Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Письма к ближним - Михаил Осипович Меньшиков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Я не пью водки, – говорил мне один писатель, – не пью потому, что алкоголь мне противен. Но я чувствую, что я отравлен им еще в утробе матери. Я не пью, но желудок у меня такой, как будто я пил, – катаральный, слабый. Я не пью, а мое сердце, почки, печень, нервная система построены по складу пьяниц, и эти органические, наследственные расстройства едва ли излечимы. Я не пью, но трезвый иногда чувствую опьянение, как будто пил. Будучи трезвым, я прихожу иногда в бешенство из-за пустяков, я способен на жестокость, на буйство, совершенно как пьяный. Я не пью, но часто переживаю угнетенное состояние бесконечной тоски, упадка духа, бездеятельности, злобы на весь мир.

– Что же это такое? – спрашиваю я.

– Да просто похмелье. Наследственное похмелье от того пьянства, которому предавались мои деды и прадеды в прошлые века. Они умерли и сгнили, а расстройство и души и тела осталось в нас, потомках. Поистине в чужом пиру похмелье! Я человек вполне трезвый, но мне иногда кажется, что лучше бы я уже пил. Может быть, вялое сердце, наследственно привыкшее к подстегиванию водкой, работало бы лучше, а может быть, спившись, я поскорее бы ликвидировал свой счет с природой. И за свои-то грехи тяжело страдать, а тут страдаешь за чужие. Вы видите, как я отвратительно живу. Меня считают даровитым, я – известность, мне хорошо платят. Но вглядитесь внимательнее, и вы увидите, что я глубоко несчастный человек, что жизнь моя сложилась ужасно бездарно. И вся наша порода так. Сколько я понимаю, наша семья могла бы дать ряд блестящих деятелей государству и не дала ни одного. И прадед, и дед, и отец, и дяди заражались пьянством еще в молодости. Многие не доучивались, не дослуживались, не дорабатывали никакого дела до конца, выходили в отставку и погружались в глушь деревни. В деревне рай, но они тянули горькую, отравляли жизнь своим женам и детям и рано умирали.

– Так что, вы против даже умеренного употребления водки?

– Ах, Боже мой, слушать тошно. Эта заученная фраза об «умеренном потреблении», ей-Богу, жестока. Вы понимаете, я вовсе не пью водки и все-таки погибаю от нее. Я потерял отца и родного брата от пьянства, теперь на моих глазах другой брат спивается. У меня маленький сын – и я со страхом замечаю в нем роковое любопытство к вину; он пьет его с удовольствием, когда дадут глоток; от запаха вина ноздри у него расширяются. Непременно будет пьяница, и я чувствую, что ничем от этого его нельзя спасти. Я окружен пожаром, где тлеет все дерево моей породы и я сам, а вы резонируете об умеренном потреблении вина. Да и не обо мне речь. Загляните же в народную жизнь, поглядите Христа ради на это море слез, пучину нестерпимого страдания, вносимого в жизнь водкой. Посчитайте же миллионы разоренных изб и квартир, десятки миллионов раздетых жен и детей, примите в расчет кромешные мучения самих пьяниц, прямо сгорающих как бы в адовом огне. Тут явление, батенька, серьезное. Тут вопрос о самой расе русской, о ее физическом бытии. Думать, что будущее народа нашего зависит от Порт-Артура или Багдадской дороги, – простое ребячество, а вот если «загноился народ от пьянства», как уверял знаток народной жизни Достоевский, если засмердел он винным тлением до того, что иностранцев вроде Вогюэ просто тошнит от картин Горького, картин очень правдивых, хоть и безнадежных, то это вопрос трагической глубины. Ведь никто, решительно никто не знает, куда мы идем; история – как тяжелый поезд – мчит нас с инерцией, бороться с которою мы, видимо, не в силах. Перед нами огромный крайне обедневший народ, худо кормленный, болезненный, беспомощный, – из сил выбивающийся на работе. И кроме всех других бед и напастей, перед ним ставится ежегодно восемьдесят миллионов ведер водки. Их нужно выпить, эти 80 миллионов! Спросите врачей: уже одного ведра достаточно, чтобы из трезвого человека сделать пьяницу, и подумайте, какая идет широкая фабрикация этого порока. Подумайте же, как энергически переделывается человек, которого Бог создал трезвым. Подумайте, чем все это может кончиться…

Так рассуждает о пьянстве непьющий пьяница, отравленный еще в утробе матери.

Национальная опасность

Или «все ничто в сравнении с вечностью» и нужно «жить, как набежит», или в самом деле в пьянстве перед нами государственная опасность, о которой стоит подумать. О ней и думают, скажете вы: существует даже алкогольная комиссия, которая вступила благополучно в пятый год своего существования. Однако, не вторгаясь в права комиссии, мне кажется, государству необходимо на что-нибудь решиться в этом страшном вопросе.

Если действительно алкоголь – яд и только яд, во всех дозах вредный, если действительно он вносит тяжкие расстройства и в тело, и в душу людей, если он ведет к вырождению и помешательству, если он понижает хотя бы только на 25–40 процентов работоспособность нации, то это враг опаснее всех иноплеменников, взятых вместе. Правда, спирт – превосходное средство обложения; государство здесь облагает налогом более чем роскошь, – потребность болезненную и порочную, как бы даже воюя с испорченностью общества. Но так как давно доказано, что развитие пьянства прямо пропорционально общедоступности водки, что оно быстро понижается с сокращением кабаков и с повышением цены спирта, то роль государства тут далеко не академическая. Ошибочная политика может вызвать чуть не повальное пьянство, – политика милосердная и расчетливая может сократить его до нуля. Вспомните историю так называемой Готеборгской системы; благодаря ей скандинавские страны из самых пьяных и бедных сделались самыми трезвыми и цветущими. Вспомните историю штата Мэн и пяти штатов, последовавших его политике. Этот штат полвека назад был самым отсталым в Америке, погибающим от пьянства и нищеты. Теперь – благодаря абсолютному запрещению спирта – это чуть ли не самый богатый штат в Америке. Маленькое государство – самодержавный член великого союза – имел мужество искренно и героически взглянуть на вековое зло и решиться, так сказать, на ампутацию порока. Россия – вы скажете – не штат, к ней опыт маленьких государств неприменим. Почему? И слон, и мышь имеют одну и ту же физиологию. Россия теперь самый отсталый штат христианской семьи народов. Но если бы иметь мужество маленького Мэна, может быть, через полвека, всего через полстолетия, на глазах детей наших, Россия могла бы сделаться одною из богатейших и культурнейших стран. Какой бы это был прекрасный переворот, какая бы светлая эра и как бы ожило наше бедное племя под своим широким небом!

Образованность и ученость

Природа как школа

Я живу в маленькой зимней даче на окраине одного из тех небольших городков, которые – как мелкие спутники солнца – окружают северную столицу с юга. Теперь эти городки совсем засыпаны снегом. На дворе, куда выходят мои окна, прямо снежные горы. На крышах, перилах, выступах лежат пышные белые подушки; сучья тополей, протянувшиеся через двор, часто гнутся от снегу. Какая благодать, если верить примете: снежная зима предвещает хороший урожай. Зима стоит на удивленье ровная, свежая, тихая, – сухой перепадающий снег удивительно выметает атмосферу, и наш царскосельский воздух мне кажется просто горным по чистоте. Если к этому проглянет еще солнце – что это за прелесть наша зима! И как мы счастливы тем, что помещены в нашем климате, в калейдоскопе постоянно меняющихся миров. Представьте себе, если бы у нас был всего один климат, например вечное лето. Мы, я думаю, вчетверо поглупели бы, как дикари тех стран, где ходят голыми. Из нашей психологии выпало бы три четверти содержания: не было бы очаровательной весны, ни задумчивой осени, ни вот теперешней мистической зимы. Как обеднели бы мы впечатлениями! Жители вечного климата находятся как бы в вечной ссылке в местность, откуда нет выхода. Жители наших стран, наоборот, точно четыре раза в год путешествуют от тропиков к полюсам или, если хотите, от одной планеты на другую. Не настаиваю на этой мысли, – но почему расцвет цивилизации всегда в умеренном поясе не объяснить просто богатством тех впечатлений, которые дает природа этих стран? Это как бы роскошно обставленная школа, увешанная картинами, снабженная моделями, инструментами и пособиями: даже ленивый ученик кое-чему здесь научается. Наоборот, полярные и экзотические страны напоминают плохие школы, где даже даровитый ученик встречает однообразные стены, где вечный наш учитель – природа – только и может преподать, что два-три урока. Вы скажете, что цивилизации возникали в Египте, Индии, Вавилонии – странах жарких. На это замечу, что эти страны – жаркие лишь теперь. Восемь или девять тысяч лет назад, когда зарождалась культура в Азии, а Европа обсыхала от ледникового периода, – Египет, Сирия и Индия были гораздо прохладнее. Это ясно не только a priori, но и из многих мест Библии. То же Греция и Сицилия героической эпохи. Они имели наш теперешний климат. Когда Южная Европа сделается нестерпимо жаркой (что уже началось), – цивилизация перейдет, может быть, на северное побережье. Кто знает – на обширных приполярных пустынях Вятской, Архангельской, Вологодской губерний, на необъятных тундрах Сибири, у побережья растаявшего океана, где теперь находят кости мамонта, может быть, зацветет когда-нибудь новая роскошная жизнь…

Но я отвлекся. Выглянуло солнце, иду в парк.

