Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Петр Струве. Революционер без масс (сборник) - Петр Бернгардович Струве на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Да, и в 1910 году С. утверждал необходимость «полной ликвидации старого порядка», оставив в стороне свои упорные конституционные вменения существующему режиму и перестав искать в нём конституционность.

Продолжая полемику 1908–1909 гг. о еврейском вопросе, начатую с утверждения «асемитизма» как курса на ассимиляцию, непосредственно после циркуляра председателя Совета министров Столыпина от 20 января 1910 года, в котором «украинцы» (после признания по запросу правительства Российской академией наук в 1905 году украинского — особым языком) были включены в состав «инородцев» и тем самым была официально уничтожена официальная же доктрина о триединстве русского народа (в составе великороссов, малороссов/украинцев и белорусов), С. предпринял многолетние публицистические усилия к формулированию основ русского надэтнического национализма, противостоящего официальному этническому национализму13. Главным противником в этом вопросе для С. стало политическое движение в пользу обособления украинцев от русских и за автономию Украины. Придерживаясь, так сказать, «конструктивистского» взгляда на национально-государственное строительство как единство национально-политического освобождения и объединения, имевшего своим образцом объединение Германии и Италии в середине XIX века, С. в этом продолжал и собственную риторику С. и «идеалистического направления» (особенно Булгакова) о национальном освобождении как антисамодержавном «истинном национализме». «Антиукраинская» позиция С. в полемике по украинскому вопросу в 1911–1914 гг.[371] была и продолжением интернациональной дискуссии статистиков, этнографов, демографов о принципе определения национальности при переписях: немецкие и русские научные принципы в пользу определения по языку (и отсюда отрицание статуса украинского как языка, а не диалекта и, напротив, лексическое, литературное и школьное развитие его для обретения статуса языка у сторонников отдельной украинской национальности) — против французских и австро-венгерских определений этноса как географического единства. На деле — политическая борьба против дальнейшего строительства украинской нации для расчленения России, против тех, кто боролся за её автономию ради укрепления целостности России[372]. Сфокусировав полемику о национализме на украинском вопросе, С. столкнулся с неожиданным сопротивлением в своей среде. В итоге 8 июня 1915 г. С. даже официально вышел из состава ЦК кадетской партии из-за своей изоляции в партии по украинскому вопросу[373], где ярче всего против него оказались многолетне и лично близкие ему лица: публично выступил Кистяковский, не поддержал Вернадский, а вне партии — Туган-Барановский, связывавшие себя с украинским политическим движением за автономию Украины. В сложившихся тогда условиях партийной работы, когда фактическими членами партии оставались только члены её комитетов, это означало практический выход С. из партии.

Однако украинский вопрос для партийной судьбы С. всё же был инерционным и не отражающим всей его собственной эволюции вокруг этой темы, после того как С. лично посетил в конце 1914 — начале 1915 гг. только что захваченные Русской Армией земли австро-венгерской Галиции с преобладающим русинским населением и украинской интеллигенцией. Личное исследование Галиции легло на всю систему политических взглядов С., подчинив ему и австрийский, и германский, и польский, и конфессиональный вопросы.

На Базельском конгрессе социалистов и марксистов II Интернационала в 1912 году, при доминировании немецких социал-демократов было принято решение в случае начала мировой войны выступать за интернационализм, за поражение своего правительства, против милитаризации. Это полностью отвечало принципам экономического интернационализма, вытекающим из британского образца свободы торговли, но XIX, а не XX века, когда именно протекционизм стал орудием политического объединения и мощного экономического прогресса Германии. И это протекционизм был прямо направлен против Британии как символа международного мира и хозяйства.

В начале ХХ века С. начал открывать новые для русского освободительного движения стороны в опыте Англии и Германии. С юности вдохновляясь формулой германского «национал-либерализма», то есть соединения принципов внутриполитической свободы и внешнеполитического могущества, С. нашёл наилучший опыт такого могущества в Великобритании — Великой Британии. В 1908 году, формально отталкиваясь от речи премьер-министра России Петра Столыпина в Государственной думе, он выдвинул русский аналог Великой Британии — доктрину «Великой России» (общенационального единства, стоящего выше этнографической «Великороссии»)[374].

Ещё Балканские войны 1912–1913 гг. по свежим следам Базельского конгресса красноречиво продемонстрировали, что решения европейских (более всего, немецких) социал-демократов об их отказе от национальной солидарности со своими буржуазными правительствами в случае начала европейской войны были ложью. Балканские войны за этнический раздел наследства Османской империи между Сербией, Черногорией, Болгарией, Грецией — не вызвали никаких общеевропейских протестов против войны и особой реакции европейских марксистов против желания своих великих держав «погреть руки» над балканским пожаром, фактически сочтя его не европейским, а колониальным. В эти дни С. логично описывал как колониальные действия Австро-Венгрии и Италии вокруг захвата Черногорией албанского Скутари (Скадар, Шкодер). Колониальную семантику событий подчёркивали формулировки С. об этих событиях в Албании, в частности, и на Балканах вообще: «положение дел на Ближнем Востоке», «ближневосточный кризис». Он вспоминал свой протест против неудачную и нерациональной русско-японской войны, актуализируя аргументы трактата о «Великой России», противопоставляя Дальний Восток Манчжурии — Ближнему Востоку Балкан:

«К ближневосточному кризису необходимо было начать готовиться сразу же после окончания японской войны. Я скажу больше: с точки зрения внешней политики, Портсмутский мир необходимо было заключить именно в виду того, что есть на Ближнем Востоке у России интересы более жизненные, чем те, из-за которых шла борьба на Тихом океане. (…) Пока ещё события представляли картину разверстания турецких владений между государствами, образовавшимися из Турции, как они существовала ещё в начале ХХ века: балканская война явила собой как бы внутренний раздел исторической Турции. Оккупация Албании Австрией и Италией будет прямым вмешательством великих держав в этот внутренний процесс»[375].

