Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Петр Струве. Революционер без масс (сборник) - Петр Бернгардович Струве на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С. пытался выступить с осуждением в равной степени и революционеров и власти, возлагая на них равную ответственность за взаимный террор, но «средней линии» между крайностями у него не получилось, а философия альтернативной философии компромисса и культурно-политического воспитания и строительства не нашла никакого спроса. Можно сказать, что в эти дни революции навсегда закончилось и реликтовое политическое лидерство С. как социалиста и создателя социал-либеральной партии.

В 1905 году, ещё до возвращения из эмиграции, С. вместе со своим ближайшим сотрудником Франком начал готовить к изданию общий труд «Культура и свобода», в котором, по свидетельству Франка, «должны были быть выражены основные общественно-философские идеи, к которым мы совместно пришли в то время (мы формулировали тогда нашу веру так, что определяющим началом её было несколько неопределённое понятие „духовной культуры“, во всём многообразии её содержания)»[274]. Плодом совместных усилий стали лишь общие для авторов «Очерки философии культуры» и статья С. «Индивидуализм и социализм», которые призваны были выстроить систему «гуманистического индивидуализма»[275].

Франк вспоминал об этом замысле:

«Мы задумали написать такую книгу ещё в бытность Струве в Париже, летом 1905 г., распределили её по отделам между собой, вступление же писали так, что оба делали наброски и, сравнивая их, составляли окончательный текст. Это вступление и было напечатано в „Полярной Звезде“; главная часть текста его принадлежит мне. Книга никогда не была написана»[276].

При этом С. и Франк попытались выстроить прямую связь политического социализма с дисциплинарным философским идеализмом. С. писал в своей статье для этой книги:

«[Социализм] колеблется в истории между двумя идейными полюсами. В одном социализме идейною сущностью является подчинение личности целому: личность есть средство, общество — цель, или иначе, личность есть орган, общество же организм. В другой концепции социализма целью и венцом является личность, общество же есть лишь средство или орудие осуществления целей личности. Первый тип есть социализм принципиальный, философский. Это социализм Платона, Фихте, Адама Мюллера, Родбертуса»[277].

Сверка с неполной авторизованной рукописью, хранящейся в фонде С. в РГАСПИ (Ф.279), даёт представления о планах дальнейшей работы соавторов и причинах её остановки:

Во втором параграфе главы «Что такое культура?» (фрагмент «Порвав внутренне с наивной верой…») в первой редакции было написано (в квадратных скобках восстанавливается опущенный авторами при публикации текст): «Порвав внутренне с наивной верой [в разные вещи (во что мы не можем в настоящее время верить, об этом ещё не раз будет речь ниже)], на чём же утвердит своё духовно-общественное бытие современный человек?». Кроме того, в отличие от опубликованного, окончание текста выглядело следующим образом: «Принцип личности и принцип культуры (…) сплетаются в цельное и внутренне-согласованное культурно-философское миросозерцание, которое можно назвать гуманистическим индивидуализмом». [Нам предстоит теперь развить это миросозерцание в его философских, моральных и политических разветвлениях и показать, какие точки зрения оно даёт для решения отдельных культурных и общественных проблем, волнующих современность]1

Видно, что авторы всё ещё продолжали исходить из уже давнего для 1905 года собственного отказа (1898–1902 гг.) от революционного пути к социализму, что они вполне серьёзно планировали в своём «гуманистическом индивидуализме» найти основу для общественно-политической программы в переживающей революцию стране. Неудивительно, что эти намерения победить политическую катастрофу монархии, и России в целом, на пути утверждения широко понимаемой культуры потерпели крах. И в первую очередь потому, как это хорошо видел сам С., что одномоментное, как флотоводческое «все вдруг», перенаправление общественной борьбы с «против» на «за» — было прямо противоположным всей предыдущей революционной борьбе, в том числе, самого С. Он писал об этом: «прежде [до 1905] можно было сказать — и, по крайней мере, психологически это было верно, — что никакой культурный прогресс невозможен без решительного, принципиального политического разрыва с прошлым»[278]. Теперь культурному прогрессу тщетно устанавливались иные ориентиры.

Сохранив верность индивидуализму, который ярче всего проявился в его полемике с Мережковским вокруг революционной религиозности, С. вскоре начал окончательный отход от «гуманизма» в сторону всё более определённого этатизма, в котором целое было уже представлено не обществом, а государством, которое для С. в любом случае было «несомненнее» личности.

В 1908 году С. начал готовить к печати новую книгу «Государство, интеллигенция, революция», в которой намеревался дать очерк своего нового государственничества, политического национализма и новой революционности. Она реализовалась лишь в трёх статьях, одна из которых вошла в сборник «Вехи»[279]. Идейный строй книги был реализован в публицистике С. в своём последнем сводном сборнике статей «Patriotica» (СПб, 1911), в котором представлены в основном статьи ноября 1905 — декабря 1910 гг., С. расширил свою идейно-философскую платформу, добавляя к реализованным в «Вехах» консервативной критике русского интеллигентского сознания и радикальной общественности и защите «личной годности», политической ответственности и пафоса государственного строительства. Восстанавливая баланс после общего предисловия Гершензона к «Вехам», где была заявлена преемственность авторов от Чаадаева, В. С. Соловьёва и Л. Н. Толстого, С. подтверждает особое признание революционно-демократических авторитетов: «традициям и идеям эпохи Станкевича — Белинского, философские увлечения которой были так плодотворны для русской культуры и в духовном творчестве которой… Михаил Александрович Бакунин сыграл такую крупную роль… присуща вечная ценность»[280]. Здесь же С. систематизирует свою социал-либеральную критику «реального образа русской государственности» и «тех сил, которые заправляют судьбами государства», защиту политических прав и свобод «во имя идеалов демократии и социальной справедливости»[281], ставит задачу превращения буржуазной леволиберальной кадетской партии в монопольную для внеклассовой «идейно интеллигенции», а затем — «народную, крестьянско-рабочую». Здесь С. продолжает говорить не только о своей приверженности социализму, но и о своём марксизме и «социал-демократизме» германского образца, отрицая марксистское качество большевизма[282]. Развивая свои прежние обвинения в адрес народничества как явления реакции, архаики, славянофильства и консерватизма, С. применяет их и к освободительному движению революции 1905 года в целом (именно как контрреволюцию С. позже оценил Октябрь 1917 года):

«Консерватизм русской революционной интеллигенции сказался в том, что в идейном отношении наша революция всецело была во власти славянофильски-народнической теории: русский народ есть народ избранный в социальном и политическом отношении; мы можем и должны перескочить через отвергаемые нашим интеллигентским сознанием „буржуазные“ фазы: мы как бы уполномочены историей шествовать по пути прогресса быстрее других народов»[283].

После Манифеста 17 октября 1905 С. направился в Россию, намереваясь проникнуть в неё нелегально, но уже в пути, по личному докладу председателя Совета министров Витте императору, С. был им персонально амнистирован[284] и немедленно вернулся из эмиграции[285]. Вернувшись в Россию, С. попытался капитализировать свою известность как редактора-издателя «Освобождения», которое в печати сравнивали с «Колоколом» Герцена, а самого — чаще критически — с Герценом[286].

Оставив ликвидировать дела «Освобождения» в Париже своей жене, С. обоснованно рассчитывал возглавить в России крупную политическую газету[287]: если не партийную кадетскую (будущую «Речь»), где в руководстве ею ему составил успешную конкуренцию Милюков, то любую иную общенационального масштаба. Например, московское «Русское Слово» И. Д. Сытина (весной 1906, одновременно с открытием заседаний Государственной Думы, Сытин предпринял опыт издания специальной вечерней газеты «Дума» во главе с С., но опыт оказался неудачным и газета закрылась. Зато после неё Сытин получил, по рекомендации Витте, «огромный, почти безграничный кредит» у А. С. Путилова, на который купил собственное бумажное и полиграфическое производство[288].

Несмотря на множащиеся неудачи, в те дни политический вес С. был значителен, что подтвердил факт его участия в делегации либералов (среди которых он был единственным левым) на встрече с главой правительства Витте. Немецкая газета Magdeburg Zeitung сообщила тогда о беседе Витте с Гучковым, Гейденом, Стаховичем, Милюковым, Родичевым и С., состоявшейся около 25 ноября[289]. Но Сытин отверг кандидатуру С. на позицию главного редактора новой общеимперской газеты.