Деревенский университет

Вчера вечером был легкий туман, – сегодня рощи одеты инеем восхитительного блеска и свежести. Идешь – не надышишься сладким воздухом, не налюбуешься художественною красотой деревьев. Ели, кедры, пихты, пригнетенные снегом, стоят в белых, точно горностаевых ризах, – дубы, березы, клены кроме снега опушены инеем, как матовым серебром, и осыпаны бриллиантовой пылью. Плакучая береза – вся точно из серебряной паутины – стоит, как растрепанное привидение, как замерзшее облако. Стоит, не шелохнется.

Для меня истинная жизнь – под открытым небом, в присутствии неисчерпаемого изящества природы, среди ее красок, линий, форм, звуков, всегда облагороженных, смягченных. На воздухе я становлюсь здоровее, моложе, счастливее. Как жаль мне тех десяти лет юности, которые я провел в душных стенах разных учебных заведений. Решительно не могу постичь, почему средние и высшие школы сосредоточены в ущельях городов, в смрадных ямах, где промозглый воздух пересыщен грязными испарениями. Если бы это зависело от меня, я бы даже низшие школы вынес бы за городскую черту. Разве не ясно, что городской воздух – яд, что ничтожное уже процентное увеличение угольной кислоты поражает нервы, вносит упорные расстройства. Отчего мы все так страшно раздражительны? Отчего целое тысячелетие культуры не дало нам той милой вежливости, при всей изысканности почти искренней, которою отличаются южные, проводящие свое время на воздухе народы? Отчего даже маленький начальник у нас «рвет и мечет», журналист злобствует и клевещет, студент волнуется? Я где-то слышал гипотезу, что все это будто бы оттого, что у нас не растут тыквы и что поэтому все у нас более или менее заражены глистами. Забавная теория, но похожая на правду. Слишком многие ведут себя у нас так нервно, капризно, бессильно, как будто и в самом деле их грызет какой-то тайный червь. В pendant этой теории предложу другую. Все мы раздражительны, может быть, просто от неврастении, а неврастеники главным образом от недостатка кислородного питания нервов, от воздушного голода. Выселите хиреющую молодежь за город, в тишину, простор, свободу, ясность деревенских условий, и психология ее заметно поздоровеет. Если бы еще немножко физического труда, да притом производительного – вроде обслуживанья школьных ферм, огородов, садов, – и физическое, и душевное равновесие молодежи стали бы еще возможнее. Мысль о перенесении университета в деревню, о студенческих фермах покажется невероятной. Как, чтобы юристы летом пахали землю? Чтобы филологи задавали коровам корм, кормили свиней? Правда, все это звучит забавно. Но, с другой стороны, подумайте, какому множеству юристов и филологов приходится каждый день слоняться из конца в конец огромного города за грошовыми уроками или согнувшись в три погибели сидеть за глупейшей, часто безнравственной перепиской, чтобы обедать в кухмистерской за четвертак. Деревенский труд и благодарнее, и благороднее. Как жаль, что мы боимся социальных опытов как огня. Давно бы пора попробовать устроить деревенский университет, университет-деревню, вдали от города, где бедняки-студенты в этот прекрасный рабочий возраст летом вырабатывали бы себе своими руками провизию на зимние учебные месяцы. Этот опыт всего возможнее именно в России. Зимой в нашем климате почти никакой работы, – только учиться.

И как хорошо было бы учиться в здоровых условиях быта, среди очарований природы, в независимости собственного труда. Вы скажете, а публичная библиотека? А студенческие вечера с танцами в Дворянском собрании? А театры, опера, картинные выставки, ученые доклады на углу Морской и Невского?

Да, конечно, со всем этим пришлось бы расстаться. Культурный город имеет свою поэзию. Но ведь и деревня ее имеет, ту поэзию, которою вскормлено детство человеческого рода, со всею прелестью труда, религии, чистой любви, здоровья, – поэзию непосредственного познанья из уст самой природы.

Ученость и образование

В Петербурге работают комиссии огромного государственного значения. Одновременно с особым совещанием относительно подъема сельской промышленности работает комиссия о работе школы. Обе – в своем роде Эльбрус и Казбек текущей государственной жизни. Более широких горизонтов, более трудного подъема, чтобы охватить их, более центрального положения в кряже наших жизнестроительных задач нельзя и придумать. Учебная реформа так или иначе решает вопрос о душе народной, сельская – о физическом бытии. От образованности народной в значительной степени зависит и хлеб насущный, как и от хлеба – образованность. Около обоих фокусов этого магического эллипса реют тысячи мнений, теорий, требований, желаний; проекты громоздятся друг на друга, и количество мысли подавляет ее качество. Позвольте сказать несколько слов, что я об этом думаю.

Мне кажется, одно из важных затруднений учебной реформы то, что не совсем точно разграничены понятия образованности и учености. Обыкновенно предполагается, что неученый человек не совсем образован, а что ученый – тем самым уже и есть образованный человек. Но это глубокая ошибка. Образованность – это широта знаний, ученость – глубина их; согласитесь, что смешивать глубину и широту нельзя. Вы скажете, образованная душа, как океан и небо, должна их совместить. На это я замечу, что способные на это люди необычайно редки, они «единственны», как океан и небо. В старину великие философы вмещали в себе до некоторой степени полноту им современного знания. Но тогда и само знание не отличалось ни широтой, ни глубиной. Нынче всеобъемлющие умы – вроде Конта или Спенсера, – очевидно, во множестве областей знания невежды, и это, конечно, не в укор им. Мне кажется, что безмерно выросшее человеческое познание требует вполне определенного решения: чего хотим мы в каждом данном случае – образованности или учености.

Неясность понимания здесь происходит от слишком устаревших, потерявших смысл названий: «среднее и высшее образование». Предполагается, что гимназии дают среднюю образованность, а университеты, институты, академии – высшую. Но это совершенно неверно. По огромному вниманию государства к средней школе и тому волнению, которое переживает общество по поводу реформы гимназий, чувствуется, что, несмотря на устаревшие термины, так называемое среднее образование и есть именно то, что составляет народную образованность, и что именно оно всего нужнее стране. Чтобы резче оттенить мою мысль, позвольте выразиться несколько парадоксально. Мне кажется, что высшие школы вовсе не дают образования: они дают только ученость. Они заканчивают не общее, а какое-нибудь специальное развитие человека, как юриста, историка, физика, химика, инженера, врача. У людей, прошедших теперешнюю высшую школу, общее образование ничуть не выше, чем у людей средней школы; иногда, пожалуй, даже ниже. Специализировавшись на какой-нибудь отрасли знаний, человек невольно отстает от всех остальных, тогда как юноша с духовной жаждою, оставшийся при среднем образовании, невольно интересуется всем на свете. Путем самостоятельного чтения он продолжает познание по тем многочисленным направлениям, какие заложены в программе средней школы. Старинное слово «университет» совершенно не подходит к теперешней высшей школе, она теперь для этого слишком специальна. Университетом теперь следовало бы называть хорошо поставленную гимназию, с развитием тех высших классов ее, которые когда-то входили в университетскую программу. Конечно, специальные школы всегда останутся высшими курсами наук, но только своих наук. С дальнейшим ростом знаний нужно ждать дальнейшей специализации их, дальнейшего дробления факультетов. За общим курсом юридических или других наук непременно должны будут учреждаться особенные школы, например только государственного права или только химии. Эти сверхуниверситеты уже и появились в виде семинарий высших наук, напр. по филологии, археологии и т. п. Ясно, что чем дальше идет учение человека, тем более оно суживается и тем более теряет характер образования. Между тем все понимают, что стране нужны не столько ученые люди, сколько образованные, что специалисты требуются лишь как представители знаний, тогда как образованные люди представительствуют нечто большее. Они представители миросозерцания данной эпохи, национального разума, представители культурного процесса, всегда идущего в народе. В тысяче точек, безусловно, необходимы специалисты, но в миллионе точек нужны образованные люди. Пусть они будут невежественны в химии, в торговом праве, в мыловарении, в греческом синтаксисе, но зато они должны нести в себе дух своего века, дух истории страны, ее искусства, литературы, а главное – того огромного, неуловимого, бесконечно важного предмета, который называется действительностью, который нигде не преподается, но который один дает окончательное образование. Глубокий химик или филолог хоть и живут среди действительности, но удалены от нее более, нежели люди гражданского быта, чиновники, купцы, офицеры, священники. Вообще «специалист подобен флюсу, полнота его односторонняя», как верно выразился известный мудрец.

