы. Отсюда нет никакой нужды, вопреки мнению Бэна, отстаивать реальность психической активности, привлекая для этого специфически моторную теорию ощущений; более того, воспользовавшись современной терминологией, можно сказать, что такой подход несет в себе категориальную ошибку.
«Сторонники внутренней спонтанности, возможно, сами того не ведая, поворачиваются спиной к ее действительному оплоту, когда бьются за осознанность энергии нисходящего разряда. Давайте исключим такую осознанность, давайте скажем, что все наши идеи движения, по сути, сенсациональны; но и тогда в процессе выделения, выбора и принятия одной из идей в ущерб другим, в том, как мы словно бы говорим ей „да будешь ты моей реальностью“, содержится большой простор для демонстрации нашей внутренней инициативы. Здесь, как мне представляется, и следует проводить черту между пассивным материалом и активностью нашего духа» (James, 1950, vol. 2, p. 518).
Иными словами, Джеймс в своем описании разграничил волеизъявление («активность духа») и телесное чувство движения («пассивный материал»). Тем самым он помог расчистить путь, по которому охотно пошли другие психологи, отказываясь от понятия воли (в обывательском смысле) как ненаучного, непригодного для новой научной психологии. Часть психологов считала, что воля, понимаемая как свободная и спонтанная инициация действия, – это та ментальная (и даже духовная) категория, с которой психология, став научной дисциплиной, навсегда распрощается. Отсюда следовало, что впредь ученым-психологам предстоит исследовать чувство кинестезии, а не чувство действия, хотя о нем писали многие из упомянутых выше авторов. При всем том ситуация была сложнее, чем может показаться, поскольку усилие и чувство усилия по-прежнему оставались конкретными психологическими явлениями и требовали истолкования.
В последний год XIX века Виктор Анри выпустил обстоятельную обзорную работу по мышечному чувству, где с сожалением констатировал, что физиологические и психологические исследования все больше отдаляются от той психологии, благодаря которой в научном обиходе и возникла тема мышечных ощущений, – от психологии Мен де Бирана, Томаса Брауна, их современников и последователей (Henri, 1899, p. 406–413)[159]. Та старая психология до некоторой степени сохранилась в широких подходах Уильяма Джеймса и повлияла на философские взгляды его друга и корреспондента Анри Бергсона. Они оба придавали большое значение волению, хотя и тот и другой, как я уже отмечал, говоря о Джеймсе, стремился рассматривать сознание (или дух) отдельно от физиологических процессов, вызывающих двигательные ощущения.
Бергсон хорошо понимал, насколько важны исследования мышечного чувства для новой экспериментальной психологии, претендующей на статус точной науки: из осознания модальностей давления и напряжения, присущих мышечному действию, следует их принципиальная измеримость, а количественный анализ осознания – это уже материал для лабораторной работы. Однако он лишь посмеялся над путаной идеей, будто бы психическая сила преобразуется в мускульную и будто бы вторая может служить неким мерилом первой (Бергсон, 1992а, с. 54). Только намного более глубокая философия, философия творящего, активного, обладающего памятью духа, такая философия, какую он сам вознамерился утвердить, сумела бы избежать подобных нелепостей. Тем не менее Бергсон штудировал литературу по психологии; особенно его привлекала теория, связывавшая чувство движения с центральной иннервацией. Он полагал, что эта теория вполне согласуется с положением о неопровержимой (по его мнению) достоверности интуиции как источника информации об активности, составляющей суть психической жизни, интуиции, которой, на его взгляд, был щедро наделен Биран. Так, говоря о внимании, Бергсон отмечал, что внимание сопровождается мышечным сокращением, а точнее, «отчетливым ощущением напряжения сокращения кожи головы, это давление снаружи внутрь, которое мы ощущаем всем черепом, когда делаем напряженное усилие что-нибудь вспомнить» (там же, с. 62)[160]. Такого рода напряжение в тканях объясняет и напряжение психическое. В этой связи Бергсон ссылался на исследования Шарля Фере, согласно которым всякое ощущение сопровождается возрастанием мышечного напряжения[161]. Отсюда последовал вывод: всякое ощущение содержит в себе элемент мышечного ощущения. Бергсон указал также на роль чувства движения для усвоения двигательных навыков, которое особенно наглядно проявляется в работе мышц, когда человек учится говорить. И наконец, он заявил, что осознанность движения – «абсолютно реальный феномен», подразумевая, что «реально» именно ощущаемое движение, а вовсе не движение материального объекта (Бергсон, 1992б, p. 258).