Чтобы преодолеть своё растущее политическое одиночество, С. пробовал развить миф о Герцене (содержащий прозрачную аналогию между С. и Герценом) как символе русского социалистического культурного западничества и начал редактирование так же отсылающего к фигуре предшественника и издаваемого специально под имя С. М. В. Пирожковым еженедельного журнала «Полярная Звезда» (декабрь 1905 — март 1906)2, который под давлением карательной цензуры был вынужден преобразовать в такой же журнал «Свобода и Культура» (апрель — май 1906). Его главным редакционным сотрудником здесь и отныне (до лета 1917) стал Франк. Видимо, в сотрудничестве именно с Франком С. написал краткий манифест одновременно социалистического и либерального, национального социально-политического освобождения: «наш журнал… будет бороться за то, чтобы общественно-политическое бытие русской нации было непоколебимо утверждено на основах свободы, равенства и социальной справедливости. (…) Своё название наш журнал заимствовал у Рылеева и Герцена. Это значит, что мы желаем стать под знамя тех великих революционных и культурных традиций, которые связаны именно с этими славными именами»[290]. В издании С. демонстрировал весьма широкий фронт авторов от земцев до социал-демократов и христианских коммунистов (В. Д. Набоков, И. М. Гревс, И. И. Петрункевич, Ф. И. Родичев, Котляревский, Кистяковский, Туган-Барановский, Бердяев, Булгаков, Вернадский, Ольденбург, Л. Галич, В. П. Свенцицкий), отстаивая свой проект кадетской партии (партии народной свободы) как широкой коалиции социалистов и либералов, построенной на практической философии компромисса, правового творчества, культуры и новой социальной доктрины «права на достойное существование» (И. А. Покровский и Новгородцев). В литературно-критической и философской части в этом издании были значимо представлены Розанов, Мережковский, Гиппиус, Д. В. Философов, Л. И. Шестов. Несмотря на попытку сформулировать идеологию общенародного социал-либерального компромисса, отказавшегося от революционной перспективы, С. не встретил в этом понимания ни кадетской партии в целом3, ни власти. Опубликованная уже в одном из первых номеров «Полярной Звезды» статья С. стала основанием для возбуждения против него уголовного дела[291], длившегося по 1913 год, когда оно было прекращено по амнистии в связи с 300-летием династии Романовых (одновременно С. был награждён и памятной медалью в честь этого юбилея). В подпавшей под уголовное преследование статье С. возлагал равную ответственность за кровавые события революции в Москве на власть — и интеллигенцию и народ, писал о «чудовище самодержавия» и «бесчинствах» правительства во главе с Витте:

«С момента опубликования манифеста 17-го Октября я считаю, что в России есть конституция, а потому я полагаю, что в настоящее время я, „крамольный“ литератор Пётр Струве, — лояльный гражданин, а адмирал Дубасов и действительный тайный советник Дурново — бунтовщики…»[292].

Социал-демократ (большевик) и марксист А. В. Луначарский в своей персональной рубрике, названной «Заметки философа», обоснованно оценил практику этой «Полярной Звезды» как завершение социалистического «идеалистического направления»[293], начатого «Проблемами идеализма», в лоне общеевропейской эволюции[294] социализма и левого либерализма, как часть эволюции С. как «равноускоренного движения слева направо»: имея в виду, что журнал рассылался подписчикам в красной упаковке («под бандеролью»), он определил его партийный цвет как «розовый», а о его авторах в лице С., Бердяева, Франка, Новгородцева заключил: «им вовсе не хочется порвать всякую связь со знаменем, со словом, которое… является знаменем и лозунгом будущего»[295]. Об обратном влиянии этого философски-политического идеализма, начатого кругом С., на революционную среду чуть позже вспоминал другой марксист:

«Российское „третье сословие“, в дни, когда развёртывалось революционное движение, увлекалось „проблемами идеализма“ и идеалистической „культуры“. Но теперь, вместе с ним, увлечению философией отдаются самые широкие слои интеллигенции, не исключая и таких, которые выделяли и продолжают ещё выделять из своей среды защитников пролетарских интересов»[296].

После нарастающего давления карательной цензуры, переименования журнала в «Свободу и Культуру», перемены главного редактора С. на его формального местоблюстителя Франка и отказа издателя Пирожкова от продолжения журнала, С. предложил продолжить издание его О. Н. Поповой, но она вновь отказалась[297], готовя к изданию сборник процитированной и иных полемических работ Луначарского (в том числе — именно против «Полярной Звезды» С.)[298]. В результате С. лишился последних собственных проектов в периодической печати и фактически — стабильных средств к существованию. Одновременно с началом занятий Первой Государственной думы России, в апреле — июне 1906 года редактировал газету Сытина «Дума», но и она не стала для него местом долгосрочной занятости.

20 октября 1906 г. С. выступил Московском клубе партии с докладом «Идейные основы партии Народной Свободы», которому в печати придал ещё более широкий характер «Идеи и политика в современной России». Вменяя своей конституционно-демократической партии задачу стать общенациональным «блоком» либеральных и социалистических сил, не стесняясь его рыхлости и зыбкости и, видимо, уповая на то, что динамика развития событий сама скрепит его логикой борьбы, С., как социалист, искал в лице кадетской партии «внеклассового объединения демократических элементов на широкой либеральной и демократической программе». Принимая во внимание, что хоть трактат и не вызвал значимых откликов, а акцентированный в нём призыв к политическому компромиссу прозвучал едва ли не как призыв к капитуляции перед самодержавием, следует признать, что данный в нём образ социал-либерализма, либо «демократического социализма», во всяком случае, шёл в первом ряду истории тогдашних либерализма и социализма, из которых вскоре и выросла практическая «демократическая альтернатива» радикальному социализму и коммунизму, до сих пор питающая мировой консенсус вокруг идей социального государства. С. писал:

«Смысл социализма заключается, конечно, не в борьбе классов, а в творческом объединении и согласовании производительных сил всей нации (а, в дальнейшем расширении, — и всего человечества), в интересах всестороннего развития личности (…) В нашей партии могут быть и работать убеждённые социалисты, хотя доктринального лозунга социализма она и не написала на своём знамени. (…) Социализм в настоящее время должен бы уже перестать быть той сакраментальной формулой, на основании которой определяется доброкачественность человека, его приверженность к известным идеалам реально осуществляемым политикою. А с другой стороны, социализм должен бы перестать быть тем пугалом, каким он был прежде. Ибо в настоящее время, в начале ХХ столетия, после всего того огромного опыта, социального и политического, который имеет теперь человечество, после той громадной идейной работы, которую оно совершило, слово и понятие „социализм“ может смущать и пугать только, как бы выразиться деликатнее, только… старых и слабонервных дам обоего пола.

Происходит крушение доктринального социализма: всякий внимательный наблюдатель развития германского социализма должен констатировать неудержимую тенденцию в этом направлении. В связи с этим крушением должна измениться тактика германского социал-демократизма и должны открыться перспективы для создания именно того „блока“: общественных сил, который в России считается непрочным. (…)

Быть настоящим социал-демократом, т. е. стоять за идею классовой борьбы, как руководящую идею политики, и в то же самое время начисто отрицать революционизм. (…) Наша партия либеральная: она отстаивает свободу личности. И в то же время она отстаивает начало свободы личности для всякой личности и потому она демократична. И, в силу этого, в реально-политическом смысле, она вовсе не отрицает, а наоборот, утверждает в своей программе действенную, практическую идею социализма. В то же время она есть партия не классовая, а национальная»[299].

Словно исполняя давний свой завет себе создать новое целостное миросозерцание, равно противостоящее филистерству Бернштейна, утопизму Каутского и Плеханова, социальному бесчувствию традиционного русского либерализма, равно поднимающего права личности против политической несвободы самодержавия и политического сектантства социал-демократии, пытаясь выстроить пока внерелигиозную идеологию национального и социального освобождения, которое было бы именно освобождением в духе социальной революции, а не разрушением в духе социалистического переворота, позже С. вновь встал перед необходимостью равно «достроить» и социализм, и либерализм, взаимно их дополняя доктринальными расширениями. В поиске идейных образцов национального и социального освобождения, С. и его единомышленники, вслед за Лассалем и Энгельсом, обращались к наследию Фихте, в первую очередь, к его «Речам к немецкой нации». Этот яркий пример, надо признать, мало впечатлял даже просвещённую часть русской интеллигенции. И, например, Булгаков — как другой, в 1902–1905 гг. равный С., лидер русского социального идеализма и «идеалистического направления», настойчиво обращался к наследию В. С. Соловьёва.

«До такой высоты в национальном вопросе ещё ни разу не поднималась европейская мысль за все века своего существования, в частности в ХIХ веке: стоит лишь вспомнить ограниченный патриотизм Фихте и Гегеля. Национальный вопрос решается в настоящее время или в духе космополитизма, или зоологического патриотизма. Соловьёв показал возможность высшей точки зрения, устраняющей ограниченность предыдущих, поставив и разрешив вопрос в духе положительного христианского универсализма»[300].

Но и пафоса Соловьёва было явно недостаточно для социального движения. Всех затмевала поистине народная и общенациональная фигура Льва Толстого.

Формулируя причины духовного лидерства Льва Толстого как анархиста, социалиста, но прежде всего — борца за свободу религиозной совести и личности, С. видит главный недостаток социализма в его безрелигиозности и неспособности предложить принципиальное обеспечение неотъемлемых прав личности перед лицом коллективизма (подразумевается: прав развитой культурной личности перед лицом принудительно примитивированного феодальной и капиталистической эксплуатацией коллективизма — прежде, чем этот коллективизм будет культурно воспитан в условиях политической свободы) и личной ответственности:

«По идее социализма стихийное хозяйственно-общественное взаимодействие людей должно быть сплошь заменено их планомерным, рациональным сотрудничеством и соподчинением. Я нарочно подчёркиваю слово сплошь, ибо социализм требует не частичной рационализации, а такой, которая принципиально покрывала бы всё поле общественной жизни. В этом заключается основная трудность социализма, ибо очевидно, что ни индивидуальный, ни коллективный разум не способен охватить такое обширное поле и неспособен все происходящие в нём процессы подчинить одному плану. Это вытекает из существа дела, и отсюда явствует, что с реалистической точки зрения речь может идти только о частичном осуществлении задач социализма, а не о всецелом разрешении проблемы социализма. (…) Очевидно, для рационализации общественной жизни первым условием является рационализация и дисциплинирование индивидуальной жизни. В настоящее время в обществе, основанном на свободной конкуренции, такое дисциплинирование достигается естественным подбором (…) Демократический социализм должен изменить этот общественный уклад, рациональное устроение общественных дел и в огромной мере также и индивидуальной жизни перейдёт при нём к большинству общества. (…) Социализм немыслим при ослаблении чувства и идеи личной ответственности, и, таким образом, эта идея и её крепость в человеке есть необходимое (хотя, по всей вероятности, и недостаточное) условие осуществления социализма»[301].