Государство обдумывает теперь не специальности, а более важную свою нужду – общее образование, тот процесс, которым вырабатывается образованное сословие. Задача огромного государственного значения. Специалисты на худой конец могут быть выписаны из заграницы, как это и делалось и до сих пор иногда делается, – но образованное общество из заграницы не выпишешь. Оно должно вырасти дома, оно должно быть национальным, оно – как стихия – должно создаваться в неизмеримо более огромном масштабе, нежели горсть специалистов. Если у нас установился взгляд, что человек, не прошедший высшей школы, недостаточно образован и ему нельзя поручить место, напр., акцизного или податного чиновника, то это странное суеверие, опровергаемое жизнью на каждом шагу. Оно возникло из неразличения, что такое наука и что такое образованность, из неуважения к природному разуму, из рабского преклонения пред книжной ученостью. В старину, при Сперанском, когда у нас почти не было средней школы или она была элементарна, когда университеты давали более общее, чем специальное, образование, тогда был смысл требовать высшего диплома для рядовой государственной службы, нынче же роли школ значительно изменились. Гимназия разрослась, вобрала в себя некоторые общие курсы старого университета, сделалась общедоступной, – университет же вместе с ростом наук разбился на специальности, приобрел многое в учености и потерял почти все в универсальности. Традиционное предпочтение специального диплома общему теперь держится уже как рутина. На самом же деле насколько необходимы сведущие специалисты, приставленные к практическому делу, настолько бесполезны и уже ни на что не годны малосведущие специалисты, болтающиеся без дела, отставшие от своей специальности. Эти юристы, служащие по акцизной или почтовой части, эти доктора или математики, дающие уроки истории и пишущие романы, все эти люди чаще всего с пониженным образованием в сравнении с теми, кто не тратил четырех-пяти лет на овладение специальными сведениями, оказавшимися потом ненужными. Мне кажется, теперь, когда мы в начале народно-культурного развития, мы еще можем позволить себе расточительность интеллигентных сил, но с каждым десятилетием это будет труднее допустимо, и наконец страна должна будет ввести строгую экономию в это высшее свое хозяйство. Нужно будет так устроить, чтобы средняя школа, самая продолжительная по числу лет, давала бы законченное общее образование, чтобы это образование считалось достаточным для всякого рода деятельности, кроме узкоспециальных, и чтобы узкоспециальное познание пользовалось привилегией лишь в своей, строго определенной области. При таком условии в так называемые высшие школы шли бы только люди определившегося призвания, которые действительно могли бы быть хорошими специалистами. Не было бы в высших школах той страшной толкотни и тесноты, которые очень часто парализуют самую возможность обучения. Если из задних рядов огромной, как площадь, аудитории не слышно профессора, если нет возможности спросить у него объяснения, если натуралистам приходится заниматься практическими работами по очереди, за неимением места в лабораториях, если профессорам приходится работать на две смены, переутомляясь во время экзаменов до одурения, то все это не просто нелепость, а нелепость губительная, убивающая самое существо дела, для которого пришли в школу. Получается учение «для проформы», насквозь фиктивное, полное недобросовестнейшего обмана. Студенты делают вид, что что-то знают, профессора делают вид, что верят им, и ставят удовлетворительный балл, и затем все это прикрывается, как фиговым листом, дипломом с огромною печатью и «правами». Молодые люди в погоне не за знаниями, а за этими правами теряют лучшие свои годы, отстают в общем образовании и выходят часто круглыми невеждами, чтобы занимать потом ответственные места. Вместо того чтобы обеспечить на этих местах присутствие действительно образованных людей, государство принуждено терпеть людей без знания и без развития, с фальшивою, так сказать, пробою. «Человек с высшим образованием», а на самом деле часто это жалкий недоучка, ищущий «хоть каких-нибудь занятий». Мне кажется, пора освободить школу и общество от ложного представления, будто специальное образование есть высшее образование, пора эмансипировать последнее от учености и вообще разграничить эти два понятия в политических правах. Если школьная ученость будет лишена исключительных привилегий вне своей специальности, то толпа учащихся отхлынет от так называемой высшей школы к великой выгоде и школы, и общества. В школе будет просторнее, в ней будут, наконец, действительно учиться, в ней специальные знания будет находить молодежь, действительно ищущая их. «А остальная толпа?» – спросите вы. А остальная толпа, без определенного призвания, без исключительного таланта, хорошо сделает, если останется при общем образовании и примется поскорее за практическую работу. Ей должно быть обеспечено хорошее общее образование и должны быть предоставлены общие права, причем сама практическая работа, сама жизнь должна давать отличия и преимущества. Решающим критерием в карьере образованных людей должен быть не диплом, а талант.

Труд как школа

О, если бы образованные юноши поскорее принимались за практическую работу! Какой бы это был выигрыш и для них, и для страны! У нас теперь молодежь учится почти до тридцати лет, все живя на родительской шее, на стипендиях или грошовых уроках. Не только детство, но и молодость проходят вне той школы, которая всего нужнее, вне школы производительного труда, без великого научения, как честно добывать хлеб. В деревне с ранних лет ребенок втягивается в жизненную работу, в возраст самый восприимчивый он изучает все подробности своего будущего ремесла. С ранних лет ребенок приобретает привычку к серьезному напряжению, охоту к нему, неутомимость. Не то у нас, где полжизни проводится за постылой (будемте откровенны) книгой. В бесконечных приготовлениях к жизни молодежь растрачивает свою свежесть, и самая способность к упорному труду атрофируется.

Мне кажется, государству следует хорошо поставить общее образование, для чего следовало бы не сокращать, а увеличить его объем присоединением общих университетских курсов. Гимназии следовало бы преобразовать в лицеи, дающие не ученость, но законченное образование. Обеспечив исключительным талантам специальные школы, следует поскорее сажать остальную молодежь за практическую работу. Отмените общие права специальных знаний – и молодежь сама попросит живой работы. Кто знает, – в числе глубоких причин так называемых «студенческих волнений» нет ли отчасти просто лени, просто скуки, органического отвращения к специальному обучению того большинства, которое по самой природе не имеет особого призвания? Может быть, молодежи инстинктивно хочется той работы, на какую она способна, хочется живого, производительного дела. Труд интересный, любимый, с которым сроднился, который наполняет жизнь, – его, может быть, не бросили бы ни для какой обструкции. Бросают обыкновенно то, что недорого.

Реформа средней школы… До какой степени ясно чувствуешь, что это реформа школы вообще, что гимназический вопрос решает и университетский, и народно-школьный. Средняя школа есть государственная по преимуществу; начальные училища могут быть предоставлены семье, общине, уезду, – высшие училища по природе своей международны, как международна в наш век сама наука. Но средняя школа, дающая не ученость, а образование, непременно должна быть связана с гражданским миросозерцанием страны, с теми культурными, нравственными началами, которые дают человеку духовный образ. Так как русский юноша есть прежде всего человек, то в образование его должно прежде всего входить то, что считается у нас человечностью, т. е. христианское представление о достоинстве, чести, долге, героизме. Затем, так как русский юноша – русский, в образование его должно входить то, что делает нас русскими: близкое знакомство с родным народом и родной страной. Далее, – так как русский юноша европеец, то в образование его должно входить и то, что делает людей европейцами, – возможно отчетливое знакомство с началами гуманной цивилизации, с основами литературы, наук и искусств Запада. Словом, средняя школа имеет предметом дать законченного гражданина, обладающего не глубиною знаний, но достаточною их широтою. Образование непременно должно быть универсальным, энциклопедическим, охватывающим всю сферу пытливости человеческой, дающим возможность образованному человеку сознательно отдаться той или другой специальной деятельности.

Если все это верно, то огромная ошибка загромождать школу какою-нибудь дисциплиною специального характера. Общеобразовательная школа не может быть ни филологической, ни математической, ни естественно-историческою. Пусть она будет университетом в древнем значении этого слова, пусть она дает начальные познания и в языках, и в математике, и в естественной истории, но по возможности так, чтобы все эти отделы были уравновешены и не душили бы друг друга. Большая ошибка глядеть на среднюю школу лишь как на ступень к специальной. Вовсе не то между ними отношение. Образованность совершенно самостоятельна и независима от учености. Если она ступень, то такая, через которую в случае нужды легко шагает истинное призвание. Великие ученые выходили или прямо из самоучек, как Фарадей или Эдисон, или из школ, не дававших им никакой подготовки. Если бы в течение курса образовательной школы у юноши открылось ясно выраженное призвание к чему-нибудь, то, мне кажется, не было бы расчета терять золотое время над формальным прохождением всей программы. Такого юношу следовало бы прямо вводить в его будущую специальность, разрабатывая самую мощную жилу его способностей, пренебрегая второстепенными. Талантливым специалистом нужно родиться, – и затем вся роль воспитания – не отвлекать его от цели, для которой он пришел в мир. Требование, чтобы все юношество поголовно проходило семилетний курс, несообразно с природой. Одному семи лет мало, другому много. Для людей исключительных, стремящихся как можно скорее к заветной области, семилетний искус может быть роковым. За семь лет призвание может заглохнуть; для призвания ведь тоже всего пригоднее эти годы ранней юношеской впечатлительности, когда душа жадно ищет свойственного ей хлеба и, часто не находя его, поглощает камни. Общее образование, способствуя некоторому развитию заурядных способностей, притупляет исключительные. Постоянно отвлекаясь в сферы чуждые, неинтересные, ненужные ей, душа переутомляется, и в специальной школе ей иногда недостает той свежести, того яркого вдохновения, которыми отличались обыкновенно самородки.

В одной высшей школе – в Академии Художеств, мне кажется, требование гимназического диплома уже доказало свою вредоносность. Мы имели ряд блестящих талантов, не получивших среднего образования. С тех пор как стали его требовать, ни число талантов, ни сила их не увеличились ни в какой сколько-нибудь заметной степени. Огромный мир народных дарований, мир бедняков, для которых даже средняя школа недоступна, был навсегда отгорожен от искусства. То же следует сказать о требовании гимназического диплома от музыкантов или актеров. Но и все науки – если взглянуть на них творчески – те же искусства, все требуют увлечения, таланта, и если для живописи или музыки нет необходимости подробно знакомиться со всеми музами, то же самое для химии или медицины.

