Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г. - Василий Алексеевич Маклаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Скоро стало всем ясно, что за этими мелкими законопроектами Дума не может угнаться, что их рассмотрение надо ускорить. 30 марта было предложено создать особую комиссию «для рассмотрения маловажных законодательных предположений, касающихся частных мероприятий по отдельным ведомствам». Капустин его защищал. Несмотря на неудачное и как будто бы обидное название этой комиссии, в предложении была здоровая мысль: разгрузить серьезные комиссии Думы от «вермишельных» законов. Излишняя добросовестность этому помешала. Тесленко против него возражал: «Предполагается, – говорил он, – выбрать комиссию не по роду дел, а по признаку их «маловажности». Эта комиссия должна будет состоять из энциклопедистов по всем отраслям управления. Ее создать будет трудно. Комиссии должны быть составлены по роду дел, и в них по специальности надо направлять все законы независимо от их маловажности. Комиссия сама будет давать им ход вне очереди».

Шидловский поддерживал Капустина, Булат – Тесленко. Предложение было провалено. Едва ли такое решение кадетов было удачно. В «специальных» комиссиях «маловажные» дела поневоле оставались в загоне; они мешали серьезной работе. И «специальность» здесь ни при чем: нужно ли быть специалистом по «народному образованию», чтобы судить о «прачечной» при университете гор. Юрьева? Создать комиссию, для которой «вермишель» была бы «главным занятием», а не отвлечением от настоящего дела, было более «практичным разрешением трудности». Такая комиссия потом успешно работала и в 3-й и в 4-й Гос. думах, под именем «Комиссия законодательных предположений», а не под одиозным названием «маловажной».

Предложенное улучшение касалось, однако, только комиссии и потому было бы второстепенным. Все равно оставалась Дума, которая должна была «вермишель» рассматривать в своем общем собрании. Здесь была новая трудность. Если бы Дума относилась к своему рассмотрению добросовестно, она бы погибла. Практика, по инициативе энергичного кн. В.М. Волконского, «фактически» отменила думское рассмотрение этих законов. Для докладов этой комиссии в случае, если никто не предупреждал о желании говорить, не было обсуждения в Думе. Волконский бормотал заголовки проектов, кидал сквозь зубы сакраментальную фразу «несогласные встают» и в десяток минут сплавлял сотню законов. Потом они занимали десятки страниц в стенограммах.

Позволительно себя, однако, спросить: хорош ли был этот порядок? Возможно, что бюрократический контроль Петербурга за делами местного интереса был тоже простою формальностью; но эта «формальность» не была бы такой соблазнительной и развращающей школой, как участие Думы в публичном подлоге. А между тем стояла дилемма: или Дума станет законодательной пробкой, или одобрит этот подлог и себя заменит комиссией. Третьего выхода не было, и в этом не она была виновата. А при доверии всей Думы к щепетильной добросовестности кн. Волконского – она с этим «беспорядком» мирилась.

Но если этот подлог был допустимым исходом, то можно ли осуждать 2-ю Думу, что она к нему не прибегла? И прилично ли Манифесту было ее упрекать, что законопроектов она не рассматривала, обсуждением замедляла или отвергала?

* * *

Перехожу к главному вопросу – об отношении Думы к внесенным в нее правительством законопроектам по существу. Рассмотрение законопроектов в собрании из нескольких сот человек – всегда дело громоздкое; потому в них вопрос о плане и процедуре имеет значение, которого нет для единоличных работников. Много времени и труда поневоле уходят на «организацию»; затруднения этого рода в конце концов уладились; к началу третьего месяца Дума, наконец, начала быстро работать. Потеря же первых месяцев была неизбежна, как школьные годы в человеческой жизни.

Иное дело отношение Думы к законопроектам по существу. Если Дума не разделяет взглядов правительства и законы его «отвергает» или умышленно «хода им не дает», взаимное сотрудничество их становится невозможным. На это как будто и намекали слова Манифеста, которые я выше цитировал. Но как раз эти слова наиболее явная неправда.

Единственное из «обширных мероприятий» правительства, до рассмотрения которого Дума успела дойти, т. е. законопроект о местном суде, был думской комиссией принят. Был своевременно принят, несмотря на опоздание власти с внесением законопроекта, и контингент новобранцев. Из 16 «вермишельных» законов, рассмотренных в мае, было всего отвергнуто два: ассигнование 10 000 рублей на издание журнала «Художественные сокровища России» и «повышение ставок казенного налога на землю»; против последнего законопроекта возражали и правые (Синодино), и он был единогласно отвергнут[58].

Очевидно, не эти законы имеют в виду слова Манифеста. Кроме этого было отвергнуто еще четыре закона, но они относятся к категории мер, проведенных по 87-й ст. в междудумье, и я буду особо о них говорить. Таким образом, из 26 рассмотренных общим собранием Думы законов было принято 20. Огульная жалоба Манифеста «на противодействие Думы» в законодательной области несправедлива.

Но этого мало. Дума была так рано распущена, что громадное большинство законопроектов правительства еще оставалось в комиссиях, и сейчас с достоверностью невозможно судить не только об отношении к ним, но и о самих законах (гл. III). Однако не будет слишком смело сказать, что в законодательной сфере нельзя было вообще ожидать систематического конфликта правительства с Думой. Если правительство было искренно в своей декларации и действительно хотело «преобразовать Россию в духе октябрьского Манифеста», т. е. «превратить наше отечество в государство правовое», при котором «права и обязанности русских подданных не будут находиться в зависимости от толкования и воли отдельных лиц», если его законопроекты к этой цели стремились, то Дума им бы не стала противиться. Этих преобразований она хотела, конечно, больше, чем наше правительство. Принципиальные враги подобных реформ были не в Думе, а в верхней палате; позднее это они доказали. В понимании того, что нужно в этом направлении делать, Дума пошла бы, наверное, дальше правительства; например, там, где правительство ценз только понижало, она вводила бы четыреххвостку; где оно сокращало контрольные полномочия власти, Дума стала бы вовсе их отменять; она захотела бы не «пересмотра», а «отмены» исключительных положений и т. д. Не отвергая правительственных законопроектов, она их стала бы оснащать своими «поправками». Партийные законопроекты, которые вносились в Думу и передавались в комиссии, как материал, послужили бы канвой для подобных поправок. Но в этом никакой опасности, кроме потери времени, не было. Государственный совет стал был отклонять эти поправки, а когда, после «согласительных комиссий», перед Думой стала бы альтернатива – или законопроект принять без поправок, или оставаться при старом порядке, она стала бы «подчиняться насилию». Ведь предположенные реформы, как бы они ни были робки, были все-таки шагом вперед, не назад. Безусловное сопротивление Думы правительство могло встретить только в тех редких случаях, когда бы оно хотело ухудшать старый порядок, увеличивать произвол, сокращать гарантию прав отдельных людей против власти. Но это в цели правительства не входило, и этого ему не было нужно. Существовавший порядок давал ему для этого достаточно полномочий. И во всяком случае, не в этом был смысл декларации, и не в этом тогдашняя политика Столыпина заключалась. Потому ему нельзя было опасаться принципиального конфликта с Думой на законодательной почве.

Была только одна группа реформ, которой правительство дорожило и которая не встречала сочувствия Думы; это – законы крестьянские. На них интересно остановиться тем более, что отношение к ним было неодинаковое.

