6 марта во 2-й Думе не вышло наоборот. Декларация Столыпина не предполагала быть боевой. Она соответствовала его желанию считаться с настроением Думы и этим даже вызвала неудовольствие правого лагеря. Лев Тихомиров писал в своем дневнике: «Столыпин, наконец, исполнил свою мечту, прочитал министерскую декларацию. Предлагаемые им законы все в шаблонно-либеральном духе и сверх того прямое заявление, что правительство будет вести реформы в смысле приближения к строю европейских «правовых» государств. Ну, скатертью дорога[43]. Но если Тихомиров был недоволен, то власть и ее сторонники могли все-таки ликовать; личный успех Столыпина достиг своего апогея. Защитники Думы были смущены и сконфужены. Казалось, что на этот раз Дума перед правительством спасовала.
Этот исход не был случайностью; он был обусловлен решением, которое было еще до заседания принято: уклониться от боя и ограничиться «простою» формулой перехода. Это постановление состоялось, когда не знали содержания декларации, и, следовательно, ни в какой связи с ней не стояло.
Инициатива его принадлежала кадетам. Милюков признал это 28 марта, в отчете о месячной работе Гос. думы, т. е. тогда, когда этой инициативой уже было трудно гордиться. «Партия народной свободы, – говорил он тогда, – нашла выход в предложении встретить появление министров молчанием. Насколько это предложение соответствовало общему политическому положению, можно увидеть из того, что после колебаний, к предложению партии народной свободы присоединились партии, которые уже никак невозможно заподозрить в политическом оппортунизме, в том числе соц. – революционеры и трудовики, а в последний момент и долго колебавшиеся народные социалисты». Так говорил Милюков. Я мог бы добавить, что решение принадлежало не столько кадетам, сколько их вожакам. Новички подчинились скрепя сердце, без энтузиазма, т. к. были уверены, что их избиратели их молчания не поймут и не одобрят. Но наибольшим авторитетом во фракции пользовались члены Центрального комитета и распущенной Думы; они и решили вопрос.
Самое решение было пережитком перводумских настроений, которые старались приспособить к новым условиям. Оно объясняется этими настроениями. В передовой статье 2 марта, т. е. еще до декларации, Милюков объяснял, и в этом остался верен себе, что работа Думы со Столыпиным невозможна и что Столыпин должен будет уйти. Он не изменил и своего прежнего взгляда, будто конституции нет без парламентаризма, будто «вотум недоверия, по строго конституционным обычаям, непременно влечет за собою или отставку министерства, или роспуск палаты» («Речь», 28 февраля). Он закрыл глаза на то, что бывают непарламентские конституции, где такой альтернативы не существует, что такой «вотум недоверия» может быть бессодержательным жестом, который по недоразумению выдают за «победу», как это было сделано той же «Речью» в предыдущем году. Повторения прошлогодней «победы» он больше не добивался; и ему было ясно, что по соотношению сил она теперь приведет к немедленному роспуску Думы. Чтобы не спустить прежнего знамени, не дать повода думать, что 2-я Дума настроена более миролюбиво, чем была 1-я, но и не погубить ее сразу, кадетский лидер рекомендовал безопасный исход: промолчать. Он его объяснял лестным для Думы образом в передовице, напечатанной в день декларации; по его словам, молчание должно означать: «Дума вас знать не хочет; кто вы такие, собирающиеся с ней совместно работать, это мы скоро покажем, и покажем не тогда и не так, как вы хотите, а как захотим мы сами». Такими громкими фразами склонили к молчанию кадетскую думскую фракцию. «Боя не принимать, – с гордостью говорил в ее заседаниях Милюков, – мы подчиним врага своей воле и т. п.». Это казалось применением старой тактики к новым условиям.
Это хитроумное решение было, однако, последовательно. Если допускать непременно только левое большинство и настаивать на единодушии, то должно было бы политику правительства разгромить, выразить ему недоверие и требовать его удаления. Только это могло быть принято всей «объединенной оппозицией». Но все понимали, к чему это теперь приведет. Кадеты преждевременного конца Думы желать не могли. Но были другие партии левого блока, которые не верили в конституцию и от веры в непосредственную «победу народа» не отказались. При таком разногласии нельзя было всем договаривать все до конца. Это понимал Милюков, когда рекомендовал лучше «молчать». «Прения, раз начатые, – писал он 28 февраля, – могут затянуться до бесконечности; результатом их явится или мотивированный переход к очередным делам, который неизбежно, какая бы ни была мотивировка, сведется к тому же вотуму недоверия, или простой переход «без всякой мотивировки», который уже не будет соответствовать характеру прений». К этой тактике молчания после 7 дней печатных и устных дискуссий лидеры и привели большинство Гос. думы.
Трудно судить, оправдала ли бы себя эта тактика, если бы на ней объединилась вся левая часть Гос. думы. Но можно сказать с достоверностью, что ее смысл оказался погублен, когда единодушие было нарушено соц. – демократами и они решили, хотя бы одни, выступить против Столыпина.
Перейду к самому заседанию.
Оно началось в Дворянском собрании быстрою проверкой полномочий, которая продолжалась от одиннадцати до половины второго. Когда полномочия 258 депутатов были проверены, Дума объявила себя «конституированной» и после часового перерыва Столыпин прочел декларацию.
В ней не было ни единого слова, которое могло бы Думу задеть; она говорила не о «прошлом», а только о предстоящей правительству с Думой работе. Все, что могло разделять правительство с Думой, было благоразумно оставлено вне декларации[44].
Декларация возвещала внесение громадной массы законов, причем все то, что она в этих законах отмечала и подчеркивала, могло вызвать только сочувствие Думы. Ни о необходимости борьбы с Революцией, ни о невозможности сейчас, во время смуты, переходить к установлению правового порядка в декларации не было ни единого слова, в отличие от той декларации в 3-й Думе, о которой я упоминал в 3-й главе этой книги.