Я уверен, что многие не согласятся с этой мыслью. Возможно ли полное развитие таланта при недостаточном образовании? Пусть Репин кончил только уездное училище, но, может быть, если бы он прошел еще гимназию, то вышел бы вторым Рафаэлем. Но я замечу, что так как неизвестно, что вышло бы с Ильей Ефимовичем в этом случае, то можно предположить и обратное, т. е., пройди он гимназию, из него не вышло бы и Репина. Если бы лучшие годы юности, с 12 до 19, он посвятил бы не рисованию, а латинским глаголам и алгебре, то, может быть, мы имели бы одним посредственным столоначальником больше и одним высокодаровитым художником меньше. Я далек от того, чтобы утверждать, что образование вредит таланту или что оно ему вовсе не нужно. Я говорю лишь то, что принудительное и слишком громоздкое образование может отвлечь природу юноши от более драгоценного процесса – художественного развития, именно в те годы, упустить которые гибельно. Я утверждаю также, что образование дело наживное, что был бы налицо талант, и он сам непременно найдет способы дополнить те сведения, какие ему действительно необходимы для полноты развития. Наши замечательные художники, конечно, немало работали над собственным образованием; отсутствие диплома не помешало ни Крамскому, ни тому же Репину сделаться художественными критиками; прекрасный язык их свидетельствует о всей полноте образованности, какая доступна.

Всем этим я хочу сказать одно: каждой развивающейся душе должны быть предоставлены средства развития, но нужно остерегаться, чтобы избыток или несвоевременность средств не сбивали ее с цели.

Заживо похороненные

Гоголь умер 43 лет, приблизительно в теперешний возраст А.П. Чехова, которого все мы считаем еще молодым писателем. Считаем не столько по возрасту, сколько по внутреннему предчувствию, что этот огромный талант едва тронут, что он должен дать и непременно даст в будущем целый ряд произведений той законченности и полноты, какая дается лишь под старость. Сорока лет Лев Толстой уже был автором «Войны и мира», но никто, конечно, и представить себе не мог, чтобы тем ограничилось его творчество. Великий талант был налицо, но жизненная работа его была на три четверти впереди. В 43-летний возраст Гончаров еще был только автором «Обыкновенной истории», не было на свете ни «Обломова», ни «Обрыва». Достоевский в 43 года не написал ни одного из своих великих романов. Тургенев не написал еще «Отцов и детей», «Дыма», «Накануне», «Нови». Таким образом, нет сомнения, что и 43-летний Гоголь не все сказал, для чего был послан в мир. Он унес с собой «какую-то великую тайну», говоря словами Достоевского о Пушкине, тайну роскошного расцвета замыслов, которые в средине жизни еще едва намечены. А так как перед самой смертью, в порыве меланхолии, Гоголь сжег всю работу своих последних лет, то мы знаем этого писателя совсем молодым и даже приблизительно не в состоянии судить, какая с ним вынута огромная умственная сила из русской жизни. Если прибавить к Гоголю погибшие еще более трагически великие таланты Пушкина, Лермонтова, Грибоедова…

Просто язык немеет от этой непостижимо-бедственной судьбы наших гениев. Можно подумать, что в нравственной жизни общества есть свои цветы и свои морозы и что самые нежные, самые благоуханные явления духа в иную эпоху губит тот тайный холод, то варварское неуважение к таланту, которое непременно найдет предлог, чтобы погубить великого человека, подвести его под жало клеветы, под пистолетную пулю, под случайность опасного труда. Уже на глазах Пушкина началась гибель весеннего расцвета нашей интеллигенции. Батюшков, Козлов, Языков, Веневитинов, Чаадаев, Баратынский, Дельвиг – прямо богатырское поколение по свежести чувства и благородству мысли, и вот один сходит с ума, другой слепнет, третий спивается, четвертый умирает от чахотки, пятый объявлен сумасшедшим, тот самый, что, по мнению Пушкина, «в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес». И общество, и природа как будто не выносили зарождающейся в России гениальности.

– Как это вы его не уберегли? – горько упрекал своих друзей Пушкин, узнав о смерти юноши Веневитинова.

Царь нашей поэзии не знал, что над ним самим уже закинута петля общественной низости, того «злорадства и предательства», которые отравляли жизнь не ему одному, а всем великим, хоть и не всех свели в могилу.

В самом деле, в грустные дни пятидесятилетия смерти Гоголя прилично вспомнить этот застарелый грех русского общества. Один старый публицист пишет, что общество наше, видимо, созрело. Тот самый Гоголь, за сочувственный некролог которому Тургенев был посажен на месяц под арест, этот Гоголь официально чествуется теперь всей Россией и циркулярно назван «великим писателем земли русской». Значит, мы созрели. Так ли, однако? То есть, конечно, до некоторой степени созрели – иначе было бы совсем непостижимо, что мы за народ. Но недаром, по какой-то злой иронии вещей, мы празднуем не только дни рождения наших великих людей, но и дни их смерти. Празднуем одинаково искренно, с одинаковым торжеством. Если бы не знать, что жестокость – часто только простодушие и равнодушие ко всему на свете, можно бы подумать, что эти запоздалые памятники великим людям, эти посмертные юбилеи являются выражением не горя, а некоторой радости общества, некоторого удовольствия сознавать, что беспокойный человек уже в могиле, что уже полвека, как тлеют кости его, что он уже до такой степени не опасен, что можно за это наградить его и памятником. Вы негодуете, читатель, – но право же, если вдуматься в обычное настроение и благородную природу русского обывателя, то…

Но поведем речь далее.

Талант и долголетие

В освободительную эпоху мор талантов как будто прекратился. Второе поколение великих писателей было долговечно. В шестидесятые годы мор продолжается только среди публицистов: слишком рано исчезают со сцены блестящие таланты Добролюбова, Писарева, Ап. Григорьева, Чернышевского, но беллетристы и поэты живут дольше прежнего. Чем это объяснить? Может быть, тут не простая случайность. Может быть, несколько смягчился нравственный климат общества – по крайней мере в отношении той мысли, которая умела благоухать. Гибли боевые таланты, разными терзаниями и заразами бывали измучены ближайшие к ним ряды художников – Помяловский, Некрасов, Мей, Щедрин, но чистое искусство уже чувствует себя свободнее в обществе. Великие художники, как Тургенев, Достоевский, Толстой, приобретают неслыханно высокое значение, как умственные вожди своего века, как представители русской цивилизации в семье народов. Говорят: «Любимцы богов умирают рано». Причина этому может быть та, что любимцы богов обыкновенно ненавидимы людьми, и боги стремятся поскорее освободить великую душу от теснящей ее толпы. Но если толпа наконец покоряется небесному посланничеству, великие люди, как послы в дружественной стране, заживаются долго. Достоевский, правда, не дожил до 60 лет, Тургенев умер 65 лет, т. е. оба все же не дожили одного или двух десятилетий, но потерять 20–30 % своих дней за право жизни еще не считается лихвенным процентом. Гончаров, державший себя как бы в мягком футляре, вдали от жизни, умер глубоким стариком. Группа беспечальных поэтов была еще счастливее: Тютчев, Майков, Фет, Полонский скончались в возрасте за 70 лет, а А. М. Жемчужникову, еще здравствующему, уже 80 лет. Чем беспечнее муза, чем выше Олимп, на котором отгораживают себя замечательные люди, тем, по-видимому, они ближе к богам и по долготе жизни.

Из этой маленькой справки возрастов уже ясно, что вопреки ходячему мнению гений по природе своей вовсе не хрупок. Будучи носителем жизни по преимуществу, как бы скоплением ее энергии, он предназначается для очень долгой жизни, что доказывается множеством примеров от Платона и Софокла до Гете и Гюго. Шопенгауэр, сам живший долго, утверждает, что великие люди не подвержены душевным болезням, а могучий мозг, как известно, в состоянии поддержать даже хилое тело. Если же, вопреки природе, великие люди иногда умирают плачевно рано, едва загоревшись в небе, как метеор, то причина этому – как в горении метеора – сопротивление холодной среды. Чтобы дополнить аналогию, следует прибавить, что, может быть, сам гений есть не что иное, как горение духа, вызванное чрезмерным сопротивлением атмосферы, в которую он попадает.

Огромное большинство писателей, как и обыкновенных смертных, умирают не естественной смертью, от несчастных случаев, болезней. Происхождение болезней до сих пор мистическое. При слишком бедственных условиях жизнь как бы ищет спасения в смерти, и оставшиеся силы ее становятся самоубийственными. Кто знает, что именно измучило Гоголя? Может быть, его собственное могучее воображение. Обыкновенные люди видят действительность как бы сквозь туман; люди одаренные видят ее во всей яркости ее пустоты. Зрелище тогдашней жизни, зрелище неисчислимых мертвых душ, сосредоточенное в мозгу писателя, как в объективе, могло обвевать его такою смертью, что он заживо зачах. С другой стороны, в лице Христа он видел человеческий образ, облагороженный до божественного совершенства, и душу писателя прямо тянуло вон из столь погрязшего в мертвечине тела. Тысячи видимых и безотчетных ран, тысячи давлений, не всегда ощутимых, могли в итоге довести этот впечатлительный дух до отвращения к жизни. Легко сказать: «периодическая меланхолия». Может быть, если бы жив был Пушкин (которого Гоголь прямо боготворил и которому приписывал все свои замыслы), если бы жили Грибоедов, Лермонтов, горячо любимый Языков, Дельвиг, Баратынский – все точно скошенные на корню какой-то темной силой, – если бы Гоголь был так счастлив, чтобы жить в семье великих сверстников, по подъему духа равных ему, то на него не напал бы тогда этот непостижимый страх смерти, сведший его в могилу, страх человека, оставшегося в пустыне. Может быть, и меланхолии никакой не было бы. Рубите один корень – хиреют и его соседи.