В эту группу входил, во-первых, уже проведенный по 87-й ст. закон 5 октября 1906 года о «равноправии»; у него противников не было, и он стал обсуждаться впервые только через десять лет, в мае 1916 года; во-вторых, закон 9 ноября, более спорный – о выходе из общины; в-третьих, целая группа законов о передаче ряда земель Крестьянскому банку для распродажи крестьянам в общей сложности 11 миллионов десятин (9 – казенных, 2 купленные у помещиков).

Эта последняя группа законов в своей совокупности, по выражению декларации, стремилась к двум главным целям: к увеличению площади крестьянского землевладения и к введению личной земельной собственности на общих началах. Это было основной идеей Столыпина; она не только удовлетворяла крестьянским желаниям, т. е. мечте о земле, она приравнивала их к другим состояниям в праве личной собственности и подводила твердое основание под местное самоуправление и конституционный строй. Так, по крайней мере, правительство на это глядело (глава III).

Большинство Думы не было с этим согласно. Не останавливаюсь на законе 9 ноября о «выходе на общины»; несмотря на традиционное сочувствие левых «общине», как эмбриону социализма, ни одна партия не захотела бы держать крестьян в общине насильственно. Спор мог быть только о частностях, о поправках к закону, которые можно было сделать при его обсуждении. Ни у одной партии для этого не было уже готовых поправок. При обсуждении в 3-й Думе кадеты своей изобретательности не сделали чести, когда в виде поправки предлагали применить «общее право», т. е. делать раздел общинной собственности по правилам X тома, о разделах. Потому здесь сговор и компромисс были возможны.

Настоящее разномыслие отделяло правительство от всех левых партий только в вопросе о способах увеличить крестьянское землевладение. Эти партии не соглашались землю для крестьян покупать у владельцев, а предлагали ее у них принудительно отчуждать. Оправданием такого приема они выставляли старую историческую несправедливость – раздачу дворянам «населенных земель». Это было преддверием большевистского лозунга – «грабь награбленное». Было ли такое отчуждение справедливо относительно владельцев земли и даже была ли эта реформа государству полезна – такого вопроса и не ставилось; самая постановка его уже рассматривалась как проявление помещичьей алчности.

«Революционные партии» в этом были последовательны; такая реформа была бы действительно уже «революцией». Но за ними пошла и кадетская партия. Она не могла отречься от «правового начала» и потому ввела корректив – предлагала отчуждение «с вознаграждением по справедливой оценке», что давало этой мере какую-то видимость общего права. Но это была только видимость. Национализация земли вообще, т. е. изъятие ее из всех частных владений – под которое вместе с другими попадали помещики, – была бы общей нормой, которую вправе устанавливать государство. Но поскольку землю собирались отнимать «у помещиков» для крестьян, а «крестьянские земли» были из-под этой общей меры изъяты, это было, во-первых, укреплением сословного принципа, с которым надо было бороться, а во-вторых, «нарушением со стороны государства признаваемых им самим прав человека». Можно исключить право земельной собственности из числа прав человека, но, признавая его, нельзя нарушать это право для одной категории граждан – помещиков. Кадеты, по существу, были партией «правового порядка». Поэтому их идеал, как защитников «прав человека», против произвола государственной власти, ближе подходил к аграрному плану Столыпина, чем к планам социалистических партий. Столыпинский план более уважал «права человека» и ставил преграды «государственной воле»; он решал аграрный вопрос на началах права, а не произвола, тем более не мести за прошлое. Только так его и могло ставить правовое государство; решать его по рецептам социалистических партий могло или «Самодержавие», или победоносная «Революция»: крайности сходятся. Но кадеты не хотели ни того ни другого. Можно добавить, что создание класса новых «крестьян», т. е. мелких земельных личных собственников, могло бы быть действительной опорой и конституции, и общего права, могло бы подвести и под партию кадетов «социальную базу», покончить с иллюзией, что они представляют собой какой-то рыцарский орден «интеллигенции», чем некоторые из них до сих пор утешаются.

Аграрную кадетскую программу невозможно понять, если ее отделять от момента, когда она появилась, т. е. от острого периода войны с Самодержавием. Тогда она имела главной целью привлечь крестьян на сторону «освободительного движения»; для этого она заимствовала у революционеров популярные лозунги, которые бродили в народе и которые формулировали работавшие среди крестьян демагоги. Громадное большинство кадетов эту программу не принимало всерьез, выдавало векселя, по которым платить полностью не собиралось. В «Воспоминаниях» Крыжановский привел такой отзыв Муромцева о «принудительном отчуждении»[59]: «Муромцев утверждал, что в среде самой кадетской партии никто, кроме крайних теоретиков, и не смотрит на проект как на меру, подлежащую немедленному осуществлению, что при некотором искусстве можно было бы растянуть осуществление его лет на тридцать, а то и более и что важно сохранить лишь принцип, как способ успокоения масс, воображающих, что этим способом можно обеспечить землю каждому крестьянину».

Конечно, кадетам пришлось бы придумывать, как сочетать их «партийную программу», «аграрное обращение» 1-й Думы, заключавшее в себе обещание, что все законы, не согласные с отчуждением, будут кадетами отклоняться, – с более скромными, но зато практическими и законными мерами Столыпина; но в «сочетании противоречий» и состояло всегда главное мастерство этой партии.

Для 2-й же Думы вопрос стоял проще. «Принудительного отчуждения» Столыпину бояться не приходилось; для этого был бы нужен новый закон, которого Государственный совет не пропустил бы. А что касается до мер по 87-й статье, уже проведенных, т. е. до совершившейся передачи земель Крестьянскому банку для распродажи крестьянам, то что значило бы «отменить» эту меру? Вернуть эти земли в «казенные ведомства»? Не продавать их крестьянам? Но крестьянство уже знало, что эти земли для них. Они в Думе предъявляли запрос, почему с распродажей их медлят? Почему переселения на них не организуются? Эта невозможность была одной из причин их возражений против пользования статьей 87 в этом вопросе. Дума не могла решиться просто-напросто отменить эти меры. Роспуск на этой почве крестьянского сочувствия к ней не привлек бы, и это она хорошо понимала.

Потому даже и в этой специальной группе законов правительству нельзя было серьезно опасаться принципиального противодействия Думы; но говорю уже о том, что до решения этого вопроса не дошли еще даже в комиссиях.

* * *

Коснусь последней группы законов, а именно законодательных мер, уже осуществленных по 87-й ст. Основных законов. Законы, внесенные в Думу для их закрепления, находились в особенном положении.

Когда Столыпин, приглашая общественных деятелей в свой кабинет, указывал, что хочет использовать 87-й ст. для удовлетворения некоторых потребностей населения, а они возражали, что он не имеет права этого делать без Думы, я в этом разномыслии был согласен со Столыпиным (глава V). Я не могу ему ставить в вину, что он не хотел дожидаться созыва Думы. Но, пользуясь выгодами, которые эта статья правительству давала, он шел и на риск. Он должен был учитывать настроение будущей Думы. Если она законов его не одобрит, введенные им меры падут. Неудобство этого порядка было правительством испытано в 4-й Думе, которая не захотела одобрить закона о Министерстве народного здравия, уже созданного им по этой статье.