Но уже 1914 год окончательно показал, что абстрактное решение Базельского конгресса было отброшено абсолютным большинством национальных социал-демократов не только в отношении Балкан. В годы Первой мировой войны С. писал, что национальная точка зрения присуща в этой войне всем социал-демократиям:

«В германской социал-демократии всегда были сильные национальные токи. Начать с Лассаля. Он не был, конечно, просто националистом, каким его любят рисовать обычно, противопоставляя Марксу и Энгельсу… Но по инстинкту и по симпатиям он склонялся несомненно к национальной точке зрения»[376].

«Факты обнаружили всё бессилие социалистического интернационализма, — бессилие, в котором жалко потонули былые горделивые фразы социал-демократии», — писал С. о решениях конгресса в Базеле.

«Отрицая „буржуазный“ мир и „национальное“ государство, социалисты отрезывали себя от жизни. (…) Мировая война впервые ввела социалистов в национальную жизнь во всей её полноте и тем составила важный этап в политическом воспитании европейской демократии»[377].

Однако с началом войны, без колебаний самоопределившись в отношении Германии-агрессора, С. однозначно похоронил и ставшую на сторону военного германского национального единства германскую социал-демократию. Он подводил итог и её развитию, и — что ещё важнее для его личной судьбы — итог своему идейному социализму как отражению и применению в России его германского образца:

«Если германская социал-демократия, из слепой ненависти к России, готова поддерживать прусский милитаризм в его продиктованной безграничным самомнением мировой авантюре, если эта готовность налицо, она означает идейную смерть и духовное разложение германского социализма»[378].

Когда Первая мировая война уже началась, но Османская империя ещё не вступила в неё, С., понимая, что вступить в эту войну она может только против России, полагал важным для России сохранение нейтралитета Османской империи (и Болгарии14: он, в частности, считал её союзничество с Турцией противоестественным15) и тем самым вовсе не торопился заявить о планах её расчленения. Когда же она вступила в войну против России, С., признаваясь, что хотя «Россия не желала войны с Турцией», немедленно предрекал: «поставлено на карту самое бытие Турции»[379].

После того как Турция вступила в войну, С. развернул целую экспозицию намерений, от демонстрации которых так долго воздерживался, страха британского ради. Строя аналогию между Проливами и британским Суэцким каналом, в первую очередь, именно для внешней торговли (чтобы не дразнить Англию русским милитаризмом), С. уговаривал возможных британских критиков, сообщая, что интересы России и Англии на османских Ближнем и Среднем Востоке легко размежевать по примеру их размежевания в Персии в 1907 году, а османские Левант и Сирию отдать Франции:

«Для России ближневосточная проблема сводится теперь к „контролю“ над проливами (курсив мой — М. К.). (…) Контроль над проливами есть экономическая необходимость для России, и мы должны обеспечить для себя этот контроль. Если бы Турция оставалась независимой, мы, опираясь на достаточно сильный Черноморский флот и на нашу сухопутную мощь, всегда могли бы фактически достигнуть в проливах такого обеспеченного положения, которое давало бы нам необходимый для нас контроль над выходом из Чёрного моря».

И продолжал аналогию между Проливами и Суэцким каналом, Россией и Англией, в слегка риторически склоняясь перед доминирующим британским образцом:

«Для Англии Египет является „головной“ областью её Африканской империи, простирающейся от Капштата до Александрии. (…) Африканская империя Англии должна стоять в непрерывной экономической и политической связи с её Азиатской империей. Аравия, область нижнего Евфрата и Тигра, южная Персия суть соединительные звенья между Африканской империей Англии и Британской Индией. (…) У Великой Британии нет разумных оснований противиться русскому контролю над проливами»[380].

С. больше не скрывал своих радикальных планов и прикладного, конкретного, черноморско-балканского смысла понятия «Ближнего Востока»:

«Теперь в связи с наступившими событиями, когда Россия, в союзе с западными державами, Францией и Англией, борется с Германией и Турцией из-за Ближнего Востока»[381].

По мере того, как в конце 1914 — начале 1915 гг. прогрессировало внешнеполитическое взаимопонимание России и Англии, особенно в вопросе о турецких Проливах, где Лондон поддержал претензии Санкт-Петербурга на установление послевоенного русского контроля над входом-выходом в Чёрное море и его фактическое превращение во внутреннее море России, развивалась и стратегическая фантазия С… Цепко реагируя на любой невольный сигнал из Англии, С. сочувственно цитировал слова английского автора о том, что «Константинополь будет для России не столицей, не средоточием правительства, а лишь таким достоянием, как для Англии Каир или Дели». И вновь ссылался на свою «Великую Россию», которую постфактум использовал как аргумент в пользу не названного там Константинополя, одновременно успокаивая англичан тем, что «великое стремление к обладанию всем Чёрным морем» — это «завершение [территориального] расширения» России[382].

Влиятельный в московской университетской среде (среди его учеников — В. А. Маклаков, Булгаков, Гершензон) и авторитетный для С. либеральный англоман, историк П. Г. Виноградов (1854–1925), в 1911 году окончательно эмигрировавший в Англию, считал своим долгом транслировать в России британские интересы и, наоборот, в Англии — внешнеполитические интересы России. Эта его добровольная интеллектуальная посредническая роль в годы войны выразилась в серии его специальных статей, которые развивали философию, как тогда называли, дальнейшего «сближения» Англии и России[383]. Его ближайшим пунктом виделось согласие Англии на политический контроль России над Балканами и аннексия Россией турецких Проливов. Виноградов свидетельствовал из Лондона в ответственный момент, ставя пределы России, прежде всего, видимо, в отношении других частей Османской империи:

«Англия привыкает к мысли о необходимости для России выхода в Средиземное море через проливы и Константинополь. Англия не будет возражать против охранительного влияния России на южных и западных славян. Но Англия, конечно, так же, как и другие западные государства, не примирится с гегемоний русского милитаризма…»[384].

Уже в финале императорской России Виноградов иносказательно писал, что если для России нужен свободный выход в мировые морские пути (намекая на владение турецкими Проливами, но «забывая» о британском Гибралтаре), то для России — Британия (так же, как и у С., при полном игнорировании Франции) должна стать главным партнёром, если не покровителем:

«Для русских Великобритания является огромной сокровищницею культуры материальной и духовной, великою мировою силою, направленной в основном на сохранение политического равновесия, могущей лишь потерять от приключений»[385].

