Поднялись албазинские мужики, пришли люди из других сел — Игнашино, Свербеево, Орловки, Бейтоново, Перемыкино… Три дня работали, как тогда говорили, «чтобы вышибить семеновскую пробку белых». От зари до зари стоял шум над Амуром, скрипели телеги, ржали лошади. Отдохнут минуту — и снова:
— Пошли, ребяты-ы!..
Сами себе удивлялись: устали до смерти, а чуть перекур — тут тебе и гармошка, и песня, и пляска. Споткнулись только в самом конце, когда случилась беда с одним из организаторов этого трехдневного воскресника, Никифором Ланчаковым. Высокий, курчавый, веселый, он, кажется, был повсюду, шуткой подбадривал уставших, первым нес тяжелые мешки. Никто не видел, что ночами он не мог уснуть, глядел на звезды, потирая грудь, и дышал, дышал. И под конец не отдышался, умер от разрыва сердца. Хотели похоронить его там же, в Джалинде, да албазинцы не дали: «Наш он, у нас и похороним»…
— Вот они какие! — сказала Дарья Васильевна таким тоном^ словно произнесла фразу из бескомпромиссной молитвы.
— А потом?
Потом японцы пришли. Зверствовали почище беляков. Расстреливали людей за всякую малость, а то и вовсе ни за что. И хоронить в гробах не давали. И чтобы не собирались люди на похоронах — не больше одного живого на одного мертвого. И чтобы жены не смели реветь. Чуть что — получай норму — семьдесят пять нагаек…
Она замолчала, уставившись вдаль белесыми выцветшими глазами.
— А наводнение? Про наводнение расскажи, — напомнила другая женщина.
— Это недавно было. Ты молодая, ты и рассказывай.
«Молодая», которой на вид было под семьдесят, отмахнулась было, но тут же и заговорила торопливо, словно боясь пе успеть высказаться:
— Сколько живу, такого не помню. В пятьдесят восьмом годе было. Сначала в мае вода поднялась. Тот берег — море сплошное. А у нас — всю нижнюю часть села затопило да поля, которые там, — Она махнула рукой в ту сторону, куда убегала река и где за небольшим ручьем, впадающим в Амур ниже Албазино, были дома, сараи, огороды. — Китайские фанзы плыли и люди — на крышах. Сколько мы их тогда поспасали, забыв о своем добре! Школа была битком набита китайцами. Кормили лучшим, что было: как же, натерпелись люди. Даже свиней китайских спасали, что пытались переплыть на этот берег. Мы им, как у нас: «чух-чух», а они не понимают. Кто-то подсказал, что надо по-китайски звать: «гох-гох». Сколько тогда добра китайцам напередавали, и ихнего, что спасли, и своего. А ведь у нас тоже убыток был немалый. Картошку всю, что посадили, песком затянуло, вместо дорог — промоины, на лугах — озера. А сколько домов поразрушило!..
Опа перевела дух, и третья участница нашего разговора тотчас вставила свое:
— Ты про сестру Любаву расскажи. — И повернулась ко мне, разъясняя: — Чуть не утопла, сестра-то.
— Это уже в июне было, когда другая волна пошла. Любава несколько ночей не спала, все воды боялась. А тут Амур вроде на убыль пошел, и она успокоилась, уснула как убитая. Проснулась от шума. Сначала не поняла ничего, открыла дверь, а волна — в избу. Выскочила в чем была, побрела в воде по пояс. Шум, крики откуда-то. Дрожала больше от страха, чем от холода. Хоть вода холоднющая была — по улицам даже льдины плавали… А потом уехала…
— Куда уехала?
— А совсем. Колхоз-то прикрыли.
— Как это прикрыли?
— Приехал представитель из области, сказал, что колхоз легче распустить, чем восстанавливать.
— Что же вы?
— Что мы? Жаловаться стали. Как это можно без колхоза? В Москву написали: так, мол, и так, триста лет живем на этой земле и дальше будем жить. Пришел ответ: создать совхоз Албазинский…
В стороне, под лиственницами у обрыва, послышался мальчишечий гомон, и скоро двое пацанов, бухая по дощатому тротуару, побежали к нам.