В отличие от своих многолетних единомышленников Булгакова и Бердяева, особенно в отличие от учительских претензий Мережковского, С. был убеждён, что даже великому духовному революционеру Льву Толстому, как и любому духовному вождю времени, было просто не под силу стать «великим религиозным реформатором»[302] и, видимо, сама невозможность религиозной революции в современности останавливала поиск С. там, где его продолжали Булгаков и Бердяев. Этому под стать был и чисто философский идеализм С. как революционера, и его типичный для революционера атеизм. Развитие С. по пути религиозного индивидуализма так и не дало заметных результатов вплоть до начала 1920-х гг., когда в эмиграции С. стал православным — и более всего именно политическим православным. Полемизируя с кругом Мережковского, тщащимся внести религиозность в революционное движение, он, вполне нелицеприятно идентифицируя себя с либералами в настоящем и с социалистами в прошлом, признавал, что секуляризованный либерализм бессилен перехватить у социализма его внедоктринальный, но от того не менее подлинный пафос справедливости, освобождения и жертвы, что либерализм не порождает религиозно окрашенного политического героизма:

«Не религиозной ли смертью либерализма объясняется то, что он оказывается идейно так беспомощен в борьбе с социализмом, который практически лишь гораздо последовательнее своего секуляризованного родителя, а идейно с ним совершенно тождествен?! (…) [Социализм] был верой в тысячелетнее царство, которое принципиально отличается от всей предшествующей истории; являясь, как с довольно забавной метафизической наивностью сказал Энгельс, „прыжком из царства необходимости в царство свободы“. Именно эта формальная религиозность, этот энтузиазм, прикреплявшийся к социализму, представлял себе, вопреки принципу эволюции, будущее общество не просто как усовершенствованное, или преобразованное, а как совершенное, или преображённое»[303].

Собственное кредо С. прозвучало в этом контексте действительно как рационалистическая «личная вера», не имеющая никаких шансов на её превращение в предмет общественной веры, фундамент социального движения, даже сколько-нибудь коллективного убеждения в рамках партийной ячейки. Есть подозрение, что эта «личная вера» была изобретена С. ad hoc, исключительно ради целей журнальной полемики:

«Я думаю, что на смену современному религиозному кризису идёт новое подлинно религиозное миросозерцание, в котором воскреснут старые мотивы религиозного, выросшего из христианства, либерализма — идея личного подвига и личной ответственности, осложнённая новым мотивом, мотивом свободы лица, понимаемой как творческая автономия. В старом религиозном либерализме недаром были так сильны идеи божественного предопределения и божественной благодати. Всю силу творческой воли этот либерализм сосредоточил в Боге. Современное религиозное сознание с таким пониманием Бога и человека мириться не может. Человек как носитель в космосе личного творческого подвига — вот та центральная идея, которая мирно или бурно, медленно или быстро захватит человечество, захватит его религиозно и вольёт в омертвевшую личную и общественную жизнь новые силы. Такова моя вера»[304].

Осенью 1906 возобновились прерванные революцией занятия в Санкт-Петербургском политехническом институте, основанном Витте в системе министерства торговли и промышленности. 25 ноября 1906 С. был избран здесь преподавателем. Не пройдя академической карьеры, он здесь был обречён позже своих сверстников достигать университетских званий, и позже обычного срока и в повышенном темпе защищать необходимые диссертации. Лишь 12 сентября 1908 он поступил сюда на государственную службу, когда был назначен доцентом по кафедре политической экономии, только 7 декабря 1913 получил степень магистра за диссертацию «Хозяйство и цена. Часть 1», 30 июня 1914 стал экстраординарным профессором, 17 февраля 1917 защитил докторскую диссертацию «Хозяйство и цена. Часть 2». На вакантное после смерти И. И. Янжула (октябрь 1914) место академика по политической экономии и статистике РАН единогласно избран 22 марта 19174 (избрание утверждено 11 июня 1917[305].

Сборник «Вехи», вышедший в свет в марте 1909 года по инициативе Гершензона, но вскоре идейно перетолкованный и перехваченный в своих интересах самим С., помимо широко известных внутриполитических вдохновений, нёс в себе явные следы внешнеполитического примера — «младотурецкой» революции в Османской империи 1908 года[306], установившей конституционный строй, и широкой полемики о мобилизации русской молодёжи новыми политическими и религиозными силами. Перед лицом турецкой революции С. формулировал принципы, которым не суждено было надолго быть актуальными (режим в Турции вновь изменился), но которые хорошо отражали его поиск. Центральным нервом внешней стратегии России, поставившей себя под покровительство Британской империи (после англо-русского соглашения 1907 года), Струве мыслил:

(1) ликвидацию, с разрешения Лондона, османского присутствия на Чёрном море и Балканах, но не произносил пока прямых претензий России на контроль над Проливами;

(2) ликвидацию, без разрешения Берлина, присутствия Австро-Венгрии на Балканах;

(3) нейтрализацию Австро-Венгрии и сдерживание Германии с помощью союзной России независимой Польши[307].

В конце 1906 года, после смерти редактора журнала «Русская Мысль» В. А. Гольцева, при котором журнал практически сошёл с общественной сцены, С. был приглашён известным историком и либеральным политическим деятелем, жителем Москвы Кизеветтером, которого издатели назначили новым редактором, разделить с ним редактирование классического либерального «толстого журнала» в качестве титульного соредактора, представлявшего петербургскую часть авторского коллектива и целевой аудитории. К этому времени журнал уже сместился на обочину общественного внимания, пропустив мимо своего внимания все ключевые дискуссии 1890–1900-х гг., а С. в свою очередь — после закрытия «Думы», «Полярной Звезды» и «Свободы и Культуры» — оказался без собственного печатного органа, в котором он мог бы проводить свои идеи и консолидировать сторонников интеллектуального движения, условно называемого «от марксизма к идеализму». При несомненном лидерстве С. как более опытного журнального организатора, соредакторство с Кизеветтером сохранялось до лета 1911 года, отчасти сдерживая дальнейший политический дрейф С. вправо и поддерживая верность «Русской Мысли» литературной непартийности в художественной части издания. В 1911 году Кизеветтер решил прекратить долго накапливавшиеся разногласия со С. и подал в отставку с поста соредактора, оставшись близким сотрудником журнала[308]. С. стал единоличным редактором журнала, с 1912 года став уже редактором-издателем, каковым оставался до прекращения издания «Русской Мысли» в России летом 1918 года (и стал им при возобновлении его в эмиграции в 1921–1927 гг.). При этом С. не отказывался от партнёрства с теми, кто признавал его лидерство и, например, начиная с 1909 г. заключил соглашение с «Московским Еженедельником» Е. Н. Трубецкого (издатель — М. К. Морозова) о льготной совокупной цене на издания при одновременной подписке на оба журнала.

С марта 1907 в «Русской Мысли» появилась новая рубрика «Философия / Философия и религия», которую, однако, её основному автору Франку даже при расширении авторского коллектива за счёт Галича (Габриловича), А. К. Топоркова, Г. Г. Шпета, М. М. Рубинштейна, К. М. Милорадович, Лосского, С. И. Гессена, П. П. Блонского, Аскольдова не удалось поднять её до общественного звучания. С целью утверждения публичного веса философии, С. ввёл в РМ дополнительную рубрику для статей и обзоров «Философское движение» (с февраля 1911 по декабрь 1915), где, рядом с классическими текстами Франка, проявилась активная авторская «практическая философия» А. З. Штейнберга, Галича, Новгородцева, Г. Э. Ланца, И. А. Ильина, С. В. Лурье.

Именно в «Русской Мысли», рядом с последовательным отрицанием анархизма, народничества / славянофильства и социально-культурного мессианства, С. выступил с послереволюционным и постлиберальным альтернативным кредо, одновременно сопроводив его нелицеприятным признанием: «я западник и потому националист, я западник и потому — государственник»: и в результате уже фактом стало признаваемое им самим его «духовное одиночество в той среде, которую обычно зовут интеллигенцией»[309]. Прямо противореча позднейшему автоапологетическому мифотворчеству периода эмиграции, С. трезво говорил о себе и своём круге ещё до скандала вокруг «Вех»:

«Нигде в мире действительно умеренные прогрессивные элементы не имели и не имеют так мало авторитета, как у нас [в России]. В эпохи [общественно-политического] подъёма они в общественном мнении стушёвываются пред крайними течениями; в эпохи реакции власть практически не ставит их ни во что»[310].

С. легко признавал свою «непопулярность» после революции 1905 г.: в противоположность тому, что в 1890-е гг. он был «кумиром молодёжи», теперь «успеха я не имею (…) в „новые вожди“ я не попал и не попаду (…) той роли, которую я играл прежде и в русском марксизме, и в освободительном движении, я не могу и не хочу играть. (…) „Вождём“ можно быть лишь тогда, когда либо „толпа“ покорно следует за тобой, либо ты сам приспосабливаешься к толпе. (…) Когда я был руководителем Нового Слова и когда я был редактором Освобождения, я шёл в ногу с другими в своей деятельности осуществляя коллективное действие, был… в известной мере „артельным человеком“. Это было нужно для дела и было нужно для меня», — писал он[311]. Впрочем, это политическое одиночество нисколько не препятствовало С. в политически успешном руководстве РМ. Не было очевидным это одиночество С. и для полиции. В Справке Санкт-Петербургского Охранного Отделения Департамента полиции МВД от 30 мая 1911 года настойчиво сообщалось, что С. «добивается популярности среди студентов резкими порицаниями распоряжений правительства»[312].

