Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Семиярусная гора - Томас Мертон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дело было в том, что он принадлежал к некой масонской организации, называвшейся, как ни странно, – Рыцари-Храмовники. Где они откопали это название, не знаю: ведь изначально Рыцари Храма представляли собой военный орден Католической Церкви, близко связанный с цистерцианцами, из которых был образован орден траппистов.

Рыцари-Храмовники, как полагается, имели шпагу. Папаша свою хранил сначала в шкафу в своей каморке, потом – в гардеробе при входе, вместе с тростями, зонтиками и полицейской дубинкой, на которую он весьма рассчитывал в случае появления взломщика.

Полагаю, что из собраний Рыцарей-Храмовников, где Папаша бывал все реже и реже, он и вынес представление о том, как погибельна Католическая Церковь. Впрочем, вероятно, он слышал это с детства. Это слышат все протестантские дети, это часть их религиозного воспитания.

Если и была еще причина, по которой он чурался Римской Церкви, – то это тот странный факт, что большинство политиков, пойманных на взятках во время выборов в Нью-Йорке, были католиками. Для Папаши слова «католический» и «Тэммани»[40] значили примерно одно и то же. И поскольку все это вполне соответствовало тому, что говорят каждому протестантскому ребенку о двуличии и лицемерии католиков, католицизм ассоциировался в его сознании со всем бесчестным, мошенническим и аморальным.

Таковы были представления, которые, по-видимому, оставались с ним до конца его дней. Но они перестали проявляться столь явно, когда в нашем доме появилась католичка, которая поселилась у нас в качестве компаньонки Бонмаман, а также всеобщей няни и домохозяйки. Она оказалась не временным приложением к домашнему хозяйству. Я думаю, мы все очень полюбили Элизу с самого начала, а Бонмаман так привязалась к ней, что та осталась, и со временем стала членом семьи, выйдя замуж за моего дядю. С ее появлением Папаша более ни разу не позволил себе разразиться ни одной из любимых антиримских тирад, разве только какое-нибудь случайное едкое словечко невзначай сорвется с губ.

Одна из немногих вещей, которые я впитал от Папаши и которая действительно укоренилась в моем сознании, стала частью моего мировосприятия, – его ненависть и подозрительность в отношении католиков. В этом не было ничего осмысленного, просто глубокое, почти безотчетное отвращение к непонятному и порочному явлению, которое я называл католицизмом, и которое жило в темных уголках моего сознания, подле других страшилок, вроде смерти, и тому подобного. Я не знал, что они в точности значат. Но они вызывали какое-то холодное и неприятное чувство.

Дьявол не дурак. Он может заставить людей думать о небесах так, как им следовало бы думать об аде. Он может заставить бояться благодати так, как они и греха не боятся. И он делает это не с помощью света, но с помощью сумрака, не явью, но тенями, не ясностью и смыслом, но наваждением и плодами психоза. Ведь разум человеческий так слаб, что легкого холодка по спине достаточно, чтобы отвратить его от поиска истины.

Мне было всего девять, и я все решительнее отвращался от всякой религии. К этому времени я раз или два я сходил в воскресную школу и нашел ее такой скучной, что с тех пор вместо нее отправлялся играть в лес. Не думаю, чтобы семейство мое сильно горевало.

Все это время отец был за границей. Сначала он уехал на юг Франции, в Руссильон, где я родился. Он жил в Баньюле, затем в Койюре, писал пейзажи на Средиземноморском побережье и в красных горах, на всем протяжении до Пор-Вандра[41] и границ Каталонии. Потом, спустя немного времени, он и его спутники перебрались в Африку и углубились в Алжир, к самой пустыне, и здесь он тоже писал.

Из Африки приходили письма. Он прислал мне посылку, в которой был миниатюрный бурнус, который я мог носить, и чучело какой-то ящерицы. Я тогда собирал маленький музей естественной истории изо всякого хлама, что можно было найти на Лонг-Айленде, вроде наконечников стрел и занятных камешков.

В эти годы отец написал свои лучшие картины. Но потом что-то случилось, и мы получили письмо от одного из его друзей-, извещавшее, что он серьезно болен. В действительности он умирал.

