Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Бабья погибель - Редьярд Киплинг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Ах, вот оно что, — говорю я и снова его встряхиваю.  — Вот почему ты приказов не слушаешь!»  

«Не смею на себя руки наложить, — говорит он, а сам  раскачивается взад-вперед. — Решиться не могу. А чужая  пуля не берет. За целый месяц ни разу не задело. Долго  еще мне умирать, говорит, долго. Но я уж и теперь в  аду, — тут он вскрикивать начал, как женщина. — Да, я  уже в аду!»  

«Господи, смилуйся над нами, — говорю; тут уж я разглядел,  что у него на лице написано. — Да расскажи ты,  что с тобой такое? Если не убийство у тебя на совести,  то, может, дело еще поправимое?»  

Тут он расхохотался.   «Помнишь, я в тиронских казармах говорил, что призраком  к тебе явлюсь за утешением? Так оно и вышло.  Не знаю, как мне прожить остаток жизни, Теренс .  Как я бился, сколько месяцев держался! А теперь и вино  меня не берет. Теренс, говорит, я даже захмелеть не  могу!» 

Тут я понял, почему он говорит, что уже в ад попал:  когда вино человека не берет — значит, душа у него насквозь  прогнила. Но что я ему мог сказать?  

А он снова завел:   «Перлы и алмазы, говорит, перлы и алмазы я отшвырнул  вот этими руками; и с чем я остался? С чем я остался? »  

Я чувствовал, как он трясется и дрожит, а над головой  у нас свистел свинец, и я все гадал, хватит ли у офицерика  ума не дать людям выскочить под огонь. 

 «Пока я не задумывался, — говорит Бабья Погибель,  — я и не понимал, не мог понять, чего лишился; а  теперь вижу. Теперь вижу, говорит, когда, и где, и с какими  словами я сам себя отправил прямо в ад. Но все  равно, все равно, — говорит он, а сам весь извивается, —  все равно счастье мне было не суждено. Слишком много  я натворил. Как я мог верить ее клятвам — я, который  сам всю жизнь только и делал, что нарушал свои клятвы,  чтобы поглядеть на чужие слезы! Сколько их было . . . — говорит. — О, что мне делать? Что же мне делать? »

 И снова он стал раскачиваться взад-вперед и плакать  — в точности как одна из тех женщин, о которых он  говорил.   Половина его речей была для меня все равно что бригадная  диспозиция, но кой-чего я все-таки ухватил; и  догадался, в чем его беда: выходило, что божий суд  взял-таки его за загривок, как я его и предупреждал в  тиронских казармах. А между тем пули у нас над головой  свистят все громче, и я, чтобы его отвлечь, говорю:  «До того ли теперь, говорю. Патанывот-вот в атаку пойдут  на лагерь».

   Только я это проговорил, как в двадцати шагах от нас  патан появился — ползет на брюхе, в зубах нож. Бабья  Погибель как вскинется да как заорет; тот увидал, да и  бросился на него с ножом — а Бабья Погибель без винтовки,  под скалой ее оставил. Но, знать, такая сила от  него шла дьявольская, что у патана камень вывернулся  из-под ноги; патан возьми и растянись во весь рост, только  нож звякнул о камень!

«Я же тебе говорил, что на мне  каинова печать, — говорит Бабья Погибель. — Не убивай  его. Рядом со мной он честный человек». 

  Мне было не до разговоров о честности патанов; я  взял винтовку и врезал патану прикладом по лицу, а  Бабьей Погибели сказал: «Быстрее в лагерь! Это, говорю,  атака начинается».   Но атаки в ту ночь так и не было, хотя мы приготовились  и ждали, чтобы к нам сунулись. Тот патан, как видно,  в одиночку пожаловал, чтобы какую-нибудь подлость  нам устроить. В конце концов Бабья Погибель отправился  назад в палатку, и опять его качало и корежило, когда  он шел, — что-то с ним было неладно.