— Агриппина Николаевна! Поглядите, что мы нашли?!
Дорохова обрадованно сорвалась с места, быстро, по-молодому, заспешила за мальчишками. Я, естественно, побежал следом. В зарослях полыни увидел дюжину мальчишек и девчонок, наклонившихся над небольшим раскопом. Когда они расступились, я увидел разложенные на доске красноватое ядро, изъеденный ржавчиной наконечник копья, огромный старинный ключ из тех, что именовались амбарными.
— Ребята, раскапывать ничего не разрешается, — как-то двойственно, одновременно строго и ласково, сказала Дорохина, волнуясь, торопливо падевая очки.
Она разглядывала находки с благоговейным молчанием, и руки ее все время трогали эти найденные предметы, комья сырой земли, плечи и головы суетившихся, мешавших ей мальчишек.
А я разглядывал Агриппину Николаевну и вспоминал стихи Мирмухсина о начальном свете отчизны, завещанном предками: «И если в пику всяким бедам и всем превратностям назло ты будешь полон этим светом — считай, что в жизни повезло…»
Над Амуром задыхался закат, немыслимой декорацией расцвечивал тяжелые купола туч, ребристую от быстрого течения воду. Через заросли полыни и крапивы высотой по грудь я спустился к берегу и пошел по хрусткой гальке к ожидавшей меня моторке. Впереди суетился на отмели невысокий мужичок с крупными, как у цыгана, чертами лица, как-то странно нетерпеливо удил рыбу.
— А я сразу признал корреспондента, — еще издали заговорил он. И неожиданно протянул мне леску: — А ну-ка, подержите на счастье. Примета есть: новому человеку всегда везет. Вот так, легонько, только пальчиком придерживайте.
Он принялся разматывать другую донку, насаживать на крючки пескарей и все говорил, говорил, измаявшийся в одиночестве рыбак, для которого рыбалка была не священнодейством, как для нас, горожан, а самым обыденным делом.
Закат разгорался все шире, развешивал огненные кромки облаков, как яркие театральные занавесы. Мириады белых мотыльков метались над водой, словно хлопья снега на ветру, трепыхали тонкими крылышками, торопились в минуты своей короткой жизни найти себе пару и совершить самое важное, для чего, собственно, они и появились на свет. И тысячами падали, так ничего и не успев, устилая поверхность воды, камни на берегу тонкой живой «снежной» пеленой…
ПЛЫТЬ ТАК ПЛЫТЬ
Путеводители уверяют, что через Албазино природа проложила рубеж. Выше по Амуру леса сходны с хвойной тайгой Сибири, ниже — разнообразие пород: помимо хвойных — граб, ясень, дуб, орех, бархат, дикая яблоня, лианы дикого винограда.
Если бы я не прочел об этом, то, наверное, и не заметил бы никакого рубежа. Но тут стал приглядываться и в самом деле увидел, что боры на берегу вроде поредели и вроде потянулись смешанные заросли, плотные, глухие, дремучие. (Я пишу «на берегу», потому что, сколько ни вспоминаю теперь, не могу составить себе ясной картины того, китайского берега на Верхнем Амуре. Все-то он представляется мне невысоким, невзрачным, в мелкой кустарниковой поросли — таким, на котором и смотреть-то не на что. Словно Амур — это не только государственная граница, а еще и природная.)
«Верхний Амур — это не река, это черт те что!» — так выразился однажды наш лоцман Алексеич. Необычности реки можно было заметить и без лоцманских указаний. Могучая, она извивалась так, словно была маленькой речушкой на ровной луговине. Речушке это можно, извиваться, — и сила у нее не велика, и течение — радость водомеркам. Но когда великан кидается из стороны в сторону — горы качаются.