Когда Бонмаман сообщила мне эту новость, я был достаточно взрослым, чтобы понимать, что это значит. Я был потрясен. Горе и страх затопили меня. Неужели я никогда больше не увижу отца? Этого не может быть. Не помню, молился ли я, но думаю, что на этот раз да. Хотя, конечно, у меня было очень мало того, что называется верой. Если я и молился за отца, то это был один из тех слепых, почти непроизвольных порывов, которые случаются у любого человека, даже атеиста, в трудные минуты жизни. Эти порывы не столько доказывают существование Бога, сколько свидетельствуют, что потребность служить Ему и исповедовать Его глубоко укоренена в нашей зависимой природе и просто неотделима от нашего существа.

Кажется, несколько дней отец пролежал в бреду. Никто не знал, что с ним. Ждали, что он умрет с минуты на минуту. Но он не умер.

Наконец он миновал кризис этой странной болезни, пришел в сознание, стал поправляться и набираться сил. Став на ноги, он смог закончить еще несколько картин, собрал вещи и отправился в Лондон, где прошла самая успешная его выставка, в Лестер Гэллериз[42], в начале 1925 года.

Отец вернулся в Нью-Йорк в начале лета этого года как триумфатор. Он становился успешным художником. Его уже давно избрали в одно из довольно бессмысленных британских обществ, так что теперь он мог делать приписку F. R. D. A. после своего имени, но никогда не делал, и думаю, что он уже был внесен в Who’s Who, хотя все это глубоко презирал.

Зато теперь, а это гораздо более важно для художника, он снискал внимание и уважение такого влиятельного и почтенного критика, как Роджер Фрай[43], и восхищение людей, которые не только понимают, что такое хорошая живопись, но и имеют средства, чтобы ее приобрести.

Когда он сошел на землю в Нью-Йорке, это был совершенно иной человек – от того, который возил меня на Бермуды двумя годами раньше, он отличался гораздо больше, чем я осознавал. Но тогда я лишь заметил, что он отпустил бороду, против которой я запротестовал, будучи исполнен провинциального снобизма, столь свойственного детям и подросткам.

– Ты сейчас ее сбреешь, или после? – спросил я, когда мы добрались до дома в Дугластоне.

– Я вовсе не собираюсь ее сбривать, – сказал мой отец.

– С ума сошел, – сказал я, но отец не смутился. Он ее сбрил, пару лет спустя, когда я уже привык к его бороде.

Однако у него оставалось в запасе еще кое-что, что расстроило мой безмятежный покой гораздо сильнее, чем борода. К тому времени я получил непривычный опыт почти двухгодичного пребывания на одном месте, более или менее освоился в Дугластоне, мне нравилось там жить, нравились мои друзья, нравилось купаться в бухте. Мне подарили маленькую камеру, которой я фотографировал, а дядя отдавал проявлять пленку в аптеку «Пенсильвания». Я был обладателем бейсбольной биты со надписью «Spalding»[44], выжженной крупными буквами на рукоятке. Подумывал, не стать ли бойскаутом, – я видел потрясающее состязание бойскаутов во Флашинг-Армори [45], как раз по соседству с молельным домом квакеров, тем самым, где когда-то краем глаза видел Дэна Берда с его бородой.

Отец сказал:

– Мы едем во Францию.

– Францию! – повторил я удивленно. «Разве можно хотеть ехать во Францию?» – думал я, что, конечно, характеризовало меня как довольно глупого и невежественного ребенка. Но отец убедил меня, что имел в виду именно то, что сказал. И когда все мои возражения оказались бесполезны, я расплакался-. Отец мне даже слегка сочувствовал. Он мягко объяснил, что, когда я окажусь во Франции, мне там понравится-, рассказал, чем это хорош этот план. И наконец, он согласился, что мы отправимся туда не прямо сейчас.

Этим компромиссом я на время удовлетворился, надеясь, что о путешествии забудут. Но к счастью, о нем не забыли. Двадцать пятого августа того же года игра в «дом пленника» началась снова, и мы отплыли к берегам Франции. Я не знал тогда, да и не интересовался, но это был день св. Людовика Французского.

Глава 2

Богоматерь Музеев

I

Как могло случиться, что когда все отребье мира собралось на западе Европы, когда готы, франки, норманны, лангобарды слились с прогнившими останками старого Рима и образовали пеструю смесь разнородных племен, каждое из которых было замечательно своей жестокостью, ненавистью, тупым упрямством, лукавством, похотью и грубостью, – как случилось, что из всего этого должны были возникнуть – григорианское пение, монастыри и соборы, поэмы Пруденция, «Комментарии к Писанию» и «История» Беды, «Моралии» Григория Великого, «Град Божий» св. Августина и его «Троица», писания св. Ансельма, толкования св. Бернарда на Песнь Песней, поэзия Кэдмона и Кюневульфа, Ленгленда и Данте, «Сумма» св. Фомы и «Оксфордское сочинение» Дунса Скота?