 Ей-богу, я его пожалел,  особенно потому, что из-за его беды я стал думать  о том, что меня так и оставили капралом, хотя служил я  за лейтенанта, и мысли мои были невеселые.   После той ночи мы с Бабьей Погибелью не раз сходились  поговорить, и понемногу он мне рассказал то,  о чем я и сам догадывался. Все его проделки, все его злодейства  против него обернулись, как вино оборачивается  против человека, который пьет беспробудно целую неделю.  Все слова его и все дела — а он один только и знал,  сколько их было, — все это ему отыгралось, и душа его  не знала ни минуты покоя. Сущий ад это был, и без всякой  наружной причины; притом — искренне говорю — он  был бы рад в настоящий ад поскорее попасть.

Никто другой  не вынес бы таких мучений; такого человеческая природа  просто вместить не может — ужасно, ужасно было  глядеть на него! То были не адские мучения, а гораздо  хуже. Женщин он дюжинами вспоминал, и прямо-таки  с ума сходил от этого, и среди всех его женщин была  одна, только одна, заметьте, которая хоть и не значилась  ему женой, но в самых печенках у него засела. О ней-то  он и говорил, что, мол, перлы и алмазы швырнул на ветер;  и все ходил кругами, точно слепой байл[4]на маслодельне,  и все рассуждал, как он был бы счастлив с этой  женщиной, — это он-то, который со счастьем разве что в  аду мог повстречаться!

Чем больше он о ней рассуждал,  тем больше клял себя, что неслыханное счастье упустил,  а потом снова назад осаживал и принимался плакаться  о том, что все равно, мол, не суждено было ему счастье  на этом свете. Бессчетное число раз я его видал таким —  и в лагере, и на смотре, да что там, даже в деле: закроет  глаза, и вдруг пригнется, как будто штык блеснул перед  ним. В такую минуту — он сам мне говорил — пронзала   его мысль об упущенном; пронзала, как раскаленное железо. 

Не слишком-то он стыдился того, что с другими  женщинами сделал; а эта вот баба, о которой я говорю,  за всех ему отплатила — да вдвойне, клянусь богом,  вдвойне. Не думал я, что человек столько мучений может  вынести; и как у него сердце не разорвалось от страданий?  Нет, такого я не воображал, а уж я-то побывал, —  тут Теренс принялся жевать мундштук своей трубки, —  уж я-то побывал в переделках. Рядом с его мучениями  все мои передряги и поминать не стоит... И чем тут  было ему помочь?

Молиться за него было бы все равно  что мертвому припарки ставить.   Ну вот, наконец, кончились наши прогулки по холмам,  без всяких потерь и без всякой славы тоже — и то, и другое  моими стараниями. Кампания подходила к концу, и  полки согнали вместе, чтоб разослать всех по домам. Бабья  Погибель убивался, что делать ему больше нечего, —  только и остается, что все время думать. Слышал я, как  он разговаривал со своим оружием, пока драил его, —  только чтобы не думать. И всякий раз, как он подымался  с земли или с места брал, его дергало и в сторону вело,  как будто ноги у него заплетались; я уже про это говорил.  К доктору он не ходил, хоть я ему и советовал подумать  о своем здоровье.

 За мои советы он меня обкладывал  с головы до ног; но уж я знал, что обижаться на  него — это все равно что офицерика нашего всерьез принимать;  так что я ему не мешал, — пусть, думаю, язык  почешет, раз ему от этого легче становится.   В один прекрасный день, когда полки наши уже возвращались,  ходим мы с ним вокруг лагеря, и вот он остановился  и правой ногой притопнул раза три-четыре, как-  то нерешительно. «Что такое?» — спрашиваю. «Это земля? » — говорит; я думаю — совсем рехнулся, а тут как  раз доктор подходит, он там бычка павшего анатомировал.  Бабья Погибель бросился прочь, и тут нога у него  дернулась, и как даст он мне по колену!  

«Ну-ка погоди!» — говорит доктор; Бабья Погибель  красный стал, что кирпич; все его морщины покраснели.  Доктор ему командует: «Смир-на!» Бабья Погибель вытянулся.

 «А теперь глаза закрой, — доктор говорит. — Э,  нет, за товарища не держись!»   «Бесполезно, — говорит Бабья Погибель, а сам пытается  улыбнуться. — Я ведь тогда упаду, доктор, и вы  это знаете». 