Творцы событий

Вывод отсюда, конечно, тот, что обществу необходимо беречь своих великих людей. Мы настолько цивилизованны, что продаем картофель или сало по тройной итальянской бухгалтерии, знаем, что такое «nostro» и «lоrо». Но есть экономия высшая, не свечных огарков, а той нежной, неуловимой первостихии, которая называется гением человека, духом расы. Эта первостихия способна накапливаться и тратиться, тратиться иногда безумно, хотя именно из нее овеществляется все, что мы имеем, до картофеля и сала включительно. Иногда говорят: гений не в количестве, а в качестве работы. Достаточно было Грибоедову написать одну пьесу, чтобы стать великим писателем. Так, однако, и количество работы, вносимой в общество великим мастером, много значит. Одна пьеса – один червонец, но умственный капитал общества, как и всякий капитал, составляется не из единицы, а из множества, из накопления, доходящего до избытка. Если бы наши деды сумели сберечь автора «Горя от ума», если бы он в течение двадцати или тридцати лет дал целый ряд блестящих классических комедий, если бы он развернул в них весь пафос негодования, всю остроту своей сатиры, – неужели вы думаете, что это не отразилось бы на тогдашних нравах, на общественном укладе того времени? Мне кажется, что один такой автор – предоставьте ему себя обнаружить – мог бы существенно повлиять на историю русского народа. Уже один он, например, мог бы ускорить на несколько десятилетий падение крепостного права. А ведь еще ранее Грибоедова, в еще более суровый век погибла, едва раскрывшись, не менее могучая сила Фонвизина…

Качество в искусстве – все, но как много значит и количество работы! Представьте себе, что рядом с Грибоедовым неутомимо трудятся титанические таланты Пушкина, Лермонтова, Гоголя, – ведь этакая дружина в самом деле могла бы сдвинуть тогдашнюю Россию с мертвой точки, сдвинуть несравненно более решительно и победоносно, чем это удалось сделать их же молодым попыткам вместе с напряжениями «людей сороковых годов». Кто знает, начнись у нас шумное просветительное движение всего двадцатью годами ранее, – может быть, не было бы и севастопольского погрома, не было бы той робости во внутренней и внешней жизни, какою отличалась вторая половина века и гнет которой чувствуется и теперь.

Не будем преувеличивать исторической роли писателей, но не станем и уменьшать ее. Вспомните роль Данте и Петрарки в их отечестве, роль энциклопедистов во Франции, немецкой литературы в Германии. Со времен Гомера и Гезиода, которые «сочинили» богов и своей героической поэзией отковали крепче стали духовное единство эллинов, с еще более глубокой древности, когда Пятикнижие Моисея явилось ферментом для благороднейших брожений в человечестве, – писатели, мыслители, поэты были истинными вдохновителями истории, в каком бы иногда пренебрежении она ни находилась. Наше общество может пренебрегать современными писателями, но оно во власти прежних, которым ставит монументы. Наши деды пренебрегали Гоголем и Фонвизиным, но покорялись французской литературе. В эпоху Шекспира и Мольера их недостаточно чтили, но были очарованы римскими классиками. Так или иначе, но дух народный всегда в плену писателей, назовите их боянами, трубадурами, поэтами, романистами, философами. Этот плен, конечно, есть лучший залог народной свободы, самый сладкий плен, какой возможен. Если народ от природы даровит и благороден, если есть в нем тяготение к высокому, то он окружает своих поэтов нежною заботою; они у него в чести, им предоставлены все средства сказать свои вещие слова. В таком народе разум и вдохновение являются реальною творческою силою. В сущности, не кто иной, а именно поэты – внушением своим – ведут войны и устанавливают законы. Они на вид легкомысленны, они говорят красивые слова, но в этом все. Волнуя тысячи сердец, они заставляют биться их, как челноки, ткущие ткань нового миросозерцания, новых вкусов. А в этом все. Но если народ не одарен от природы, если нет в его духовном облике той красоты, которою отличаются избранные породы, то присутствие гения в нем составляет драму, самую горькую, какая есть на свете. Драму и для гения, и для толпы. Благородный Чацкий задыхается в Москве; с его умом и сердцем он встречает «миллион терзаний», слагающихся в «горе» от ума. Но и грубая знать тогдашнего времени жестоко оскорблена Чацким. Этот острый ум и свежая, как кислород, совесть жгут старое общество, – не лечат его, не питают, а только жгут. Возникает не союз, как Гомера с его толпой, а борьба, в данном случае неравная. «Вон из Москвы!» Покорные этому грустному лозунгу все тогдашние таланты спешили вон из жизни. Но когда из общества отходит гений, с ним отходит возбуждающее начало. Дух общественный как бы засыпает, жизнь останавливается и, как стоячая вода, делается затхлой. В таком обществе есть и время, и пространство, но нет движения. Наоборот, только с нарождением гениальных людей начинаются события, и с нарождением не столько деятелей, сколько мечтателей. Собственно «воля» в обществе всегда есть, – недостает очаровательного «представления», которое направило бы волю к действию. Писатели, художники, философы, артисты – они истинные зачинатели событий, потому что только они владеют оплодотворяющим дух творчеством.

В чем сущность всякой великой вещи, литературной и философской? В том, что она всегда событие, и для самого автора, и в силу этого событие и для читателей. Великое произведение есть всегда некая эра в жизни автора; задолго до написания его он чувствует нашествие на себя какого-то особого духа, постепенно растущего, наконец требующего выхода. Писатель ждет этого настроения со страхом, как беременная женщина – родов, но и с тем же тайным умилением, с тою же нежною, тревожною любовью к тому, что явится. Каждый ребенок, сколько бы их ни было, событие, так и каждая истинно великая вещь. Она организуется в душе автора, как глубоко многозначительный акт его жизни, акт внутренний, исходящий из недр природы. В обществе неодаренном – редки великие образцы, редки вот эти события духа. Но как они ни тонут в океане обыденного, все же только они и воспитывают разум общества, – медленно или быстро, смотря по количеству капель, падающих на камень.

О молодежи и стариках

«Гибель богов» нашей гоголевской эпохи, вытеснение из жизни молодых талантов дает повод коснуться странного явления в нашем обществе – поклонения пред молодежью. В шестидесятые годы, которых я не помню, говорят, это поклонение доходило до комических преувеличений: «отцы», заслуженные и почтенные, искренно считали себя ничтожеством пред задиравшими нос розовыми студентами. «Дорогу молодежи!» – кричали тогда. Но та молодежь теперь уже состарилась, и пора бы с добродушием, свойственным старости, признаться, что презирать «старикашек», отцов своих, тогдашняя молодежь не имела права. «Отцы» дали все же, как-никак, эпоху великих реформ, выдвинули Тургенева, Достоевского, Льва Толстого. А их «дети», резавшие лягушек? Не скажу, чтобы они вовсе ничего не дали, но аванс почтения, взятый ими, еще до сих пор, так сказать, далеко не погашен гонораром.

Культ почтения пред молодежью поддерживается, мне кажется, искусственно теми второстепенными деятелями, которые ищут прежде всего успеха и заискивают перед толпой. Чувствуя, что честными средствами – талантом, знанием, серьезной работой – им не взять, эти господа страшно лебезят перед теми читательскими кругами, которые всего легче поддаются обману. Молодежь – излюбленная публика их, потому что у нее нет опыта, нет знания жизни, нет сложившихся прочно вкусов и убеждений. Молодежь всего легче поддается внушению, она восприимчива к чему угодно. И когда толпа молодежи слышит лесть, когда старые хитрецы смиренно склоняют пред нею общественные знамена, молодежь и в самом деле думает, что она много значит. На самом же деле теперь, сейчас она ничего не значит, как ничего не значат молодые всходы, пока они не созрели. Молодежи принадлежит будущее, как старикам – настоящее, и, право, такой дележ отвечает самой элементарной честности.

Что такое, в сущности, старость? Люди дурные и ограниченные в старости бывают необыкновенно жалкими. С одряхлением плоти выступает, как из рубища, отвратительная их сущность – животный эгоизм, и нужно много милосердия, чтобы искренно мириться со столь обездушенным, почти разлагающимся существом. Но другое дело – люди высокого духа. Старость для них, как для дорогого вина, состоит в беспрерывном раскрытии их прекрасной сущности, проглядывающей, как розовое тело из ветшающей ткани. Гоголь очень тонко заметил, что дурные люди делаются к старости злее, добрые – добрее. Для людей нормальных старость есть не только трата сил, но и накопление усилий, накопление искусства жить. В эпохи высшего совершенства человеческого типа – у древних язычников, древних иудеев и древних христиан – не молодость, а старость была предметом культа. «Старец» – это был род титула, ему были присвоены общественные почести. В присутствии старика, кто бы он ни был, юноша не смел садиться. Из старцев составляли сенат, правительство. Многовековой опыт очень разборчивых народов научил, что хорошая старость и мудрость – синонимы, что старчество – живая высшая школа, носитель гения всей породы.