У всего есть оборотная сторона. Ст. 87 давала правительству большие права в ущерб будущей Думы. Но когда, использовавши это право, правительство Думу собрало, оно могло или, как с военно-полевыми судами, само от некоторых временных мер отказаться и дать им упасть, или мириться с тем, что их обсуждение будет протекать в особых условиях. Если Дума внесенному закону сочувствовала, она могла с рассмотрением его не торопиться; он все равно уже действовал. Так было с законом 5 октября 1906 года о крестьянском равноправии, который не был рассмотрен до 1916 года. Более того. Если у нее могло быть опасение, что Гос. совет его может отвергнуть, Думе было выгоднее совсем его не рассматривать. Государственный совет приведен был бы этим к бессилию. Он закона бы и не увидал и лишить его силы не смог бы. В этом было правовое преимущество Думы над 2-й палатой, на что я указывал в своей книге «Власть и общественность» (т. III, с. 593). Это не все. Дума могла использовать особенность подобных законов, чтобы навязать Гос. совету такие поправки, на которые в обычных условиях он мог не пойти. Если он поправок Думы не принимал, он рисковал, что Дума отвергнет весь закон и тогда уже осуществленная мера падет. В 1916 году Дума по моему докладу рассматривала закон 5 октября 1906 года о крестьянском равноправии, который десять лет уже действовал; понимая, что правительство не согласится на падение такого закона по несогласию с его улучшениями, я вводил в него много поправок, которые Гос. совету пришлось бы принять, чтобы не взять уже на себя ответственность за провал всей принятой меры. Конечно, был предел такому давлению. Приведу пример. При рассмотрении этого закона кадетами была внесена поправка о распространении равноправия и на евреев; я, как докладчик, против нее возражал, и она была Думой отвергнута. Это был совершенно новый, не сословный вопрос, и нельзя было рисковать в интересах самих же евреев, чтобы из-за них были бы отняты те права у крестьян, которыми они уже десять лет пользовались.

Но эти преимущества, которые Дума имела, обратились бы против нее, если осуществленная мера была бы приемлема для нее только при известных поправках, т. е. если бы без этих поправок, по ее мнению, было бы предпочтительно все оставить по-старому. Если Дума примет закон со своими поправками, она свое преимущество этим теряет; стоит тогда уже Государственному совету его не рассматривать, и мера в прежней редакции, без принятых Думой поправок, будет оставаться в силе столько времени, сколько уже 2-й палате будет угодно. И потому в этом случае у Думы оставался один только исход: отвергнуть самый переход к постатейному чтению и этим сразу весь закон уничтожить. Пускай правительство вновь вносит его со своими поправками уже в общем порядке.

Это необходимо иметь в виду, чтобы оценить отношение Думы к этим законам.

По 87-й ст. было проведено за междудумье много законов; громадная часть их действительно удовлетворяла желания населения. Как придирчиво Дума к ним ни относилась, когда 20 апреля все такие законы оказались внесенными и фракции стали выискивать, которые из них можно сразу отвергнуть, таких нашлось только четыре. Они и были рассмотрены в заседании 21, 22 мая, отвергнуты, и принятые раньше меры действие свое прекратили. Об отвержении двух таких мер специально упомянул Манифест; Дума, сказано в нем, «не остановилась даже перед отклонением законов, каравших открытое восхваление преступлений и сугубо наказывавших сеятелей смуты в войсках». Такое изложение фактов совершенно несправедливо.

Эти отвергнутые Думой законы не относились к тем, которые предназначались Столыпиным для удовлетворения потребностей «населения». Ни одна группа населения в них заинтересована не была. Их характер другой. Они удовлетворяли только «потребностям власти». Но власть по собственной вине придала этим законам такую негодную форму, что Дума имела полное право за нею не следовать.

Возьмем законопроект о «восхвалении преступлений». Ответственность за «восхваление» преступлений была давно установлена ст. 133 Уголовного уложения, которое правительство в силу еще не ввело, хотя соседняя ст. 132 была введена. Это доказывало, что правительство в 133-й статье не очень нуждалось. Но 24 декабря 1906 года, по 87-й ст., ее ввели в измененной редакции, причем эта новая ее редакция, между другими недостатками, приводила к абсурду; восхваление преступлений по ней могло бы караться строже, чем само преступление. Это 18 мая наглядно показал Кузьмин-Караваев. Он привел курьезный пример. «Лицо, которое в деревне занимается прививанием оспы без разрешения, подвергается максимальному наказанию в 3 руб. штрафа; газетный же корреспондент, который его за это похвалит, по новому закону может быть посажен в тюрьму на 8 месяцев». В заседании 20 мая сам Щегловитов признал, что это возражение он считает «весьма обоснованным и веским»; он находил, что «в новом законе следует для аналогичных случаев включить соответствующую оговорку». В нормальных условиях такой поправки было бы, конечно, достаточно. Но докладчик Пергамент ему справедливо ответил, что при 87-й статье это значило бы закрепить на неопределенное время ту меру, которую само правительство считает несправедливой. Стоило Гос. совету замедлить ее обсуждение, и мера продолжала бы действовать в прежнем виде уже при попустительстве Думы. Чтобы проводить подобные меры в таком экстраординарном порядке, по крайней мере, нужно было таких дефектов в редакции их не допускать; а если они оказались, не обвинять Думу за то, будто она разрешила «восхваление преступлений». От 2-й Думы нельзя было ни требовать, ни ожидать, чтобы она стала существовавшее положение еще ухудшать.

Возьму второй пример Манифеста: отклонение закона, «сугубо наказывавшего сеятелей смуты в войсках». Этот закон, изданный 18 августа 1905 года, был отклонен 22 мая по докладу Кузьмина-Караваева. Отмечу мимоходом, что в защиту принципиального усиления наказаний за эти преступления сказал тогда превосходную речь В.В. Шульгин. Сам докладчик возражал не против усиления карательной санкции, а только против проектированной этим законом передачи, одновременно с этим, всех таких преступлений военным судам. Одобрение этого закона означало бы, что впредь все законы, карающие за эти преступления, как в отношении процессуальном, так и в материальном, в силу ст. 96, 97 Осн. законов, были бы изъяты из компетенции Думы. Как могла бы Дума согласиться на такое умаление? Военный прокурор защищал закон только тем, что и военный суд есть все-таки «суд» и что изъятие дел от гражданских судов «не есть принципиальное недоверие к ним». Представитель министра юстиции признавал недостатки закона, но объяснял, что именно эти недостатки причина того, что закон был издан не как закон постоянный, а только как «временная мера». Этого его «заявления» было достаточно, чтобы Дума имела моральное право закона вовсе не принимать. Утверждение, будто закон этот временный потому, что срок действия его не означен, есть только фраза; временность меры, изданной по 87-й статье, заключается в том, что Дума при внесении его может отвергнуть. Если же она его утвердит, хотя бы с поправками, эту возможность она навсегда потеряет. Такой ответственности в данном случае она на себя взять не могла. И притом правительству этого не было нужно. По ст. 17 Положения об охране, всякое преступление и без того может быть передано «военным судам». С правовой точки зрения мы эту статью осуждали, но правительство неуклонно ей пользовалось. Потому оно могло и без содействия Думы своей цели достигнуть этим путем. И по какой бы причине правительство этого ни просмотрело, обвинять Думу в нежелании «бороться с сеянием смуты в войсках» права оно не имело.

Было еще два закона, введенные по той же статье, о которых Манифест не упомянул, так как ничего против Думы из этого вывести было нельзя. Первый – о порядке отбывания службы в войсках для «поднадзорных» и второй – о праве полиции налагать на арестантов «предохранительные связки».