Бергсон ратовал за понимание тела как инструмента духа – за инструментальное понимание ощущений, в том числе двигательных, в процессе деятельности организма, подчиненной велению духа. Такой подход, при котором в центре внимания оказывается моторная сторона психологической жизни человека, наиболее характерен для англоязычного мира благодаря понятиям, разработанным Бэном и преобразованным затем в функционалистские термины, – понятиями, связанными с активностью, обладающей функцией адаптации к среде. Сложившийся таким образом научный язык способствовал развитию психологии, которая признает важность мышечных ощущений для «делания» как нечто само собой разумеющееся. Джон Дьюи, чьи труды по теоретической психологии, пользовались большой популярностью в Соединенных Штатах, писал:
«Я убежден, что в развитии ребенка активная сторона предшествует пассивной; что самовыражение идет впереди осознанного впечатления; что мускульное развитие опережает сенсорное; что движения предвосхищают осознанные ощущения; я убежден, что сознание, по существу, является моторным или импульсивным; что сознательные состояния стремятся проявить себя в действии» (Dewey, 2015, p. 228).
«Сознание, по существу, является моторным или импульсивным»: этот постулат ставил в центр всего чувственное восприятие движения. Он означал провозглашенную Джоном Дьюи переориентацию психологии – от стерильного (чрезмерно интеллектуального) интереса к тому, что люди знают, к дивному новому миру (практического) понимания того, что люди делают. Новые экспериментальные исследования перцепции, когнитивности, внимания и действия должны были учитывать и кинестезию, сенсорный процесс, присущий согласованному «деланию». Двигаясь в этом русле, Чарльз Х. Джадд в 1905 году заявил: «В последние годы наиболее перспективные, конструктивные достижения психологии наблюдаются по линии отказа от вчерашних однобоких теорий чувства в пользу тщательно документированного признания первостепенной важности двигательных предпосылок сознания (Judd, 1905, p. 199).
В начале XX века велась большая экспериментальная работа по изучению волевой сферы[162]. И нельзя сказать, что «новая психология» просто бросила волю за борт как отжившую категорию из донаучной эпохи. Если где и наблюдался спад интереса к специфическим исследованиям и дальнейшему теоретическому осмыслению воли, так это в Соединенных Штатах, и только там[163]. Хотя даже в этих условиях стремление трактовать познание как активный процесс «делания», характерное для психологической науки первых двух десятилетий нового века, объективно способствовало тому, чтобы увязывать кинестезию и усилие с «волевой» тематикой.
Для лучшего понимания этой связки необходимо сказать несколько слов о таком психологическом феномене, как внимание. Повышенный интерес к вниманию в те годы объясняется, по крайней мере отчасти, попыткой сконструировать такие подходы к волевой сфере, которые открывали бы возможность для ее строгого дисциплинарного экспериментального исследования и дальнейшего аналитического осмысления (последним должна заниматься философия психологии). Как пояснил в 1908 году влиятельный американский психолог У. Б. Пилсбери, следуя этим путем, психологи надеялись послужить на благо «психологии активности» и в то же время избежать метафизических головоломок, которыми прежде грешили рассуждения на тему воли. В своей обзорной работе он относил тогдашний «хаос в области теорий внимания», как он выразился, на счет широко распространенной и весьма заразительной путаницы понятий «волевого усилия» и «внимания» (Pillsbury, 1908, p. ix). Например, Бэн, постулируя элементарную осознанность двигательной активности, не дает ответа на вопрос, что, собственно, он имеет в виду – внимание, усилие, напряжение, воление или ощущение движения[164]. Пилсбери приводит высказывания ученых, которые пытались представить внимание как «нечто более определенное, чем воля в ее обывательской или научной ипостаси, если под наукой понимать психологию способностей», но вынуждены были по-прежнему «довольствоваться смутной идеей о некой силе неизвестной природы» (Pillsbury, 1908, p. 288)[165].