«Упадешь? — говорю я. — Стой смирно и глаза закрой!  С чего это ты упадешь?»   «Доктор знает, — отвечает он мне. — Пока мог, я держался,  а теперь рад, что к концу идет. Но мне еще долго  умирать, говорит, еще очень долго».  

По лицу доктора было видно, что ему жалко Бабью  Погибель; и он отправил его в лазарет. Я тоже с ним  пошел, и от удивления в себя не мог прийти: Бабья Погибель  оступался и чуть не падал на каждом шагу! Держался  за мое плечо и все время набок заваливался и ногой  взбрыкивал, точно хромой верблюд. Я в толк взять  не мог, что за хворь его хватила; похоже было, будто по  слову доктора началось с ним такое; будто он этого слова  только и ждал, чтобы рассыпаться.   В лазарете он доктору что-то сказал, непонятное  что-то.  

«Святые паникадила! — говорит доктор. — Да кто ты  такой, чтоб о своих болезнях рассуждать? Устав не соблюдаешь! »

  «Недолго мне осталось уставу подчиняться», — говорит  Бабья Погибель своим джентльменским голосом. 

Доктор так и подскочил, а он ему: «Считайте, что вам  достался интересный случай, доктор Лаундз».

Первый  раз я слышал, чтобы доктора назвали по имени.

  «Ну вот и все, Теренс, — говорит Бабья Погибель. —  Мертвец я теперь, хоть и не досталось мне радости сразу  умереть по-настоящему. Приходи иногда посидеть со  мной, мучения мои облегчить».

   А я-то собирался попросить Крука, чтоб он забрал  меня обратно в Старый полк: военные действия закончились,  тиронцы мне надоели сверх моих сил. Но тут я передумал,  остался и ходил в лазарет навещать Бабью Погибель.  Поверьте, сэр, он по частям разваливался у меня  на глазах. Сколько времени он держался и через силу  ходил как следует, этого я не могу сказать, но в лазарете  его уже через пару дней было не узнать. Мы с ним за  руку здоровались, и силы у него хватало, чтоб руку пожать,  но тряслись у него пальцы так, что он и пуговицы  застегнуть не мог.  

«Мне еще умирать и умирать, — говорил он. — За грехи  кару принимать — все равно что с полковой кассы  проценты требовать. Получишь все сполна, но ждать чертовски  долго».  

А доктор у меня спросил однажды, негромко так:  «Что у него на уме, у этого Тая? Отчего он себя поедом  ест?»   «Да откуда мне знать, сэр?» — говорю я с невинным  видом.   «Это ведь его тиронцы Бабьей Погибелью называют,  а? — говорит доктор. — Тогда все ясно; глупо было и  спрашивать. Ты приходи к нему почаще. Он только твоей  поддержкой и живет».

  «А что у него за болезнь такая, доктор?» — спрашиваю. 

  «Локомотус атакус называется, — говорит д о к т о р . —  Потому что атакует эта болезнь, как локомотив, если тебе  известно, что такое локомотив. А атакует она тех, — говорит  он и смотрит этак на меня, — тех, кого Бабьей Погибелью  зовут». 

 «Шутки шутите, доктор», — я ему говорю. 

 «Шутки? — говорит. — Вот если тебе когда-нибудь почудится,  что вместо честной казенной подметки у тебя  войлок к сапогу прибит, тогда приходи ко мне, говорит,  мы посмотрим, шутки это или нет».

  Вы не поверите, сэр, но от его слов и от того, как Бабья  Погибель на моих глазах рассыпался весь ни с того  ни с сего, меня такой страх пробрал и так я этого атакуса перепугался, что целую неделю каждый пень и каждый  камень сапогом пинал, проверял чувствительность в  ногах.  

Бабья Погибель лежал на своей койке (хотя его уже  сто раз могли с ранеными отправить, он захотел со мной  остаться), и мысли, какие он в голове держал, точили  его день и ночь, ежечасно и ежеминутно, и весь он высох,  точно кусок мяса на солнце, глаза у него сделались большие,  как у филина, а руки тряслись и дергались.

   Кампания была окончена, полки один за другим отправляли восвояси, и, как всегда, делалось это без толку  и без понятия, точно перемещение полков — дело новое,  неиспробованное.