В дни поражений Австро-Венгрии С. с воодушевлением нашёл в британской политике формулу этнографического разделения и разрушения враждебных империй (которая, отмечу, предвосхитила знаменитые «14 пунктов» президента США В. Вильсона о государственном переделе Европы и Ближнего Востока на этно-национальных принципах). С. определённо взял на вооружение прозвучавшее тогда заявление первого лорда Британского Адмиралтейства У. Черчилля, что «эта война призвана перестроить Европу на национальных началах, удовлетворить до сих пор ещё не удовлетворённые национальные стремления»[386]. Вовсе не случайно С., политический фритредер и экономический националист со стажем, ясно связывал свершившуюся накануне и в ходе войны доминирующую «национализацию» политики с доминированием протекционизма в мировом масштабе и в России, где стали фактами усиление и оправдание протекционизма, национализация промышленности, «усиление промышленного протекционизма вообще»[387]. Это не могло не практически подчинить британскую риторическую «свободу торговли» суверенным и конкурентным политическим интересам[388]. И даже в контексте превозносимого русско-британского союза С. теперь выступал против свободы внешнеторговой политики от внешнеполитических интересов России[389], а былой лозунг экономического либерализма уподоблял национально-государственному бессилию и разоблачал:

«У нас одинаково как в бюрократии, так и в обществе распространён сейчас дух какого-то laissez faire laissez passer, не тот идеалистический и философский дух, который некогда проникал молодую политическую экономию, а полубюрократический, полуоппозиционный дух какого-то немощного государственного старчества, пуще всего страшащегося ясных решений и решительных действий»[390].

В этой филигранной операции отделения благой имперской мощи от злой мощи разрушительного милитаризма, которую С. пришлось совершить, чтобы вдохновлять Россию британской имперской цивилизацией, отвергая германский варварский империализм, уже не хватало предметных описательных категорий. С. переходил на агитационный тон, стараясь, впрочем, не отрываться от истории:

«Германские монисты в политике и науке [имеется в виду Оствальд — М. К.] не поняли, что народную совесть и национальную душу нельзя „построить“, как машинку, нельзя „устроить“ или „организовать“ наподобие заведения Круппа, которое символически и в силу военной мобилизации превращало Германию в „государство-машину“»[391].

Внутри даже интеллектуальной русской среды нарастал «метафизический» пафос антигерманизма. Все известные русские философы приняли участие либо в патриотической, либо в националистической, либо в «антиварварской», либо иногда в милитаристской пропаганде. С., как редактор интеллектуального журнала «Русская Мысль», был лишь частью этого потока, но, по крайней мере, старался «метафизику» уравновесить предметным культурно-историческим знанием. Это знание вновь возвращало его к проблеме, процессу, причине превращения государственной (имперской) мощи в милитаристское зло. Косвенно рекламируя в одной из своих газетных статей очередной номер «Русской Мысли», С. посвятил несколько строк статье Франка[392] о названной проб леме, которая в самом номере была опубликована встык с очерком знаменитого антиковеда М. И. Ростовцева о коллизии империализма[393]:

«Правильная и плодотворная постановка вопроса о „духовной сущности Германии“ дана, мне кажется, недавно в статье С. Л. Франка, под этим заглавием напечатанной в октябрьской книжке „Русской Мысли“. В этой статье не просто германская Сила, как некое цельное зло, противополагается Добру других народов, а в этой самой германской Силе анализируются и разграничиваются элементы Добра и Зла»[394].

Здесь же С. вступает в обширную и исторически длительную область толкования мобилизации как едва ли не тотальной концентрации всех наличных сил, которое преследует русскую мысль весь ХХ век и продолжает жить и ныне. Расширительное толкование мобилизации не порождается именно Первой мировой войной и имеет в русской публицистике богатую историю16, которая в целом ёмко отражена в формуле С. Она, видимо, была связана не только с войной, но и со всем строем государственной мысли С. и его доктрины «Великой России», которая интеллектуальное одиночество автора и свою институциональную абстрактность компенсирует тотальной претензией:

«Никакая мобилизация материальных сил не имеет и не будет иметь значения без мобилизации сил духовных»[395].

И здесь тоже С. привычно апеллирует к опыту Британской империи. Постулируя одним из первых ту ставшую массовой в 1920-е годы мысль, что «переживаемая нами войн а есть война народов», С. косвенно полемизирует с Булгаковым, который в художественном анализе противоборства России и Германии действительно едва ли не оправдывал материальную слабость русской армии тем, что она компенсировалась её духом[396]:

«Превосходство техники и организации с самого начала были явно на стороне Германии, но величайшей ошибкой общественного мнения враждебных Германии стран было трактовать это превосходство техники и организации, как превосходство чисто и только материальное. Техника и организация суть выражения более глубинных, духовных факторов или сил».

Поэтому, вместе с введением в Англии всеобщей воинской повинности, С. формулирует аналогичную британской задачу духовной мобилизации, то есть аналогию «английскому пробуждению» — добровольчества русской интеллигентной молодёжи, подчинения «единой моральной задаче», личной ответственности, подчинения частной инициативы государственной обороне[397].

Хорошо известно, что в 1916 году в составе делегации русских общественников С. ездил в Англию с официальным дружественным визитом и удостоился звания почётного доктора Кембриджского университета, в России будучи лишь магистром (доктором наук он стал лишь в феврале 1917). Даже готовящееся введение «сухого закона» в Великобритании после реализации такого же в России С. рассматривал как акт духовного единства двух стран[398] и восторженно отзывался о британской национальной самокритике[399]. Точности ради надо отметить, что этот англоманский восторг С. вовсе не был результатом его растущей ангажированности британским союзничеством. Ещё до того, как Великобритания дипломатически внятно поддержала претензии России на турецкие Проливы, в самом начале Первой мировой войны С. так писал о главной политической цели «сближения», словно Франции рядом с ними в этой войне просто не существовало17: «устроение и ведение мировых дел на основе соглашения между Англией и Россией»[400].