Как получилось, что даже сейчас пара обыкновенных французских каменщиков, а то и плотник с подмастерьем способны возвести голубятню или амбар, в котором больше архитектурного совершенства, чем в нагромождении эклектичных нелепостей ценою в сотни тысяч долларов, что вырастают на кампусах американских университетов?

Когда в 1925 году я поехал во Францию, я возвращался не только в страну, где родился, но и к истокам интеллектуальной и духовной жизни мира, к которому принадлежал; к источникам, если хотите, вод природных, но очищенных и освященных благодатью такой силы, что даже развращенность и упадок современного французского общества не могли вполне отравить их или вернуть к первоначальному варварству.

Это все еще была та Франция, что взрастила прекраснейшие цветы изящества и тонкости, рассудка, остроумия и вдумчивости, соразмерности и вкуса. Даже ее сельская местность и пейзажи, – пологие холмы, пышные луга и яблоневые сады Нормандии, угловатый, скупой, четкий силуэт Прованских гор, или вольно раскинувшиеся красные виноградники Лангедока, – словно созданы для того, чтобы служить совершенным фоном для прекрасных соборов, привлекательных городов, строгих монастырей и великих университетов.

Но поразительнее всего то, как гармонично сочетаются все совершенства Франции. Она владеет всяким искусством, – от кулинарии до логики и богословия, от строительства мостов до созерцания, от виноделия до скульптуры, от скотоводства до молитвы, – и владеет ими более совершенно, всеми вместе и каждым в отдельности, чем какая-либо другая нация.

Почему песни французских детей нежнее, речь разумнее и серьезнее, глаза спокойнее и глубже, чем глаза других детей? Кто объяснит все это?

Франция, я счастлив, что родился на твоей земле, и что Бог в нужный час возвратил меня к тебе.

Всего этого я не знал о Франции дождливым сентябрьским вечером, когда мы ступили на берег в Кале, прибыв из Англии, через которую благополучно проехали.

Я не разделял и не понимал того радостного возбуждения, с которым отец сошел с корабля и окунулся в гомон французского вокзала, наполненного выкриками носильщиков и паром из труб французских поездов.

Я устал и заснул задолго до того, как мы добрались до Парижа. А когда проснулся, оставалось еще достаточно времени, чтобы увидеть сумятицу фонарей на мокрых улицах, темный изгиб Сены, которую мы миновали по одному из бесчисленных мостов, и дальние огни Эйфелевой башни, складывающиеся в буквы C–I-T-R-O-Ë-N…

Слова Монпарнас, Рю-де-Сен-Пер, Гар-д’Орлеан, лишенные всякого содержания, заполняли мое сознание и не сообщали ничего определенного о высоких серых домах, широких тенистых навесах кафе, деревьях, людях, церквах, пролетающих такси и шумных зелено-белых автобусах.

Тогда, в возрасте десяти лет, я не успел что-либо понять в этом городе, но уже знал, что скоро полюблю Францию. И вот мы снова в поезде.

В этот день в экспрессе, проезжая на юг, в Midi [46], я открыл для себя Францию. Я обнаружил, что эта земля и есть та, которой я принадлежу, если вообще принадлежу какой-либо земле, не по документам, но по рождению.

Мы пронеслись над бурой Луарой по длинному мосту в Орлеане, и с той поры я был дома, хотя никогда не видел этих мест прежде, и никогда не увижу вновь. А еще именно здесь отец рассказал мне о Жанне Д’Арк, и кажется, образ ее, как бы на краю сознания, был со мною весь день. Возможно, мысль о ней, как некая неявная молитва, в которой были и поклонение, и любовь, позволила мне снискать ее заступничество на небесах. Благодаря ей и через нее я смог ощутить своего рода благодать от таинств ее земли, и – пусть неосознанно – видеть Бога в каждом тополе у реки, в домишках с низкими крышами, что сгрудились вокруг деревенских церквей, в лесах и фермах, в речках, исчерченных мостами. Мы проехали местечко с названием Шатодён. Затем пейзаж стал скалистым, мы прибыли в Лимож, где нас встретили лабиринты тоннелей, обрывавшихся взрывами света, высокие мосты и панорама города, поднимавшегося по крутому склону к подножию кафедрального собора с простой колокольней башней. Мы все дальше пробирались вглубь Аквитании: к старым провинциям Керси и Руэрг. Здесь, хотя мы еще не знали точно места нашего назначения, мне предстояло жить и пить из источников Средневековья.