Горы на верхнем Амуре противопоставляют напору воды самые твердые скальные уступы. Они вздымаются над рекой крутолобыми утесами, монолитными крепостными стенами; сжатый ими Амур несется с бешеной скоростью, сердито гудит, круто сворачивает то в одну, то в другую сторону, крутит кривун за кривуном, от одного воспоминания о которых у местных речников кружатся головы.
Только насмотревшись на особенности Верхнего Амура, я понял удивившую меня с самого начала странность — зачем лоцман на речном буксире. Большая советская энциклопедия определяет лоцмана как «должностное лицо, осуществляющее проводку судов в опасных и труднопроходимых районах, на подходах к портам и в пределах их акваторий. Лоцман подходит на лоцманском судне к вызывающему его судну, поднимается на него и помогает судоводителю провести судно наиболее безопасным путем». Если бы автор этого определения побывал на Амуре, он добавил бы, что есть реки, на которых лоцманы вынуждены плавать как члены команды. Правда, рек таких на земном шаре, как говорится, раз-два — и обчелся.
Наш Алексеич днюет и ночует в рулевой рубке. Если хорошая погода, он сидит на скамье перед рубкой и рулевой за открытым окном дышит ему в затылок, если плохая — сидит на широком рундуке за спиной рулевого. Тут он часто и ночует, не снимая своего видавшего виды тулупа.
— Нельзя уходить, — назидательно объяснил он мне эту свою привязанность к рубке, — По течению с караваном кому доверишь? Тут по створам не пойдешь, особенно на перекатах. Километров за десять надо ловить струю. А они тут разные: в малую воду — одни, в большую — другие. Нагонит плот на остров, прижмет — и конец. Подгоняй кран, разбирай по бревнышку.
— А бывало?
— Еще как бывало. Особенно если плотовщики лиственницы наворотят больше нормы. Она тяжелая и воду впитывает будь здоров. Потому и полагается, чтобы лиственницы в плоту было не больше сорока процентов. А плотовщики разве всегда считают эти проценты? Вот и оседает плот, пока его ведешь. Если вода убывает — пиши пропало.
— А как же вы?
— Мучаемся. Вот недавно было. Пришли в Толбузино, посмотрели: один плот нормальный, а другой уже на два метра сидит. Восемьдесят процентов лиственницы! А по нормам сплава надо, чтобы сидел не глубже чем на метр. Мы имели полное право не брать такой плот: кому отвечать, если на мель сядет? Помаялись, пока решили буксировать. Ведь если мы не возьмем, то кто еще? Пока другие придут, плот еще глубже сядет. А ведь те, другие, гоже имеют право не брать. И ничего, обошлось. Только седин в голове прибавилось. Эти седины бы тому, кто плот делал…
Я вспомнил хлысты, валявшиеся вдоль лесной дороги еще там, в Новом, вспомнил мусор, собиравшийся за ночь под баржами, плывущие бревешки, которых пришлось опасаться, когда мчались по Амуру на моторке.
— Потому последнее время все больше на баржах лес возим, — словно продолжая мои мысли, сказал Алексеич. — Правда, бывает, что и баржи к отмелям прижимает. А если скальный мыс, то и — вдребезги… Так что уходить из рубки мне никак нельзя. Ночью разбудят — сразу, сей секунд соображай, что за поворот, что за перекат.
— Много тут перекатов?
— А вот считай. — Он развернул карту реки, принялся водить по ней узловатым, прокуренным пальцем. — Верхний Амур, от Усть-Стрелки до Благовещенска, — без малого девятьсот километров. Считай: раз, два, еще четыре, еще десять, еще… Не меньше шестидесяти перекатов будет.
— И вы все их знаете? — наивно удивился я.
— Посидишь на мели, узнаешь.
— А приходилось?