В этот исторический момент С. проникается не только образом внешней имперской мощи либерального государства Великой Британии, но и той колониально-империалистической сложностью, которую даёт эволюция Британской империи по пути этнографического и регионального дробления своей периферии. Эта колониальная и имперская периферия уже в 1917–1918 гг. будет быстро превращаться в сеть «лимитрофов» — квази-национальных государств на развалинах Германской, Австро-Венгерской, Османской, Российской империй и между ними. Эта этнографическая (даже рационально сконструированная) сложность, по замыслу С., как-то может быть совмещена со стандартом Германской империи, где «верхний этаж» высшей немецкой культуры не просто надстраивается над этнографией, но быстро ассимилирует её.

После взятия русскими войсками австро-венгерского Львова в сентябре 1914 года С. направил свои стратегические размышления на судьбу Австро-Венгрии. Он её сразу же похоронил, словно делал это всегда, но на самом деле — похоронил неожиданно, без плана. Он писал в дни взятия Львова: «Австро-Венгрии больше нет… Разорваны германо-мадьярские пути, сковывавшие народы Австро-Венгрии»[401]. И вслед этому формулировал задачи России в отношении наследства Дунайской монархии: присоединение Галиции к России, введение Венгрии в её этнографические границы[402], расширение за счёт Венгрии Сербии и Румынии, создание единого государства в границах Богемии, Моравии и Силезии18. Теперь Австро-Венгрия, угрозам которой и превращению которой в абстракцию «славянской державы»[403] посвятил столько усилий С., по его новому мнению, оказалась внутренне давно мертва: «Меч разъединил то, что распалось внутри себя»[404]. Впрочем, такую задачу уничтожения Австро-Венгрии ради польских, галицийских и ближневосточных[405] интересов России С. начал ставить с первых же дней войны, полагая, что «России и её военной силе выпадает роль спасительницы Европы и решительницы войны». Он писал тогда, что целями войны должны стать ограничение влияния и экспансии Германии — «неизбежный раздел» Австро-Венгрии[406].

Когда под контроль Русской армии и российской имперской администрации перешла входившая в состав Австро-Венгрии населённая русинами Галиция (Галичина), С. посетил новые земли России. Он специально, бросив ведение всех редакционных дел своего журнала «Русская Мысль» на Франка, поехал в Галичину в конце 1914 года и пробыл там всё начало 1915 года — в качестве «уполномоченного всероссийского земского союза»[407]. Здесь, на местности, известное отрицательное отношение С. к «украинизации» русинов, которую проводили австро-венгерские власти и поддерживала часть русинской и малороссийской интеллигенции, заметно изменилось. Видимо, С. думал о том, как практически будет выстроена автономия Галиции в составе Российской империи и на какие силы русская власть сможет там опереться, чтобы конкурировать теперь не австрийским, а с мощным польским влиянием. Польша в планах послевоенного устройства превращалась в мощную независимую или почти независимую от России силу19 и потому главным становился вопрос о культурно-этнографическом отделении от её экспансии, глубоко укоренённом в западно-русских губерниях и в новой русской Галиции.

Ещё в конце декабря 1914 — начале января 1915 года С. рисует перспективы только что завоёванной Галиции как автономной «Галицкой Руси» в составе России и отвергает её «украинство»[408]. Но уже через месяц, лично изучив реальность, С. начинает «реабилитировать» не только католицизм, враждебно критикуемый русскими консерваторами[409], как характеристику союзной Франции и русской Польши, но и украинизацию и униатскую церковь. С. так писал по этому поводу, вспоминая украинизаторское наследие М. П. Драгоманова, митр. Андрея Шептицкого, М. С. Грушевского, видя мощное влияние униатов, служащее защитой от полонизации: уния «по существу вовсе не связана с украинством», «с национально-политической точки зрения униатская церковь может быть легко вдвинута в рамки нового русского бытия Галиции»[410].

«Украинство» в Галиции, писал С., в условиях австрийской власти и польской автономии было «борьбой за русскую народность… по линии наименьшего сопротивления… таков смысл и в известной мере историческое оправдание „украинства“ рядом с москвофильством» в русинской среде, без этого и без «защитного компромисса» унии русинам грозило «ополячение».

«Противопоставляя национально-русскую и украинскую точки зрения, я в то же время ясно вижу, что это противопоставление не может претендовать на абсолютное значение… украинский элемент, строго держащийся в областных рамках… вполне совместим с общерусской культурой: малорусский, русинский, украинский, назовите, как хотите, элемент рядом с русским может существовать лишь как элемент областной рядом с национальным… Нужно, чтобы вся грамотная Галичина стала читать Гоголя в русском оригинале»20.

В серии своих внешнеполитических статей военного времени С. выступил за дальнейшую суверенизацию Балкан и объединение сербов и хорватов на будущих развалинах Австро-Венгрии[411]. Продолжая связывать внешнеполитические достижения России в результате войны с задачами внутреннего развития, С. прозрачно мыслил связи внутреннего политического (и социального! — как социалист) освобождения России с её внешней освободительной экспансией. Если на Ближнем Востоке он видел цель России — в экономической экспансии, не говоря о политическом разделе Османской империи и удовлетворяясь лишь Проливами, то на Балканах ему казалось достаточным ограничиться их политическим освобождением от Турции и Австро-Венгрии. «Пусть война освободит народы вовне и принесёт политические и социальные реформы внутри», — писал он, очевидно, о Дунайской монархии[412]. «Осуществление исторических задач России на Босфоре находится в её собственных руках», — писал он, очевидно, об Османской империи[413]. «Только через Константинополь и проливы Россия, как держава, как великий хозяйственный и политический организм, начнёт дышать полной грудью (…) через Константинополь Россия пробивается на Запад и прорубает себе туда новое окно», — писал он о Балканах как Ближнем Востоке Запада и Османской империи[414].