В годы редакторского сотрудничества С. с Кизеветтером литературная часть «Русской Мысли»5 находилась под руководством Ф. К. Арнольда, С. В. Лурье, Ю. И. Айхенвальда (1907–1908)[313], Мережковского и Гиппиус (1909), В. Я. Брюсова (1910–1912)[314], Л. Я. Гуревич (1913–1914), Франка (1914–1918)[315]. В литературной части с 1907 года журнал был представлен сочинениями К. Д. Бальмонта, А. Серафимовича, Д. Мамина-Сибиряка, Гиппиус, Гершензона, Брюсова, Гуревич, Ф. К. Сологуба, С. Кречетова, Б. Садовского, М. Волошина, И. С. Шмелёва, И. А. Бунина, Б. К. Зайцева. В части философии и философской критики уже в 1907 г. журнал открылся для (кроме упомянутых выше) Бердяева, Булгакова, Е. Н. Трубецкого, Мережковского, Философова, Л. И. Шестова, Розанова, Франка, Кистяковского. В 1908 в нём появились Н. Минский, Вернадский, Ф. Ф. Зелинский, А. М. Ремизов, С. М. Городецкий, Н. С. Гумилёв, К. Чуковский. Затем: Б. В. Савинков (В. Ропшин), Блок, Андрей Белый, М. М. Пришвин, Вяч. Иванов, А. Н. Толстой, О. Д. Форш, Е. Г. Лундберг, С. Н. Дурылин, Н. Я. Абрамович, В. Ф. Эрн (в 1909-м); Ф. А. Степун, И. И. Лапшин, А. И. Введенский, В. В. Жаботинский (в 1910-м); Б. А. Грифцов, Ю. К. Балтрушайтис, П. С. Романов, С. Парнок, А. А. Мейер, А. М. Огнёв (в 1911-м); И. Г. Эренбург, А. С. Грин, В. Ф. Ходасевич (в 1912-м); Д. В. Болдырев, Н. К. Пиксанов, Н. В. Недоброво, М. А. Кузмин (в 1913-м); В. Н. Муравьёв, С. Сергеев-Ценский, А. А. Ахматова, В. М. Жирмунский (в 1914-м); П. Н. Савицкий, Г. И. Чулков, С. А. Есенин, Е. И. Замятин, Л. И. Каннегиссер (в 1915 м), Н. В. Болдырев, Н. В. Устрялов, Б. А. Пильняк (в 1916-м), И. И. Фудель, В. В. Зеньковский, В. А. Зоргенфрей, С. Я. Маршак (в 1917-м). Постоянно испытывая серьёзные финансовые трудности, РМ не могла платить большие, конкурентные на рынке авторские гонорары и потому в области «идейного вещания» более рассчитывала на философскую солидарность, репутацию издания, идеологически и художественного терпимого к разнообразию, личные связи и авторскую активность литературных редакторов. Но впервые опубликовав классические поэтические произведения Блока, Вяч. Иванова, Ахматовой, журнал так и не смог предъявить читателю яркие образцы художественной прозы[316].

В принципиальной для периода интеллектуального самоопределения С. и важной для него по тематике своей рецензии на сборник Чехова «В сумерках» юношеский наставник С., редактор журнала «Вестник Европы» Арсеньев признавался: «Критический отдел наших периодических изданий давно уже не претендует на полноту, давно уже представляет пробелы, пополняемые более или менее случайно…»[317]. Поэтому представляется не случайным, что свою версию РМ С. снабдил значительно большими по сравнению с другими «толстыми журналами» объёмом и интенсивностью отделов рецензий, культурной хроники и (по образцу журнала «Мир Божий») энциклопедической по качеству библиографии, в этом смысле прямо наследуя недолговечному журналу Кистяковского, Гершензона и Е. Н. Орловой «Критическое Обозрение» (1907–1909) и журналу «Книга» («Новая Книга»)[318]. После прекращения «Критического Обозрения», с февраля 1911 С. ввёл в «Русской Мысли» постоянный раздел под таким же именем, соответствующий традиционному III отделу «толстого журнала», но оформленный как фактический «журнал в журнале», с собственной структурой и отдельным оглавлением. Этот раздел стал, вероятно, самой трудоёмкой и в этом — оригинальной частью «Русской Мысли» (близким к ней по вёрстке и спектру рецензируемой литературы; опытом такого внутреннего библиографического журнала был социалистический журнал «Мир Божий»): этот раздел и составлял весомую часть журнала вплоть до его закрытия летом 1918 года. Его беспрецедентно энциклопедический состав, отражая широкие интересы С., был неизменно представлен рецензиями на книги по естествознанию и точным наукам, статистике, политической экономии, финансам, медицине и гигиене, философии, праву, географии, этнографии, национальным проблемам, военному и морскому делу (где доминировали тексты А. А. Свечина), авиации, истории литературы, языкознанию (где с 1913 года, по рекомендации Гуревич, преобладали рецензии Б. М. Эйхенбаума и В. М. Жирмунского[319]), религии и церкви, педагогике и народному образованию, изобразительному искусству.

После отдельных публикаций из неопубликованного наследия Чехова, В. В. Стасова, Чайковского, Н. А. Римского-Корсакова, семьи Бакуниных, Г. И. Успенского, В. С. Соловьёва, специально для Гершензона в «Русской Мысли» был создан раздел «Материалы по истории русской литературы и культуры» (с первой книги 1911 года), в котором, однако, большее участие принял В. Я. Богучарский. В разделе вышли многочисленные архивные публикации о русской классике (Герцен, А. Н. Островский, Пушкин, Гаршин, М. П. Драгоманов, Тургенев, Достоевский, Огарёв, Салтыков-Щедрин, А. А. Григорьев, К. Н. Леонтьев, Л. Н. Толстой, Победоносцев, К. Д. Кавелин, В. С. Соловьёв, Бакунины, Д. В. Григорович, Грибоедов, Добролюбов, Чернышевский, Гоголь). Впрочем, историко-культурная часть «Русской Мысли» проиграла, и именно в избранной тематике, специальному журналу «Голос Минувшего», начавшему выходить в свет с 1913 года, и в дальнейшем не была отмечена значительными историко-культурными открытиями.

И всё же — в пору доминирования в России ежедневной печати, массовых ежедневных газет, в том числе — широко открытых для идеологической полемики и художественной литературы, судьба этого журнала как центра политического влияния была предрешена. Ему оставалось быть центром рафинированной идейной работы, и он стал им. В остальном, даже перед лицом других, более популярных «толстых» журналов, «Русская Мысль» проигрывала именно своей недостаточной политической определённостью.

Для понимания репутации журнала «Русская Мысль» под редакцией С. в кругу традиционного чтения интеллигентной публики характерен рассказ-карикатура (в будущем это назовут «комиксом») А. Иванова на последней странице обложки «Сатирикона» (№ 2 за 8 января 1911 года) «Духовная пища», о выборе буржуазным читателем Конопаткиным журнала для подписки и чтения. Согласно рассказу в картинках, к читателю домой приходят гости: журналы «Русская Мысль», «Вестник Европы», «Родина» и «Нива». В итоге такого представления символически побеждает журнал «Нива», заваливший подписчика горой бесплатных приложений из сочинений писателей. А «Русская Мысль» в узнаваемом образе её редактора-издателя С. приходит в дом первой и выступает с длинной тавтологической наукообразной речью, истекая изображённым потоком воды, то есть пустословием. В текстовом комментарии к изображению об этом визите рассказывается так:

«— Позвольте представиться — „Русская Мысль“. Надеясь, что самосознание масс, как показатель социальной эволюции на почве правовых отношений, правонарушение которых ведёт лишь к усвоению массой своих прав по существу…да заставит вас глубже и самосознательнее отнестись к интереснейшим…

Прошёл час, два… стало сыро… Конопаткину казалось, что он умирает»[320].

Стержень своей редакционной политики С., очевидно, полагал вне партийных традиций и в этом принципиально спорил со сложившейся в России практикой. Он писал, едва приступив к руководству журналом:

«Время „партийных“ и даже „направленских“ журналов… прошло. По умственной косности, по известному идейному консерватизму они могут иметь ещё наибольший успех в кругах интеллигенции…, но внутренно они мертвы. О „партийном“ характере не только беллетристики, философии, литературной критики, но даже сколько-нибудь углублённой, сколько-нибудь философской публицистики, странно говорить»[321].

Поэтому этот журнал в руках С. превратился в авторитетный «парламент мнений», в политическом отношении правее радикального социализма и левее политического монархизма.

С. верно увидел, что критически, вместе со всеми ежемесячными (и даже еженедельными) изданиями проигрывая мощной и массовой «большой» ежедневной прессе, расцветшей после 1905 года, в политической оперативности и влиянии (чтобы поспевать за политическими событиями, в 1917 году С. издавал в приложении к «Русской Мысли» двухнедельный тонкий журнал «Русская Свобода») и всё же обречённая соблюдать универсальный формат «толстого журнала» с его большим литературно-художественным отделом, «Русская Мысль» испытывала и растущую конкуренцию в сфере идейного влияния других журналов этого формата, хотя теперь они могут показаться интеллектуально более пресными[322]. Журналу было трудно конкурировать и с партийно-направленческими непериодическими «идейными сборниками»[323] и по своей рентабельности, и по теоретической монолитности и, следовательно, внятности привлекаемого ими внимания аудитории (именно это предопределило новое, после «Проблем идеализма», обращение круга С. к жанру «идейного сборника» — в сборнике «Вехи»).