В первом, введенном в действие 6 ноября 1906 года, отбывание воинской повинности отсрочивалось для тех, кто был «приведен к формальному дознанию» или «находился под гласным надзором полиции». Докладчик, к.-д. Аджемов, предлагал его отклонить; Лыкошин, представитель Мин. внутр, дел, его защищал. Что было бы целесообразнее? Устранять ли временно подозрительные элементы из армии, чтобы они ее не испортили, но тогда и призывать на их место других, или рассчитывать, что служба в армии их исправит? Роли здесь переменились. Левые (с.-д. Зурабов, Серов и труд. Березин) возражали против недопущения в армию «поднадзорных», как против их «право-ограничения», хотя именно они должны были бы не быть равнодушны к положению в войсках человека, заклейменного гласным надзором полиции. А правительство и правые, желая защитить армию от нежелательного элемента, делали этим льготу для «поднадзорных». Караулов, казак, вскрыл фальшь в аргументах и левых и правительства: «Та партия, которая заявляла, что ни одного солдата не давать, та партия не смеет обсуждать закона, касающегося армии вообще. Раз вы говорите, что вы армии не признаете, постоянной армии, то об улучшении ее не можете и хлопотать… Но в то же время не право и министерство; внося такой законопроект, оно должно действительно оградить армию от внесения в нее «революционного элемента». Но такими ли законами ограждают?… Всякому ясно, господа, что когда приходится бороться с опасностью, то каждый из нас предпочитает бороться с опасностью видимой, а не с опасностью скрытой. Это делает в данном случае министерство. Оно старается скрыть эту опасность от своих глаз, – оно не пускает тех в армию, кто ясен, как враг, а пускает, кто умеет прикрыться. (Обращаясь к министрам.) Ведь самых злейших-то вы пропустите».

Кузьмин-Караваев к этом доводам присоединился, и закон был 21 мая отвергнут. Какой же политический вывод против 2-й Думы можно было бы из этого сделать?

Последний закон этого рода, 30 сентября 1906 года, давал право наложения «предохранительных связок» на арестантов вне тюремного здания для предупреждения от побегов. И прежде правительство имело право налагать кандалы по ст. 140 Устава о ссыльных, но в этом праве были изъятия и по роду преступлений, и по личности арестованных (возраст, пол и сословие). Правительство вместо тяжелых кандалов вводило теперь легкие связки, но зато их распространяло на всех, во имя принципа равенства. Но самое право наложения их вне тюремного здания предоставлялось по новому закону уже полиции. Нежелание расширять применение этой меры, недоверие к полиции, к ее справедливости и тактичности заставило и этот закон отклонить, по докладу Тесленко. Это был первый доклад, который исходил от Комиссии «неприкосновенности личности»; от нее было трудно ожидать другого отношения к «предохранительным связкам». Нельзя было серьезно выдавать этот закон за желание осуществить Манифест и ограждать неприкосновенность человеческой личности.

* * *

Чтобы покончить обзор законодательной деятельности Думы, остается сказать два слова о законопроектах ее инициативы. Они во 2-й Думе играли совершенно второстепенную роль. Сама Дума их к сердцу не принимала, сдавала в комиссию, как материал, или оставляла лежать без движения. Они были обыкновенно отголосками старых настроений 1905 и 1906 годов.

Так, 9 марта был внесен законопроект об амнистии. 19 марта об отмене смертной казни. 20 марта об изменении бюджетных правил. 22 марта об отмене исключительных положений. 10 апреля об автономии Польши. 17 апреля об избирательном законе. 18 мая об отмене ограничений в правах, связанных с национальностью или вероисповеданием. 18 мая о собраниях и союзах. Были еще аграрные проекты всех думских фракций, законопроект о приказчичьем отдыхе, о рабочем вопросе. Учреждение о Думе дало право каждым тридцати депутатам вносить в Думу свой законопроект; это они и делали. Но ни Дума, ни авторы закона не верили, что из них что-либо выйдет. Их сдавали в комиссии, и они в них оставались лежать, чтобы не мешать думской работе.

Было только два закона думской инициативы, которые дошли до обсуждения в общем собрании Думы; ни от того ни от другого практической пользы не ждали. О первом я уже говорил в 8-й главе. Это военно-полевые суды. Второй – амнистия; о нем речь будет дальше.

Если подвести общий итог законодательной работе 2-й Гос. думы, то придется повторить то, что я сказал в начале этой главы: он был не блестящ. Но Дума была распущена в момент, когда ее законодательная работа, наконец, началась; только 18 мая было приступлено к обсуждению мелких законов, а 18 мая – крупной реформы о местном суде. Думе над законами дали работать всего две недели, и немудрено, что результаты этой работы страна не почувствовала.

Но для самой Думы даже эта работа прошла не бесследно и свое воспитательное влияние на нее стала оказывать. Говорю не о технических улучшениях процедуры, которые сделал Наказ и которые без перемен существовали и в 3-й и 4-й Думах; я имею в виду создание иной политической атмосферы, о поверке жизнью прежних партийных позиций. В законодательной области, на практическом деле, в работе комиссий началось воспитание Думы, изменение партийных отношений друг к другу, образование «рабочего большинства», вместо придуманной лидерами нежизненной «объединенной оппозиции». Работа открывала глаза партийным работникам с большей убедительностью, чем их затемняли руководящие статьи их газет. Если это сказывалось при обсуждении «вермишели», то насколько полнее мы бы это увидели, когда очередь, наконец, дошла бы до тех важных и серьезных законов, которых все ожидали и за судьбой которых следили. Если рыба гниет с головы, то «оздоровление» у нас начиналось снизу.

Глава XI

Контроль Думы за управлением

Второй после законодательства деловой функцией Думы был контроль за «закономерностью» управления. Может показаться странным: как могла правительство «контролировать» та Дума, которую готовы были распустить на первом предлоге и которая, зная это, выставила лозунг: «Думу беречь»? Поучительно сопоставить именно эту сторону деятельности 2-й Государственной думы и 1-й. Первая ничего не опасалась. Свое законное право запроса она могла с полным успехом использовать. А именно она его превратила в ничто.

Веря в свое всемогущество, 1-я Дума прибегала к запросам почти ежедневно. За 70 дней предъявила их больше 300; запрашивала обо всем, что вздумалось, не стесняясь законом; считала «незаконным» все, что противоречило ее желаниям. Все запросы предъявляла единогласно; после ответа так же единогласно выражала правительству порицание или требовала его отставки. А в результате не только все оставалось по-прежнему, но запросы перестали интересовать и правительство, и печать, и самое Думу. Они превратились в игру, иллюстрацию полного бессилия Думы.