Декларация не только перечисляла законы, попутно подчеркивая их либеральный характер, она постаралась их связать одной руководящей мыслью. Эта мысль изложена так:
«Мысль эта – создать те материальные нормы, в которые должны воплотиться новые правоотношения, вытекающие из всех реформ последнего времени. Преобразованное по воле Монарха отечество наше должно превратиться в государство правовое, так как, пока писаный закон не определит обязанностей и не оградит прав отдельных русских подданных, права эти и обязанности будут находиться в зависимости от толкования и воли отдельных лиц, т. е. не будут прочно установлены.
Правовые нормы должны покоиться на точном, ясно выраженном законе еще и потому, что иначе жизнь будет постоянно порождать столкновения между новыми основаниями общественности и государственности, получившими одобрение Монарха, и старыми установлениями и законами, находящимися с ними в противоречии».
В этих словах изложен тот смысл, который придавал сам Столыпин понятою «правового порядка». Он не в том только, чтобы писаным законом определить все «права человека» и этим дать возможность защищать их от нарушения. Эту цель ставил себе еще «Свод законов» Сперанского. Главной задачей Столыпина было привести это права в соответствие с «новыми основаниями общественности и государственности», которые были возвещены Манифестом, но не облечены в нормы конкретных законов, почему и явились источником «столкновений» и «нареканий» с обеих сторон. Государство в тот момент преобразовывалось. Как выражалась декларация, «страна находилась тогда в периоде перестройки, а следовательно, и брожения», и декларация объясняла, в каком направлении шла перестройка, в чем состояли эти новые основания государственности. Они носили либеральный характер и соответствовали Манифесту.
Прежде всего, они были в закреплении личных «прав» человека, т. е. политических «свобод» и неприкосновенности личности. «Правительство, – говорит декларация, – сочло своим долгом выработать законодательные нормы для тех основ права, возвещенных Манифестом 17 октября, которые еще законом не установлены». Любопытно, что декларация упоминала при этом об отмене связанных исключительно с исповеданием ограничений, что, в сущности, предрешало еврейское равноправие. Она обещала «обычное для всех правовых государств обеспечение неприкосновенности личности, причем личное задержание, обыски, вскрытие корреспонденции обусловилось постановлением соответствующей судебной инстанции, на которую возлагалась и проверка в течение суток оснований законности ареста, последовавшего по распоряжению полиции» и т. д.
В связи с произведенной Основными законами реформой центрального государственного управления на началах «законности» и привлечения «общественных сил», предполагалось перестроить и местную жизнь на этих же новых началах, в области самоуправления, управления и полиции; для этого вносились законы об увеличении компетенции местного самоуправления, о его распространении на новые территории, о создании мелкой земской единицы, поселкового управления, и о расширении избирательных прав, которые будут основаны уже не на земельном, а на налоговом цензе; подчеркивалось, что «администрация впредь будет следить только за законностью действий самоуправления».
В области юстиции возвещалось восстановление выборного мирового суда, упразднение земских начальников, сосредоточение всех кассационных функций в Сенате и осуществление целого ряда новелл, которые «при сохранении незыблемыми основных начал Судебных уставов Александра II оправдывались указаниями практики или же отвечали некоторым, получившим за последнее время преобладание в науке и уже принятым законодательством многих государств Европы воззрениям»; таковы: допущение защиты на предварительном следствии, условное осуждение, досрочное освобождение и т. д. Программа соответствовала давнишним желаниям нашей общественности.
Не буду перечислять всех возвещенных реформ в области народного обучения, рабочего вопроса, налогового обложения и т. д. Их было очень много. Особо подчеркну социальные меры, принятые в интересах крестьян и направленные к двум целям: к увеличению площади крестьянского землевладения и к упорядочению этого землевладения, т. е. к землеустройству. Для первой цели «в распоряжении правительства имеется около 11 миллионов десятин, поступавших по Указам 12 и 27 августа 1906 года и купленных по закону 3 ноября 1905 года, которые правительство предполагает продавать земледельцам по льготным, соответствующим ценности покупаемого и платежным способностям приобретателей, ценам». Для второй – изданный по 87-й ст. закон, облегчающий переход к подворному и хуторному владению, причем «устранялось всякое насилие в этом деле и отменялись меры насильственного прикрепления к общине, закрепления личности, несовместимые с понятием и свободы человека, и человеческого труда».
Таково, в самых общих чертах, содержание декларации, которая в сжатом своем изложении занимает 14 столбцов стенографического отчета. Она кончалась такими словами:
«Изложив перед Государственной думою программу законодательных предположений правительства, я бы не выполнил своей задачи, если бы не выразил уверенности, что лишь обдуманное и твердое проведение в жизнь высшими законодательными учреждениями новых начал государственного строя поведет к успокоению и возрождению великой нашей Родины. Правительство готово в этом направлении приложить величайшие усилия: его труд, добрая воля, накопленный опыт предоставляются в распоряжение Государственной думы, которая встретит в качестве сотрудника правительство, сознающее свой долг хранить исторические заветы России и восстановить в ней порядок и спокойствие, т. е. правительство стойкое и чисто русское, каковым должно быть и будет правительство Его Величества.
А.А. Лопухин позднее мне говорил, будто за эту свою декларацию Столыпин ждал восторженного приема от Думы. Если бы это было правдой, то это только лишний раз доказало бы непонимание им психологии нашей общественности. Я склонен думать, что он все же предвидел, что на него будут нападки, понимал, куда они будут направлены, и к ответу на них приготовился. Но эти его уязвимые места остались вне «декларации». Сама по себе она не давала материала для критики с левых скамей; разногласия с ней, насколько они были, было действительно разумнее высказать при обсуждении законопроектов. Удивительнее были «бурные аплодисменты», которые либеральная декларация вызвала на правых скамьях. Причиной их была, конечно, не программа правительства, а само это правительство, которое распустило 1-ю Думу и не сделало уступок Революции. За это справа ему и аплодировали.