Журнал под руководством С., оставаясь праволиберальным органом в своей внутриполитической публицистике, в остальном медленно смещался в нишу внепартийной и политически в целом индифферентной высокой культуры, науки, философии, религии, фундаментального обсуждения, например, таких тем из актуальной интеллектуальной повестки дня, как «проблемы нового религиозного сознания», «проблемы аскетизма», философия прагматизма, национальный вопрос[324] и этнография, внешняя политика и империализм. Начиная с очерка «Великая Россия» (1908), С. был первым русским мыслителем, открывшим для России тему империализма, только на рубеже XIX и XX вв. получившую освещение в английской исторической и марксистской немецкой политико-экономической литературе (Гильфердинг, Каутский) как связанные факты колониальной активности (англо-бурская война, интервенция в Китае, др.), многонационального единства и высшей капиталистической концентрации производства, переходящего в государственный социализм. В тот момент эта тема ещё не нашла отражение даже в русской марксистской литературе, впервые обратившейся к ней примерно в 1913 году (И. И. Скворцов, Ленин, М. Н. Покровский, М. П. Павлович (Вельтман)).

Однако в решительную противоположность громкому читательскому и рыночному успеху сборника «Вехи», в пяти изданиях 1909–1910 гг. вышедшего общим тиражом в 16 тыс. экземпляров, «Русская Мысль», как признанный «орган веховцев», в 1909 году собрала всего 2500 подписчиков6, что было в несколько раз меньше числа подписчиков у таких лидеров рынка «толстых журналов», как «Русское Богатство» и главное, исключало перспективу его текущей финансовой рентабельности[325]. Активный автор «Русской Мысли» и опытный журналист, в будущем знаменитый советский литературовед Б. М. Эйхенбаум, чьи интересы, впрочем, скорее были подчинены личной научной карьере, двойственно похвалил и оценил журнал как «аристократический орган»[326]. Также подчинявший все искушения своей научной судьбе, однако принадлежавший к одному поколению со С., разделявший с ним пафос философского творчества вкупе с (впрочем, затухающим) интересом к общественной деятельности государственного масштаба, близкий к кругу С. ещё со времён «идеалистического направления», Лосский всё же оценивал «Русская Мысль» не с точки зрения демократичности аудитории, а под знаком общекультурной миссии журнала. Он вспоминал:

«Опыт революции 1905 года многому научил русскую интеллигенцию. Освобождение от узости сознания, сосредоточенного только на политической борьбе с самодержавием и на социально-экономических проблемах, начавшееся уже до революции, пошло ускоренным ходом. Появился интерес к религиозным проблемам и к православию; ценность национальной идеи и государства стала привлекать к себе внимание; проблемы эстетики, художественного творчества, истории искусства стали увлекать широкие круги общества. Журнал „Русская мысль“, редактором которого стал П. Б. Струве, был выражением расширения и подъёма интересов ко всему богатству духовной культуры»[327].

В 1917 году в журнале С. социалистический публицист В. П. Быстренин в цикле статей ввёл в публичный оборот определение, которому была уготована богатая историческая и идеологическая судьба: пореволюционный7. Уже в 1918 году его воспринял Бердяев, но, в силу цензурных условий, без публичных последствий[328]. И лишь в эмиграции, особенно на рубеже 1920–1930-х гг. «пореволюционность» стала непременным понятием в широкой известной публицистической активности Бердяева и общественном движении эмигрантской молодёжи. В те годы «пореволюционность» означала согласие с необратимостью революционных перемен в России 1917–1918 гг., что было равно отказу от антибольшевистской реставрации дореволюционного политико-экономического уклада — и даже согласие с правом большевиков на власть или участие во власти.

С. в 1917 году, после Февральской (и до Октябрьской) революции предоставивший страницы своего издания для порождения красноречивого понятия «пореволюционности», 1905–1908 годах, несомненно, сам пережил состояние «пореволюционности» как транс-революционности, после-революционности, по-революционности. То есть консервативного по сути согласия с новой реальностью, порождённой сколько угодно незаконченной революцией, в спорах о политической свободе, реальной конституционности нового режима его журнал принял участие[329]. Тогда он равно осуждал радикализм революции и контрреволюции[330], надеясь на средний путь компромисса вокруг новой меры свободы и национально-государственных, вполне «империалистических» задач. С этим пафосом творческого, то есть идейно обоснованного компромисса С. и подошёл ко времени участия в сборнике «Вехи» (1909), после которого взял решительный курс на формирование политического национализма, который он хотел навязать идущей к власти национальной буржуазии. Революция 1905 года представлялась ему тогда необратимым и достаточным фундаментом для такого либерального консерватизма.

1908–1918: религиозный индивидуализм, политический национализм и путь к контрреволюции

История идей часто упускает из виду несбывшиеся надежды идеократов, тех, кто строил свою политику и практическую философию на мало обоснованных ожиданиях, на «энергии заблуждения», открытой В. Б. Шкловским. Человеческая память избирательна и потому свои собственные заблуждения — первые жертвы мемуаристов и апологетов. Русский политический идеализм, ставивший перед России одну за другой большие задачи, пожалуй, одна из наиболее ярких жертв такой «цензуры памяти». Особенно это видно в текущей идейной публицистике, которую её авторы постыдились включать в сборники своих избранных сочинений: и не только потому, что изменился фактический исторический антураж, а и потому, что ad hoc изобретённые ими теории часто открывают для читателя всю поверхностность этих теорий. Но для археологического взгляда на историю идей такие отбракованные теории — красноречивые находки. И очень часто — находки содержательно более богатые, чем мемуарный или агиографический макияж.

Хорошо известно, что теория С. о «Великой России», с которой он выступил в январе 1908 года1, по авторскому же указанию восходит к доктрине «Великой Британии» (Greater Britain), чья имперская мощь и либеральная политическая система служили Струве образцом для подражания. Сам Струве приложил много усилий к тому, чтобы сделать свою теорию и её образец непременной страницей истории русской мысли ХХ века2. У него это получилось. Но изначально эта теория оказалась связана у С. с переживанием политических событий в Турции, на «Ближний Восток» которой и была сориентирована экспансия «Великой России» под крылом Великой Британии. После заключения англо-русского соглашения 1907 года о разделе сфер влияния в Персии и согласии в Афганистане и Китае, за считанные дни до «младотурецкой революции» в Османской империи, С. писал:

«Бессмысленная, тянувшаяся десятилетиями распря Англии с Россией изжита, и английское покровительство турецкому султану отошло в область истории… Это поворот в мировой политике, имеющий необозримое всемирно-историческое значение»[331].

В этом контексте С. вступал в резкую полемику с русскими национал-монархическими силами, ориентированными на согласие с Османской и Германской империями, напоминая, что подлинной национальной традицией России в области внешней политики являются «традиции русской политики на Ближнем Востоке», имея в виду Балканы, Проливы и Западную Армению. Даже экономическая логика развития «ближневосточного» (черноморско-балканского) вектора России приводила С. к осознанию неизбежного конфликта с Германией и Австро-Венгрией, единственным спасением от которого он считал опережающее резкое внутреннее (либеральное, по британскому образцу3) и внешнее (экспансия на Балканы и соглашение с Польшей) усиление России. Оба внешнеполитических направления означали будущее расчленение — Австро-Венгрии и Османской империи, как бы не скрывал это до времени С. Он писал:

«Наши отношения с Англией и Францией должны были бы… использованы в первую голову в целях экономического укрепления России на Ближнем и Среднем Востоке. (…) Если… мирное укрепление русского могущества в бассейне Чёрного моря и морально-политическое сближение России с западным славянством, если осуществление обеих этих задач означает войну Турции, Австрии и Германии с Россией, то… между органическим укреплением русского могущества и интересами германской политики существует непримиримое противоречие. Я думаю, что интересы Германии и России на Ближнем Востоке антагонистичны. Но… из этого антагонизма только в том случае вытечет военное столкновение, если сильной, могущественной Германии будет противостоять слабая, разъединённая внутри, раздираемая племенными антагонизмами забывшая о своём славянском призвании Россия, изнывающая под полицейским гнётом…»[332]

Британское политическое наследие, как известно, служило образцом цивилизованного развития для русского либерализма XIX — начала XX вв. Экономическая политика и ещё более — экономическое развитие Англии — служили примером для части русской бюрократии, для русских либералов и социалистов. Единственная сверхдержава XIX века, Британская империя была образцом государственного могущества. Историки и критики британского капитализма Маркс и Энгельс видели будущее всего человечества в повторении или сокращении пути Англии. И потому они часто не могли отделить в своей критике Англии своё искреннее ей восхищение. И главным империализмом, главной угрозой миру считали не британский, а в несколько раз более слабый — русский империализм. В борьбе против Российской империи отцы коммунизма не раз переходили отступали от своих принципов классового анализа и выступали проповедниками политической русофобии. Точно так же, говоря о государственных интересах родной им Германии, они и ориентированная на них германская социал-демократия — говорили как настоящие немецкие патриоты.

Примеры политической свободы в Британской колониальной империи и легальной социал-демократии в Германской империи абсолютно доминировали в социал-либеральном освободительном движении в России начала ХХ века. Широкое пространство между банкротством России как великой державой и её революционной катастрофой идейные сторонники Струве склонны были понимать как прямой путь к «Великой России». Его многолетний единомышленник ещё со времён «идеалистического направления» (1902–1905) резюмировал его проговорки так: «между социальной революцией и политической реакцией открывается ещё весьма широкое пространство, где могут действовать ряд партий, глубоко различных и по миросозерцанию, и по программам, но объединённых сознанием, что с подъёмом производительных сил России связана вся наша будущность — будущность не только как участников мирового хозяйства, но и как национально-культурного целого. И это единственный путь к „великой России“»4.