В этом, конечно, депутаты винили не себя, а закон; запросы-де были без санкций. Министерство, потерявшее доверие Думы, не выходило в отставку. Это было наивно. При парламентаризме особой санкции для запроса не нужно. Но раз конституция дуалистична и министры ответственны перед одним Государем (ст. 10, 17 Осн. законов), нельзя было требовать для запросов исключения из этого правила. Было последовательно, что при разномыслии Думы с правительством Дума могла, если хотела, только апеллировать к Государю (ст. 60 Ул. Гос. думы). В «Воспоминаниях» Крыжановский ей вменяет в вину, что она «ни в одном случае не захотела дать запросам это последствие, а ограничивалась суждениями, рассчитанными на возбуждение общественного мнения»[60]. Это – необдуманная обмолвка со стороны редактора нашей «конституции». Именно лояльность к Монарху должна была бы потребовать, чтобы его лично в эти споры не вмешивали. Недаром единственное предложение о доведении мнения Думы до Государя вышло в Гос. думе от левых, а не от монархических партий. Причины своего предложения левые и не скрывали. В заседании 17 мая Демьянов сказал: «В наших интересах, чтобы отношение Гос. думы к запросу было рассмотрено Верховной Властью; мы узнаем тогда, как Верховная Власть относится к представителям народа (аплодисменты слева)».

У запроса был свой громадный смысл вне апелляции к Государю. Он не в том, чтобы сообщить что-то министру; для этого незачем было бы привлекать к запросу целую Думу; достаточно было бы письма депутата или личных его переговоров с министром. Смысл запроса был в том, что он обеспечивал за Думой право публичного обсуждения действия власти и обязывал правительство ей отвечать. В этом заключалась и санкция. Крыжановский напрасно иронизирует «над суждениями, рассчитанными на возбуждение общественного мнения». Такое суждение – элементарное право народного представительства там, где оно вообще допускается. Дума была очень недальновидна, когда такого права недооценивала лишь потому, что у ее постановлений не было санкции в виде обязательной отставки министра. Пусть это ее конституционное право было в таком виде сродни с простой свободой печати и слова.

Свобода печати и слова – великая сила. Недаром с ней не мирились ни самодержавие, ни его эпигоны, теперешние тоталитарные диктатуры. А, наконец, резонанс от думского обсуждения много громче газетных статей и речей на митингах.

1-я Дума была не права и в другом, в желании непременно иметь право запрашивать не только о незакономерности, но и о «нецелесообразности» действий правительства. Это вообще было желательно и в свое время пришло бы. Но во-первых, неуважение к законному праву людей было самым характерным свойством старого порядка, которое хотели воскресить в тоталитарных режимах с их «едиными партиями». С этим всего более надо было бороться. Во-вторых, обличать беззакония легче, чем простые ошибки. Беззаконие доказуемо более объективно, чем вопрос о «целесообразности». Дума же и с этим еще не умела справляться. Как школа новых отношений власти и общества, запрос, как он был в нашей конституции установлен, отвечал своему назначению.

Злоупотребление запросами в 1-й Думе до такой степени значение их подорвало, что сам Манифест о роспуске, перечисляя вины 1-й Думы, относительно запросов ограничился только туманным намеком, что она «уклонялась в не принадлежащую ей область расследования действий властей». Но пример 1-й Думы 2-ю кое-чему научил. Она пошла другой дорогой: свое законное право запросов старалась использовать полностью, но не выходя за пределы его. Она этим вернула запросам их смысл; но это ей не далось без борьбы.

В отличие от законодательства именно запросы открывали легкую возможность увлечься демагогией и стараться поднимать «революционные настроения» в населении. Это было большим соблазном для тех, кто от революционной идеологии не освободился; и две противоположные тенденции Думы сталкивались всего чаще именно на этой почве. Конституционное большинство в конце концов оказалось сильнее; это как будто признал сам Манифест, распустивший 2-ю Думу; при всей своей несправедливости за запросы он обвинял не всю Думу, а только ее «значительную часть», которая будто бы превращала «запросы в возбуждение к правительству недоверия в широких слоях населения». Этого ее стремления нельзя отрицать. Но большинство Думы старалось упорядочить и эту сторону ее деятельности и в этом успело.

Практика обеих Дум показала, в чем была главная слабость думских запросов. В 1-й Думе, прежде всего, в слишком большом их числе, т. е. в мелочности фактических поводов к ним, отчего Дума была ими затоплена, а на обсуждение их у нее времени не было. Далее, в приведении недостоверных, а иногда ложных фактических данных; в признании «незакономерности» там, где все происходило согласно закону; в злоупотреблении красноречием в том первоначальном периоде обсуждения, когда нет еще ответа правительства и потому отсутствует «altera pars»; наконец, в принятии Думой после ответа министра необоснованных и неубедительных тенденциозных постановлений. Как было с этим бороться? Конституция позволяла каждым 30 человекам свой запрос в Думу вносить и его в ней поддерживать. 2-я Дума должна была выдумывать меры, чтобы от наводнения запросами себя оградить. Это она и стала делать с первых же дней.

Во-первых, она сразу создала Комиссию по запросам, которая послужила фильтром, чтобы избавлять Думу от необдуманных и недостоверных запросов. Такая комиссия существовала и в 1-й Думе, но там обыкновенно к ней не прибегали. Большинство запросов принималось как «спешные», следовательно, без комиссионного обсуждения. Во 2-й Думе на все 30 с лишним запросов спешными были признаны только 6; остальные все были сданы в комиссию и в громадном большинстве оттуда не вышли. Для иллюстрации думского отношения к спешным запросам приведу первый по времени запрос о Сигове.

Он был предъявлен уже 9 марта как спешный. В нем говорилось, что Сигов и Ершов – депутаты Пермской губ., были «без повода» избиты полицией при отъезде из их родного города в Думу; к запросу были приложены медицинские свидетельства и протоколы свидетельских показаний. Только 16 марта началось его обсуждение. К.-д. Гессен предложил ранее его обсуждения учредить Комиссию по запросам. Сигов просил слова и следующим образом осветил «происшествие». Когда он выезжал в Петербург, на него набросились стражники и избили его. Все это будто бы было «подстроено» властью. Он подал жалобу прокурору, но для расследования приехал прокурор и жандармские офицеры; в результате чего не только Сигов и Ершов привлечены были к суду, но и целый ряд лиц подвергнуты были административным взысканиям. Свою речь Сигов закончил такой тирадой: «Русский народ облек нас своим доверием. Вот почему я настаиваю на удовлетворении; именем народа призываю министерство к ответу, именем народа я прошу Государственную думу назначить следственную комиссию для привлечения к суду всех лиц, причастных к преступному посягательству на нас, избранников, не исключая и главы министерства».

Это был стиль 1-й Думы. Сейчас после этой речи Сигова выступил министр юстиции. Ссылаясь на донесение прокурора, он изложил фактическую сторону дела совершенно иначе; по его словам, при отъезде Сигова было устроено в Городской думе собрание, без соблюдения правил и без уведомления власти; Сигов огласил на нем Наказ избирателей, в котором говорилось о замене армии – ополчением, об экспроприации частной собственности и созыве Учредительного собрания. Туда явилась полиция и предложила всем разойтись. Толпа вышла на улицу и двигалась с пением революционных песен, «Варшавянки», «Марсельезы», «Дубинушки». Навстречу им были посланы стражники, уговаривавшие толпу разойтись; Сигов и Ершов подстрекали ее не бояться; тогда толпу разогнали силой, причем при схватке Сигов пострадал. Теперь дело было в производстве судебного следователя, и надо ждать оценки суда.

Аналогичный запрос был сделан в 1-й Думе, когда полиция нанесла побои Седельникову. Запрос был внесен на другой же день после события. Прослушав Седельникова, Столыпин сказал, что ему дело было доложено иначе и что он ничего не может сказать, не проверив. Тогда на это ему ответил Аладьин, что «конституционный принцип не позволяет сомневаться в словах депутата» и что, если что-либо подобное повторится, «ни один министр с трибуны ни одного слова не скажет». Запрос немедленно и единогласно был принят.