Когда смолкли рукоплескания правых, на трибуну взошел с.-д. Церетелли. Это был его дебют в Думе. Вместе со Столыпиным он оказался героем этого дня; на другой же день он стал «знаменитостью». Справедливость ему отдали даже враги. Церетелли всегда хороший оратор; он ясен, находчив, немногословен и содержателен. Но главная его сила была в «убежденности», которую все инстинктивно чувствовали. Перед Думой встал человек искренней политической веры, ничего не боявшийся; это возбуждало общее к нему уважение.
В этой речи он дал все, что можно. Ошибочна была только исходная точка его; ясность и сила его изложения только ее обличали. Нельзя было утверждать, будто «в лице правительства заговорила старая крепостническая Россия», будто эта декларация «даже слепым открывала глаза для понимания неразрывной связи самодержавного правительства с кучкой помещиков-крепостников, живущих на счет обездоленных крестьян». Этот трафарет не имел в декларации ни малейшей опоры. Но какой был главный вывод из этого? Он очень прост: «У нас никакой конституции нет, есть только призрак ее». «Чем ожесточеннее борется помещичье правительство за свое существование, чем суровее давит оно на проявление всякой жизни, тем глубже растет революционное движение»… «Пусть обличающий голос представителей народа пронесется по всей стране и разбудит к борьбе всех тех, кто еще не проснулись…» «Быть может – я говорю, быть может, – этой Думы не будет через неделю, но могучее движение народа, сумевшее вывести Россию из старых берегов, сумеет с Думой или без Думы проложить себе дорогу через все преграды к вольному простору»… «Пусть Дума законодательным путем организует или сплачивает пробужденные массы»… «Мы знаем, оно показало нам, что оно подчинится только силе. Мы обращаемся к народному представительству с призывом готовить эту силу. Мы не говорим: «Исполнительная власть да подчинится власти законодательной». Мы говорим: «В единении с народом, связавшись с народом, законодательная власть да починит себе власть исполнительную».
Эта речь была ставкой на Революцию. Дума призывалась стать ее орудием. Это была давнишняя точка зрения соц. – демократов, которая в 1906 году привела их к бойкоту Гос. думы, а в 1907 году к подрыванию ее как конституционного органа. У соц. – демократов не было и мысли о том, чтобы «Думу беречь». Церетелли недаром давал ей сроку неделю.
Для революционеров это было логично. Но было бы ненормально, если бы против правительства, в день первой встречи его с представительством, от Думы была бы выдвинута только эта позиция. Было бы парадоксально, чтобы та «объединенная оппозиция», которую накануне открытия Думы приветствовал Долгоруков, в которой Головин и перед Столыпиным и перед Государем усматривал доказательство «работоспособности» Думы, включала в себя и тех соц. – демократов, которые не признавали конституционных путей и хотели использовать Думу только для возбуждения Революции. Было бы безнадежно для существования Думы, если бы других путей для достижения своих целей Дума не видела.
А между тем таково создалось впечатление. Не после декларации правительства, что бы еще можно было понять, а уже после выступления Церетелли, как бы в ответ на него, а не только на декларацию, началось выполнение того плана, который принят был раньше. Долгоруков от партии нар. свободы, Ширский от соц. – революционеров, Караваев от трудовиков, Хан-Хойский от мусульман, Волк-Корачевский от нар. – соц. и Тарусевич от польского коло, все входили на трибуну, чтобы заявить с небольшой разницей в выражениях, что от обсуждения политики правительства они в тот момент отказываются и предлагают простой переход к очередным делам без мотивов. Это приводило к тому, что единственная речь Церетелли могла и должна была быть принята как выражение общего мнения «оппозиции». Даже те, кто знал закулисную сторону, остались под таким впечатлением. А. Цитрон, в своей книжке о Думе, напечатанной в 1907 году, говорил на с. 38: «…В эту минуту Церетелли был не оратором, выставленным фракцией социал-демократов, а трибуном, говорившим от имени всего народа».
То же впечатление сохранилось в памяти графа Коковцева: «Вслед за Столыпиным… полились те же речи, которые мы привыкли слушать за время 1-й Думы; ненависть к правительству, огульное презрение ко всем нам, стремление смести власть и сесть на ее место и т. д.».
Эти заключения были естественным результатом тактики Думы. Выступление соц. – демократов, при молчании всей «оппозиции», вносило смуту в умы; но оно еще имело последствием участие правых в поднятом споре. Без этого у них не было бы ни повода выступать, ни предмета для выступления. Теперь от Церетелли они получили и то и другое. Столыпин об этом заседании так доносил Государю:
«После бурных нападок левых с правыми к открытому выступлению и стойкого отпора правых мною произнесена речь, прилагаемая при сем в стенограмме.
Государственная дума постановила принять простой переход к очередным делам.
Настроение Думы сильно разнится от прошлогоднего, и за время заседания не раздалось ни одного крика и ни одного свистка».
Этим Столыпин правых хвалил «за усердие», но и только. Отпора соц. – демократам они дать не могли, за отсутствием у них с ними общей почвы для понимания. Они могли шуметь, мешать говорить, нападать на председателя, что они впервые в этот день начали делать и в чем потом увидели свою миссию в Думе. Но когда вместо шума они пытались произносить членораздельные речи – они поневоле говорили совсем о другом; о том, чего не было ни в декларации, ни в речи Церетелли, но что давно у них наболело.
Одни, как Бобринский, нападали на 1-ю Думу, другие – как Крушеван, Созонович, Крупенский, оба епископа – возмущались политическим террором, хотя сам Церетелли и вся его фракция были принципиальными противниками террора как формы революционной борьбы. Третьи, и справа и слева, осуждали тактику молчания в Думе.
«Неужели, господа, – говорил правый депутат Синодино, – у нас не хватает гражданского мужества открыто и прямо сказать правительству Его Величества то, что мы думаем… Я полагаю, что достоинство нашего высокого дома требует того, чтобы мы открыто сказали этому правительству, сочувствуем ли мы ему или не сочувствуем».