Вообще старость сама по себе не может не считаться некоторым достоинством. Дожить до преклонных лет – это значит быть хорошей, крепкой породы и, сверх того, это значит проявить незаурядный разум, спасающий от тысячи опасностей и безрассудств. Если человек не истратил себя, как расточитель, если он донес и тело, и душу свою невредимыми до склона лет, это единственный неопровержимый экзамен его жизнестойкости и, если хотите, нравственной порядочности. Вы скажете, что старость есть сохранивший себя эгоизм, свидетельство неспособности пожертвовать собою обществу. Но еще Бог весть, чья жертва нужнее – мгновенная ли гибель иного юноши или многолетний труд человека, до самой старости отстаивающего свое знамя. Если верно, что победа принадлежит самоотверженным и храбрым, то оставшиеся на поле битвы – не все трусы. Из кричащей толпы молодежи три четверти не доживут и до пятидесяти лет; половина не дотянет до сорока. И погибнут не «за други своя», не на подвиге самоотвержения, а от пьянства, сифилиса, обжорства, истощения, от праздности и азарта, от крайней неряшливости тела и духа. Старость, во всяком случае, дает нечто законченное, тогда как преждевременная смерть всегда есть задача, брошенная на половине. Исключительные люди, доживающие до глубокой старости, ничуть не теряют ясности сознания. Напротив, они приобретают как бы совсем новое озарение, отблеск иного, нездешнего разума, к которому они близки.

Для меня лично умный старик – самый интересный собеседник, какой возможен. С юношей, который ничего не знает, о чем с ним говорить? Если он умен, он полон жажды знания, но знания, еще не приобретенного. Нужны долгие десятилетия, чтобы ум его созрел среди живых впечатлений действительности, в прикосновении с вековым разумом народным, в стихиях искусства, литературы, нравственных преданий, в кругу идей шестидесяти столетий нашей цивилизации. Это дается не сразу даже одаренным людям. Необходимо, чтобы человек самолично извлек огромный запас ощущений из жизни и углубил их до степени знания, проверенного и точного. Умный старик – сразу чувствуешь, что он страшно много видел и пережил, что нет чувства, нет мысли, на которые он сотни раз не откликался бы сердцем, не продумал бы их, не перестрадал. Поэтому у такого старика всякая мысль как бы заранее разработана вширь и вглубь, речь его обо всем содержательна и любопытна, это не черновик мышления, а нечто начисто переписанное. Умный старик – как умная книга: где ни раскройте ее страницы, она везде интересна. Таковы талантливые старые писатели, артисты, священники, генералы, купцы, крестьяне.

Нет сомнения, что, как и в древности, старики – самое рассудительное и самое снисходительное сословие в государстве. Говорю – снисходительное в смысле того великодушия, которое свойственно мудрости и которого недостает вместе с мудростью так называемой «пылкой молодежи». По всей справедливости именно старикам, вынесшим на плечах всю работу своего века, принадлежит первое место в жизни. Старики представляют собою естественный отбор; в общем они умнее и даровитее молодежи. Последняя, будучи не просеяна и не провеяна жизнью, должна оставить позади себя много слабых, глупых, распущенных, изуродованных особей, прежде чем заявит свое право на власть в обществе.

Бережение сил

Если интересны вообще умные старики, то в какой безмерной степени интересны люди гениальные, дожившие до старости! Их немного таких, но тем драгоценнее их присутствие в обществе. Не говоря о Гете, случайные мнения которого в последние его годы дали возможность незначительному его собеседнику составить одну из интереснейших книг в мировой литературе, – не говоря о прекрасной старости многих других, вспомним наших великих старцев – Тургенева, Достоевского, Льва Толстого. Вместе с возрастом эти писатели входили в новое, особенно серьезное, особенно глубокое настроение. Если мелкие звезды закатываются незаметно, исчезая во мгле еще далеко до горизонта, то солнце именно к концу дня кажется наиболее величественным; закат для него – самый значительный, самый торжественный момент дня. Жизнь великого человека пред естественной кончиною встает во всем ее историческом значении. Подумайте, например, об авторе «Войны и мира», которого драгоценные дни Господь еще раз милостиво продолжил. При его могучей впечатлительности, при его способности все видеть и все понимать, – подумайте, что значило прожить семь десятилетий сознательной жизни? Человек, который родился в век Пушкина и Лермонтова и был их современником, который вырос в культуре тридцатых годов, в глухое время крепостного права, в стародворянской семье, человек, который отчетливо помнит почта все царствование Николая I и переживает уже четвертое царствование, человек, который не в книгах читал, как мы, а лично участвовал в давно забытых войнах на Кавказе и под Севастополем, – человек, лично переживший всю великую драму освобождения крестьян и в ней участвовавший, – друг старых славянофилов и западников, перед которым прошла вся плеяда тургеневского века… Какой это огромный жизненный опыт, и при чудесном даре проникновения в дух вещей – какая работа мысли! Если иной молоденький доцент в двадцать пять лет имеет уже степень «доктора истории», то сравните с ним этого глубокого старца, жившего столь долго! Такие люди живут не праздно. Тургенев, Достоевский, Толстой – они первые на глазах наших ввели Россию в семью народов как равноправного члена, они первые от имени народа русского внесли в человечество дар, от которого гордая цивилизация не отказалась. И не лишено значения то, что величайшая в этом отношении заслуга принадлежит самому старому из названных писателей. Я уверен, что тот же подвиг выполнило бы с не меньшим блеском и поколение Пушкина, Лермонтова, Грибоедова: силы этой молодежи были безмерны, но судьба не дала им просто времени, просто жизни. Они обнаружили лишь качество своего гения и не успели обнаружить количества его.

Возвращаюсь к спору между молодежью и стариками. Я сказал бы молодежи: – Пока вы молодежь, вы – ничто, как едва поднявшиеся колосья без зерен – еще только солома, а не хлеб. Вся ценность молодости обнаружится лишь в зрелых людях и стариках. Не спешите же кричать о своем достоинстве; сначала докажите его, а для этого нужна долгая жизнь. Честный юноша, желающий не украсть, а заслужить честное имя, со страхом и трепетом глядит на подвиг жизни, предчувствуя, что он не легок. Он очень труден, гораздо труднее, чем всякое представление о нем, и единственное, что делает его одолимым, – это если он разложен на долгие годы.

Позвольте еще прибавить вот что. Если только честная старость доказывает право на уважение, то долг стариков – всеми средствами доводить молодежь до честной старости. Если даже великие таланты теряли половину и три четверти своего значения, не дожив до полноты возраста, то раннее сошествие со сцены молодых сил – самая гибельная трата, какая возможна. Поднявшимся, заколосившимся всходам должно быть обеспечено правильное созревание. «Отцы», родившие «детей», должны еще раз выходить их до окончательного их гражданского рождения. Дав детям бытие, необходимо дать и зрелость. С молодежью очень много возни, даже с простонародною молодежью, но что делать. Приходится ухаживать и за домашними животными, и за растениями, ухаживать со всею нежностью и вниманием, на какие хозяева способны. Хотите урожая в будущем, обилия плодов земных – не жалейте труда, искусства, бессонных ночей, тревоги. Насколько противно фальшивое подделыванье под вкусы молодежи, гадкая погоня за популярностью, настолько необходима серьезная забота о нравственных и физических условиях, при которых молодая душа растет, забота о солнце, воздухе, влаге, тепле, просторе, обо всем, чего требует не каприз, а сама природа. Мы счастливы и горды, что нашими современниками были великие старики, имена которых не умрут. Надо и детям подготовлять то же счастье, оберегая «долготу» их лет. Очень многие замечательные люди в юности приводили в отчаяние своих родителей, но зрелый возраст доказал, что они сбережены были не напрасно.

Нравственное движение за границей

Этика и свободомыслие

Нравственное движение на Западе преследует, в сущности, те же цели, что и церковь, но исключительно светскими средствами. Казалось бы, обе стороны должны были бы вступить в союз между собою, но присутствие там и здесь крайних элементов мешает этому. Так называемые «свободомыслящие» иногда не хотят и слышать о сближении с церковью. Эта нетерпимость осуждается этическим союзом, как это ясно сказалось, между прочим, на конференции, созванной секретарем союза д-ром Ф. В. Ферстером. Один «свободный мыслитель» упрекал этическое движение в том, что оно стремится к примирению с церковью. Член союза г-жа Альтшуль нашла нужным ответить на это обвинение. «Потому только, что г. Ферстер говорит с жаром и с симпатией о религиозной идее, его нельзя упрекать в приверженности к клерикалам. С каких пор горячность убеждения, интерес и симпатия к религии называются клерикализмом? Мои чувства свободно мыслящей мне дороги, но я никогда не считала свободную мысль сплошным отрицанием всего. Основываясь на естественной истории творения, свободная мысль действительно делает человека гражданином Вселенной и дает множество импульсов к добру. Но при всей моей любви и уважении к свободной мысли, я не могу быть слепой и глухой ко всему, что думает и чувствует мой ближний. Уважение, с которым мы, этики, относимся к религиозной жизни, дает ей новую жизненную силу, без которой она постепенно угасла бы. Этические союзы стремятся делать людей „добрыми” ради того, чтоб они сделались счастливее. А если так, то можно ли пренебрегать тем, что служит источником счастья для множества людей?»

«Есть много свободных мыслителей, убежденных в том, что нет никакой нужды давать жизни религиозное объяснение. Им кажется, что это выдумка священников. Мне, напротив, желание давать жизни сверхъестественное объяснение кажется потребностью, так глубоко укоренившейся в человеческой душе, что многие люди, наверное, продолжали бы верить в сверхъестественную силу, управляющую их судьбой, и в том случае, если б все священники разом исчезли с лица земли и если б наше познание природы дошло до такой ступени развития, при которой совсем не оставалось бы для человека неразобранных загадок».