Вечером мы подъехали к станции, называвшейся Брив. Брив-ла-Гайард. Сумерки сгущались. Местность была холмистая, со множеством деревьев, но каменистая, так что догадываешься, как голы и дики вершины холмов. В долинах высились замки. Было слишком темно, чтобы видеть Каор.

Потом – Монтобан.

Что за мертвый город! Какая тьма и тишина, особенно после поезда. Мы вышли со станции на пустую пыльную площадь в пятнах теней и тусклого света. Лошадь процокала по пустой улице, увозя в кэбе людей, сошедших с поезда в этот загадочный город. Мы подняли наши сумки и перешли через площадь к гостинице. Это было заурядное, невыразительное, серое маленькое заведение, в окне первого этажа горела тусклая лампа, освещая небольшое кафе с несколькими железными столами и засиженными мухами календарями на стенах. На рахитичной конторке, за которой женщина с кислой миной, вся в черном, возвышалась над четырьмя посетителями, громоздились большие тома Боттена[47].

И все же это было не унылое, а скорее приятное впечатление. Все казалось знакомым, хотя в памяти моей не сохранилось ничего подобного, и я почувствовал себя дома. В номере отец распахнул деревянные ставни, глянул в тихую, беззвездную ночь, и сказал:

– Чувствуешь в воздухе запах древесного дыма? Это запах Midi.

II

Проснувшись наутро и выглянув из окна, мы увидели в ярком, пронизанном солнцем воздухе низкие черепичные крыши, и поняли, что оказались в совершенно иных декорациях, нежели те последние пейзажи, что открывались нам вчера из окна поезда в свете угасающего дня.

Мы у границ Лангедока. Все вокруг красное. Город построен из кирпича, он стоит на низком обрывистом берегу, над водоворотами реки Тарн цвета багровой глины. Мы были почти в Испании. Но он был мертв, этот город.

Почему мы здесь очутились? Едва ли только потому, что отец хотел снова писать пейзажи Южной Франции. В тот год он вернулся к нам не только с бородой. Болезнь, или что-то иное, убедила его, что он не должен доверять воспитание и образование своих сыновей другим людям, что он обязан устроить для нас дом, где он мог бы заниматься своей работой, а мы – жить с ним, взрослея под его наблюдением. И, что еще важнее, он явственно осознал определенную религиозную ответственность и за нас, и за себя самого.

Я уверен, что он всегда оставался верующим, но теперь – чего я совершенно не помню из своих детских лет – он просил меня молиться. Молиться, чтобы Бог помог нам, помог ему писать, помог сделать успешную выставку, найти место, где жить.

Когда мы, наконец, устроимся, – через год, или может быть, два, он и Джона-Пола привезет во Францию. И тогда у нас появится дом. А пока, конечно, все неопределенно. Причиной же, по которой мы приехали именно в Монтобан, было то, что ему посоветовали здесь очень хорошую школу.

Школа называлась Институт Жана Кальвина, а рекомендовал ее некий выдающийся французский протестантский деятель, с которым отец был знаком.

Я помню, как мы пришли в эту школу. Большое, чистое белое здание над рекой. Солнечные крытые галереи, полные зелени, и гулкие пустые комнаты – летние каникулы еще не кончились. Однако отцу что-то не понравилось, и меня, слава Богу, так туда и не отправили. Собственно говоря, это была не столько школа, сколько этакая протестантская резиденция, где молодежь (преимущественно из весьма состоятельных семей) получала пансион, религиозное образование и руководство, а заодно посещала занятия в местном Лицее.

Именно тогда я начал смутно подозревать, что хотя отец и хотел дать мне религиозное воспитание, он был совсем не в восторге от французского протестантизма. Действительно, позднее я узнал от некоторых из его друзей, что в это время он склонялся к тому, чтобы стать католиком. Похоже, его очень привлекала Церковь, но ради нас он не поддавался ее притягательности. Думаю, что он считал необходимым в первую очередь использовать обычные, подручные средства, а именно – приучить меня и Джона-Пола к той религии, которая была в непосредственной близости к нам, тогда как, стань он католиком, это поссорило бы нас с остальным семейством, и мы могли остаться без какой бы то ни было религии.