Итак, единственной предметной частью доктрины «Великой России» в дни войны, в дни её исторической проверки, стала её проекция на военную, политическую и экономическую экспансию России на русский «Ближний Восток» того времени: Проливы и Балканы. Ради этого С. обрекал на расчленение и ликвидацию Австро-Венгрию и Османскую империю. А усложнение и эволюция практического разума С., явленного в корпусе его публицистики 1914–1916 гг., но в целом замолчанном и самим С., и его биографами, заставляет внести в его биографии коррективы, дополнительные к теории «Великой России». Изложения этой теории и без того достаточно внятно указывают на утверждаемую ею принципиальную политическую зависимость России от Британской империи. Но война сделала в сознании С. эту зависимость ещё большей, в том числе потому, что резко выросшие надежды С. на передел «Ближнего Востока» (включая Проливы и уничтожение Австро-Венгрии и Османской империи) в интересах России требовали от Британской империи ещё большей поддержки. Ожидая и прося такой поддержки, С. резко изменил своё азбучно известное политическое мировоззрение. Главное в этих переменах осталось после 1914–1916 гг. забытым, а именно то, что С.:

(1) радикально и окончательно отказался от германского образца для индустриально-политического развития России и полностью разочаровался в германской социал-демократии, поддержавший германский милитаризм;

(2) пересмотрел своё отрицательное отношение к «украинству» и униатству, признав и приняв их влияние в Галиции, присоединяемой к России, как позитивное, необходимое и особо важное в перспективе расчленения Австро-Венгрии;

(3) пошёл против риторики своей русской религиозно-общественной среды, выступив «адвокатом» католицизма в интересах военного союза с Францией и политического союза России с независимой и объединённой Польшей, которая должна была стать одной из разрушительниц Австро-Венгрии и противовесом Германии;

(4) категорически выступил за дополнительную к полному контролю России над Балканами и Чёрным морем («Ближним Востоком» того времени) — аннексию Проливов у Османской империи, за прямое расчленение которой он не выступал ранее, опасаясь запрета Англии как главного союзника и покровителя России;

(5) покончил со унаследованной им славянофильской сентиментальностью в отношении балканских народов и утверждал в забытой и новонайденной статье: «Россия, владея Константинополем, будет стоять именно как бы на страже свободы всех славян и всех восточных народностей… Она спасёт их друг от друга, и именно будет стоять на страже их свободы. Она будет стоять на страже всего Востока и грядущего порядка его»[415].

Став либералом к моменту формирования в России главной либеральной партии (конституционно-демократический, на деле с очень большой примесью социализма), С. не был политически очень успешен как либерал. Его либерализм навечно остался в тени его марксизма и социализма. Но — как идейный лидер русской практической философии политического идеализма — Струве был очень успешен и сумел сформировать целую интеллектуальную традицию. Центром этой традиции было ныне нередкое на Западе, а тогда повсюду не очень распространённое идейное превращение практической политики в идеологию. Она стремилась подчинить, например, внешнюю политику России продуманному строю идей. Старалась заменить характерную для русской государственной риторики — историософию исторического призвания России — практической идеологией национальных интересов.

Конечно, все эти усилия Струве в революционном 1917 году провалились. И Гражданская война 1918–1920 гг. не спасла их, обессмыслила их, подчинив риторику Струве — идейного и государственного делателя Белого дела — о национальных интересах России — благоусмотрению былых союзников, а теперь интервентов.

Понимая провал своих риторических усилий, Струве никогда, ни словом, ни усилием по составлению собрания своих новых трудов не возвращался к своей политической философии, как она выразилась в его публицистике 1911–1916 гг.21 После (наполовину газетного) собрания 1911 года[416] нового авторского сборника не появилось[417]. Наиболее фундаментальный до сих пор биографический и библиографический труд Ричарда Пайпса о Струве[418] фиксирует его политическую мысль этого времени широкими мазками, оставляя без адекватного внимания главные в ней идейные перевороты. Все эти перевороты в политическом сознании Струве развивают его доктрину «Великой России», вдохновлённую британским империализмом, который сопровождал внешнюю государственную мощь внутриполитическим либерализмом, но подчиняют доктрину новой реальности войны 1914 года. Не учтённая в библиографии Р. Пайпса статья С. военного времени «Верные и неверные пророчества Ф. М. Достоевского»[419] ясно показывает, что война 1914 года заставила его внести коррективы в свою риторику — и эти коррективы требуют специального описания.

Газетная публицистика времени войны, откровенно говоря, и не могла быть собрана Струве ни в 1917-м году, ни, тем более, позже. Очевидно, реальность и порождаемые ею надежды настолько изменились, что их переиздание имело бы разрушительные последствия для политической репутации Струве — настолько они были бы не адекватны свершившейся катастрофе. Однако их значение для реконструкции идей, руководивших русским либерально-государственным политическим идеализмом в годы Первой мировой войны вплоть до Февральского переворота 1917 года, весьма велико.

Резюмируя, можно сказать, что его, политического идеализма, представления о мобилизованных ресурсах и оперативной мощи России, способности России к тотальной войн е и идущей в военное время реформы управления страной, намерениях Британской империи в её отношении оказались не соответствующими действительности.

Всё это делало основу для конфликта с традиционным русским либерализмом и его кадетской партией более широкой. Незадолго до этого Лев Троцкий в специальном очерке о жанре русского «толстого журнала» подвёл итоги курса, избранного С. во главе «Русской Мысли»:

«Это, в сущности, единственный толстый журнал, который не просто живёт автоматической силой идейной инерции, а действительно стремится вырабатывать „новые ценности“: национально-либеральный империализм на консервативной религиозно-философской платформе. Но именно поэтому „Русская Мысль“ вступает в конфликт с практическим, политическим, партийным либерализмом, с кадетством»[420].

В январе 1914 Гиппиус и Мережковский организовали исключение Розанова из Санкт-Петербургского Религиозно-Философского Общества за антисемитские выступления писателя в печати в связи известным делом еврея Бейлиса, обвинённого в «ритуальном убийстве»[421]. Протестуя против исключения Розанова, осуждая Розанова, но считая его «морально невменяемым» и потому неподсудным, Струве и солидарные с ним Франк и Бердяев подали заявления о выходе из Совета Общества22.