Перед наукой остро стояла проблема – конкретизировать природу ментальной активности, не обращаясь к донаучному (как тогда считалось) языку «воли» или к «смутной идее о некой силе». Пилсбери резко раскритиковал персонификации активного сознания (ибо все они «укоренены в антропоморфных тенденциях человеческого разума») и в поисках объяснения феномена воли обратился факторам, фокусирующим внимание человека, то есть к социальным нормам и привычкам: «Воля – не вещь и не сила, а всего лишь удобный термин для обозначения того факта, что извечные и общие для всех социальные влияния направляют наше внимание, мысль и действие на то, что постоянно, а не на то, что преходяще» (Pillsbury, 1908, p. 165–164). Он дал новое описание ментальной активности, представив ее как общее свойство познания социальных акторов, а не как некую особую или обособленную физическую силу. Это, в свою очередь, повлекло за собой обсуждение познания с точки зрения его моторного характера – характера, обусловленного кинестезий. Такой поворот импонировал психологам, испытывавшим известный дискомфорт по поводу сомнительного научного статуса своей сферы деятельности из-за ее прежних ассоциаций с языком «психических сил». В этих обстоятельствах сама собой напрашивалась мысль о том, что более четкое понимание чувства активности как чувства кинестетического могло бы помочь психологии обрести научный статус. Еще до Пилсбери в самой, наверное, знаменитой книге о внимании Теодюль Рибо четко обозначил связь между вниманием и мышечным чувством. В компактной, написанной доступным языком «Психологии внимания» (1889), вскоре переведенной на английский, Рибо уверенно заявил, что без движения нет восприятия: одним из условий восприятия является изменяемость ощущений, а поскольку инструментом сменяющих друг друга ощущений служит движение, следовательно, чувство движения должно составлять постоянный фон сознания, не говоря уже о словесном выражении мыслей (Ribot, 1903)[166]. Сделав акцент на двигательной стороне всякого чувствования, Рибо переходит далее к описанию ощущений, связанных мускульной активностью – составной частью чувства усилия, хорошо знакомого всем на собственном опыте, который описывается выражением «направлять внимание» (ibid., p. 59–70)[167].
Таким образом, учение о кинестезии стало хорошим подспорьем для психологов, желавших переопределить психические способности (а именно мышление и волю) как термины, соотносимые с экспериментально подтвержденными денотатами (референтами). Если идеалистическая психология приписывала мышление и действие некой силе или способности души, то «новые психологи» приписывали мышление и действие процессам с сенсорно-моторными признаками. Кинестетическое содержание они относили к той активной модальности сознания, которой отводилось центральное место в идеалистической аргументации, например, Теодором Цигеном. В университетских лекциях, которые Циген читал параллельно с работой в немецких психиатрических клиниках, он выражает взгляды типичного представителя «классической» теории воли: «Произвольные акты есть автоматический результат возникающих в сознании образов конечной цели предстоящего акта, и возникают эти образы в процессе ассоциации» (Kimble, Perlmuter, 1970, p. 381; Ziehen, 1899, p. 69–75, 293–294). Иначе говоря, упомянутые образы связаны с инициацией движения и являются по сути кинестетическими образами «конечной цели акта», а не результатом некоего произвольного умопостроения. Кинестетические образы; ожившие воспоминания как прообразы предстоящего действия; карта или схема предполагаемого движения – ключевые понятия теории воли.