— Тот не лоцман, кто на мели не сидел. — Он помолчал, протер небритый подбородок. — Нет, лучше сказать, тот лоцман, кто на мели мало сидел. Поплаваешь, узнаешь ямы и протоки лучше, чем свои карманы. Каждый остров становится брат, каждая гора — тетя родная…
Жизнь лоцмана Алексеича, что роман с продолжением. Сам воронежский, он с пятнадцати лет уехал в Москву работать на завод АМО (ныне завод имени Лихачева). Не прошло и трех лет, как он по комсомольской путевке и по собственному нетерпеливому желанию попал на строительство Московского метрополитена. В 1935-м, едва сдали первую очередь метро, всей бригадой получили новое комсомольское задание — ехать на Дальний Восток.
Было много музыки и цветов на вокзале. Пели всю дорогу. А когда приехали в Комсомольск-на-Амуре, сообразили, что надо было урвать у песен хоть денек на серьезные сборы. Московские штиблеты и пиджачки, как оказалось, не совсем соответствовали местному климату и местным дорогам. Приходилось соображать, что называется, на ходу и греться главным образом работой.
— Удивительно, но мы вроде бы ничуть не унывали. По-молодости, что ли? — комментировал Алексеич эту часть своей биографии, кутаясь в тулуп от речного сквозняка.
Построив завод, они поехали обратно в Москву. Остановились в Хабаровске отдохнуть. Ходили в кино, гуляли с девушками.
А 27 апреля 1938 года — Алексеич точно запомнил эту дату — встретился ему на улице старый московский друг Колька. Узнал он, что Сашка, то есть Алексеич, в Москву возвращается, всплеснул руками: «Чего ты туда едешь, когда тут, на Амуре, люди во как нужны?!»
И уговорил. Дружок плавал тогда первым помощником капитана на «Пролетарии». Алексеич устроился на тот же пароход кочегаром. Так началась его «амурская биография». Работал матросом, рулевым. Работал, учась на судоводителя, и учился, работая. Был и штурманом, и капитаном, пока поднялся на высшую ступень первого знатока амурских течений.
— Теперь вы меня не отвлекайте, — неожиданно сказал Алексеич. — Бейтоновский перекат — течения тут путаные. При малой воде, как сейчас, — самое опасное место на Амуре.
На берегах вздымались высоченные зеленые горы с березовыми рощицами наверху, с тропинками, живописно сбегавшими по крутым склонам.
Пришел в рубку капитан, наклонился к переговорной трубе:
— Самый малый!
И, подняв мегафон, крикнул куда-то в пространство:
— Вахтенного на бак!
Вахтенный, семнадцатилетний матрос Сережа, резко кинул в воду длинный полосатый футшток и тотчас выдернул его, крикнул, не оборачиваясь:
— Пронос!
И снова кинул, снова выдернул:
— Пронос!
Пронесло. У берегового указателя с цифрой «633» колеса буксира снова в полную силу замолотили мутную испещренную водоворотами поверхность реки.
Теперь мы втроем сидим на скамье перед рубкой, вспоминаем об особенностях Верхнего Амура. Вспоминают, понятно, они — капитан и лоцман, а мои обязанности сводятся лишь к тому, чтобы вовремя подкидывать вопросы. Для поддержания этого так интересующего меня огонька беседы.
Разговор сначала завертелся вокруг странностей местных названий. Есть на Амуре острова Голый и Мохнатый, Горелый и Нехорошев, Слепой и Сухой, есть Разбойный и Купеческий, Гусиный и Волчий, Веселый и Утюг, даже Сахалин. Реки — Верхний, Средний и Нижний Полосатики, Ольга и целых три реки Солдатки. Есть пади Комсомольская, Партизанская и Транзитная и падь со странным названием Собачья Ноздря…
Мы порассуждали о причинах возникновения столь выразительных и необычных названий. Поскольку мои собеседники никак этого не объясняли, я предложил ответить на поставленный вопрос утверждением амурского поэта Петрова: «Есть… любые названия: Ключ Сохатый, сопка Батенька, падь Горелая, остров Призвания — все это крестники разных романтиков…»
— А как же «Алиса»? — сказал Алексеич.
— Есть и такое название?