Алексинский, c.-д., прибавил: «Мы, социал-демократы, давшие свой ответ правительству, предполагали, что и другие партии будут давать такой же ответ, но в силу того, что партии народной свободы, трудовики, народные социалисты и соц. – революционеры считают долгом декларацию правительства встретить молчанием, мы и т. д.».
Во всем, что правыми тогда говорилось, был и интерес, и известная доля правды, но к поставленному перед Думою вопросу их красноречие отношения не имело.
Но поскольку против правительства выступил один Церетелли с его отрицанием действительности конституционных путей, с надеждой на одну Революцию, перед Думою был поставлен принципиальный вопрос: действительно ли для борьбы за реформы единственный путь – Революция? Не правым, не вчерашним противникам конституции, было к лицу защищать действительность конституционных путей против правительства. Когда некоторые из них, как Пуришкевич, пытались доказывать, что «правительство, которое дало нам Манифест 17 октября и не покладая рук разрабатывает законопроекты, что такое правительство не столь правительство реакции», то такая защита с его стороны была не только смешна, но подрывала доверие и к Столыпину и к конституции.
Этот принципиальный вопрос был поставлен октябристом – Капустиным. Он отметил, что «громадное большинство Думы, очевидно, желает свои законодательные обязанности исполнить и только соц. – демократическая группа выделилась в характере своего предложения»… По его мнению, все предложенные формулы перехода были более или менее сходны, и он лично был готов присоединиться к каждой из них. Он согласен и с тем, что за Думой должна стоять народная сила, но понимал ее не так, как социал-демократы.
«Это – сила нравственная, сильный авторитет народного желания, который будет сильнее всего временного, напр., правительственного или какого-нибудь иного распоряжения или желания; когда мы в состоянии будем опираться на эту широкую нравственную силу народа, тогда мы будем истинными народными представителями».
Капустин этим подходил к корню вопроса; но он был не оратор, за ним в Думе стояла ничтожная численно группа, и потому его выступление прошло незаметно. Заседание могло бы на этом окончиться. В памяти публики остались бы только крайняя и для конституционных путей безнадежная речь Церетелли и выступления правых. Создался бы оптический обман. Тогда казалось бы, что иного выхода нет, как или идти за правительством, или ставить ставку на Революцию. Профессиональные защитники конституционной идеи ее больше не защищали. Подобный исход заседания был бы ударом по самому октябрьскому Манифесту, отразился бы полной смутой в умах и убил бы всякие надежды на Думу, если бы вторично и неожиданно не попросил слова Столыпин. Его реплика соц. – демократам спасла общее положение и оказалась подлинным «гвоздем» заседания.
Я тогда в первый раз его услыхал; он меня поразил, как неизвестный мне до тех пор первоклассный оратор. Никого из наших парламентариев я не мог бы поставить выше его. Ясное построение речи, сжатый красивый и меткий язык и, наконец, гармоническое сочетание тона и содержания. Ораторы «Божией милостью» не могут быть одинаково хороши во всех жанрах. Несравненный судебный оратор Плевако ничего, достойного себя, не дал в Думе; наоборот, было бы трудно вообразить себе его уголовным защитником Родичева. Столыпина же как оратора я не могу себе представить иначе, как именно на его посту, на посту представителя государственной власти; в самом тоне его и манере было какое-то ее проявление. Думаю, что он был бы слабее в качестве оппозиции; недаром, когда он говорил, защищая себя, чувствуя, что его авторитет как представителя власти подорван, напр., в вопросе о Юго-Западном земстве, он и как оратор оказался слабее.
Была ли его реплика «импровизацией»? После речи Церетелли до своего выступления он из зала не выходил; все время был на глазах. Думаю, что такую речь экспромтом сказать было нельзя: она, вероятно, была заранее обдумана и Столыпин только по-новому ее скомпоновал. Это не важно; смешно расценивать эту речь по красноречию; несравненно важнее было ее содержание.
С социал-демократами Столыпин спорить не стал; он отмахнулся от них пренебрежительным замечанием: «Правительству желательно было бы изыскать ту почву, на которой возможна была бы совместная работа. Найти тот язык, который был бы одинаково нам понятен. Я отдаю себе отчет, что таким языком не может быть язык ненависти и злобы; я им пользоваться не буду». Но зато он по собственному почину стал отвечать на обвинения, которые в этот день он от Думы, естественно, ждал; они сказаны не были, но он их чувствовал в молчании Думы, в ее сдержанном отношении к прочитанной им декларации. Он знал их из прессы. Он понимал, что в Думе все его призывают к ответу за месяцы его бесконтрольного и незаконного управления. На это он всем и ответил. Его мысль не сложна; она была для всех подобных упреков его постоянным и единственным доводом. Но высказал он ее с покоряющей силой:
«Надо помнить, что в то время, когда в нескольких верстах от столицы и от царской резиденции волновался Кронштадт, когда измена ворвалась в Свеаборг, когда пылал Прибалтийский край, когда революционная волна разлилась в Польше и на Кавказе, когда остановилась вся деятельность в Южном промышленном районе, когда распространялись крестьянские беспорядки, когда начал царить ужас и террор, правительство должно было или отойти и дать дорогу революции, забыть, что власть есть хранительница государственности и целости русского народа, или действовать и отстоять то, что было ей вверено. Но, господа, принимая второе решение, правительство роковым образом навлекло на себя и обвинения. Ударяя по революции, правительство несомненно не могло не задеть и частных интересов. В то время правительство задалось одною целью – сохранить те заветы, те устои, те начала, которые были положены в основу реформ Императора Николая II. Борясь исключительными средствами в исключительное время, правительство вело и привело страну во 2-ю Думу».