Подобным образом рассуждал и Уильям Джеймс. События активной жизни сперва проигрываются в виде образов, которые возникают благодаря прошлым ощущениям, вызванным каким-либо действием, или движением. Словом, реальному действию предшествует действие в памяти, и это умение мысленно совершать действие лежит в основе того, что в обыденной речи принято называть волевой способностью. Образ-представление, вызванного из памяти движения ведет к реальному движению, хотя возникающие одновременно представления других воспоминаний могут его задерживать, если не парализовать. Джеймс сформулировал этот принцип в своей известной максиме: «Всякое представление движения возбуждает до известной степени действительное движение, соответствующее этому представлению; и возбуждает в наибольшей степени тогда, когда движение не задерживается никаким противоборствующим представлением, возникающим в уме одновременно с первым» (James, 1950, vol. 2, p. 526; в оригинале выделено курсивом). Это «противоборство» различных представлений движения выражается в обдумывании и принятии решения, что обыкновенно именуют волевым актом. Дж. М. Болдуин также описал «чувство агентности, или внутренней силы» как «скорее ощущаемое воспоминание, чем состояние непосредственной чувствительности. Это чувство опирается главным образом на память о прошлых стимуляциях или задержках движений, которые в данный момент противостоят друг другу [в качестве альтернативного выбора]» (Baldwin, 1891, p. 374). Осознанность усилия берет начало в памяти о прошлых движениях, а это кинестетическая память, хранилище кинестетических образов.
Кинестезия приобрела такую значимость в североамериканской психологии, что в 1913 году один психолог предрек: «Еще немного – и кинестезию <…> признают самостоятельным, важнейшим и необходимым чувством» (Dearborn, 1913, p. 204)[168]. Э. Г. Боринг, характеризуя американскую психологию в период между 1909 и 1916 годом, привел воззвание одного тогдашнего автора <…> к «великому богу Кинестесису!» (Boring, 1942, p. 534).
Кинестезия и когнитивность
Уже в самом начале исследований кинестезии обсуждалась важность этого чувства для мышления и воображения. К 1900 году эта проблема окончательно перешла в область психологии, хотя корни ее уходили и в физиологию, и в клиническую неврологию (прежде всего исследования вопроса о церебральной локализации). Множество экспериментов и немало споров было направлено на выяснение характера ментальных образов и их отношения к мыслительным процессам. Значительная часть психологов подчеркивала роль
Прежде чем перейти к более сложным вопросам, нелишне будет напомнить о том месте, которое отводилось кинестетическому денотату (референту) в работах Э. Б. Титченера и его первого аспиранта в Корнеллском университете Маргарет Флой Уошберн. Международный психологический контекст в то время определялся полемикой вокруг безо́бразного мышления. Титченер и Уошберн настаивал и на том, что безо́бразное мышление, о котором сообщали некоторые исследователи, на самом деле таковым не является, поскольку в мышлении всегда так или иначе присутствует фон сознания (то есть образность), базирующийся на кинестетических чувствованиях, либо сиюминутных, либо прошлых, сохраненных в памяти. Такая точка зрения ставила кинестезию в центр теоретической дискуссии, развернувшейся в психологии тех лет.
У истоков спора о безо́бразном мышлении лежала научная программа Вундта и экспериментальные исследования содержания сознания в терминах представлений, а также внелабораторные методы изучения рационального мышления и суждения. Сотрудники лаборатории Вундта подтвердили, что визуальное восприятие пространства включает в себя ощущения, связанные с движениями глаз, и что кинестетические ощущения являются опорными для восприятия пространственной глубины. А опыты с грузами при исследовании чувств напряжения и расслабления, напрямую связанных с мышечными ощущениями, позволили сделать вывод о соответствующих измерениях сознания[169]. Однако при изучении мышления, как считал Вундт, должны применяться иные методы, а именно методы, разработанные им в рамках Völkerpsychologie (
Титченер и Уошберн воспользовались этим понятием для описания «диспозиции» – состояния и положения – тела, участвующего в формировании и познании перцептивных процессов. Таким образом, кинестезия как представление о телесной диспозиции становится элементом всякой вообще когнитивности. Уошберн утверждала даже, что «мышечные сокращения [и, следовательно, мышечные ощущения] <…> сопровождают всякое осознанное внимание» (Washburn, 1916, p. xiv).