Вторая поступила не так. Она постановила раньше всего создать Комиссию по запросам и передать в нее дело Сигова. В ней оно и застряло. Правые депутаты потом стали на это ссылаться как на доказательство того, что фактическая сторона в запросах не всегда бывает изложена правильно. Только 22 мая 32 члена Думы вспомнили о деле Сигова и просили комиссию поторопиться. Председатель им объяснил, что комиссия дала свое заключение и что 24 мая оно будет на повестку поставлено. Этого не было сделано и до роспуска запрос Сигова не обсуждался. Я не могу вспомнить всех подробностей дела; помню только, что комиссия не хотела публичным обсуждением «конфузить» Сигова.

Комиссия по Наказу сделала еще шаг в защиту Думы от желающих делать запросы. Она опасалась избытка речей, которые могли оказаться плодами легковерия, поспешности и даже недостаточной добросовестности. Она предлагала все речи приурочить к моменту ответа министра. Число же речей по вопросу о срочности и о принятии запроса по существу предлагала ограничить только двумя. Этот параграф Наказа обсуждался 8 мая; практика уже успела к этому времени показать, что главный спор действительно начинается после ответа министра. Предложение Комиссии по Наказу, кроме докладчика, защищали кадеты – Гессен, Пергамент, даже трудовики – Березин и Караваев. Возражали, конечно, соц. – демократы; Мандельберг говорил: «Со всей энергией мы должны протестовать против попытки уменьшить значение обсуждения запросов, которую делает комиссия. Запрос есть серьезнейшее орудие в наших руках, и те ограничения, которые вносит депутат Маклаков, грозят громаднейшей опасностью». Соц. – революционеры и народные социалисты внесли компромиссное предложение: допустить только две речи по вопросу о спешности, но сохранить общий порядок для существа. Так и было постановлено Думой. Цель была этим хотя отчасти достигнута; превращение прений о срочности в прения по существу было этим избегнуто. После двух речей запрос попадал уже в первый фильтр, т. е. в Комиссию по запросам; если он оттуда выходил благополучно, для прений по существу был всегда материал, кроме фантазии самих интерпелянтов.

Таковы были процессуальные нормы, которыми Комиссия по Наказу стремилась избавить Думу от потери времени, от излишеств ее красноречия; достигнуть всего Наказом было нельзя; остальное зависело от самих ораторов, от председателя и от отношения Думы.

Небезынтересно на отдельных примерах иллюстрировать практику и удачных, и неудачных запросов. Как пример запроса удачного я возьму запрос о Гершельмане. Это – не мое личное мнение. На этот запрос во 2-й Думе ссылались всегда, говоря о смысле запросов. Сам Муромцев в «Парламентской неделе» «Права» № 14 (1907 год), рассматривая предъявленные почти одновременно два запроса, писал: «Если запрос с. – демократов о Рижских застенках может служить примером того, как не следует делать запросов, то запрос деп. Маклакова о действиях Гершельмана может служить превосходным образцом того, как их следует делать, как следует использовать право запроса».

Я потому этими противоположными примерами и воспользуюсь.

В запросе о Гершельмане я принужден говорить о себе; я был одновременно «первым подписавшим» его и докладчиком Комиссии по запросам; в качестве такового имел первое и последнее слово. На мою личную долю пришлись поэтому похвалы за запрос. Но я должен признать, что я же был лично повинен и в том, что запрос мог оказаться погубленным.

Запрос был связан с военно-полевыми судами. Одной из особенностей их был запрет всяких обжалований; приговор исполнялся немедленно. Ошибки, неизбежные при неподготовленности случайных судей, были непоправимы. И тем не менее 28 ноября газеты сообщили, что приговор военно-полевого суда, приговоривший четырех человек (бр. Кабловых и бр. Тараканниковых) к вечной каторге, был отменен ген. – губернатором Гершельманом и что другой состав суда, рассмотрев то же самое дело, приговорил всех к повешению и приговор был исполнен. Об этом случае в № 45 «Права» была специальная статья. Это было явное беззаконие.

Когда обсуждался законопроект об отмене этих судов, я в своей речи упомянул этот случай, назвал дату и имена и предупредил, что мы об этом предъявим запрос. Столыпин мельком тогда возразил, что «это нарекание голословно, до сих пор не обосновано и что на него отвечать преждевременно». Ввиду нашей победы в вопросе об этих судах я колебался возвращаться к этому делу. Но, приехав в Москву, я на журфиксе у председателя окружного суда Н.В. Давыдова встретил генерала В.Н. Иваненко, военного судью, которого за мягкость главный военный прокурор Павлов тогда не успел еще «затравить». Потом его все-таки «съели» и он перешел в адвокатуру. Он спрашивал, когда же будет запрос о Гершельмане (об этом было в газетах); узнав, что я колебался, рассказал при всех подкладку этого дела. Она будто бы была такова. Четыре пожилых крестьянина, приехав в Москву, встретили своего земляка, служившего городовым; зазвали его с собой, угостили и выпили. Он ушел, а они оставались. Потом совсем уже пьяные опять его встретили, звали снова с собой, а когда он отказался идти, вступили с ним в драку; в этой драке один из них лопатой рассек ему кожу над глазом. Их предали военно-полевому суду. Когда судьи вместо революционеров увидали перед собой четырех бородачей, которые истово крестились, садясь на скамью подсудимых, и поняли, что они должны будут их приговорить к смертной казни, они не смогли; много часов совещались, как быть, и приговорили их к каторге. Этот-то приговор отменил Гершельман, и они были повешены.

Этот красочный рассказ взволновал всех гостей у Давыдова. Я спрашивал, откуда он это знает. «От состава обоих судов; да и военные судьи все это знают и с нетерпением ожидают запроса». Я вернулся на другой день в Петербург; рассказал об этом во фракции, и мы решили запрос предъявить. О сообщенной мне фактической стороне в тексте запроса мы, к счастью, не говорили ни слова; запрашивали только о том, почему приговор военно-полевого суда был отменен Гершельманом. Этого было достаточно. Превышение власти было только в этом, а не в жестокости самого приговора.

Чтобы дать другим хороший пример, мы для нашего запроса «срочности» не «заявили»; но Комиссия по запросам сразу его приняла в том самом виде, как он был внесен, и меня избрала докладчиком; запрос слушался 3 апреля.

Поддерживая запрос, я, по настоянию запросной комиссии, повторил в своей речи рассказ Иваненко. Но я и тут был осторожен; сообщил это только как слух, в существовании которого видел неизбежное последствие таинственной обстановки военно-полевых судов. Я говорил так: «Я слишком осторожен, чтобы не допускать возможности ошибки. Молва ошибается, молва часто преувеличивает. Может быть, здесь что-то не так, и я скажу господину председателю Совета министров, что если он придет на эту трибуну и скажет, что это неверно, что это неточно, что эта молва только продукт закрытых дверей, что здесь не было такого вопиющего злоупотребления властью, то я первый буду счастлив поверить ему. <…> Дума сделает этот запрос, сделает его в глубоком сознании, что это явное превышение власти, сделанное человеком, находящимся у всех на виду, человеком, который стоит во главе управления и которому сейчас чрезвычайная и усиленная охрана дают дискреционную власть над населением, что такое правонарушение, бессмысленное и ненужное, есть тот общественный соблазн, который сильнее всякой революционной пропаганды подрывает доверие и уважение к власти, подтачивает мирное течение государственной жизни гораздо больше, чем та крамола, которую они хотят уничтожить своим беззаконием».