Отчего это так, сэр? Ведь девять месяцев  в году где-нибудь да идет война; и так год за годом,  год за годом, и можно было бы уже успеть немного навостриться  снабжать войска. Так нет! Каждый раз мы  ахаем, точно девицы, которые шли в церковь да испугались  рыжего быка: «Владычица заступница! — вопят у  нас и в интендантствах, и на железной дороге, и в казармах.  — Да что ж нам делать-то теперь?» Приходит приказ   в Тиронский полк, и в Старый полк тоже, и еще в полдюжины  полков: «Выступать!»; потом, глядишь, опять  все заглохло.

Наконец снялись божьей милостью и пошли  через Хайберский перевал. С нами отправляли больных,  и я чувствовал, что половину растрясут на дхоли[5] до смерти,  но они были готовы рискнуть жизнью, лишь бы поскорее  до Пешавара добраться. Шли мы не в колонне, и,  так как Бабья Погибель даже не пробовал вставать, я все  время около его дхоли держался.

«Эх, что ж я не подох  в горах!» — то и дело говорил он, лежа за занавеской  дхоли, и глаза закатывал, и голову на грудь ронял, — всё  мысли его терзали, покою ему не давали.   А Дина ждала меня в Пинди в казармах, но я не спешил  и шагал со всей осторожностью, потому что известно:  когда человеку до счастья рукой подать, тут на него  беда и сваливается. Видал я раз одного батарейного ездового,  который рысью скакал, распевая во всю глотку:  «Родина, милая родина», и за поводья не держался; так  вот, он на моих глазах свалился под пушку — на полуслове  песня оборвалась, — и лафетом его размозжило,  точно лягушку на мостовой.

Нет уж! Я не стал спешить,  хотя, господь свидетель, душой я был уже в Пинди. Бабья  Погибель понимал, что у меня на уме.

«Ступай, Теренс, говорит, я ведь знаю, что тебя в Пинди ждет».

«Ничего,  говорю, подождет еще немного».

  Знаете перевал перед Джамрудом, — после него еще  дорога девять миль по равнине идет до Пешавара? Весь  Пешавар там был, на этой дороге, — мужчины, женщины,  ребятишки, оркестры, день и ночь поджидали своих.  Часть войск лагерями стала вокруг Джамруда, а другие  продолжали двигаться в Пешавар, к своим казармам.  Перевалили мы рано на рассвете, всю ночь перед тем не  спали; перевалили и угодили в самую толпу.

Святая владычица!  Вовек мне не забыть этого нашего возвращения.  Еще и не рассвело как следует, и вдруг из сумерек донеслось:  «Все горести прочь в эту чудную ночь!» — это какой- то оркестр принял нас за последние четыре роты  Линкольнширского полка. Мы как заорем — объяснили  им, кто мы такие, — и тогда они грянули «Зеленые мундиры ». У меня аж мороз пошел по коже, тем более все это  на пустой желудок.

А прямо за нашим арьергардом шотландцы  шли, остатки ихнего полка, — горстка юбочников    и с ними четыре волынщика; наяривают за милую душу и  задами виляют, скачут, как кролики; а там туземный  полк, — вопят как резаные. Вы такого отродясь не слыхали!  Мужчины, точно бабы, ревели, и я их не сужу, честное  слово. Но что меня совсем доконало, так это оркестр  Уланского полка: одеты все с иголочки, сияют, точно ангелы,  впереди большой барабан, литавры серебром сверкают!  Своих они поджидали, а те за нами шли.

Грянули  они «Кавалерийский марш»; и эти бедолаги-кавалеристы,  все раненые да больные, отозвались, — да еще как! Прямо  заплясали в своих седлах. Мы попробовали было  гаркнуть им чего-нибудь веселое, когда они мимо нас  проходили, но вышло у нас то ли кашель, то ли всхлип —  значит, многие среди наших то же чувствовали, что и я. 

Да, чуть не забыл! Там были еще Ночные Налетчики, они  свой второй батальон поджидали, и вот идет батальон,  а перед ним — лошадь полковника, под седлом и без  всадника. Очень они этого полковника любили, а он по  дороге помер, возле Али-Масджид.