Титченер – английский эмпирик, ученик Вундта, перебравшийся в США, где возглавил научную лабораторию в Корнеллском университете. Там он разработал и применил строго экспериментальный подход к анализу самонаблюдения, или метод аналитической интроспекции. По его убеждению, фундаментальной составляющей нашей психической жизни является действие, поскольку именно в результате действия складываются кинестетические представления: «Из всех возможных форм [источников представлений] <…> особенно важны две: кинестезия и вербальные образы» (Titchener, 1909a, p. 176). Кинестетическое чувство в эволюционном отношении примитивно – это первичная основа психики как человека, так и животных. «Мы те же животные – локомоторные организмы; и потому в нашем опыте постоянно воспроизводится общая моторная установка, экзекутивный тип внимания; и поскольку такая установка намного древнее ее усложненной альтернативы, она и намного глубже укоренена» (Titchener, 1909a, p. 176).
Уошберн, развивая идеи Титченера, высказала мнение о том, что та активность, которую психологи именуют безо́бразным мышлением, «слагается из
Можно долго рассказывать об исторической роли кинестезии для понимания связи между речью и когнитивностью. Я обозначу лишь основные вехи этой истории.
В 1860–1870-х годах Бастиан, Ферьер, Сеченов и многие другие врачи и психологи ставили перед собой амбициозную цель объяснить мышление как функцию мозга и локализовать различные измерения психологических функций в разных отделах большого мозга (cerebrum). Основная часть исследований, с опорой на солидный клинический материал, сосредоточилась на локализации речи. Строились догадки и относительно центра регуляции движений[170].
Много раньше Белл поражался тончайшей настройке контроля за движениями кисти руки, и можно было бы ожидать, что исследователей не меньше заинтригует тонкий двигательный контроль грудных мышц, голосовых связок, языка и губ – всего, что согласованно работает при устной речи и пении, – и что именно в этом направлении и пойдут исследования мышечного чувства. Но, насколько мне известно, несмотря на обширную литературу по афазии (потере речи), анализу мышечных ощущений уделялось крайне мало внимания[171]. Справедливо это заключение или нет с точки зрения истории, в любом случае интерес к речи способствовал тому, что ученые заинтересовались моторной стороной психических и мозговых процессов. Так, например, Бэн полагал, что процессы мышления являются психическим сопровождением эфферентных нервных импульсов от мозга к мышцам, ответственным за речь, а если так, то и само мышление относится к активной, моторной стороне жизни (Bain, 1869). По Бэну, есть несомненная связь между осмысленным извлечением звуков – благодаря активации речевых мышц – и сознательными психическими процессами: человек учится мыслить в процессе артикуляции. Невролог Дж. Х. Джексон, вторя Бэну, сформулировал это так: «Невозможно не прийти к выводу, что в нервной организации „органа разума“ присутствует не только сенсорный, но и моторный элемент, который слабо разряжается всякий раз, когда мы „думаем о“ том или ином предмете» (Jackson, 1958а, p. 54). Бастиан, напротив, считал, что, когда мы думаем, то воспроизводим исходно бессознательные афферентные ощущения от речевых мышц и ассоциативно связываем их со звуками речи; когда же мы говорим, то произвольно вызываем в памяти слова, а не работу мышц» (Bastian, 1869a, c). Ферьер и Сеченов пошли еще дальше, предположив, что мышление можно в общем и целом определить как форму задержанной, или заторможенной, речи. Это означало существенный пересмотр ментальной активности, которая понималась теперь как процесс, сопряженный с моторной стороной нервной системы, из чего следовало, что мышечные ощущения – необходимая составляющая речи и познания. «Мы вспоминаем вещь как идею, про себя называя ее по имени», – говорил Ферьер (Ferrier, 1876, p. 285)[172]. По Сеченову, «мысль есть первые две трети психического рефлекса», иначе говоря, в мысли содержится начальное ощущение и срединное связующее звено, и только завершающая, моторная реакция заторможена (Сеченов, 1942, с. 117; в оригинале разрядка). Спустя несколько десятилетий, в начале XX века, психологи «перевели» догадку