В этом оказалась идеология Столыпина со всей ее односторонностью и недостатками. Защищая вверенную ему государственность, он не мог не задевать частных интересов. Дело было вовсе не в этом. Если бы кадеты не приняли на себя обет молчания и свои обвинения против Столыпина формулировали, он не мог бы подобной фразой отделаться; дело было не в интересах, которые он задевал, без чего себя защищать государство не может. Дело было в нарушении им основ государственности. Но этот вопрос стоял тогда не только вне декларации, но вне думских прений этого дня. Для того же, что тогда говорилось, такой общей мысли было достаточно.
Но он не ограничился ею. Он в этот день взял на себя другую задачу, которая должна была бы быть делом всей Думы, явился защитником конституционной идеи. Он говорил о взаимных отношениях Думы с правительством. Защищал настоящее конституционное место правительства.
«Я должен заявить и желал бы, чтобы мое заявление было слышно далеко за стенами этого собрания, что тут волею Монарха нет ни судей, ни обвиняемых и что эти скамьи – не скамьи подсудимых, это место правительства».
И в ответ социал-демократам, которые не видели возможности достигнуть чего-нибудь конституционным путем, вне революционного натиска, он говорил:
«Я убежден, что та часть Государственной думы, которая желает вести народ к просвещению, желает разрешить земельные нужды крестьян, сумеет провести тут свои взгляды, хотя бы они были противоположны взглядам правительства. Я скажу даже более. Я скажу, что правительство будет приветствовать всякое открытое разоблачение какого-либо неустройства, каких-либо злоупотреблений…
Пусть эти злоупотребления будут разоблачены, пусть они будут судимы и осуждаемы, но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление. Эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли и мысли, все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: «Руки вверх!» На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты может ответить только двумя словами: «Не запугаете!»
Это была как раз та позиция, которую «конституционалисты» должны были противопоставить соц. – демократическим призывам. Столыпин в этот момент был представителем и защитником конституционного порядка, а не Самодержавия.
Эта реплика имела необычайный успех. Восторгу правых не было пределов. Правительство в этот день, на глазах у всех, обрело и главу и оратора. Это был не Горемыкин перед 1-й Гос. думой. Когда Столыпин вернулся на место, министры встретили его целой овацией, чему других примеров я в Думе не видел. Многим из нас только партийная дисциплина помешала тогда аплодировать. Впечатление во всей стране было громадное. На другой же день «Новое время» открыло подписку на приветственный адрес Столыпину. Эта инициатива получила живой отклик в обществе. День 6 марта стал апогеем столыпинской популярности.
Но как ни высоко оценена была речь Столыпина, ее ценили не за то, что было в ней лучшего. Успешные удары по Революции не были новы. Дурново наносил их не хуже Столыпина и с большим правом, чем он, мог оправдывать их «необходимостью». В правых кругах Столыпина восхваляли именно за эти удары, за то, что он показал себя «сильною властью». Ново же и ценно в речи Столыпина было не это, а то, что он тогда выступил как настоящий «конституционный министр», как представитель «конституционной идеологии», понимающий всю законность и необходимость «оппозиции» к политике власти. Он сам призывал Думу к разоблачению ошибок властей, признавал, что Дума может провести даже те земельные законы, которых не хочет правительство. Этот язык был не похож на декларацию Горемыкина, объявившего аграрный думский законопроект «безусловно недопустимым». Эти новые ноты в речи Столыпина были сами по себе ответом на пессимизм социал-демократов, которые не видели спасения вне бедствий Революции. На этой конституционной позиции могло бы состояться образование нового большинства в Государственной думе и его соглашение со Столыпиным.
Это был новый тон для правительства. Своей речью он переламывал в себе «ветхого человека», воспитанного на традициях Самодержавия. Публично, а не в закулисных попытках переговоров с председателем Думы, он протягивал руку не только Думе, но и недавно гонимой им оппозиции. «За наши действия в эту историческую минуту, – говорил он в своей речи, – действия, которые должны вести не к взаимной борьбе, а к благу нашей родины, мы, точно так же и вы, дадим ответ перед историей». Этими словами, поскольку они тогда были искренни, он искупал много ошибок, недавно им совершенных. Но прошлое еще Думою владело, и она на призыв его не откликнулась. Несмотря на протянутую руку Столыпина, думское большинство продолжало угрюмо молчать. Позиции были уже заняты и объявлены. Было предложено восемь формул перехода. Четыре мотивированные (соц. – демократов, правых, умеренных правых и октябристов) и четыре простые (к.-д., с.-p., трудовиков и н.-с.). Простой переход по Наказу голосовали раньше других; его принятие громадным большинством голосов устраняли другие.
Так кончился этот знаменательный день. Были ли довольны им его авторы? Об этом трудно судить, так как печатные заявления об этом тоже «политика». Конечно, они объявили себя победителями. «Как и следовало ожидать, – писал Милюков 7 марта, – истинными героями этого дня были не те, кто говорили, а те, кто молчали». «Коллективным героем дня было оппозиционное большинство Думы, показавшее себя достаточно сильным и достаточно дисциплинированным, чтобы управлять ходом дела в Думе, не подвергая себя никаким случайным опасностям со стороны и сверху». Но сам этот коллективный герой себя героем не чувствовал. Кадетские депутаты стали готовить себе реванш за эту «победу». Нм стало немедленное внесение законопроекта об отмене военно-полевых судов. Но раньше, чем это случилось, жизнь дала повод еще раз проверить жизненность той группировки, которую ей ее лидеры навязали, т. е. левого думского большинства.
Глава IX
Начало деловой работы в Думе
Заседание 6 марта завершило «конституирование» Думы, и она могла после этого перейти к «деловой работе». Того затруднения, которое на первых порах встретила 1-я Дума, т. е. отсутствия правительственных законопроектов, не существовало. Их было даже слишком много. Нужно было теперь только вводить в работу порядок.