Он, вероятно, чувствовал бы себя уверенней, будь среди его друзей католики его интеллектуального уровня – кто-то, кто мог бы разумно говорить с ним о вере. Но, насколько я знаю, их не было. Он глубоко уважал тех добрых католиков, которые нам встречались, но они не могли выразить свои мысли о Церкви так, чтобы он мог их понять, и кроме того – большинство из них были слишком застенчивы.

Да и в остальном после первого же дня стало ясно, что Монтобан – не место для нас. Здесь решительно нечего было писать. Это был довольно хороший городок, но очень скучный. Заинтересовал отца только Музей Энгра, в котором собраны скрупулезно выполненные рисунки этого художника. Энгр родился в Монтобане, но коллекция его холодных, тщательно выполненных эскизов вряд ли была способна вдохновлять кого-либо более пятнадцати минут. Другой достопримечательностью города был кошмарный бронзовый монумент работы Бурделя неподалеку от музея. Казалось, он старался изобразить группу пещерных людей, воюющих друг с другом в массе расплавленного шоколада[48].

Однако, когда мы в поисках подходящего для жизни места обратились в туристско-информационную службу «Syndicat d’Initiative», нам показали фотографии симпатичных маленьких городков, расположенных неподалеку к северо-востоку от Монтобана, в долине реки, называвшейся Аверон.

В полдень мы сели в чудной старинный поезд, следовавший из Монтобана в окрестности, и ощутили себя волхвами, оставившими позади Ирода и Иерусалим и вновь обратившими взоры к своей звезде.

У локомотива были большие колеса, низкий, приземистый бойлер и непропорционально высокая труба. Он словно сбежал из музея, но был крепок и работу свою исполнял исправно. И со своими четырьмя вагончиками быстро доставил нас в земли определенно священные.

Последним городком, в котором к церкви, на манер всех церквей Лангедока, примыкала кирпичная колокольня, был Монтрику. Затем поезд въехал в долину реки Аверон. Теперь мы были почти в Руэрге. И тогда мы начали что-то видеть.

Я не сознавал, в каких местах мы оказались, пока поезд не обогнул широкую излучину мелководной реки и не остановился под сенью невысоких залитых солнцем деревьев, протянувшихся вдоль платформы крошечной станции. Мы выглянули в окно и увидели, что только что миновали подножье отвесного утеса высотой две сотни футов, с замком тринадцатого века на вершине. Это был Брюникель. Повсюду нас окружали обрывистые холмы, густо поросшие деревьями, – небольшими узловатыми дубами, цепляющимися за скалы. Вдоль реки стройные тополя рябили в свете клонившегося к закату дня, и зеленая вода плясала среди камней. Люди, сходившие с поезда и садившиеся в него, были в основном крестьяне в свободных черных блузах, а на дорогах мы видели мужчин, идущих рядом с волами, запряженными в двухколесные повозки: они погоняли свою невозмутимую скотину длинными палками. Отец сказал мне, что все эти люди говорят не по-французски, а на старинном местном наречии – langue d’oc [49].

Следующей остановкой был Пен. Здесь при слиянии двух долин голый каменистый склон отвесно вздымался над рекой, возносясь упруго и резко, словно крыло на взмахе. Наверху были руины еще одного замка. Чуть дальше и ниже шли разбросанные вдоль горного хребта деревенские домики, кое-где среди них вырастали небольшие квадратные колокольни церквей с открытыми железными площадками наверху и колоколами.

Долина становилась все теснее и глубже, поезд следовал по узкой одноколейке меж рекой и скалами. Иногда берег слегка расширялся, давая место небольшим крестьянским покосам. Изредка пустынная пыльная дорога или тропа для скота пересекали наш путь, а потом мы проезжали небольшой домик и воротца из жердей, и один из этих ужасных французских колоколов пугал нас внезапным и резким звуком, ворвавшимся в окна вагончика.

Вот долина ненадолго расширилась, чтобы вместить жмущуюся к подножию горы на противоположной стороне реки деревушку Казальс, и снова мы в тесном ущелье. Если подойти к окну и взглянуть вверх, то увидишь серовато-желтые утесы, громоздившиеся так, что почти закрывали небо. Теперь высоко в скалах можно было различить пещеры. Позднее я забирался сюда и в некоторых из них побывал. Миновав множество мостиков и тоннелей, взрывы света и зелени, за которыми следуют глубокие тени, мы, наконец, прибыли в пункт назначения.