о срединном звене на язык кинестетических образов и воспоминаний об ассоциативных движениях в процессе мышления. Титченер и Уошберн ясно продемонстрировали это в своих рассуждениях о чтении и речи. Именно чтение Титченер приводит в качестве иллюстрации «постоянного присутствия в нашем опыте» кинестетического аспекта. И тут же формулирует позитивистскую теорию смысла, то есть по сути ставит перед психологией философскую проблему – о природе смысла (значения). По его мнению, «смысл страницы печатного текста, возможно… заключается в слухо-двигательном сопровождении внутренней речи» (Titchener, 1909a, p. 177)[173]. Уошберн в своих обобщениях смело утверждает, что «вся внутренняя жизнь коррелирует с телесными движениями и зависит от них» (Washburn, 1916, p. xiii)[174]. На ее взгляд, совершенно «очевидно, что кинестетические возбуждения присутствуют постоянно, это непрерывный общий фактор всего нашего опыта» (Washburn, 1930, p. 89). И, словно воспроизводя постулаты Сеченова или Ферьера, она видит нервную основу мышления в реактивации двигательных процессов: «Нервная основа всякой идеи как сознательного процесса „центрального возбуждения“ есть пробное движение, которое первоначально возникло в ответ на внешний стимул и которое возрождается, как только возникают другие пробные движения; вместе все эти пробные движения складываются в определенную систему» (Washburn, 1930, p. 87)[175]. Уошберн придавала большое значение постоянному, непрерывному присутствию кинестетических факторов, предположив, что процесс мышления скорее всего сопровождается «незначительными, но вполне реальными мышечными сокращениями» (Washburn, 1916, p. 32), в первую очередь это касается глаз и артикуляционного аппарата. Вся когнитивная активность подразумевает движение и чувство движения.
Свидетельством широкого признания важности кинестезии для всей психологической жизни могут служить описания человеческих типов, выявленных в ходе изучения индивидуальных различий людей. Это направление вызывало большой интерес и сыграло решающую роль в том, что психология как сфера профессиональной деятельности получила общественное признание. К тому времени психологи установили значительные индивидуальные расхождения по степени участия кинестетических образов в планировании (действий), мышлении и воображении. Например, Уильям Джеймс, идя по следам новаторских исследований индивидуальной дифференциации Фрэнсиса Голтона (Гальтона), писал о людях преимущественно моторного восприятия, с сильно развитым двигательным воображением. В литературе стали появляться упоминания «типов» людей и соответствующие характеристики двигательного, слухового и зрительного типов воображения[176]. Однако работа по дифференциации и детальному изучению кинестетического воображения постоянно сталкивалась с трудноразрешимой проблемой: вся сенсорная жизнь пронизана двигательными ощущениями, а для того чтобы выяснить, в чем состоит их специфическая роль, необходимо было сперва обособить их для исследования в условиях научного эксперимента.
В 1911 году У. Б. Пилсбери посвятил свое президентское обращение к Американской психологической ассоциации обзору текущего состояния научной мысли по поводу чувства движения, поскольку, как он заметил уже во вступительном предложении, «все согласятся…
что за последние годы самого заметного успеха психологическая теория достигла в объяснении психических процессов в свете той роли, какую играет в них движение, и чем дальше, тем эта роль представляется нам все более значительной» (Pillsbury, 1911, p. 83). Отметив общую приверженность тенденции объяснять восприятие пространства, времени, ритма, памяти и познания преимущественно в терминах моторной стороны сознания, Пилсбери предложил задаться вопросом, возможно ли объяснить таким образом все разнообразие и все нюансы сознания. При этом он признал, что изучение чувства движения помогло сместить акцент с ментального содержания на ментальные события. Организующими единицами сознания являются акты, и следовательно, в фокусе исследования должны быть функции, а не структуры. «Взаимоотношения, контекст, установка – вот что теперь кладется в основу всех форм объяснения психики, а не элементы или сущности» (ibid., p. 98).