Но для С. — при характерной для него нарастающей патриотической тревоге[333] о судьбе русской государственности — наиболее весомыми становились внешние факторы безопасности и имперской мобилизации России. В своём трактате «Великая Россия» он писал, в частности:

«Для создания Великой России есть только один путь: направить все силы на ту область, которая действительно доступна реальному влиянию русской культуры. Эта область — весь бассейн Чёрного моря, т. е. европейские и азиатские страны, „выходящие“ к Чёрному морю. Здесь для нашего неоспоримого хозяйственного и экономического господства есть настоящий базис: люди, каменный уголь и железо. На этом реальном базисе — и только на нём — …может быть создана экономически мощная Великая Россия. (…) Основой русской внешней политики должно быть, таким образом, экономическое господство России в бассейне Чёрного моря. Из такого господства само собой вытечет политическое и культурное преобладание России на всём так называемом Ближнем Востоке. (…) Мы должны быть господами на Чёрном море… Против Англии мы и там бороться никогда не сможем… реальная политика утверждения русского могущества на Чёрном море неразрывно связана с прочным англо-русским соглашением, которое для нас не менее важно, чем франко-русский союз. Вообще это соглашение и этот союз суть безусловно необходимые внешние гарантии создания Великой России. (…) Неурегулированность польского вопроса… ставит нас совершенно а́ lamerci Германии. Мы либо вынуждены в международных делах и внутренней политике слепо, как вассал, следовать ей, либо будем всегда находиться под угрозой того, что в удобный и желательный для себя момент она выдвинет против нас Австро-Венгрию. (…) Австро-Венгрия, даже как славянская держава или, вернее, именно как таковая обязана стремиться к „расширению“ на наш счёт»[334].

Непосредственно перед «младотурецкой революцией» Струве повышал антиосманские ставки и раскрывал свои карты, прямо приглашая Англию помочь России в разделе Османской империи, особенно на Балканах османского Ближнего Востока, прямо подводя вектор экспансии России в «подбрюшье» Австро-Венгрии и, очевидно, подходя к перспективе её расчленения:

«Русское общественное мнение, без различия направлений, желает, чтобы русская политика на Ближнем Востоке, и в частности на Балканах, продолжала свои славные традиции освобождения христианских народов5. Это не значит, что эта политика должна быть направлена против Германии и немцев. Но это значит, что она не может мириться с неприкосновенностью существующего турецкого режима[335] на Ближнем Востоке. (…) Когда Англия охраняла неприкосновенность турецких порядков, вся Россия — без различия партий — была против Англии. Теперь англичане, я думаю, окончательно сознали фактическую и моральную ошибку, заключавшуюся в их русофобии и туркофильстве»[336].

Но в июле 1908 года в Османской империи свершилась конституционная революция — и этот факт поместил теорию в особый контекст. У С. получилось очистить свой лозунг «Великой России» от своего поспешного, уже в августе 1908 года (в его не переиздававшей им статье «Международное положение и международная реакция»)[337], признания идейной капитуляции «реакционной» России перед конституционной Османской империей в момент прошедшей в ней «младотурецкой революции». Исследователь русского либерализма Ф. А. Гайда обоснованно вычленяет среди политических источников известного сборника «Вехи» (1909) то впечатление, которое произвела на русский политический класс «младотурецкая революция» в Османской империи 1908 года, которая на короткое время восстановила действие конституции:

«…„Вехи“ вовсе не были следствием испуга от революции 1905 г., они, наоборот, стали результатом испуга от её провала. Предпоследняя фраза статьи А. С. Изгоева звучала так: „И, быть может, самый тяжёлый удар русской интеллигенции нанесло не поражение освободительного движения, а победа младотурок, которые смогли организовать национальную революцию и победить почти без пролития крови“. (…) В примечании к этим словам, помещённом уже во втором издании, Изгоев написал: „С тех пор, как были написаны предыдущие строки, младотурки после восьми месяцев бескровной революции перешли во вторую стадию своей политической жизни. На них, как на творческую силу, напали и справа и слева. (…) Конечно, и младотурки могут погибнуть под ударами обманутой тёмной реакционной массы и сепаратистов. Но их гибель — гибель Турции, и история младотурок была и вечно будет примером той нравственной мощи, которую придаёт революции одушевляющая её национально-государственная идея“. Александр Соломонович не мог знать, что через несколько лет именно младотурки доведут Османскую империю до авантюрного вступления в Первую мировую войну, глубочайшей политической катастрофы и окончательного распада»[338].

За своё недолгое историческое малодушие С. сполна идейно отомстил Османской империи и союзным ей Германской империи и Австро-Венгрии. Он объединил османское наследие с австро-венгерским — и своим особым попечением о Балканах, и своим пророчеством — в момент тяжелейшего положения Сербии — об огромной Югославии как результате Первой мировой войны[339]. Но прежде — вот главные положения замолчанной самим С. его идейной капитуляции в статье «Международное положение и международная реакция» (1908):

«Государственный переворот, происшедший в Турции (…) лишь один из эпизодов той новой эры европейской и мировой истории, которая началась крушением старого порядка в России. (…) Осью всей мировой политики в настоящее время являются отношения между Англией и Германией. Что же внёс турецкий переворот в международную ситуацию под знаком англо-германского соперничества? До турецкой конституции России принадлежала в этой ситуации огромная роль (…) несмотря на свою внутреннюю слабость, по самому соотношению международных сил Россия была очень большой величиной. (…) Но теперь эта сила нейтрализована и связана. (…) вместе с турецкой конституцией на Ближнем Востоке произошла полная перемена декораций. (…) не только Россия, как международная сила, нейтрализована и связана Турцией. Последняя готовится в известном смысле занять, да позволено будет мне так выразиться, то „психологическое место“, которое до последнего времени в международной системе принадлежало России»[340].

Показательно, что этот восторг и капитуляцию перед «младотурецкой революции» С. в свой сборник 1911 года не включил. Значит, шансы на расчленение Османской империи при невмешательстве Англии росли лишь после провала младотурок. Здесь мы видим незыблемый каркас доктрины «Великой России», ориентированной на политический союз с Британской империей и широкое присвоение Османского наследия. Но теперь он обращается против России только потому, что С. уверен и в государственном могуществе страны, пережившей либеральную революцию (Турция), и в государственном падении страны, отказавшейся от либеральной революции (Россия).

Но и до младотурок, пока Османская империя была неконституционной, С. требовал предварительной поддержки Англии для целой серии последовательных шагов России против Турции, после неудачной войны с Японией 1904–1905 гг. низко оценивая способность России вести войн у даже против слабого противника, если за ним стояла великая держава (в условиях того времени только Германия или Англия, о чём неоднократно писал С.)6. Поэтому для борьбы России против Турции С. требовал предварительного отторжения Турции от Германии и гарантии Англии для экспансии России против Турции, вернее — военно-политического зонтика Англии для экономического проникновения России на османские территории. Территории, интересующие Россию, Струве именовал Ближним Востоком.

В XIX веке русское понятие Востока ничем принципиально не отличалось от нынешнего традиционного и, например, в программах двух главных русских центров востоковедения — Лазаревского института восточных языков в Москве и факультета восточных языков Санкт-Петербургского университета таковыми, кроме языков Дальнего и Среднего Востока были лишь языки Передней Азии: грузинский, армянский, персидский, турецкий. Во всяком случае, Балканы не включались в этот Восток. Однако в первом томе собрания ставшего влиятельным в начале ХХ века К. Н. Леонтьева «Восток, Россия и славянство» (1885) в понятии Востока вообще нет его традиционного содержания, но присутствуют Греция, Фракия (Болгария, Греция и европейская Турция) и южные славяне в целом, очевидно связанные с наследием Османской империи. Это явно соответствовало географии личной биографии К. Н. Леонтьева (1831–1891), прожившего ряд лет в Константинополе, Греции, Албании и Румынии.

При этом понятие «Ближнего Востока» в России начала ХХ века, как минимум, нередко отличалось от современного[341] и фактически включало в себя не только азиатские, но и бывшие европейские владения Османской империи7. Подобно этому в состав Прибалтики[342] в 1920–1930-е гг. традиционно видели, прежде всего, Латвию, Эстонию и Финляндию, лишь иногда включая Литву.

Локальный анализ русской политической прессы показывает, что такое содержание понятия, по крайней мере, непрерывно присутствовало в русской политической периодике8. Одним из тех видных политических деятелей и публицистов, кто использовал понятие «Ближний Восток» в указанном османском смысле, был именно Струве. Однако в толковании его историографически столь популярной доктрины «Великой России» такое османское понимание региона до сих пор отсутствует.

Это заставляет внимательней и точней отнестись к тому, как именно мыслилась идея экспансии России на тогдашний Ближний Восток, которую выдвинул С., когда он, формулируя признаки государственного могущества, обратил своё внимание на вопросы внешнеполитической стратегии Российской империи. Проследить, как эта доктрина С. эволюционировала в годы Первой мировой войны, когда перед Россией встали вопрос об управлении завоёванными территориями и проблема послевоенного устройства Европы и Азии. Главными источниками для новой сверки — на примере внешнеполитической эволюции С. — первичной истории русской политической мысли с её авторскими мифологиями и краткими курсами, служат многочисленные газетные статьи С., им не переизданные, и не переизданные именно потому, что предметная история политической мысли радикально изменилась. Однако не изменилась картина мира такого политического идеализма, в котором историческая судьба нации и империи была прямо подчинена государственной мощи, чей стержень виделся в либерально-социалистическом устройстве и либерально-социалистической общественной мобилизации.