Это был старинный, даже древний городок. История его уходит вглубь веков к римским временам – временам святого мученика, его покровителя. Антоний принес христианство в римскую колонию, расположенную в этой долине, а позднее пострадал в другом месте, в Памье[50], внизу, у подножия Пиренеев, недалеко от Прада, где я родился.

Даже тогда, в 1925 году, Сент-Антонен[51] сохранял еще форму обнесенного стенами древнего bourg[52]: только сами стены исчезли, и с трех сторон их заменили широкие окружные улицы, вдоль которых протянулись ряды деревьев. Они были достаточно просторны, чтобы гордо именоваться бульварами, хотя здесь едва ли можно было встретить что-либо кроме повозок, запряженных волами, и кур. Сам городок представлял собой лабиринт узких улочек, пролегающих меж домами тринадцатого века, большей частью превращенными в руины. Это был средневековый город, хотя улицы уже не кишели людьми, дома и лавки больше не были заняты процветающими купцами и ремесленниками, и ничего не осталось от пестроты, пышности и многоголосого гама Средних веков. И все-таки, пройтись по этим улочкам – значило окунуться в Средневековье: с тех пор здесь ничто не тронуто рукой человека: только временем и распадом. Судя по всему, самой успешной гильдией города когда-то были кожевники, старинные сыромятни и сейчас помещались здесь вдоль узкого зловонного стока, в который собирается протекающий через полгородка ручей. Но когда-то эти места бурлили всеми видами деятельности, доступными свободной и процветающей коммуне.

И как я уже сказал, центром всего этого была церковь.

К сожалению, именно влиятельность главной святыни Сент-Антонена и навлекла на нее гнев и насилие во времена религиозных войн. Церковь, что теперь стояла на руинах прежней, – была совершенно новой, и мы не могли ни увидеть, ни угадать когда-то заложенную в ее конструкции и декоре мысль горожан, ее строителей. Однако и сейчас церковь доминировала над городом, каждый полдень и каждый вечер вознося над бурыми, крытыми древней черепицей крышами перезвон Ангелуса[53] и напоминая людям, что Матерь Божия хранит их.

Как и прежде – хотя тогда я об этом не думал, ибо ничего не знал о мессе – каждое утро под этими высокими сводами, на алтаре, над мощами мученика совершалось великое, тайное и явное приношение – столь таинственное, что тварный ум никогда не сможет вполне охватить его, и столь явное, что сама очевидность его слепит нас ярчайшим своим светом: бескровная Жертва Божия под видами хлеба и вина.

Этот изумительный древний городок был устроен так, что все в нем – дома, улицы, сама природа с окружающими его холмами, скалами и деревьями – возвращало мое внимание к самому важному – церкви и тому, что она в себе таила. Куда бы я ни пошел, все, что меня окружало, заставляло постоянно сознавать ее присутствие. Каждая улочка так или иначе вела к центру, к церкви. С какого бы холма я ни глядел на город, взгляд мой притягивало длинное серое здание с высоким шпилем.

Церковь была вписана в ландшафт так, что становилась ключом к его пониманию. Она придавала особую значимость всему, что вмещал глаз – горам, лесам, белым скалам Роше д’Англар и красным бастионам Рок Руж, извилистой реке Боне и ее зеленой долине, городу и мосту, и даже новеньким виллам современных буржуа, которыми пестрели поля и сады за пределами исчезнувших городских стен: и эта приданная значительность была сверхъестественной.

Весь пейзаж, объединенный церковью с устремленным в небо шпилем, казалось, говорил: вот смысл всех творений: мы созданы для того, чтобы люди с нашей помощью могли восходить к Богу и возвещать славу Его. Мы сотворены совершенными каждый сообразно своей природе и соединены столь гармонично, что человеческим разуму и любви осталось привнести последнее – этот Богом данный ключ к смыслу целого.

Как много значит жить в месте, устроенном так, что ты принужден, хотя бы подсознательно, погружаться в созерцание! Где твой взгляд снова и снова возвращается к Дому, скрывающему в себе Таинственного Христа!