Ну, подождали они,  пока весь батальон подойдет, да и заиграли похоронный  марш и двинули в Пешавар медленным шагом, — конечно,  приказа им такого не было, потому что кому охота  в такой день похоронный марш слушать? У всех, кто слышал  их, аж кишки перевертывались. Прямо поперек нашего  строя шли, в этих своих черных мундирах, точно  трубочисты, страшные, как смерть; другие оркестры обкладывали  их как только могли. А они и не слушали  никого: топают за телом, и хоть бы что: будь там хоть  коронация, они и ее остановили бы.

 Нам было приказано  в Пешавар шагать, и мы проскочили мимо Налетчиков  чуть не бегом, и молча, лишь бы поскорее от этой музыки  уйти. Вот как получилось, что мы впереди всех оказались.    У меня еще в ушах звенел их марш, когда я вдруг нутром  почувствовал, что Дина здесь; и вот слышу крик,  вижу — две женщины, одна на лошади, другая на пони,  скачут по дороге во весь опор! Я сразу, сразу понял! Одна  была жена тиронского полковника, старика Бейкера, —  волосы седые развеваются, а сама толстая, кругленькая,  так и прыгает в седле; ну а другая — моя Дина; не усидела  она в Пинди.

Полковница встала перед колонной,  поперек дороги, как стена, и старика Бейкера чуть с лошади  не сволокла, обхватила его за шею и всхлипывает:  «Малыш! мой малыш!»; а Дина влево свернула и поскакала к флангу, и тут-то я крикнул — сколько уж месяцев  этот крик во мне копился! — «Дина! Дина!» До смерти  не забуду! Она из Пинди пешком пришла; потом уж ей  полковница одолжила пони. И всю-то долгую ночь они  плакали и обнимались, нас поджидая.   Ну вот, идет она рядом со мной, за руку меня держит,  сорок вопросов разом мне задает и требует, чтобы я пречистой  девой поклялся, что нет во мне пули ни одной, ни  даже маленькой, и тут я вспоминаю про Бабью Погибель.

  А он все это время за нами следил, и лицо у него было,  как у черта, которого на сковородке передержали. Не  хотел я, чтобы Дина это увидела, потому что когда бабу  счастье переполняет, она такая чувствительная делается,  на ней любой пустяк может тлетворно отразиться. Задернул  я занавеску, а Бабья Погибель лег  и застонал.   Когда пришли мы в Пешавар, я отправил Дину в казармы,  меня дожидаться, а сам таким богачом себя  чувствовал, что решил проводить Бабью Погибель до госпиталя;  это уж было последнее, что я мог для него сделать.  А чтобы он не задыхался от пыли и жары, я носильщиков  повел по дороге, на которой не было войск; и вот  идем мы, разговариваем с ним через занавески, как вдруг  он говорит:   «Дай мне взглянуть. Ради всего святого, дай мне  взглянуть».

Я так был занят своими мыслями о Дине и  о том, как уберечь его от пыли, что по сторонам и не глядел.  А там женщина какая-то верхом ехала, сразу за  нами; после мы с Диной вспомнили, что эта самая женщина  еще на дороге из Джамруда нам попадалась. Дина  говорит, она кружила над нашим левым флангом, точно  воздушный змей. 

 Остановил я носилки, чтоб занавески поправить, и тут  она мимо проезжает шагом, а Бабья Погибель так ее глазами  провожает, точно с седла хочет ее стащить. 

 «Идите за ней», — говорит нам; всего три слова, но  никогда я не слыхал такого голоса у человека, никогда  в жизни. По голосу его и по лицу я понял, что она-то и  была эти самые «перлы и алмазы», о которых он твердил,  когда на него находило.   Мы шли за ней, пока она не завернула в ворота одного  двора возле арки Эдуарда. На веранде были какие-  то девицы, но они убежали в дом, как только нас увидели.

  Поглядел я на дом и сразу понял, что собой представляет  его хозяйка; без всякой разведки понял. Когда  кругом войска стоят, без таких женщин не обходится.  У нас их было три или четыре, и всех в конце концов полиция  прогнала. Подошли к веранде, Бабья Погибель дыханье  перевел и говорит: «Остановитесь».