Свою речь я кончил словами: «Министр внутренних дел сказал нам в тот день, когда читал декларацию: правительство будет приветствовать всякое разоблачение злоупотреблений. Дума свой долг исполнила; она это разоблачение сделала, она указала на то, о чем просило правительство. Дума будет ждать, что и правительство исполнит свой долг».

Запрос был принят единогласно, хотя с.-д. Алексинский не придумал ничего лучшего, как заявить, что он «не согласен с тою постановкой вопроса, которую сделал здесь представитель конституционно-демократической партии. Он говорит: это вопрос о незакономерном действии, о превышении власти <…> это не есть превышение власти, это есть пользование той самой властью, которая сейчас существует в России. Вот о характере этой власти, о содержании ее мы и вносим запрос; не о превышении власти, а о пользовании той властью, которая существует в данный момент в самодержавной России».

Такое «исправление» запроса могло бы многих от него оттолкнуть. Но бытовая сторона была так красноречива, что возражать против запроса никто не решился. Общее возмущение вызывало, конечно, не столько формальное превышение власти, сколько состоявшаяся благодаря ему бессмысленная казнь четырех человек. Это подчеркивали газеты самого различного направления. Впечатление от запроса было большое.

Но прошло несколько дней, и я получил из Москвы письмо от старого одноклассника по гимназии; он выражал удовольствие, что запрос был предъявлен, но сожалел, что фактическую сторону я исказил; казненные не были земляками городового, были молодыми людьми, а не почтенными бородачами, а главное, городовой умер от ран. Мой товарищ опасался, что своей неточностью я «выпускал» Гершельмана; мне смогут ответить, что «ничего подобного не было».

В последнем он заблуждался; запрос был не в фактической стороне преступления. Но моя ошибка открывала правительству возможность дешевой диверсии; она могла, кроме того, показаться с моей стороны приемом партийной нечестности. Я бы, может быть, отошел от запроса и снял свою подпись, если бы это не могло быть понято как «признание» в сознательной лжи.

Скоро стали доходить слухи из «противного» лагеря. Главный военный прокурор Рыльке считал запрос правильным; но Столыпин не позволял признать вину Гершельмана. Военный министр тогда решил выступить сам и только просил более опытных для публичного спора министров внутренних дел и юстиции перед Думой его поддержать.

30 апреля заседание, по существу, состоялось. Столыпин сам не пришел; его заменил А.А. Макаров. Военный министр Ридигер начал с исправления «фактической стороны» дела. Подсудимые и их жертва не были земляками; городовой Скребков был Орловской губ., Кабловы – Московской, Тараканниковы – Владимирской губернии. По свидетельству врача, который делал перевязку городовому, от него «не пахло вином», у него была не «рассечена кожа», а нанесено в голову три «тяжкие раны», от которых он через несколько дней после суда и скончался. А по существу объяснил, что суд состоялся по словесному приказанию Гершельмана раньше, чем оно было оформлено приказом по округу. В приговоре не было указано статьи, по какой были обвинены подсудимые; потому произошло «непризнание законной силы за приговором, поставленным с нарушением закона», что он, военный министр, считает правильным и отвечающим обстоятельствам дела.

Я, как докладчик, ему отвечал. Фактическая сторона, после исправления Ридигера, все-таки осталась неясной: где же были мотивы убийства? Почему это исследование, не пахло ли от жертвы вином? Невольно казалось, что рассказ Иваненко, хотя и неточный, не вовсе лишен основания[61]. Но раз я был все же не прав, я ни в какой мере оправдывать себя не хотел. Я сказал: «Я начну с того, чем следует начинать всякий спор, – указанием на то, в чем я считаю правым противника. Здесь было указано, что сведения, которые я сообщил Государственной думе, были неточны, и прежде всего потому, что раны были тяжелее и что злополучный городовой действительно умер от ран. <…> Я признаю, что у военного министра больше сведений, чем у меня, больше средств узнать правду от лиц, которые могли ее знать, но так как я все-таки в этом отношении оказался неправым – то все упреки по моему адресу сочту вполне заслуженными».

Но моя ошибка ничего не меняла. Дело было не в этом. Фактическая сторона преступления запроса совсем не касалась и в нем изложена не была. Запрос был не в ней, а в том, что Гершельман «отменил» приговор, и важны не причины, по которым он себе это позволил, а то, что он не имел права на это. А это никем не опровергнуто. И я говорил: «Каковы бы ни были мотивы генерала Гершельмана, отменил ли он приговор оттого, что хотел более строгого, или оттого, что, по его мнению, здесь была нарушена форма, присвоил ли он себе сам апелляционные или кассационные функции, для нас безразлично; важно, что он это сделал, важно, что превышение власти им совершено. Ведь эти люди, кто бы они ни были, простые ли пьяницы или политические преступники, эти люди, с того момента, когда над ними состоялся приговор суда, с того момента, когда именем Императорского Величества им было объявлено, что они посылаются в каторжные работы, эти люди находились под охраной закона; если эти люди погибли, то они погибли не жертвой правосудия; а жертвой совершенного над ними преступления – превышения власти».

И я упрекал правительство в измене своим же словам: «Правительство сказало, когда читалась его декларация, что приветствует открытое разоблачение злоупотреблений. Так будьте последовательны. Если вы приветствуете разоблачение преступления только затем, чтобы потом выступать с его апологией, если у нас введена гласность только для того, чтобы страна видела, что есть нечто сильнее закона, то это плохая политика; это не политика умиротворения, это политика бессознательной провокации. (Бурные аплодисменты слева и в центре.)

И я показывал в конце, как мало Дума от министров хотела.

«Тот, кто применяет закон только тогда, когда он этого хочет, когда это не мешает интересам сильного, авторитетного или даже просто имеющего большие заслуги лица, тот лучше пусть изорвет свою декларацию…

…Я знаю, что перед ним правительство может оказаться бессильным, но я скажу вам: если вы не хотите, чтобы эти последыши абсолютизма погубили и вас с вашими программами, то если даже вы не можете справиться с ними, если вы пред ними бессильны, то, по крайней мере, не защищайте их с этой трибуны. (Бурные аплодисменты слева и в центре; крики «браво».)»

На этом можно было бы кончить. Позиции определились. Но Щегловитов пришел поддержать Военное министерство. Он оказал ему медвежью услугу. Как судебный деятель, он хотел с большим эффектом, чем это сделал военный министр, «использовать» мою фактическую ошибку.

«Когда правительство получило возможность заявить о фактической неверности этой картины, когда здесь, с этой трибуны, было заявлено, что упрек этот признается заслуженным, и когда от фактической стороны не осталось ничего, что подтверждало бы (смех слева и центра; шиканье) нарисованную раньше картину, тогда перешли уже в область юридического спора и в этом юридическом споре не только поспешили объявить, что генерал Гершельман совершил преступление, но пошли гораздо дальше и сказали правительству, что оно провозглашает апологию преступления (голоса: «Правильно, верно»), что правительство занимается политикой бессознательной провокации. (Голоса: «Сознательной».)»

Это было слишком явной диверсией и извращением хода запроса. Но что по существу сказал Щегловитов? Это стыдно цитировать.