Заседание 7 марта началось с перечисления законопроектов, которые правительство в Думу вносило, с оглашения результатов выборов в те две постоянные комиссии («распорядительная» и «по разбору корреспонденции»), которые по Наказу выбирались отделами, и с избрания других обязательных комиссий уже общим собранием Думы. Долгоруков от имени кадетов предложил выборы отложить для сговора партий. После непродолжительных прений было принято, что, в отличие от одностороннего состава президиума, в комиссиях будут представлены все партийные направления. Это могло бы быть возвращением на путь «добрых парламентских нравов», если бы оно мотивировалось изменением отношения к правам думского «меньшинства», а не только тем, что в комиссиях присутствие меньшинства для самого большинства будет полезно. Но во всяком случае, можно было теперь приступить к настоящей работе; однако она была задержана отвлечением в сторону, которое отняло два заседания, заняло 128 столбцов стенографического отчета и произвело на всех впечатление полного разброда. В нем впервые обнаружились помехи, которые стояли на дороге настоящей работы, и противоестественность того «объединенного большинства», которое считало себя хозяином Думы.
Когда председатель огласил список постоянных комиссий, подлежащих по Наказу избранию Думой (бюджетная, финансовая, по исполнению росписи, редакционная и библиотечная), среди них неожиданно оказалась какая-то «Комиссия для помощи голодающим». Сначала она на себя не обратила внимания; председатель предложил отложить и ее выбор на завтра. Но некоторые депутаты (Гессен, Капустин, Кузьмин-Караваев), даже не в виде возражения, а только для ясности, поинтересовались узнать, «какие функции предполагается поручить этой комиссии». На это законное любопытство полилось негодующее «удивление» слева. С.-д. Алексинский «немало удивился» вопросу; он полагал, что «для большинства присутствующих задача комиссии должна быть ясна». Измайлов (с.-д.) тоже «удивлялся» хладнокровному отношению Думы к помощи голодающим. И Булат (труд.) был «удивлен вопросом», «что комиссия будет делать? Очень ясно: она будет кормить голодающих».
Эта тема показалась настолько благодарной, что ее немедленно начали «углублять». Вот образчики речей, которые должна была выслушивать Дума.
Пьяных говорил: «Необходимо избрать комиссию для голодающих. У нас брало правительство в свои руки эту самую комиссию; оно заботилось о голоде, князь или граф, только я не знаю титула его, но скажу только, что это – Гурко, который 200 000, если не ошибаюсь, денег похитил, а Лидваль помощником был ему».
Жигулев возмущался, что «некоторые представители в Государственной думе говорят о «библиотечной комиссии». Обратите внимание, что тысячи крестьян помирают с голоду, что тысячи рабочих тоже. И вы в это время хотите заниматься тем, чтобы из ящика в ящик перекладывать книги. Время не заниматься этими книгами, когда бывшие господа министры: Гурко и т. п. – разгуливают и проматывают деньги, которые были им даны для того, чтобы удовлетворить голодный народ. Мы от реформ не отказываемся (!). Мы говорим: «Давайте реформы, а реформа у нас есть, чтобы вся земля перешла в руки крестьян без всякого выкупа. Вот тебе и реформа».
Хасанов (мус.) принес, как иллюстрацию, кусок хлеба, которым кормят в Уфимской губернии башкир, отдающих последние свои гроши на содержание Гурко и Лидваля…
«Предлагаю немедленно образовать комиссию и взять все продовольственное дело в руки этой комиссии»… «Когда Гурко сдавал Лидвалю поставку хлеба, никакого закона выработано не было и никакими законами не руководствовались, и, следовательно, нам тут нечего церемониться и надо взять продовольственную часть в свои руки».
Подобные цитаты можно было бы еще увеличить: привожу их как показатель удручающего культурного уровня той среды, в которой приходилось работать. Но вопрос о комиссии все-таки стал разъясняться. В прениях было указано много задач, которые можно было бы возложить на эту комиссию. И «взять в свои руки все продовольственное дело», и «начать самой кормить голодающих», и «исследовать положение голодающих крестьян по всей России, и, главное, обследовать его на местах». И «составить новые законы, необходимые для продовольствия голодающих». И «определить глубокие причины голодовок в России». Словом, недостатка в занятиях, которые поручались комиссии, не было.
Определились и два различных подхода к образованию этой комиссии. Одни, как кадет Булгаков, настаивали, чтобы те члены Думы, которые предложили образование этой комиссии, потрудились бы сами «заранее точно определить ее задачи». Другие, как с.-р. Долгополов, почтенный старый земский работник, предпочитал более легкий для авторов путь: «Пусть только Дума комиссию выберет, а она уже сама представит Думе доклад о работах, которые она будет делать». Трудовик Караваев указал, что, «по обычаю прошлой Думы, принято, что составление законопроектов поручается особой комиссии. Составление основных положений проекта о голодающих должно быть поручено бесспорно той же комиссии».
Такой обычай для законопроектов действительно 1-й Думой был установлен и уже доказал свою непрактичность. Поручать комиссии составление закона целесообразно только тогда, когда основные его положения Думой одобрены и комиссии остается только облечь их в форму законодательных норм. Без этого комиссия становилась «бюро похоронных процессий», а сдача в нее предложений превращалась в отписку.
Но пока говорили о задачах этой комиссии, обнаружился затаенный смысл предложений этого рода: его формулировали соц. – демократы, которые в этом были последовательны. Они предложили, не дожидаясь проведения тех новых законопроектов, которые сочинит эта комиссия, сейчас же поручить ей собирать материал не только по отчетам и книгам, но и «исследованием на местах». Они понимали, что без специального закона исполнить такое поручение будет нельзя, но это их не смущало.
«Мы не накормим крестьян, – говорил Джапаридзе, – но дадим им нечто большее, чем простое кормление. Мы будем способствовать политическому воспитанию широких слоев населения…»
Жигулев (с.-д.) по этому поводу упрекал кадетов, что они «боятся народа», а они, «соц. – демократы, не боятся народных движений». Так назначение комиссии о голодающих было поставлено на ту настоящую почву, о которой накануне говорил Церетелли; она имела задачей организовывать через Думу народное «недовольство» и даже «движение».