А ведь я даже не знал, кто такой Христос, что Он есть Бог. Не имел ни малейшего представления о том, что существуют Святые Дары. Я думал, что церковь – это место, где люди собираются, чтобы попеть гимны. Но теперь говорю вам, кто сейчас таковы, каким прежде был я, неверующим, – что именно Таинство, и только оно, Христос, живущий посреди нас, приносимый нами, за нас и вместе с нами в чистой и предвечной Жертве, – Он один удерживает наш мир в единстве и не дает всем нам кануть стремительно и безвозвратно в бездну вечной гибели и разрушения. Я утверждаю, что есть сила, сила света и истины, которая исходит от Таинств и проникает в сердца даже тех, кто никогда не слышал о Нем и, казалось бы, неспособен верить.

.

III

Вскоре мы сняли квартиру в трехэтажном доме на окраине города, подле Place de la Condamine, где находился скотный рынок. Но Отец хотел построить свой дом, и потому спустя немного времени приобрел участок земли поблизости, на нижних склонах холма, замыкающего с востока долину Боне. На вершине этого холма стояла маленькая часовня, теперь заброшенная. Называлась она La Calvaire, Голгофа. И действительно, позади нашего участка через виноградники вилась скалистая тропа, на которой некогда располагались кальварии[54], четырнадцать остановок между городом и вершиной холма, знаменующих этапы Крестного Пути. Сама же благочестивая традиция крестного хода к часовне умерла еще в 19 веке – просто не осталось добрых католиков, которые могли бы ее поддерживать.

Когда Отец задумал постройку собственного дома, мы стали много путешествовать по окрестностям, присматривая место и заодно навещая деревушки в поисках живописных видов для папиных пейзажей.

Поэтому я постоянно то бывал в церквях, или подле них, то натыкался на руины древних часовен и монастырей. Мы видели чудесные городки Нажак и Корд, расположенные на холмах. Корд сохранился даже лучше, чем Сент-Антонен, но не группировался вокруг своей святыни, как наш городок, хотя в центре него тоже, разумеется, была церковь. Корд строился как укрепленная летняя резиденция графов Лангедока, и главную его привлекательность составляли причудливые дома придворных, когда-то наезжавших сюда поохотиться вместе со своим сеньором.

Мы спускались в долины юга, посетили Альби с его красным собором Св. Цецилии над Тарном, похожим на сумрачную крепость. С высоты его башни мы разглядывали долины Лангедока, где все церкви напоминали укрепленные форты. Эта земля когда-то была одержима ересью и ложным мистицизмом, который отторгал людей от Церкви и Таинств, заставлял уходить, скрываться и искать какой-то странной, самоубийственной нирваны[55].

В Сент-Антонене была фабрика – единственная в этих краях. На ней работали и все местные пролетарии – три-четыре мужчины, один из которых был и единственным здешним коммунистом. Фабрика производила какие-то механизмы, позволявшие легко и без усилий забрасывать сено на самый верх повозки. Владельцем фабрики был некто Родолосс, единственный городской капиталист. У него было два сына, которые заправляли вместо него на фабрике. Одного я знал – это был тощий, долговязый, мрачный темноволосый субъект в очках с роговой оправой.

Однажды вечером мы сидели в одном из городских кафе, пустынном месте, хозяином которого был очень пожилой человек. Родолосс разговорился с отцом, и я помню его вопрос, заданный очень вежливым тоном: не русские ли мы? На эту мысль его навела борода отца.

Узнав, что мы собираемся здесь жить, он с ходу предложил продать нам свой дом и пригласил нас туда на обед, чтобы мы могли его осмотреть. Дом Симона де Монфора[56], как он назывался-, представлял собой большую ферму в миле от города по дороге в Кэйлюс. Он стоял на склоне холма, спускавшегося в долину Боне, в устье глубокой округлой ложбины, покрытой лесом. Здесь мы обнаружили небольшую речку, заросшую водяным крессом[57] и берущую начало от чистого родника. Дом действительно казался древним, и было похоже, что де Монфор и правда когда-то тут жил. Возможно, призрак де Монфора являлся и сейчас: здесь было темно и мрачно, а раз темно, то это не лучшее место для художника. Кроме того, для нас оно было слишком дорого, и Отец предпочел строить дом сам.

Вскоре после того, как я стал ходить в местную начальную школу, где чувствовал себя неуютно среди малышей и пытался освоить французский, Отец набросал план дома, который мы построим на купленной у подножия Кальварии земле. В нем должна была быть одна большая комната-мастерская, столовая и гостиная, а на втором этаже – две спальни. Вот и всё.

Мы разметили фундамент, и Отец вдвоем с рабочим начал копать. Затем явился лозоискатель, который нашел для нас воду, и мы вырыли колодец. Рядом с колодцем Отец посадил два тополя – один для меня, другой для Джона-Пола, а следующей весной разбил большой сад к востоку от дома.