«Удостоверяю перед Государственной думой, что резолюция генерала Гершельмана не содержит в себе слов: «отменяю приговор военно-полевого суда. (Смех, шиканье слева и центра.) Господа, повторяю вам еще раз, что в резолюции того, что приписывают здесь генералу Гершельману, не содержится. Не можем и не имеем мы права приписывать генералу Гершельману то, чего он не сделал. Генерал Гершельман положил резолюцию «об оставлении приговора без исполнения».

Такой детский аргумент со стороны генерал-прокурора граничил с скандалом. Он естественно открыл серию новых речей – Кузьмина-Караваева, Демьянова, Булата, Гессена, Широкого, даже священника Тихвинского. Но coup de grасе[62] правительству нанес другой его непрошеный защитник – А.А. Макаров.

Он выставил новое положение: Гершельман не только ничего не «отменял», но и не оставил ничего «без исполнения». Просто не было приговора; постановление суда, которое ему было представлено, нельзя называть «приговором», ибо оно «исходило от учреждения, юридически еще не существовавшего. (Смех и шум..)» Но вслед за этим Макаров пустился в дешевую демагогию. Он стал защищать память городового:

«С тяжелым чувством слушал я слова, которые описывали действия покойного городового Скребкова в несчастный для него вечер 26 ноября. Он изображался должностным лицом, которое в этот вечер пьянствовало вместе с обвиняемыми и засим участвовало в драке, повлекшей за собой причинение ему тяжелых повреждений. Это неправильно. Это неправда. Городовой Скребков – маленький служащий, заступиться за которого некому. (Смех.)

…Если вы не находите возможным поддерживать их мужество вашим авторитетным словом, пощадите, по крайней мере, их память».

В заключительной речи я упрекнул Макарова, что вместо защиты Гершельмана он взял на себя более легкую задачу защищать городового, на которого никто не нападал; отметил противоречия между Ридигером, Щегловитовым и Макаровым, которые не столковались, и кончил словами: «Так бывает всегда, когда защищают неправое дело».

Ни один из правых депутатов за правительство не заступился. Все молчали. Лишь когда Гессен упомянул о четырех жертвах этого дела, Бобринский с места напомнил: «А пятый – городовой».

Было представлено несколько формул перехода. Слева (с.-р. и н.-с.) было предложено дать делу ход в порядке ст. 60 Ул. Гос. думы. Как всегда, кадеты против этого возражали, и предложение было отвергнуто. Тогда при воздержании соц. – демократов, недовольных мягкостью формулы, была принята кадетская формула; она устанавливала незакономерность действий Гершельмана, которая требует судебного рассмотрения, не могущего быть замененным представленным гг. министрами оправданием.

Так прошел этот удачный запрос. Можно спросить, в чем же была удача его, раз министр не только не вышел в отставку, но сама Дума этого и не требовала? А тем не менее запрос достиг своей цели. Факт беззакония не новый, о нем раньше уже оповестили газеты, был оглашен со всей исключительной оглаской думской трибуны. Власть его не смогла отрицать. Она должна была публично или признать «беззаконие», или как-то его объяснить и оправдать. Оправдать его прямыми доводами было нельзя; правительство не решалось сослаться «на государственную необходимость», как это любил делать Столыпин; в данном конкретном случае говорить о необходимости для государства «превышения власти» было нельзя. Власть не посмела и признать правды, т. е. что действия Гершельмана были несогласны с законом. Она принуждена была поэтому унизиться до лжи, до софизмов, до демагогии, до «крокодиловых слез» о Скребкове и до разъяснений Щегловитова, что приговор вовсе не был отменен, а только «оставлен без исполнения». Этим она сама себя публично осудила. Ни один голос не поднялся в защиту правительства. После публичной экзекуции министрам было стыдно друг перед другом, перед своими сторонниками в Думе, перед подчиненными, как Ридигеру перед своим прокурором – Рыльке. В правде есть объективная убедительность, которую иногда должны признавать даже противники; такие факты, как беззаконие Гершельмана, могут проходить незаметно и оставаться покрытыми тайной. Запрос его обнажил – ив этом была его заслуга, как вообще сила запросов и гласности. Эту гласность отнять у страны было нельзя, пока была Дума.

Перехожу к другому запросу, противоположному.

Этот запрос о «рижских застенках» был внесен с. – демократической фракцией 2 апреля. В нем излагалось:

«31 марта в центральной Рижской тюрьме произошло столкновение между тюремной стражей и заключенными, в результате чего 7 заключенных было убито и несколько ранено… Прикосновенные к столкновению предаются военно-полевому суду для расстрела без суда и следствия».

Подписавшие предлагали предъявить Совету министров срочный запрос – какие меры приняты для предотвращения казни невиновных?

Это уже стиль 1-й Думы. Происшествие, конечно, печально, но в чем «незакономерные действия»? Если было «столкновение» арестантов со стражей и в ход была пущена военная сила, в этом незакономерности нет. Нет незакономерности и в предании военно-полевому суду, который пока еще существовал. А слова о расстреле «невиновных военно-полевым судом без суда» похоже на неудачное «остроумие». Да и приговаривали эти суды не к расстрелу, а к виселице.

Запрос упоминал в своей описательной части, что «столкновение» было вызвано «невозможным тюремным режимом и пытками в арестных домах и сыскных отделениях», но ни одного случая этого рода указано не было и установить связь между ними и «столкновением» – не было даже попытки.

Запрос был предъявлен, конечно, как «спешный». Тут вышел первый конфуз. Несколько депутатов, боясь опоздать, в тот же день от себя послали телеграмму прибалтийскому генерал-губернатору с просьбой военно-полевой суд отложить. 3 апреля началось обсуждение спешности. Родичев взял на себя непопулярную задачу против нее возражать, указывая, что в настоящем его виде запрос необоснован и что адресован он неправильно «Совету министров». Озоль, Джапаридзе, Булат негодовали на «подобные» формальные возражения в деле, где «рука палача уже поднята». Но произошла неожиданность: Кузьмину-Караваеву подали телеграмму от прибалтийского генерал-губернатора, в ответ на посланную телеграфную просьбу суд отложить. Она была помечена тем же днем 12 ч 33 м – и гласила:

«Уведомляю ваше превосходительство, в Риге не было повода предавать военно-полевому суду ни 74, ни 7, ни 4 человек. Спасать пока некого. Меллер-Закомельский».

Так главная опасность уже миновала; более того, в прежней своей формулировке о суде запрос стал беспредметным. Это не помешало Алексинскому сопоставить телеграмму генерал-губернатора с телеграммой, которую Озоль получил от «прогрессивных выборщиков г. Риги». В ней, между прочим, объяснялось, что «заключенные сделали в субботу попытку устроить побег, но встретили сопротивление тюремной охраны и предаются военно-полевому суду». «Кузьмин-Караваев, – иронизировал Алексинский, – имеет право верить генерал-губернатору Меллер-Закомель-скому; мы же имеем право верить прогрессивным выборщикам города Риги (аплодисменты слева), и потому мы настаиваем, чтобы запрос был признан срочным». Но это уже становилось балаганом. Не буду прений описывать. Церетелли от срочности отказался, и запрос сдали в комиссию, предоставив ей три дня на заключение. К сроку она не поспела, два раза просила отсрочки, и доклад ее стал слушаться только 10 апреля.



Поделиться книгой:



Регистрация