«Роль этика не может, стало быть, заключаться в том, чтоб заглушать религиозное чувство. Напротив, он должен следить за тем, чтоб этот источник счастья оставался чистым. Если религиозное чувство, как мы надеемся, будет развиваться в глубину, вероятно, в будущем оно разобьет общество на небольшие группы, в которых и будет культивироваться и чтиться, как чисто индивидуальное убеждение, тогда как культура этики, могущей соединять людей всяких религиозных воззрений, будет все более и более связывать общие интересы».

«Терпимость не есть только снисхождение. Она есть ласковое усилие понять мысль другого человека. Мало признать за другими право быть другого мнения. Надо усилием ума понять это чужое мнение, освоиться с чувствами, с образом мыслей других людей настолько близко и интимно, насколько это может позволить нам собственный образ мыслей и наши собственные чувства. Такова терпимость этика. Надо пожелать, чтоб таковой же сделалась и терпимость свободомыслящего».

«Мы присоединяемся к этим словам, – говорит г. Ферстер. – Если мы хотим приобрести людей для того, чтоб организовать возвышенное общество, говорит один из корреспондентов „Ethical World“, мы не должны начинать с осмеивания наших ближних и их прошлого».

«Всегда надо судить о христианстве, – говорит Stanton Coit, – по его лучшим авторам, по трем первым Евангелистам, по св. Павлу, св. Августину, св. Фоме Аквинскому, Мартину Лютеру, Тейлору, Неандру и другим вместо того, чтобы судить о нем по плохим и наименее развитым писателям. Что касается самих христиан, мы должны судить о них по лучшим образчикам человечества. Не будем приписывать христианству ошибок, вызванных эгоизмом некоторых христиан. Не будем смешивать религию с ее представителями и не будем осуждать ее за их ошибки, как это делали Шелли и радикалы. Следует читать лучшие речи великих проповедников и посещать лучшую из ортодоксальных церквей (la meilleure église ю orthodoxe) по меньшей мере двенадцать раз в год. Это лучшее средство для того, чтоб поддерживать дружбу с ортодоксами, которые будут любить нас и доверять нам так же, как и мы им».

«Мы ведь не сражаемся за убеждения: важные задачи настоящего указывают на то, как важно, как необходимо деятельное сотрудничество людей, мужчин и женщин, каковы бы ни были их религиозные убеждения. Нетерпимость и гордость, вызываемая различием исповеданий, исчезают именно в этом примирении людей на почве человечности, в этом союзе, где люди научаются уважать друг друга, не спрашивая, из какого источника всякий почерпает свое вдохновение. Величайший из наших свободных мыслителей, Лессинг, убежден в том, что только нравственные качества того, кто будет носить настоящее кольцо, дают возможность узнать его, а никак не словопрения и не ссоры из-за различия во мнениях. – Это желание согласия не делает нас мрачными. Относительно многих печальных сторон западной церкви мы радикальнее свободных мыслителей».

«Основывая для жизни и для воспитания светскую этику, мы отнимаем этим у западной церкви ее основание и мы избавляем народы от страха перед свободной мыслью. Именно потому, что большинство свободных мыслителей, и наиболее выдающиеся между ними, держались только отрицания вместо того, чтоб создать новую веру и философию, – множество людей осталось и до сих пор привязанными к церкви, многие возвращаются к ней, а правительства и педагоги колеблются объявить религию частным делом каждого».

«Но, скажут мне, как же с такими мыслями можете вы надеяться соединить между собой верующих? Признает ли верующий светскую этику? – Да. Это только вопрос времени, так как светская нравственность столь же необходима верующему, как и свободомыслящему. – Почти везде западная церковь мирится с политикой насилия и милитаризма. В женском вопросе она защищает патриархальный взгляд. В законе относительно развода она стоит за узкое и тираническое отношение к этому вопросу. Ясно, что верующим нужен верный, надежный руководитель для того, чтобы приложить их древние принципы к задачам современной цивилизации. Ведь и верующему приходится в настоящее время считаться с важными столкновениями нашего времени; эти столкновения потрясают и его совесть и мучат его. Церковь не может противиться светской этике, если она серьезно смотрит на свое пастырское призвание. В отдельных случаях это уже и встречается. Французское католичество, в лице одного из своих выдающихся представителей, выразило недавно свое восхищение по поводу педагогических учреждений господ Pécaut и Buisson».

Нравственное движение и благотворительность

Феликс Адлер, один из первых проповедников этической культуры, развивал следующие мысли на конгрессе американских обществ.

Этическое движение, говорит он, должно прежде всего пробуждать сознание необходимости социальных реформ. В высших и низших классах общества многие живут в полном равнодушии, не чувствуя ни своей ответственности, ни своего сообщничества в несчастьях настоящего времени. Прежде чем мы будем в состоянии рассчитывать на содействие значительной части общества в деле преобразования, надо развить и углубить в обществе нравственные потребности. Это лучший ответ, говорит Адлер, тем, кто упрекает наше движение в том, что оно не действует на практике. Воспитание народной воли, а не благотворительные общества, – будет иметь глубокое и целительное социальное действие. Усилия добиться уменьшения рабочих часов и развитие организации рабочих пропадают даром из-за тысячи мелких недоразумений и препятствий, которые можно победить только путем интеллектуального и нравственного воспитания народа. Тот, кто хочет излечивать причины, а не отдельные симптомы социальной болезни, должен требовать многого от доброй воли и чувства справедливости людей, которых никакой благотворительностью не изменить, пока они живут в настоящих условиях и привычках их жизни и мысли. Истинная задача этического движения – приобретать сторонников социальной реформы, влияя на людей нравственно.

Почему же этические союзы принимают такое деятельное участие в делах благотворительности? Во-первых, потому, что врач, желающий исцелить болезни в корне, никогда не пренебрегает возможностью и утишить хоть на несколько мгновений страдание; во-вторых, потому, что деятельность этого рода представляет хорошую школу социального изучения для тех, кто ей предается. Поэтому мы и стараемся устраивать деятельную благотворительность таким образом, чтоб она служила поучением для занимающихся ею, а не поощряла необдуманность тех, кто дает милостыню.

Этические союзы стоят еще далеко от общественной жизни, но они представляют случай сообща исследовать великие задачи и грозные явления, которые со всех сторон обволакивают и терзают нашу кажущуюся цивилизацию. Не заслуживает ли это деятельной поддержки со стороны умных мужчин и серьезных женщин?

Сколько родителей томится тревогой в момент, когда приходится подвергать молодого человека опасностям и соблазнам городской жизни! Пусть же они радостно приветствуют наши союзы, которые укрепят в молодом человеке чувство долга, осветив его в его сознании. За исключением некоторых курсов, жизнь не дает того, что мы предлагаем; не дает этого ни университет, ни академия художеств, ни технические институты, ни клиники, ни военные школы. Молодые люди не посещают проповедников и не руководствуются в жизни религиозным наставлением. Видимо, чего-то недостает этой молодежи, даже тем из них, которые в семье получили прочное нравственное воспитание. Надо оплодотворить новыми идеями это воспитание, данное семьей; надо пробудить в молодежи, вместе с отвращением к эгоизму, деятельное желание принимать постоянное участие в борьбе против этого эгоизма. А решение содействовать очищению человечества очищением самого себя – будет прекрасным идеалом, который даст юноше серьезность и степенность, которые будут сопровождать его среди всех столкновений страстей, мнений.

Нравственное движение вне союзов

В «Volkswirtschaft Mitt напечатано интересное письмо о торговом положении Новой Зеландии, прочитанное на митинге английских фабрикантов. В этом письме из Новой Зеландии говорится, что колония эта не обращалась к английским торговым домам ввиду того, что немецкие фабриканты лучше удовлетворяли ее. Очевидно, обладание колонией не то же, что экономическое господство на колониальном рынке. Страна может разориться экономически, несмотря на огромные колониальные владения и на могущественный флот, потому что пушки и политический «престиж» могут оказаться недостаточными для того, чтобы обеспечить сбыт ее товаров.

Лорд Фаррер, президент английского «клуба Cobden», доказал эту истину путем убедительных статистических данных.

В статье, озаглавленной «Le commerce suit-il le pavillon?», он восстает против нелепого шовинизма нашей эпохи, по которому выгода одной нации покоится на ущербе, причиненном другой. Он разбирает далее, опираясь на экономическую историю предыдущего века, следующие вопросы: правда ли, что необычайное развитие английской торговли во второй половине этого столетия вытекает из расширения «всемирной Империи»? Зависит ли наш рынок от политического влияния? Исключены ли мы из торговли там, где не развевается наш флаг? Есть ли повод думать, что увеличение политического и торгового могущества других стран вызывает упадок нашей торговли?