Между тем, у нас образовалось много друзей. Уж не знаю, через капиталиста ли Родолосса, или через радикал-социалиста погонщика Пьеро, но мы завязали отношения с местным регби-клубом, а может быть – они с нами. В один прекрасный день вскоре после нашего прибытия перед Отцом предстала делегация от клуба “Avant-Garde de Saint-Antonin” с просьбой стать его президентом. Отец был англичанин, а значит, по их мнению, отлично разбирался в любом виде спорта. Действительно, в Новой Зеландии он играл в регби за школьную команду. Так что президентом клуба он стал, и время от времени, рискуя жизнью, участвовал в качестве арбитра в их диких играх. Не то чтобы правила сильно переменились со времен его увлечения регби, но в Сент-Антонене была в ходу своеобразная интерпретация этих правил, которую постичь было невозможно, не получив особого откровения или дара различения духов. Все же Отцу удалось пережить сезон.

Обычно я сопровождал его и команду на все игры, которые они играли вне дома. Мы забирались на север до Фижака, глубоко в горы Руэрга; или на юг, на равнины Лангедока, в Гайяк, городок с одной из этих церквей-крепостей и настоящим стадионом для местной команды регби. Сент-Антонен, конечно, не приглашали играть в финале Гайяка, а только открывать игры, тогда как именно решающие матчи собирали толпы.

В те дни весь юг Франции был поражен неистовой и жестокой страстью к регби и играл в него с кровожадной свирепостью, что иногда заканчивалось смертельными травмами. После действительно ответственных игр рефери обычно должен был сопровождать с поля специальный телохранитель, а нередко ему приходилось ускользать через изгородь и дальше прямиком через поля. Единственным видом спорта, который вызывал еще более широкое и мощное воодушевление, чем регби, были велосипедные гонки на длинную дистанцию. Сент-Антонен лежал вне дорог больших гонок, но иногда случалось, что трасса проходила через наши холмы. Тогда мы стояли в конце большого подъема к вершине Роше д’Англар и наблюдали, как гонщики медленно взбираются в гору. Они ехали, низко пригнувшись и едва не касаясь носом руля, трудясь упорно и в тяжком усилии напрягая каждую мышцу. На лбах у них вздувались вены.

Одним из членов команды регби был маленький, похожий на кролика человечек, сын местного предпринимателя, занимавшегося сеном и фуражом. У него была машина, и обычно он привозил на игру и отвозил обратно бóльшую часть команды. Однажды вечером он едва не убил себя и нас шестерых, когда в свет фар неожиданно выскочил кролик и помчался впереди машины. Этот дикий француз немедленно втопил педаль газа и погнался за кроликом. Белый хвостик мелькал тут и там в свете фар, все время в каких-нибудь нескольких футах перед колесами, петляя вправо и влево, чтобы сбить авто со следа, только авто был не так прост. Рыча, он неотступно держался за кроликом, рыская от одного края дороги к другому и каждый раз едва не вытряхивая нас в канаву на обочине.

Теснившиеся на заднем сидении начали слегка нервничать, особенно когда увидели, как мы приближаемся к крутому спуску, который петлями сбегает в долину к Сент-Антонену. Если мы продолжим преследовать кролика, то непременно выскочим к обрыву и будем лететь кувырком до тех пор, пока не приземлимся в реке на пару сотен футов ниже.

Кто-то выразил сдержанное недовольство:

– C’est assez, bein? Tu ne l’attraperas pas! [58]

Сын торговца фуражом и сеном ничего не ответил. Он пригнулся к баранке, впившись взглядом в дорогу, а белый хвостик все мотался перед колесами, выписывая зигзаги от отвесной стены слева к обрыву рва справа и обратно.

Вот мы уже на вершине холма. Перед нами темная пустая долина. Дорога начала спускаться.

Жалобы на заднем сиденье усилились и перешли в хор. Но водитель лишь сильнее жал на газ. Машина дико кренилась на поворотах, мы почти настигли кролика. Но не вполне. Вот он, опять впереди нас.

– Мы достанем его на склоне, – крикнул водитель, – кролики не могут бежать вниз, у них слишком длинные задние ноги.

Но кролик впереди нас неплохо справлялся с задачей, продолжая держаться в пяти футах от колес.

Кто-то закричал:

– Осторожно, осторожно!



Поделиться книгой:



Регистрация