Одновременно в 1908–1916 гг. С. подробно, насколько это возможно в публицистике, возвращается к детализации своего кредо о противостоящем официальному «лженационализму», «дробящему государство», либеральном, надэтническом, государственно-объединительном в духе Фихте и Мадзини, «освободительном» национализме, прежде сформулированному в статье «В чём же истинный национализм?» (1900). Сначала С. противопоставляет «открытый» англосаксонский национализм — самозамкнутому еврейскому, и присягает первому. Затем, в упомянутой полемике о национализме 1916–1917 гг., он пытается придать ему внеправовой, метафизически-органический характер и формулирует своё представление о реализации национальных интересов и проблеме русского могущества, (1908)[422] — в соединении внутриполитических либеральных и социалистических прав, свобод и ценностей с империалистической внешнеполитической и внешнеэкономической экспансией России. Главным смыслом этого оказывалось стремление избежать сценария национальной катастрофы в результате противоборства великих держав:

«Слабая Россия со всей позицией, со всем прошлым, со всеми традициями великой державы. Положение… опасное до трагизма. (…) При этом положении Россия… всегда может быть отброшена назад в XVII век и низведена на ту ступень, которую она занимала до великой северной войны»[423].

Ясно понимая, что будущую войну Россия будет вести против объединённого фронта Германии и Австро-Венгрии, С., тем не менее требует переориентировать направление империалистических усилий России с Дальнего Востока на Ближний Восток и турецкие Проливы. При этом у С. нет сомнений, что политическое освобождение России означает политическое отделение от неё Финляндии и Польши. С точки же зрения литературной традиции, в этой концепции С. реабилитирует внешнюю политику и «внешнюю мощь» государства для левой и либеральной оппозиции, стремясь обосновать «новую русскую государственность», устанавливает «мерилом» эффективности внутренней политики правительства и политического класса страны того, «в какой мере эта политика содействует т. н. внешнему могуществу государства», «государственная мощь невозможна вне осуществления национальной идеи… государство и нация должны органически срастись»[424]. Актом этого сращивания С. мыслит именно революцию: «Как смута [XVII века] была первым рождением нации, так революция ХХ века была её вторым рождением»[425]. «Государство… сверхразумно и внеразумно… Государство есть существо мистическое… Война есть самое видное, самое яркое, самое бесспорное обнаружение мистической природы государства… Могущество государства есть его мощь вовне»[426]. Из этой формулы впоследствии, прямо указывая на свою генетику, выросли национал-большевизм Н. В. Устрялова (1920) и идеология эмигрантского сборника «Смена Вех» (1921).

Начало мировой войны 1914 года, ожидаемое, предсказанное много раз, стало тем не менее разрушительным по своим результатам для идейного облика С. В его сознании рухнула социал-демократическая цивилизация Германии, капитулировавшая перед германскими империализмом, милитаризмом и национализмом. В его проповеди всё более некритической стала апология Британской империи, как образца (уже антигерманского) синтезирования социализма, политического либерализма и государственной мощи, способа нейтрализации и идейного перерождения разрушительного национализма. Вскоре после начала войны С. писал:

«Во многих отношениях новейший социализм является отпрыском и наследником либерализма, где либерализм уже исполнил своё историческое назначение, явно национализируется и, национализируясь, входит в жизнь, как живая сила, ответственная и в то же время государственно-действенная… Но всего знаменательнее и многозначительнее — что происходит в России. Национальное начало неудержимо внедряется в либерализм (…) национальное начало перестаёт и перестанет быть „монополией“ тех элементов, которые именуются „правыми“»[427].

Февральскую революцию 1917 года С. встретил с надеждами на полноценное государственное строительство[428] и, преодолев личную антипатию, лично принял в нём участие, в апреле 1917 став директором Экономического департамента МИД России (при политически враждебном С. министре П. Н. Милюкове), а после ухода с этой должности в день отставки Милюкова 5 мая 1917 — председателем Таможенно-тарифного комитета при Министерстве торговли и промышленности[429]. В поддержку журналу «Русская Мысль» С. предпринял издание более оперативного журнала «Русская Свобода». Октябрьскую революцию оценил как антилиберальную контрреволюцию[430] и принял активное участие в Гражданской войне на стороне белых, а затем — в жизни правого крыла политической антибольшевистской эмиграции. Подвести итоги дореволюционного развития С. пытался в московском «идейном сборнике», составленном в развитие закрытого большевиками журнала «Русская Мысль», «Из глубины» (1918), в котором почти полностью приняло участие авторское ядро сборников «Проблемы идеализма» (1902) и «Вехи» (1909): С., Бердяев, Булгаков, Франк, Изгоев и их единомышленники Новгородцев, Котляревский и другие, но он не смог выйти в свет и был издан лишь малым тиражом в 1921 году, не получив никакого публичного распространения.

Октябрьскую революцию 1917 года С. назвал «контрреволюцией», то есть разрушением политических достижений Февраля и антисоциалистическим торжеством хаоса и анархии. Он писал, наблюдая революционный процесс от Февраля к Октябрю:

«Русская революция, по своему объективному смыслу и реальному значению, есть не торжество социализма, а его попрание и крушение. Ибо что такое социализм? Прежде всего это такое упорядочение производства и вообще всей экономической жизни, которому должны подчиняться все групповые и личные интересы. (…) Для меня лично социализм… уже давно является… одной из идей, многозначительной и могущественной, исторического развития народов, в своей отвлечённой сущности не представляющей ровно никакой опасности для нормальной политической и экономической эволюции. Социализм всегда таков, каким его делают конкретные живые деятели, социалисты. В современной России — и это подготовлено всем её развитием — самые влиятельные социалистические элементы дискредитируют и губят идею социализма»[431].