И тут — и тут  он захрипел так, будто у него сердце выскакивало из  груди, и на ноги поднялся; клянусь небом! Стоит, а пот  по лицу так и катится! Войди покойный Маки сейчас  к нам на веранду, и то было бы не так удивительно. Откуда  у него силы взялись, бог его знает — или дьявол!  Но это было как если бы мертвец восстал вдруг из могилы  — лицом он был мертвец, дыханием мертвец, и все же  дьявольская сила его держала, отдавала команды его  рукам, ногам и телу.   А эта женщина стаяла на веранде. Она, видно, была  когда-то красавицей, но глаза у нее совсем провалились;  оглядела она Бабью Погибель с головы до ног, жутко  так.

 «Ага, — говорит она и откидывает ногой хвост своей  амазонки. — Женатый мужчина пришел! А что, говорит,  ему здесь нужно?»

   Бабья Погибель ничего не сказал, только пена у него  выступила на губах, он ее отер рукой и глядит на эту  женщину, как она стоит перед ним вся размалеванная —  глядит на нее и глядит, глаз не сводит. 

 «А ведь и впрямь, — говорит она и смеется; а слышали  вы, как жена Рэйнза смеялась, когда Маки упал? Нет?  Ну, повезло вам. — И впрямь, говорит, уж кто-кто, а ты  имеешь полное право сюда прийти. Ты меня на путь вывел,  ты мне дорогу указал, говорит. Гляди теперь, твоя  ведь все это работа. Ты мне говорил, помнишь, что если  женщина одному была неверна, она изменит и другому.  Так и вышло, говорит, так и вышло, я ведь всегда любой  урок на лету схватывала, Эллис. Гляди теперь хорошенько,  говорит, это я и есть, та самая, кого ты называл: своей  женой перед богом».

Сказала и снова засмеялась.   Бабья Погибель стоял на солнце и молчал. Потом не  то застонал, не то закашлялся, и я думал, это предсмертный  хрип, но он по-прежнему глаз с нее не сводил, даже  и не моргнул ни разу. А у нее ресницы были — хоть  скрепляй ими солдатскую палатку, такие длинные.

  «Зачем ты пришел? — говорит она, и не торопится. —  Что тебе тут делать? Семью мою ты еще пять лет назад  сгубил — сделал так, что муж мне стал немил; покой ты  у меня отнял, тело мое умертвил, душу проклятью предал  — и все только из любопытства! Ну как с тех пор  твой жиз-нен-ный опыт? Наопытничал с другими бабами?  Нашел такую, которая больше тебе отдала, чем я? Или  я не готова была умереть ради тебя, Эллис? Или ты этого  не знаешь? Знаешь, дружок! Знаешь — если только  твоя лживая душа хоть один раз в жизни признала правду! » 

 А Бабья Погибель поднял голову и говорит:  «Знаю!» — и замолчал опять.

Все время, пока она говорила,  адская сила держала его навытяжку, как на параде;  стоит на самом солнцепеке, а пот так и льется из-под  шлема. Рот у него кривился и дергался, и говорить он  почти совсем не мог. 

 «Зачем ты пришел? — говорит она, визгливо так, а  прежде голос у нее был точно колокольчик. — Отвечай!  Или ты проглотил свой бесовский язык, который погубил  всю мою жизнь? Раньше ты за словом в карман не лез».  

Тут Бабья Погибель совладал с собой и сказал просто,  как ребенок: «Можно, говорит, мне войти?»  

«Мой дом открыт и днем, и ночью», — отвечает она со  смехом. Бабья Погибель пригнулся и руку вскинул, будто  закрывался от чего. Адская сила его еще держала,  крепко держала, потому что тут он — пропади моя душа!  — тут он поднялся по ступенькам на веранду, это он-  то, который месяц трупом в лазарете провалялся!  

«Ну что?» — говорит она и глядит на него, а лицо  у нее совсем белое сделалось, только рот накрашенный  на нем горит, точно яблочко в центре мишени.   Он голову поднял, медленно-медленно, и долго-долго  на нее смотрел, а после зубы сжал, весь передернулся и  через муку свою говорит:   «Я умираю, Иджипт, умираю».