В эпоху этой идейной эволюции С. развивалась его научная карьера. В сентябре 1908 С. поступил на службу в Санкт-Петербургский Политехнический институт имени Петра Великого, Министерства торговли и промышленности, доцентом по кафедре политической экономии. По итогам защиты диссертации «Хозяйство и цена. Критическое исследование по теории и истории хозяйственной жизни. Часть 1» (изд.: СПб. 1913) на юридическом факультете Московского университета в декабре 1913 г. утверждён в степени магистра политической экономии и с февраля 1914 г. назначен экстраординарным профессором Политехнического института. В феврале 1917 г. на юридическом факультета киевского Университете св. Владимира защитил докторскую диссертацию «Хозяйство и цена. Часть 2» (изд.: СПб, 1916). В июне 1917 года по рекомендации академиков А. А. Чупрова, М. М. Дьяконова, А. С. Лаппо-Данилевского, Ф. И. Успенского был избран ординарным академиком Российской академии наук по политической экономии и статистике. Современный исследователь так резюмировал учение С. в этой науке:

«Корни оригинальной научной концепции С. следует искать в недрах теории „австрийской школы“ (Ф. Визер, К. Менгер, Е. Бем-Баверк), а основные его исследования во многом тождественны или предвосхищают философско-экономические построения американской „неоавстрийской школы“ (Л. Мизес, Ф. Хайек, И. Киршнер, М. Розбар и др.). Если пытаться продолжить аналогию, то идеи С. ближе утончённому консерватизму Ф. Хайека, нежели прямолинейному догматизму Л. Мизеса. (…) В итоге [согласно С.] экономическая теория сводится к изучению процесса экономического взаимодействия отдельных независимых личностей, чей выбор взаимных услуг (или материализованных услуг — товаров) многофакторно отражается в цене. Цена в концепции С. становится центральной, системообразующей категорией»[343].

Продуманную оценку личностного своеобразия идейнополитической эволюции С. этого времени дал Л. Д. Троцкий:

«С. на протяжении ряда лет ведёт с собой непрерывную и неутомимую борьбу: сегодня — со своим завтрашним, завтра — со своим вчерашним днём (…) каждой из этих идейных трагедий, казалось бы, достаточно, чтобы довести политика и писателя до морального банкротства и отчаяния. Но перед нами психологическое чудо: из всех своих идейных катастроф и политических крахов Пётр С. выходит, точно из лёгкой кори — невредимым… Как личность С. не знает банкротства, ибо он как личность он не участвует в [партийной — М. К.] борьбе. Его политические убеждения никогда не сливаются с его духовной физиономией (…) С. воображает себя не связанным ни с одним классом, ни с одной партией, ни с одной идеей, а непосредственно состоящим в распоряжении Матери-Истории генерал-инспектором по делам идеологии»[344].

Именно поэтому центральным идейно-политическим событием в жизни С., гораздо более громким, чем вся его марксистская и либеральная карьера стал манифест разочарованных марксистов, который вполне можно назвать манифестом консервативной революции.

16 марта 1909 года вышел в свет сборник «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции» (Бердяев, Булгаков, Гершензон, А. С. Изгоев, Кистяковский, С., Франк), в течение последующего года выдержавший пять переизданий и вызвавший громкую общественно-политическую полемику. Представителями политической оппозиции «Вехи», которые подвергли систематической критике идеалы и практику русской антиправительственной интеллигенции, отказались от революционной перспективы и присягнули политической эволюции, консервативной религиозной и правовой традиции, были объявлены актом предательства. Число сторонников «Вех» оказалось невелико. Несмотря на то что этот сборник был инициирован Гершензоном, его финальный авторский коллектив почти полностью был составлен представителями круга С. из сборника «Проблемы идеализма»[345]. С. стал главным толкователем и пропагандистом антиинтеллигентской и государственнической проповеди сборника, в значительной мере подчинив её своей полемике с Мережковским, которая увенчивала печатную дискуссию 1907–1908 гг. М. О. Меньшикова и В. В. Жаботинского, Жаботинского и С. о политических ценностях молодёжи и принципах национального (этнического) самоопределения общества[346]. С. представлял себе Мережковского в качестве нового претендента на роль религиозно-революционного вождя интеллигенции (в этом со С. были согласны Бердяев и Булгаков и даже Розанов[347]). Основой полемики с ним С. служило тогдашнее (и, по-видимому, подлинное, в отличие от его попыток участия в коллективной церковной религиозности «Братства Св. Софии» в эмиграции) убеждение С. в свершившемся преодолении «старого христианства». «Религиозному социализму» Мережковского С. противопоставлял свой «религиозный индивидуализм», «для которого не нужна и не интересна материализация царства Божия» и который реализовывал себя вне церкви и догматов[348]. Отрицая шансы Мережковского стать духовно-общественным вождём, С., несмотря на сотрудничество с ним в редакции «Русской Мысли», ещё до «Вех» спорил с широко распространившейся позже теорией об особой, «подспудной», «превращённой» религиозности русской атеистической революционной интеллигенции, на которую, в частности, опирались надежды Мережковского как общественного деятеля. С. так писал об этом:

«Религиозности у „интеллигенции“ не может быть вне религиозных идей. Религиозных идей у русской „интеллигенции“ никогда не было. Религиозность русской революционной „интеллигенции“ есть благочестивая легенда»[349].

Непосредственно откликаясь на французский сборник Мережковского, Гиппиус и Философова «Царь и революция» (1907)[350], С. резюмировал:

«Есть что-то трогательно детское в этом сочетании апокалипсиса и революционного социализма. Это самая художественная и в том время самая детская, самая наивная форма славянофильства и революционизма… Должен сознаться, апокалиптической теории Мережковского о русской революции я на французском языке не мог читать без улыбки»9.

Как бы ни иронизировал С., анализ непосредственно предшествовавшей публикации «Вех» идейно-общественной ситуации и контекста, который сопровождал написание статей для сборника, демонстрирует в общем отчаянное положение С., привыкшего практически в одиночку задавать идеологическую повестку дня, диктовать темы дискуссий. С одной стороны — даже в условиях фактического распыления партийной, большевистской и меньшевистской, социал-демократии, глубочайшего кризиса партии социалистов-революционеров, павшей жертвой разоблачения чудовищной роли полицейского провокатора Е. Ф. Азефа во главе террористической деятельности эсеров — социалистические литература и печать в России быстро шли вширь, в массу, к абсолютному доминированию: и в объёме тиража неонароднического «Русского Богатства», достигавшего 18 000 подписчиков, за большинством которых стояла целая библиотека читателей, и в резком росте качественной аудитории марксистских «идейных сборников»[351]. С другой стороны — личному вождизму С. и его немногих конфидентов бросал идеократический вызов ещё более узкий кружок Мережковских (Мережковский, Гиппиус, Философов), который, казалось, вполне эффективно сеет в среде революционной молодёжи свой религиозный радикализм и свою религиозную революцию, повышая накал той же самой борьбы, которую прежде на философски идеалистических основаниях зачинало «идеалистическое направление» С., пытался продолжить «христианский социализм» Булгакова. Объективный показатель тиража заурядного сборника статей Философова демонстрировал, что намерения ещё большей религиозной радикализации ставили перед собой ещё более массовые задачи[352].

Им С. безуспешно противопоставлял только индивидуализм. Несмотря на позднейшие интерпретации позиции С. как консервативно-религиозной, главный идейный конфликт между С. и «новым религиозным сознанием» Мережковских развивался по пути отторжения его этатизма и индивидуализма С. от православия10, от любой церкви, партийности и социализации. С другой стороны, этот скепсис «веховской» проповеди С. вызвал протест в широких либеральных и революционных кругах, представители которых толковали её государственническую природу в условиях политической реакции в России — в узком диапазоне от «добросовестных заблуждений» и «политической наивности» С. до его личного, партийного и классового «предательства идеалов».

Придравшись к известной и скандальной, неловкой, но ещё более недобросовестно перетолкованный фразе Гершензона в «Вехах»[353], стоившей сборнику половины всех претензий и обвинений в предательстве освободительного дела в пользу правительственного террора, С. явно хотел присвоить скандальный, но огромный капитал «Вех». Эти усилия С. по дискредитации Гершензона как голоса «Вех» и одновременно по изображению таковым главным голосом «Вех» самого себя, С. — были хорошо видны. Создавалось впечатление, что С. — не только идейный бенефициар «Вех» (что он не уставал изображать позже, в эмиграции, выстраивая свою традицию «либерального консерватизма» монопольно и прямо через этот сборник), но и едва ли не его главный создатель, инициатор, составитель и редактор. Конечно, он и на деле был фактическим вторым составителем сборника вместе с Гершензоном, реализовывавшим своё право вето, но не более. Когда вскоре после «Вех» известный литературный критик и теоретик А. Г. Горнфельд (он срочно писал о Гершензоне статью в «Еврейскую энциклопедию») попросил актуальных фактов его литературной биографии[354], Гершензон с видной ревностью сообщил: «Вехи были задуманы мною»[355]. И Горнфельд услышал Гершензона, включив в энциклопедическую статью о нём прямое указание против усилий С. по «перехвату» громкой репутации сборника «Вех»: «задуманного Г.»[356].