Первый политический наставник ещё юного С., в кружке которого тот стал непременным участником во второй половине 1880-х гг., видный либерал и западник, юрист К. К. Арсеньев умер лишь в 1919 году и имел возможность наблюдать за всей карьерой своего ученика в России. Он, как известно, не разделял его радикализм и именно потому всё дальше дистанцировался от революционных и идейных поисков С., а после выхода в свет сборника «Вехи» публично выступил с их осуждением в коллективе либеральных старейшин. В конце 1917 года, говоря о том, как большевистская революция фактически отвергла отца русского марксизма Плеханова и тот, вернувшись из эмиграции в Россию, оказался в ней не у дел, Арсеньев с явным сожалением рассказал о своём образе должного для революционера и социалиста. Арсеньев писал о Плеханове, что от его политического одиночества «потерю несёт вся страна», «опалу переживает и научный социализм», — и высказывал надежду на «дорогу к более нормальному распределению влияний»[432]. Такому образу политического социализма С. ни в молодости, ни в зрелости не соответствовал даже тогда, когда после революции 1905 года призывал к компромиссу, — полагая, видимо, конституционный строй в России уже появился и разрушать больше нечего.

Работая над воспоминаниями о С., которые стали воспоминаниями о себе самом и о времени, его ближайший сподвижник, Франк примечательно соединил задачу собирания наследия С. (которая в главном сегодня уже решена, но полностью решена не будет, по-видимому, во всё обозримое время) с формулой признания специфики роли С. в русской истории и культуре (которая, несмотря на солидарность с ней части специалистов по русской философии, отнюдь не является популярной в сводных исторических очерках темы, не стала литературным мифом русской культуры даже ХХ века). Франк писал 6 мая 1944 года, два месяца спустя после смерти героя:

«Я убеждён, что по самому характеру своего творчества П<ётр> Б<ернгардович> войдёт в историю русской мысли не столько своими печатными трудами (разве только в отдалённом будущем удастся издать нечто вроде „собрания сочинений“ — дело, конечно, огромной трудности!), сколько как личность, через личное его влияние на современников — примерно так, как вошли в историю русской мысли, например, Белинский или Грановский»[433].

Часть II. Новое собрание сочинений П. Б. Струве

О чём думает одна книга?[434]

Несколько месяцев тому назад вышел в Москве сборник философских статей разных авторов под заглавием «Проблемы идеализма». Это коллективное произведение обратило на себя всеобщее внимание и такое внимание, думается нам, не лишено основания. Нам хотелось бы остановиться на одной стороне выступающего этой книгой и в этой книге умственного течения. Произведения, выходящие в пределах русской цензурной опеки, поневоле не высказывают всего того, что они думают. «Проблемы идеализма», к тому же, занимаются, главным образом, так называемыми отвлечёнными вопросами. Но эта отвлечённая книга, не высказываясь прямо о жгучих политических и общественных злобах дня, всё-таки думает о них, ими живёт и болеет. В каждой её строке присутствует живая и действенная мысль о той правде и свободе, которые должны быть внесены в русскую жизнь, в отмену властвующих над ней лжи и произвола. «Проблемы идеализма» знаменуют собой укрепление и расширение того союза между идеализмом философским и идеализмом практически-политическим, начало которому положил своей блестящей публицистической деятельностью Владимир Соловьёв.[435] Этот союз нужен и для философской мысли, и для дела освобождения. Философия не может равнодушно взирать на то, что правда и право попираются в жизни; борцы за освобождение не могут не искать поддержки в вечных идеях права и свободы. Для русской идеалистической философии дело её самопознания и её чести — быть на стороне свободы и права; для русского освободительного движения тоже дело его самопознания и его чести возвести себя к высшим и непререкаемым идеям, отказаться от которых означало бы для человечества открыть двери звероподобию. Мы знаем, что есть деятели, убеждённые, искренние деятели освобождения, которые вовсе не разделяют философского идеализма и готовы всячески оспаривать это мировоззрение. Это — их право. Но пусть за нами, сторонниками идеализма, будет признано и наше право: делу освобождения давать дорогую для нас идеалистическую санкцию, а идеализму находить жизненное оправдание и воплощение в деле освобождения.

Н. К. Михайловский[436]

В дни тяжёлого и грозного испытания Россию постигла крупная потеря, и тем чувствительнее эта потеря. Ушёл с жизненного поприща человек больших заслуг и большого таланта.

Лучшие идеалы человечества всегда окрыляли его мысль. Это был философ общественности, но не холодный отвлечённый мыслитель, а писатель-борец, наложивший печать своего духа на самые заветные думы, чаяния и действия целого поколения. В его писаниях многие самоотверженные борцы за лучшее будущее русского народа находили и находят теоретическую опору для своих стремлений. Имя Михайловского — вместе и рядом с именем Лаврова — неразрывно связано с историей русского освобождения. И больно думать, что в момент, когда Россия ускоренным шагом стала идти к разрешению великих исторических задач, этого крупного испытанного в боях человека, на которого можно было положиться, как на каменную гору, не стало среди нас. В той великой, подлинной национальной борьбе, которая ведётся непрерывно за благо и достоинство русского народа с тёмными силами, гнетущими его на родной почве, не стало одного из самых лучших, из самых крепких. Горько за него, горько за нас, что он не смог встретить вожделенный день освобождения словами: «Ныне отпущаеши».

Мы лучше всего почтим память Михайловского, если, верные тем освободительным идеям, которые покойный защищал с таким блеском и с такой непреклонностью, будем дружной ратью бороться за самоопределение общества и всестороннюю свободу личности.

Б. Н. Чичерин[437]

В лице Б. Н. Чичерина сошёл в могилу крупный учёный и общественный деятель. В тёплом некрологе Чичерина, помещённом в «Праве», А. Ф. Кони усиленно подчеркнул непоколебимость убеждений покойного. Нам думается, что Чичерин, наоборот, ценен именно как образец честной коренной ломки убеждений, ломки философской, политические выводы из которой были лишь необходимым логическим следствием. Начав с культа государства и власти (теоретически сопряжённого с социологическим материализмом в духе Л. ф. — Штейна), Чичерин закончил культом личности и свободы. Из этой общей эволюции взглядов Чичерина вытекли и частные перемены огромной практической важности. Сначала сторонник подавляю щей государственной власти в России и её орудий, защитник самодержавия и сословного строя, он стал под конец жизни, в качестве окончательно укрепившегося в своей позиции идеалиста и умудрённого опытом политика, решительным врагом русского самодержавия и сословных привилегий.