— На карте нет, а все так называют. Скала отвесная, а на ней это женское имя написано а-агромадными буквами. Рассказывают, будто написал какой-то чудик, обалдевший от любви. Это у наших бывает: чуть что — на стенку лезут…
Вскоре нам представился случай убедиться в правоте Алексеича. На ближайшей же скале, черной стеной обрывавшейся в воду, было написано: «Любовь — это злой ураган». Мы посмеялись, разглядывая надпись, — так она к слову пришлась. Согласились, что автор знал, что писал. Какой еще силой занесло бы человека на этакую кручу?!
— «Зеленый Крест» тоже с одной историей связан, — сказал капитан.
— Так и называется?
Капитан оглянулся, кивнул рулевому, чтобы подал карту реки, лежавшую на рундуке, и показал мне четкую надпись: «Перекат Зеленый Крест».
И я узнал очередную то ли быль, то ли легенду. Будто в стародавние времена заблудился в тайге охотник. А может, он просто какой-нибудь путник был, потому что маловероятно, чтобы местный человек заблудился. Как бы там ни было, а считал он свои последние шаги, поскольку много дней ничего не ел. И настал момент, когда понял он, что конец близок. Решил взобраться на очередную гору, которая как раз высилась перед ним, и там отдать богу душу. Казалось бы, не все ли равно, где умирать, но путник был верующий и думал, что на вершине будет все-таки ближе к небу. Залез, растеряв на склонах последние силы и… увидел внизу Амур, а на берегу — израненного козла. С горы не в гору — быстро скатился. А когда наелся до отвала да отдохнул, понял, что спасся чудом. И решил в честь своего чудесного спасения соорудить на горе крест.
Потом кто-то додумался покрасить крест. Чтоб издали было видно. Поскольку под утесом — опасный перекат. Так это место и попало на карты под названием «Перекат Зеленый Крест».
Еще через сколько-то лет случилось очередное «чудо»: крест на утесе стал ярко-красным. Поскольку это случилось уже в наше время, когда в чудеса не очень-то верят, то стали выяснять причину такого превращения. Оказалось, что во всем виноват один капитан, вынужденный в непогоду отстаиваться под утесом. Залез он на гору, чтобы поглядеть на крест, и увидел, что краска на нем облезла, что, если не подкрасить, то он, чего доброго, сгниет. А поскольку ни один уважающий себя речник не может допустить, чтобы исчез какой-то береговой указатель, то капитан решил покрасить крест. А на судне, кроме сурика, краски не оказалось…
Но и поныне этот красный крест речники называют зеленым, подтверждая старый закон этимологии, что слова живут куда дольше предметов или явлений, их породивших.
— Ну, а что-нибудь по-настоящему экзотичное на Верхнем Амуре есть? — спросил я моих собеседников.
Те переглянулись: чего еще человеку надо?
— Масляный утес есть.
— Что значит, «масляный»?
— А то и значит. Нефть из него течет.
— Разве она тут есть?
— В Приамурье все есть. А нет, так будет. Говорят, будто геологи вовсю ищут нефть и будто что-то уже нашли.
— Горящие горы…
— Как это?
— А так. Откос над Амуром метров в семьдесят пять. Полосатый, с прослойками бурого угля. И уголь тот горит. Ежели днем будем проходить — дым увидим, ежели ночью, особенно после дождя, — огонь будет. Вот уже триста лет горит и не гаснет…
— Скала Монашка…
— Да вот хоть Кайкуканский перекат, петля на петле. Тут только гляди…
И в это время что-то случилось с баржами, с чего-то они вдруг закрутили кормой, зашевелились, подталкивая одна другую.
— Вот почему нельзя делать короткую буксировку, — сказал капитан — при перегибе полетит трос и тогда — лови баржу…
Он вдруг насторожился, уставясь на баржи, сорвал с гвоздя бинокль, кинулся на крыло мостика.
— Лопнула! Аврал! Всех наверх! — закричал он.
Теперь и без бинокля было видно, что две хвостовые баржи пошли косо, болтаясь из стороны в сторону на одном конце.
— Малый ход!
— Нельзя, — спокойно сказал лоцман. — Вот перекат пройдем..