Главную тяжесть борьбы с демагогией этого сорта в этот день вынес на себе Родичев; он один выступал шесть раз, сделался главной мишенью иронических или негодующих нападений с левых скамей и, наконец, внес то конкретное предложение, которое в результате было Думою принято. Было что-то символическое в том, что именно Родичев, лучший думский оратор, умевший и сам подниматься до пафоса, и увлекать за собою других, когда речь шла об идеях и принципах, но равнодушный к техническим спорам и формальным вопросам, ни разу в Думе не выступавший докладчиком, что именно он взял на себя «неблагодарное дело» во имя «практичности» возражать тем, кто хотел «кормить голодающих». Родичев, член 1-й Думы, которая шла напролом, топтала конституционные заграждения, в глубине своей души затаивший ту горечь от «столыпинских галстуков», которая у него вырвалась наружу уже в 3-й Государственной думе, стал возражать против того, что Думу сбивают с конституционной дороги, и со всей страстностью убеждения набросился на революционную идеологию, которая рядилась в конституционный мундир.
«О чем мы толкуем? – так начал он свою первую речь. – Мы здесь толкуем очень давно… О чем?.. О всем на свете. Письменного, определенного предложения не внесено…
…Когда собралось 540 людей, воодушевленных хотя бы самыми благородными и лучшими намерениями, вооруженных самыми обширными знаниями и самым острым умом – если они сразу начнут рассуждать обо всем, они никогда ни до чего не дойдут. А поэтому сделаем то, что мы обязаны были сделать с самого начала. Если мы вносили предложение о выборе комиссии, мы должны были определить, чем будет заниматься эта комиссия…
…Другая мысль – поручить этой комиссии исполнительную власть. Господа, мыслимо ли это, ведь это значит взять в руки дело голода; значит, не внеся нового закона, взять в руки власть, принадлежащую министру внутренних дел…
…Если вы сделаете постановление, то это постановление останется на бумаге. Это будет простое сотрясение воздуха здесь в Думе. О той исполнительной комиссии, которая заменит собою Министерство внутренних дел, до издания нового закона – нам рассуждать бесполезно. Это будет свидетельствовать не только о политическом бессилии Думы, это будет свидетельствовать и об ее умственном бессилии…
…Если бы из слов, здесь проливаемых, родилась мука, я бы благословил ее, но кроме потока бесплодных слов из общего обсуждения всего, чего угодно, ничего не может выйти…
Чтобы выручить Думу, вывести ее из того тупика, в который слева ее заводили, он внес скромное, но зато конкретное предложение: избрать комиссию «для рассмотрения, согласно закону, отчета Министерства внутренних дел и продовольственных операций и для исследования хода продовольственных дел в кампании 1906 и 1907 годов».
Поистине, можно было воскликнуть: «Гора родила мышь!» За это предложение он немедленно подвергся обстрелу.
«Вся речь Родичева, – говорил с.-д. Измайлов, – была направлена против нас, мужицких представителей… Вместо требования мужиков, Родичев предлагает критиковать дело правительства… Мужик не привык критиковать… Мужик раньше просил, а теперь начал требовать».
«Родичев, – говорит дашнак[45] Сагателян, – установил полную беспомощность Думы в деле расследования причин голода, неспособность ее оказать какую-нибудь помощь. Судя по отношению членов Думы к этой речи, она произвела впечатление. В ней сильно отразилось прошлое, отразился взгляд, что можно действовать только согласно указаниям и усмотрению начальства. Вне этих пределов Дума бессильна и не может ничего сделать».
«Депутат Родичев, – добавлял Киселев, – в своей горячей речи еще более нас спутал и сбил окончательно с толку» ит. д.
В речи Родичева кадетская партия от революционной фразеологии переходила на конституционные рельсы. Это было нелегко, как всякая перемена пути. На это правильно обратил внимание Кизеветтер:
«…Неосновательно было здесь сказано, что Родичев указал на бессилие Думы; нет, господа, он мужественно, не закрывая глаз перед действительностью, очертил те границы, которые сейчас стоят перед ним и с которыми мы должны считаться…
…Это значит не обнаруживать ни слабости, ни бессилия, а, наоборот, показывать настоящую реальную силу. Мы хотим работать на том поле, на котором мы сейчас можем добиться определенных практических результатов!»
В этих прениях было интересно другое: как отнесутся к этому правые, не имевшие оснований беречь эту Думу? Они могли бы злорадствовать и подставлять ножку кадетам. Они поступили наоборот, не внесли своих предложений, но целиком примкнули к нам.
«Член Думы Родичев, – заявил Шидловский, – с совершенной полнотой высказал все то, что сказал бы я, и потому я вполне присоединяюсь к тому предложению, которое было им сделано».
Пуришкевич сказал: «Всецело присоединяюсь к тому предложению, которое здесь было высказано товарищем Родичевым, и поддерживаю его».
Бобринский: «Правые и умеренные всецело присоединяются к предложению Родичева».
Такое присоединение правых к кадетам дало немедленно повод к дешевым насмешкам слева.
«Я не удивляюсь, – иронизировал Алексинский, – что Пуришкевич назвал товарищем Родичева… Я ставлю его выше, чем Пуришкевича, но суждение, высказанное им, было на руку правым партиям… Когда надо выбирать председателя или решать формальный вопрос, возможно единение между центром и левыми; но когда встает вопрос голода, тогда разделение на голодных и сытых, пролетариев и представителей буржуазного класса дает себя знать; тогда надо делиться совершенно иначе, чем в вопросах формального свойства».
«Когда Родичев говорил свою речь, – подчеркивал с.-д. Герус, – ему аплодировали с той стороны (указывая направо), и я понимаю, почему они аплодировали».
Так обрисовался в этих двух заседаниях здоровый процесс – отход кадетов от революционной идеологии и продвижение правых к кадетскому центру. Намечалось новое большинство, в противовес объединенной оппозиции, которая выбирала президиум. Для полной ясности нужно было увидеть позицию правительства. Ее и определило не только конституционное, но «парламентарное» выступление Столыпина. Он неожиданно заявил, что правительство немедленно, по первому требованию, представит Думе отчет о продовольственной операции, что оно не отрицает дефектов закона о продовольствии и внесет на утверждение Думы новые правила и что по всем этом основаниям «правительство всецело и всемерно присоединяется к предложению, внесенному Родичевым».