  Да-да, так и сказал, и я запомнил имя, которым он  ее назвал. Лицом он посерел, как мертвец, но глаз не  сводил с нее: глаза его были прикованы, прямо прикованы  к ней. И тут она вдруг руки к нему протянула и говорит:  «Иди ко мне!» А голос у нее при этом — чудо золотое! 

«Умри у меня на груди!» — говорит, и Бабья Погибель  повалился вперед, а она его подхватила; женщина  была сильная, крупная.   Я и отвернуться не успел, как душа его отлетела; вырвалась  из тела с последним хрипом; а она уложила его  в шезлонг и говорит мне: «Господин солдат, может, вы  переждете да с какой-нибудь из девушек поболтаете?  Ему на таком солнце не выдержать дороги».

   Ну я-то знал, что ему теперь никакое солнце уже не  повредит, но ответить ей я не смог и отправился с пустыми  носилками доктора разыскивать. А доктор все это  время подкреплялся, то завтракал, то обедал, и нагрузился  по самые уши.

   «Быстро ты набрался, — говорит он мне, когда я ему  обо всем рассказал, — если тебе привиделось, что этот  полупокойник по верандам разгуливает. Еще когда я его  в Джамруде видел, в нем жизни оставалось на одну понюшку.  Тебя, пожалуй, под арест надо посадить». 

 «Винным духом, доктор, тут и впрямь несет откуда-  то, — говорю я ему без всяких шуток. — Это я чувствую.  Но только вам бы надо пойти на тело поглядеть».  

«Экая пакость, — говорит он, — в такое место гнусное  идти. Как она из себя, красивая?» А сам уж припустил.   Эти двое все еще на веранде были, где я их оставил;  и по тому, как каркали вороны и как у нее голова лежала,  я сразу понял, что там стряслось. Никогда больше я  не видел, чтобы женщина из пистолета в себя стреляла.  Обычно они выстрела боятся; но «перлы и алмазы» не  побоялась.   Тронул доктор ее черные волосы — они у Бабьей Погибели  по всей груди рассыпались, — и тут хмель с него  соскочил.

Долго он стоял, задумавшись, руки в карманах,  и наконец говорит мне: «В обоих случаях смерть  произошла от естественных причин, да, от естественных  причин. В нынешнем нашем положении чем меньше придется  солдатам копать могил, тем лучше. Исивасте[6], говорит,  исивасте, капрал Малвени, пусть этих похоронят  вместе, на гражданском кладбище, за мой счет. И пусть,  говорит, господь наш всеблагой обо мне так же позаботится,  когда мое время придет. Ступай к жене, говорит,  и будь счастлив. Я тут сам распоряжусь».

  Когда я уходил, он все еще стоял, задумавшись. Так  их и похоронили — вместе, на гражданском кладбище, по  англиканскому обряду. Похороны в те дни шли с утра до  ночи, и было не до формальностей. К тому же доктор —  он после сбежал с женой майора... майора Вандейса, —  доктор сам обо всем распорядился.

А что между ними  было доброго или худого, между Бабьей Погибелью и  «перлами-алмазами», я не знаю, да и не узнаю никогда.  Рассказал я только то, что видел своими глазами и слышал своими ушами. Много чего мне узнать довелось в  жизни, много я испытал; потому и говорю, что Маки, который  прямо в ад отправился от пули, — счастливчик; так  уж бывает, сэр, что лучше мужчине умереть, чем живым  остаться, а уж для бабы, так это в сорок миллионов раз  лучше.

  — Ну, подъем! — сказал Ортерис. — Пора идти.   Караульные и свидетели построились, утопая в глубокой  белой пыли, и исчезли в вечерних сумерках. Весело  отбивая шаг и насвистывая, они дошли до деревьев, росших  возле церкви, и я услышал голос Ортериса, который  устами, оскверненными недавним клятвопреступлением,  затянул, к месту и вовремя, песню на залихватский плясовой  мотив:  

Умишка у старших не грех подзанять,  Когда со своим туговато:  По рту каравай себе подбирай, —  Девчонка отшила солдата!                  Солдата!                             Солдата!                                    Отшила девчонка солдата![7]  


Поделиться книгой:



Регистрация