В итоге кинестетическое чувство стали понимать как определенную психомодальность, которая присуща самому что ни на есть базовому измерению психической жизни, а именно жизни деятельной. Ниже я кратко остановлюсь на этом моменте, с тем чтобы связать свой исторический очерк с некоторыми более свежими исследованиями.
К вопросу о современном понимании чувства движения
В ходе научных дискуссий психологи постепенно пришли к мысли, что вряд ли возможно рассматривать роль тела в некой психической «установке» как продукт осознанного восприятия вследствие присущего человеку кинестетического «чувства». Скорее этот телесный компонент следует отнести на счет бессознательной проприоцептивной системы, которая выступает в форме своеобразного знания тела о себе самом – о своем положении и движении. Вероятно, подобная аргументация способствовала тому, что после 1915 года интерес к кинестезии в психологической литературе пошел на убыль. (Другая причина заключалась в вышеупомянутой непростой, мягко говоря, задаче экспериментального исследования кинестезии в ее чистом, беспримесном виде.) Как уже говорилось, ученые, исследовавшие проприоцепцию в XX веке, стояли на позициях физиологии, не слишком вдаваясь в проблемы осознанного восприятия и сознания[177]. Слово «кинестезия», разумеется, по-прежнему использовалось профессиональными психологами и просто образованными людьми, особенно если сфера их интересов и образ жизни (например, занятия спортом или танцами) предполагали осведомленность о правильной и эффективной работе тела[178].
После Первой мировой войны в Соединенных Штатах, а после Второй мировой отчасти и в Европе многие ученые примкнули к бихевиористскому направлению и перестали пользоваться такими понятиями, как ментальные схемы или ментальные образы. Даже когда в 1960-х годах все кинулись изучать познание (недаром говорят о «когнитивной революции»), главными вдохновляющими идеями были искусственный интеллект и новые подходы к обучению, а не интерес к живому, существующему в плоти моторному организму. В наши дни ситуация существенно изменилась: в центре внимания оказалось «воплощенное» сознание, соответственно, многие исследования вновь сфокусировались на кинестетических процессах. Таким образом, нынешние психологи возродили прежние научные интересы, объединив их под рубрикой моторного познания. Почетное место в кругу актуальных научных тем занимает теперь кинестезия или, шире, так называемая гаптическая чувствительность – все ощущения, связанные с телесной активностью тактильного и двигательного характера.
На протяжении XX века психологи, работавшие в области сенсорного восприятия, старались сохранять сложившуюся здесь традицию специализированных исследований, почти не затронутую бихевиористской повесткой, точно так же как в прежние времена они проводили исследования на стыке физиологии и психологии. Особенно показателен в этом отношении вдумчивый, хотя и не лишенный внутренних противоречий, многолетний научный труд Дж. Дж. Гибсона, на который часто ссылаются авторы (например, социальный антрополог Тим Ингольд, весьма далекие от психофизиологии, но интересующиеся проблемами познания[179]. В 1950-х и 1960-х годах, исследуя зрительное восприятие, Гибсон увлекся изучением активного осязания как
Гибсон в полной мере отдавал себе отчет в том, насколько сложны бывают чувство движения и восприятие движения. По этой причине ошибочно было бы пытаться указать какой-то один специфический орган (и даже специфические органы), ответственный за осознание движения.
«Кинестезия затрагивает все функциональные перцептивные системы. Отличать телесное движение от недвижения слишком важно для организма, чтобы полностью полагаться только на какую-то одну группу рецепторов. Необходимо распознавать множество видов движения. Для тела в целом это суставная кинестезия, для движений черепа – вестибулярная, для движения кожи, зависящего от того, с чем она соприкасается, – кожная, для перцептивных трансформаций поля зрения – зрительная» (Gibson, 1966, p. 111)[180].
Это поистине историческое утверждение. Оно позволило Гибсону концептуализировать восприятие как активное