При голосовании все поправки к предложению Родичева были отвергнуты и оно было принято.
Так кончился этот вопрос: голосование по нему показало, что в Думе могло быть конституционное большинство, что, кроме кадетов и правых, к нему примкнула часть трудовиков и беспартийных; оно показало, кроме того, что в этом правом большинстве кадеты играют руководящую роль и что правительство возможностью такого большинства дорожит. В этом был урок первых дней жизни Думы.
Я подробно остановился на этом эпизоде, чтобы не рассказывать о другом, об аналогичной «комиссии для помощи безработным». Предложение о ней было сделано того же 7 марта, и обсуждение его было поставлено на повестку 12-го. Дума отложила его, чтобы заняться военно-полевыми судами, и вернулась к нему только 15-го. Обсуждение его продолжалось одно заседание и заняло 75 столбцов отчета. Шло приблизительно по той же дороге, что и вопрос о помощи голодающим. Тогда главным оппонентом против левых был Родичев; теперь Н.Н. Кутлер. Его задача была труднее. Родичев мог превратить «Комиссию для помощи голодающим» в «Комиссию для проверки отчета продовольственной кампании за 1905–1906 годы». По рабочему вопросу и этого сделать было нельзя. Вопрос о безработных был поставлен впервые в нашей государственной практике, и пока Думе было нечего контролировать. За неимением лучшего, дабы все-таки что-либо противопоставить демагогическим предложениям вроде «все дело о безработице взять в свои руки», «вырвать исполнительную власть у правительства и подчинить ее Думе» (с.-д. Джапаридзе), Кутлер не мог ничего предложить, кроме как «поручить особой комиссии разработать вопрос, какими бы законодательными мерами можно было прийти безработным на помощь». Подобным предложением кадеты отступали от здорового принципа процедуры, на котором сами настаивали и по которому основные положения законопроекта должны были быть формулированы его авторами, а не комиссией Думы; но, по крайней мере, в нем ничего антиконституционного не было. Оно было только непрактично[46]. Потому и правительство если и не присоединялось «всецело и всемерно» к их предложению, как в помощи голодающим, то все-таки, в лице министра торговли и промышленности Философова, заявило, что «против предложения Партии народной свободы оно не возражает». Оно было принято, комиссия выбрана, но никаких законодательных мер не придумала и Думе доклада даже не сделала. Соц. – демократы, которые первые предложили создание комиссии для безработных, интерес к ее работе уже потеряли.
Я упомянул, что прения по «комиссии о безработных» 12 марта были прерваны, чтобы перейти к «спешному» законопроекту об отмене военно-полевых судов, внесенному кадетами еще 9 марта. На этом законопроекте надлежит остановиться; без комментариев его смысла невозможно понять.
С точки зрения практической он может казаться абсурдом. Не потому, чтобы, как Столыпин позднее доказывал, меры, проведенные по 87-й ст., не могли быть отменены в общем порядке законодательной инициативы (с этим можно не соглашаться), а потому, что общий порядок для таких законов желательных результатов дать бы не мог. Срок для внесения в Думу соответствующего законопроекта, без чего принятая по 87-й ст. мера автоматически падала, истекал через 2 месяца после открытия Думы, т. е. 20 апреля. Если бы правительство в течение этого срока закон свой внесло, Дума могла бы его в тот же день отклонить: тогда мера немедленно бы падала. Провести же свой закон об отмене судов через Думу, Государственный совет и санкцию Государя раньше 20 апреля, при законном месячном сроке для подготовки министров к ответу, было нельзя. А главное, вносить подобный закон значило подчинять отмену принятой меры согласию на это Гос. совета, что думские права умаляло. Словом, никакие соображения о практической пользе такого законопроекта не могли быть причиной, чтобы его в Думу так спешно вносили.
Причина была совершенно другая. При декларации Дума отложила критику действий правительства до «рассмотрения его законопроекта». Но готовых к рассмотрению законов пока не предвиделось, пришлось бы поэтому еще долго молчать. А между тем мы уже чувствовали недоумение, которое наше молчание в нашем лагере вызвало. Оно потом увеличивалось. В день 6 марта говорили одни соц. – демократы. 7 и 9 марта по вопросу о «комиссии голодающим» мы с ними столкнулись, а Столыпин «всецело и всемерно» предложение кадетов поддержал. При тогдашних нравах одно это вызвало смуту. Нас упрекали, что мы перешли «в лагерь Столыпина». Статьи «Речи» от 10, 11 марта, полемика ее с левыми газетами и левыми слухами, повторные напоминания, что не мы присоединились к Столыпину, а он к нам, показывают, какие пустяки тогда способны были смущать и как болезненно на такие упреки фракция реагировала. Самое наше молчание 6 марта вследствие этого получало иное освещение. В результате последовал первый бунт депутатов против тактики лидеров. Депутаты потребовали внесения какого-нибудь законопроекта на немедленное обсуждение Думы, чтобы, воспользовавшись этим, излить свои чувства и изложить свой взгляд на политику власти и в прошлом, и в будущем. Для такой цели ничто не могло быть благодарней, как законопроект об отмене всем ненавистных военно-полевых судов, введенных Столыпиным в междудумье. Мы спешно его изготовили и внесли на одобрение фракции.
Против него восстали многие лидеры, и прежде всего Милюков. Он убеждал нас не поддаваться эмоциям, не покидать политики «крупных линий», размениваясь на мелочи, не портить дела, которое фракция 6 марта так хорошо начала. Но это не действовало; продолжать красноречивого молчания мы не хотели, законопроект был внесен уже 9 марта, а 12 марта, голосами всех против правых, Дума приступила к его обсуждению.