Вот как отвечает лорд Фаррер на эти вопросы, со статистическими документами в руках. «С тех пор как наше политическое влияние распространилось на Египет, наша торговля в этой стране очень слабо развилась. Следовательно, нет необходимости подчинять страну нашей политической власти, когда мы хотим вести с ней торговлю. Торговля Англии с заграницей втрое превосходит ее торговлю с подвластными ей странами. Эта пропорция не изменилась, несмотря на необычайное распространение английского владычества во второй половине столетия… Говорили, что торговля наша находится в зависимости от могущества нашего флота: история последних пятидесяти лет опровергает это ходячее мнение. Торговля не следует за флагом; она следует за установленными ценами. Успех нашей торговли зависит не от национальности наших коммерсантов, а от качества и деятельности нашего торгового производства. Издержки, которых требует политика насилия, издержки на гигантские вооружения с целью защиты наших «владений» нисколько не возбуждают и не возвышают ценности и искусства нашего производства. Еще менее будет экономических выгод, если наша политика приведет нас к войне с Францией, Россией или Германией. Не найдется достаточно обширных рынков для того, чтоб уплатить наши военные издержки и в том случае, если мы выйдем из войны победителями».

«Все факты за то, что увеличение империи ничуть не стоит в связи с расширением нашей торговли. Торговля зависит от других условий; поэтому зависть наша к увеличению других государств совершенно неуместна. Если даже они устроят таможни в своих владениях, мы пройдем через это там, где наша торговля представляет внутренний залог успеха. Цивилизуя иностранные территории, могущество торговли будет во всяком случае увеличиваться к выгоде наших индустриальных продуктов. Чтоб избежать ссор, желательно, конечно (и это было бы лучшим ответом на манифест Царя), чтоб правительства соединились с целью разрешить во вновь занятых территориях свободную экономическую конкуренцию всех торговых наций. Тогда не было бы причины продолжать эту погоню за политическим и территориальным могуществом. На взаимных отношениях покоится экономия всего мира. Торговля, которая будет служить к процветанию других наций, будет содействовать и нашему прогрессу. „Мир на земле, и да будут люди счастливы!“ Таков должен бы быть девиз международной торговли, в наши дни более, чем когда-либо».

Академия мира

В газете «Nation» профессор фон Бар из Геттингена обсуждает манифест Царя и доказывает, что третейский суд невозможен там, где его не поддерживает мнение образованного общества. Это мнение не может создаваться ежедневной прессой, подчиняющейся влиянию партий и правительств. Следует организовать международную академию, где люди независимые излагали бы правительствам и народам факты, относящиеся к каждому столкновению. «Такая академия могла бы не только подавать свое мнение по требованию правительства – что чрезвычайно важно для поддержания мира, – но она могла бы выражать свое мнение по просьбе представителей народа относительно вопроса, который еще не привел к острому столкновению правительств. Эта академия могла бы, если б ей были даны средства наводить справки на месте, освещать общественное мнение отчетом, который она издавала бы по собственному почину; она подбодряла бы этим же и правительства к тому, чтоб они предпринимали своевременные предосторожности. Сколько противоречий видели мы в отчетах о делах Армении и Крита! Сколько раз мы видели, что влиятельная печать страны отказывается верить официальным отчетам другого государства (например, отчетам консулов Востока). Может быть, можно бы избегнуть несказанных бедствий, если б общественное мнение могло пользоваться верными сведениями и точными отчетами». Все это можно применить и к внутренним вопросам цивилизации. Везде чувствуется недостаток в центрах для правильной оценки фактов; чем острее становятся столкновения контрастов, тем настоятельнее чувствуется необходимость соглашения. Профессор Ферстер на конференции в Берлине заявлял о необходимости устройства такого рода центров, в которых со всею серьезностью обсуждались бы события. Затем ораторы, с должного разрешения, просвещали бы общественное мнение полученными выводами. Простая академия мира не могла бы удовлетворить этой задаче. Как показывают недавние события, вопросы нынешней политики тесно связаны не только с вопросами экономическими, но и с вопросами нравственными. Такая академия должна была бы быть только отделением «Академии для преобразовательной интеллектуальной работы», создание которой проектируется этическим союзом.

Народные университеты во Франции

По инициативе г-на Deherme в Париже возникло общество народных университетов и «La Coopération des ideés» – журнал, редактируемый г. Deherme. Вот что говорил Temps о вновь возникшем обществе: «Общество народных университетов возникло без шуму, без треску. Оно, впрочем, представляет не что иное, как естественное и логическое развитие идеи, которая вызвала уже несколько лет тому назад создание журнала „La Coopération des ideés“. Энергичному и преданному делу социального прогресса человеку, г. Deherme, удалось открыть в Ст. – Антуанском предместье небольшую залу, – не очень элегантную, не очень комфортабельную, но что гораздо лучше – очень переполненную каждый вечер. В ней собираются люди всех воззрений и всех исповеданий и в присутствии чрезвычайно внимательной аудитории говорят о вопросах, которые как нельзя лучше известны им. За конференцией следует беседа, в которой принимают участие все присутствующие. Было бы удивительно, если б к концу вечера несколько верных мыслей и ясных понятий не прибавились бы к познаниям молодых и зрелых людей, которые идут туда за поучением. Можно ли было удовлетвориться этой маленькой залой с ее деревянными скамейками, ее печкой и несколькими книжными полками? Deherme думал иначе и хорошо сделал. Он думал, что можно питать более честолюбивые замыслы и попробовать, с более широкими средствами, распространять свое влияние. Он обратился к добрым чувствам тех, кто с уважением относится к народному образованию и кто считает, что народное образование после школы весьма необходимо для свободной демократии, которая желает оставаться свободной. Он пригласил некоторых лиц соединиться с ним и предложил общую программу, которая не касается никаких догматов и доктрин и главная мысль которой есть распространение в народе нравственности, красоты и истины».

«„Часы досуга“, – говорится в уставе нового общества, – очень скучны и даже опасны – одинаково для рабочего, чиновника и крестьянина, если у них нет охоты к серьезному и здоровому чтению; а между тем здесь они могут проводить эти часы не только приятно и достойно, но и пользоваться ими для своего развития физического, умственного и нравственного, то есть для своей социальной эмансипации». Такова цель общества: сделать то, чтоб досуг работника служил к его возвышению и развитию в нем его человеческого достоинства, вместо того, чтоб служить, как это часто случается, и без его вины, к уничтожению всего, что есть в нем лучшего.

Средства в народном университете разнообразны. Прежде всего преподавание курсов и лекций; но нужно, чтоб преподавание чередовалось и с развлечениями. В народном университете, кроме зал, предназначенных для уроков различных учителей, предполагается музей, зала для спектаклей, зала для фехтования и гимнастики, зала для бесед, библиотека, всегда открытая, кабинет для консультаций врачебных, юридических, экономических, ресторан, комнаты для молодых людей и пр. и пр. Могут подумать, что слово университет не годится для обозначения всего этого. Но я не нахожу этого. Университет, по своему определению, есть место, в котором преподается всем доступная сумма знаний известной эпохи и средства к исследованиям, которыми располагает эпоха. Народный университет есть место, где народ может найти соединение всех элементов нравственности, культуры и развития индивидуального и коллективного.

Женщины приглашены к участию в этом деле. Они постараются улучшать своими посещениями, советами, дружеским отношением участь семейств, главы или члены которых придут в народный университет за тем, что он обещает своим посетителям. Сколько между нашими студентами добрых желаний, которые ищут себе применения! Сколько готового усердия, которое не знает на что истратиться! Сколько разбросанных начинаний, которым недостает только центра и связи. Народные университеты будут местом соединения этого самопожертвования и энтузиазма».

«Для того чтоб родиться и жить, им нужны средства и убежденные сотрудники. Они найдутся. Найдутся в большем или меньшем количестве, для начала, но не может быть, чтоб они не нашлись. Складчины, пожертвования, завещания придут на помощь. Что касается людей – они уже налицо. И они готовы работать». «Общество, – говорится еще в уставе, – не будет ожидать возможности сделать все, что оно хочет, и будет делать то, что оно может».

«Вслед за первым народным университетом Франции в Ст. – Антуанском предместье остальные возникнут в подражание ему и как бы по его призыву. Первый народный университет будет скромным или роскошным, смотря по собранным средствам, но во всяком случае он будет». Такова формула г-на Deherme, которую я нахожу прекрасной.

В сборнике общества его уставу предпослано следующее предисловие:

«Наше честолюбие велико: мы желаем истины, красоты и нравственной жизни для всех; мы хотим, чтоб и народ пользовался этими благами, принадлежащими человечеству: мы хотим, чтоб, как солнце, светящее для всех глаз, свет учения встал для всех умов».

«Мы хотим настоящей цивилизации, которая не оставляет позади себя большинство людей, цивилизации, которая не будет делом и выгодой для некоторых, а такой, к которой все призваны и в которой все одинаково принимают участие».

«Наше общество не проповедует никакой особенной доктрины политической, религиозной или философской. Его задача – высшее образование народа и его эстетическое воспитание. Оно воздерживается от всякого прозелитизма и исключает только исключения. Оно не хочет, разделяя и озлобляя умы, воспитывать членов партий; оно хочет воспитывать людей, соединяя их в искреннем искании истины и добра, в наслаждении прекрасным. Дух, оживляющий нас, – свободный дух».

«Часы досуга рабочего, чиновника, крестьянина – самые скучные и опасные часы для них; а между тем их можно употребить не только приятно и достойно, но и воспользоваться ими для своего развития физического, умственного и нравственного, т. е. для социальной эмансипации».

«Мы противопоставим свои народные университеты кабакам и cafe-concert’aм.

Народный университет должен заключать в себе:

1. Залу для лекций и курсов для высшего образования.

2. Залу для курсов отдельных обществ для второклассного обучения.

3. Вечерний музей с реальными промысловыми профессиональными курсами.



Поделиться книгой:



Регистрация