Нас, как последовательно убеждённых демократов, конечно не удовлетворяет недемократический либерализм Чичерина, но, несмотря на это коренное разногласие, мы высоко ценим его литературную и политическую деятельность и вменяем ему в огромную заслугу перед Россией блестящее политическое завещание потомству — изданную в Берлине (за подписью «Русский патриот») книгу «Россия накануне ХХ-го столетия». В этом произведении, принадлежность которого Б. Н. Чичерину теперь нет более никаких оснований замалчивать, с замечательной силой и убедительностью разъяснено, что исторической задачей времени в России является — порвать с самодержавием.

Палач народа[438]

Народ шёл к нему, народ ждал его. Царь встретил свойнарод. Нагайками, саблями и пулями он отвечал на слова скорби и доверия.

На улицах Петербурга пролилась кровь и разорвалась навсегда связь между народом и этим царём. Всё равно, кто он, надменный деспот, не желающий снизойти до народа, или презренный трус, боящийся стать лицом к лицу с той стихией, из которой он почерпал силу, — после событий 22/9 января 1905 г. царь Николай стал открыто врагом и палачом народа. Больше этого мы о нём не скажем; после этого мы не будем с ним говорить. Он сам себя уничтожил в наших глазах — и возврата к прошлому нет. Эта кровь не может быть прощена никем из нас. Она душит нас спазмами, она владеет нами, она ведёт и приведёт нас туда, куда мы должны идти и прийти.

Вчера ещё были споры и партии. Сегодня у русского освободительного движения должны быть едино тело и един дух, одна двуединая мысль: возмездие и свобода во что бы то ни стало. Клятвой эта мысль жжёт душу и неотвязным призывом гвоздит мозг. Против ужасных злодеяний, совершённых по приказу царя на улицах Петербурга, должны восстать все, в ком есть простая, человеческая совесть. Не может быть споров о том, что преступление должно быть покарано и что корень его должен быть истреблён. Так дальше жить нельзя. Летопись самодержавных насилий, надругательств и преступлений должна быть закончена.

Ни о чём другом, кроме возмездия и свободы, ни думать, ни писать нельзя. Возмездием мы освободимся, свободой мы отомстим.

Казнь[439]

Каляев казнён. С тем же мужественным благородством, с каким он совершил своё дело, взошёл он и на эшафот. Чиновникам, присутствовавшим при казни, он сказал: «передайте моим друзьям, что я умираю с радостью и что я буду всегда с ними». Со своей матери он взял клятву, что она не будет ходатайствовать об его помиловании; узнав от матери, что его собираются помиловать, он написал министру юстиции, что считает, в качестве революционера, своим долгом отказаться от помилования. Священника он принял как человека, а не как духовника[440].

Есть что-то невыразимо обаятельное в этих русских людях с мягкими сердцами, с поэтическими душами и с несгибаемой железной волей, ведущей к убийству из чувства долга. В этих личностях и в их действиях трагедия русской жизни достигает своей высшей точки, в которой нравственная красота сочетается в неразрывное единство с религиозным ужасом.

Казнь не может ничего убавить от этой красоты и ничего прибавить к этому ужасу. Казнь совершена над ним, — его личности она не коснулась.

Но мы не можем мириться с этой казнью, с её потайным, воровским характером. Всякая настоящая казнь гнусна и отвратительна. Гнусно в ней то, что люди убивают человека, находящегося в полной их власти и потому для них уже безвредного, значит, убивают объективно бессмысленно; казнь и субъективно бессмысленное убийство, ибо оно совершается без всякого движения души, без риска, безошибочно: убивают не люди, а государство руками палача. Всё, что есть человеческого в любом самом мерзком убийстве, совершенно отсутствует в казни. Она, настоящая казнь с её обязательной троицей — прокурором, священником и палачом — совершенно безлична и холодна. Она есть самое гнусное, более того, абсолютно гнусное убийство.

Гнусное убийство Каляева презренной рукой палача бессильно оскорбить героическую личность этого трагического, религиозного, святого убийцы. Но оно оскорбляет нас, и мы не можем молчать об этом, тем более не можем, что мы ответственны за совершённое им убийство, а потому виновны и в его казни…

Когда министр юстиции Манухин доложил Николаю II о том, что сенат отверг кассацию и смертный приговор, таким образом, вступил в законную силу, Царь, ничего не отвечая, отошёл к окну и забарабанил пальцами по стеклу. Ответа на сообщение Манухина так и не последовало[441]. Царь, молча барабаня пальцами по стеклу, открывал двери палачу. Не в первый раз!

Когда же, наконец, нация, воспрянув, положит конец гнусной и смрадной язве самодержавия?!

Рабочее Слово[442]

Русский рабочий класс переживает тяжёлые дни. В борьбе за освобождение России он принёс огромные жертвы. Сколько людей пало на улицах от ружей и даже пушек! Но ещё больше погибло и гибнет от затяжного кризиса промышленности, от безработицы и от следующих по пятам за нею болезней. В рабочем классе молодые и старые, мужчины и женщины, и дети, дети без числа сошли и сходят в могилу жертвами тех тяжёлых мук, в которых наша истерзанная, искровавленная родина рождает свою свободу.

В такие дни рабочий класс должен разумно сплотить свои силы для того, чтобы отстаивать и свою жизнь, и свои человеческие права, для того, чтобы бороться с ежедневно изматывающей, губительной нуждой и в то же время пробиваться к свету, свободе и счастью.

Где горит тот свет, к которому нужно пробиваться?

Где пути к этому свету?

Свет этот в вере и убеждении, что возможно и необходимо такое устройство общества, в котором не будет никакого угнетения человека человеком, в котором никто не будет наслаждаться жизнью за счёт чужого труда, проживая в праздном довольстве. Вера в такое справедливое устройство общества называется социализмом.

Никто не может в настоящее время утверждать, чтобы было возможно сейчас же перестроить современное общество и сразу сделать его трудовым и социалистическим. Но это не значит, чтобы социализм был пустым словом и праздной мечтой. Социализм есть великая цель, яркая путеводная звезда, свет которой преображает мелкую повседневную борьбу за интересы в великое дело созидания нового, справедливого общества.



Поделиться книгой:



Регистрация