Соредактор С. по журналу Кизеветтер и член редакции «Русской Мысли» С. В. Лурье на страницах журнала оперативно отмежевались от позиции «Вех», но фактически «веховская» риторика и сами «веховцы» в журнале преобладали, обеспечивая ему интеллектуальное лидерство в либеральной среде, несмотря на политическую маргинальность. В 1910 просвещённый дилетант и состоятельный эксперт-химик, член правления Серпуховской бумагопрядильни[357] Лурье покинул редакцию и, видимо, участие в её капитале и расходах, что дополнительно заставило снижать гонорары в РМ, в первую очередь на художественные произведения и переводы, составлявшие, в свою очередь основу читательского и коммерческого успеха любого журнала.

Позитивный миф о «Вехах», который особенно развился при участии самого С. в кругах антисоветской русской эмиграции, вменял им многое11. При этом, как минимум, половина этих вменений — религиозное обоснование социального (и социалистического идеала) по праву должна быть отнесена к заслугам не «Вех», а, как минимум, «Проблем идеализма» того же коллектива 1902 года, а другая половина — к огромной части революционной же самокритики русской интеллигенции[358].

Товарищи С. по либеральному движению и кадетской партии составили тематический сборник «Интеллигенция в России» (1910), полностью посвящённый сборнику «Вехи»: в нём наиболее значимые для личной биографии С. и практического либерализма фигуры публично отказали С. и «Вехам» в либерально-социалистической легитимности и солидарно отказали С. и его единомышленникам в праве выступать и призывать к покаянию от имени интеллигенции вообще и либеральной особенно, указав на их философскую маргинальность. И. И. Петрункевич («Интеллигенция и „Вехи“») и специально К. К. Арсеньев («Пути и приёмы покаяния») указали на то, что «ни „богоискателям“, ни „богостроителям“ не удаётся возбудить сколько-нибудь широкое и глубокое движение; никому из них не дано „глаголом жечь сердца людей“. Нет этого дара и у господствующей церкви. (…) Проповедь „Вех“ (…) бессильна возбудить чувство, в котором, сознательно или бессознательно, ищет для себя основу. Она не исходит из существующего религиозного движения и не соединяет в себе условий, необходимых для появления его в ближайшем будущем»[359]. Ближайший соратник С. в его марксистский период, Туган-Барановский («Интеллигенция и социализм») уличил авторов «Вех» в классовой буржуазности. Милюков («Интеллигенция и историческая традиция»), демонстрируя позитивистскую солидарность с ортодоксальными марксистами и не боясь задеть и самого Туган-Барановского в его увлечениях, корень эволюции авторов «Вех» в сторону от радикального либерализма к религиозному консерватизму, увидел в самой истории идейной борьбы этого круга марксистов 1890-х, которые, одновременно с общеевропейским увлечением политического марксизма идеалистической философией, вступили сначала на путь формулирования «критического направления в марксизме», а затем — «идеалистического направления в освободительном движении», которое внесло свой значительный вклад и в создание самой кадетской партии. Милюков ставил диагноз с полным знанием дела, которое более всего касалось самого С., но явно преувеличивая его влияние:

«Тогда ещё, впервые в конце 80-х годов, а окончательно и решительно с середины 90-х, кружок молодых философов, политико-экономов, юристов и литераторов выкинул знамя „борьбы за идеализм“ против позитивизма и материализма русских шестидесятников и семидесятников (…) они проложили дорогу младшим, нынешним, и на обломках их „новых слов“ расположился лагерем „марксизм“ (…) Начав с протеста против всего „субъективного“ во имя „объективной истины“, они прежде всего реабилитировали „субъективное“ как „психологическое“ в отличие от „логического“ как объективно-познавательного»[360].

Откликаясь уже на последовавшие после «Вех» усилия С. и Булгакова вместе с промышленником В. П. Рябушинским12 умозрительно сформулировать идеологические основы русского политического национализма как платформы для формирования коалиции национальной буржуазии и либеральной интеллигенции, Милюков верно заметил: «Вопрос о положительном содержании, на котором можно было бы основать русский национализм, остаётся самой тёмной из всех туманностей „Вех“»[361]. Милюков успешно противопоставил им неизменно близкого к ним (но не принявшего участия в сборнике) исследователя современной социально-политической практики и видного члена руководства кадетской партии Новгородцева, уже исходившего из общеевропейских итогов институционализации либеральной демократии и социализма:

«По несчастью, кружок писателей, объединившихся в сборнике „Вехи“, почерпнул свою философскую и научную подготовку исключительно из германских источников… Это, собственно, и ставит их в особенное затруднение, когда им приходится выбирать между „внешними формами“ и „внутренним совершенствованием“. Это же лишает их возможности справиться с примиряющей, промежуточной идеей социального воспитания в духе „солидарности“, вне опыта Англии, Франции и США»[362].

Одним из самых громких событий вокруг литературной политики струвеанской «Русской Мысли» в феврале 1912 года стал скандал вокруг категорического отказа С. принять к публикации в журнале первую часть романа Андрея Белого «Петербург», уже редакторски одобренную Брюсовым. В литературе настойчиво звучит мнение, что С. почему-то, в противоречие всей его политической борьбе и принципиальной редакционной терпимости, обидел антиправительственный и даже антимонархический пафос романа[363], Сам Белый считал, что С. был обижен на образ либерального профессора, забыв, что в главах, которые писатель направил в журнал, этот образ отсутствовал. Анализ показывает, что Андрей Белый представил для публикации в журнал не роман, а лишь его первые главы в виде острого памфлета на самого С., невольно изобразившего интимную историю его ранней общественной карьеры, что и вызвало его крайний, хоть и не сформулированный ясно протест[364].

Несмотря на интеллектуальный авторитет, активное участие в литературном процессе, особую чуткость к философским новациям и фундаментальный анализ вопросов текущей политики, к 1910 году журнал в руках С. оказался в тяжёлой финансовой ситуации, а сокращение числа подписчиков лишило его перспектив самостоятельного выхода из банкротства. Финансовая помощь журналу от упомянутого благотворителя сборников «Великая Россия» (1911–1912) В. П. Рябушинского была мала (всего 1000 руб лей а конце 1910 года[365]). В 1911 г. новым сотрудником журнала был объявлен благотворитель газеты «Искра», журнала «Освобождение», сборника «Проблемы идеализма», журнала «Вопросы Жизни» Д. Е. Жуковский[366], что на деле означало его привлечение к РМ в качестве его акционера (пайщика), немедленно выступившего издателем сборников статей руководителей редакции журнала С. и Франка — соответственно «Patriotica. Политика, культура, религия, социализм. Сборник статей за пять лет (1905–1910 гг.)» (СПб, 1911)[367] и «Философия и жизнь. Этюды и наброски по философии культуры» (СПб, 1911). Однако финансовый дефицит журнала, по-видимому, превышал возможности Жуковского и не его участие помогло выжить журналу. Участвуя вместе с Булгаковым в политических встречах интеллигенции и профессуры с представителями крупного капитала в 1909–1910 гг., С. пытался внести в их политические приоритеты задачи общенационального экономического, внутри- и внешнеполитического развития. Однако главным результатом этих встреч для С. стала финансовая поддержка со стороны П. П. и В. П. Рябушинских обанкротившейся «Русской Мысли»[368], издание двух томов сборника «Великая Россия» (1910–1912) и ряда книг по экономической истории и теории под редакцией С. В любом случае, это помогло сохранить журнал настолько, что в глазах критиков он даже стал символом органа широкой либеральной коалиции. Ему даже попытались создать альтернативу разнообразные русские марксисты, планируя создать на деньги Сытина общемарксистский толстый журнал на основе «Современника», который, по определению Мартова, должен был стать «контр-Русская Мысль» и включить в свой коллектив во главе с бывшим другом С. Потресовым широкую коалицию в составе Горького, Троцкого, Мартова, Валентинова, Луначарского, Базарова, Рязанова и др. Но проект не состоялся[369].

Уже в 1910 году широко отвергаемая критиками революционная страсть С. тем не менее прорвалась в статье, опубликованной им даже не в его собственной «Русской Мысли», а в «Московском Еженедельнике» Е. Н. Трубецкого и более не переизданной, несмотря на все возможности для этого в сборнике 1911 года «Patriotica». Думаю, потому, что эта страсть ему, опытному либеральному деятелю, в итоге показалась чрезмерно радикальной. С. писал:

«…Когда я начинаю конкретно рассуждать о том, что стоит на пути такого самовоспитания русского народа, я вижу ясно: на пути его стоит реакция неестественного режима. (…) Я не разделяю вовсе банально-оптимистического мнения, что освобождённый народ тотчас же обнаружит полную дисциплину политического поведения и явит чудеса общественности. Я в это совсем не верю. Но в то же время я твёрдо убеждён, что для народного самовоспитания, и именно для государственного и культурного дисциплинирования народа, ничто не нужно в такой, мере как полная ликвидация старого порядка. И она будет благом во всяком случае, каким бы путём она ни произошла, ибо в мёртвых объятиях старого порядка национальная душа не может расправиться и окрепнуть. В старом порядке главное препятствие к оздоровлению нашего национального сознания. Авторы „Вех“ не могут не видеть в официальной реакции злейшего врага их дела. Ибо для них имеет силу афоризм: чем хуже, тем хуже.

Это верно и в социологическом и в реально-политическом смысле. (…) Старый порядок хочет жить во что бы то ни стало. Но так как он духовно мёртв и бессилен, ему нужно поддерживать себя наркотиками. И главный наркотик у него — национализм. (…) Нам, русским, недостаёт национального самовоспитания — и тут на пути ему в качестве главного реального препятствия воздвигается в настоящее время всё та же правительственная реакция, в лице официального национализма, лживого и в своей лживости бесплодного. Официальный национализм внутренне противоречив: это — недоверие к нации, исторически вынужденное провозглашать веру в нацию»[370].



Поделиться книгой:



Регистрация