Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Листая страницы сербской истории… - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но вернёмся к Пашичу живому. Познав нужду и привыкши преодолевать лишения, он был экономным хозяином (иногда даже слишком!) и умел считать деньги. Причём, получив за супругой изрядное приданое, он не изменил ни образа жизни, ни привычек: его стол, как всегда, был традиционным и скромным, он никогда не курил, пил мало, разбавляя любимое неготинское вино водой. Мог по десять лет не снимать один и тот же редингот, но на приёмах носил фрак, обрамлённый орденскими звездами и длинной седой бородой, столь элегантно и с достоинством, что на это обращали внимание даже европейские аристократы. Всегда скрупулёзно следил за своим здоровьем, регулярно посещая европейские курорты – Карлсбад, Мариенбад, Эвиан, а также проводя время на Ядране (обычно в Опатии и Цавтате) или на сербских курортах с их горным воздухом. Эта ревнивая забота о здоровье в совокупности с крайне умеренным образом жизни и умением полностью отключиться от политических и иных баталий способствовали тому, что до глубокой старости он сохранил свежесть тела и мысли и потрясающую работоспособность. А отключаться Пашич умел.

После ужина любил уйти к себе и сидеть в темноте, закрыв глаза. Или разглядывать географические карты Балкан, которые собирал с упоением. Или смотреть на звёзды – астрономия была его страстью со студенческих лет. А когда, бывало, семья собиралась перед камином, её глава пел песни своей Восточной Сербии. Знаменитый молчальник, оказывается, имел красивый голос.

Известно, что русские баре, получив приданое, нередко проматывали его вместе с собственным состоянием. На цену богатства не обращали внимания. В бедной же Сербии, где всякий, невзирая на положение, происходил из крестьян с их этикой и традиционной моралью, представить такое было трудно. И действительно, оказавшись в связи со смертью брата в серьёзных финансовых затруднениях, Никола Пашич был вынужден обратиться к приданому жены. Но как! «Если бы это имущество было моим, – писал он, – я бы и не волновался особо: сам получил, сам и растратил. Но это имущество моей супруги, на которое я не имею прав до той меры, чтобы поставить его под вопрос. Конечно, она меня не укорила и словом, но эти её внимание и сдержанность были для меня ещё горше, поскольку я ощущал себя униженным уже тем, что попал в положение, когда она меня не только кормит и содержит, но и тратит то имущество, которое отец оставил в наследство ей и её детям (выделено нами. – А. Ш.)»[52].

В конечном итоге ситуация разрешилась. Пашич устроил свои дела. К концу его жизни недвижимое имущество семьи состояло из собственного двухэтажного особнячка на Театральной (ныне Французской) улице – с 1921 г., еще одного дома на Теразиях, где жили прежде, и небольшой гостиницы «Националь» вблизи Калемегдана, которые сдавались в аренду. Арендные платежи, вкупе с премьерским жалованьем, составляли основу семейного бюджета. В письмах жене, которая часто проводила время с детьми на море, в Опатии (там находилась дача – часть наследства покойного Александра Дуковича), постоянно звучит мотив: «Хватает ли вам денег и не прислать ли ещё?»[53]. Самому же Пашичу, весьма умеренному в личных потребностях, нужно было очень немного. «Чистый воротничок, да кусок хлеба», – как говаривал один из героев Артура Конан-Дойля. Потому и политику он воспринимал не как бизнес, что стало типичным в XX–XXI веках, но как свою единственную страсть и миссию…

Никола Пашич был настоящим сербским хозяином: в его доме на углу Теразие и Скоплянской (ныне – Нушичевой) улицы имелся винный погреб (у какого уважающего себя серба его не было?), о содержании которого мы можем судить по педантичным записям владельца. Приведём содержащиеся в них данные. Итак, в 1918 г. Пашич вспоминал, что у него было «более трёхсот бутылок старого неготинского вина». Далее. Когда рождался каждый ребёнок, он, по старому сербскому обычаю, оставлял 200-литровую бочку вина, урожая того же года (соответственно 1892, 1893 и 1894), с тем чтобы открыть оную в день его свадьбы. Далее. Он «годами хранил две бочки, в 700 и 800 литров каждая, старого доброго вина, примерно пятнадцатилетней выдержки». Далее. «Было в подвале и другое неготинское вино – самое малое 200 литров», а также «вино из Кладова особого вкуса и запаха. Не менее 800 бутылок». И далее: «Имелось несколько малых бочонков вина из разных краёв Сербии – из Тимокской краины, с Жупских виноградников, что под Алексинацем, из Прокупля, – всего около 1000 литров, которые я держал для текущего использования», чтобы «показать гостям, а особенно иностранцам, какие вина есть в Сербии». И ещё: «В подвале находился один большой баллон старой и крепкой сливовицы не менее чем тридцатилетней выдержки». И, наконец, там же «хранилось около 100 литров старой виноградной ракии»[54].

Слов нет, количество, а главное – качество напитков, содержавшихся у Пашича в погребе, впечатляет. Очевидно, что в случае чего он мог бы управлять своим немалым хозяйством вполне профессионально, как привык делать всё в жизни. Судьба, однако, повела другой стезёй, и природа «практичного заечарца» проявилась с тем же блеском, но в иных сферах.

Прочная укоренённость Николы Пашича в традицию, что ясно просматривается в его взгляде буквально на всё: от быта и человеческих отношений до идеологии и политики, рождала вполне понятный консерватизм. Он «очень редко менял однажды приобретённые убеждения и привычки», – заметил хорошо его знавший современник[55]. И навсегда (а главное, во всём) остался человеком XIX века, закончим мы эту мысль. Удивительно, но до самой своей кончины Пашич сохранил язык и стиль 70-х годов позапрошлого столетия, практически никак не обогатив его за полвека. Он говорил на каком-то архаичном «наречии», пересыпая сербские слова русизмами и галлицизмами, давно уже вышедшими из употребления. Время внутри него как будто остановилось, что, увы, не могло не проявиться и на политическом поле. Как справедливо заметил не слишком к нему благосклонный Предраг Маркович, «Пашич, как и большинство сербиянских[56] политиков его поколения, был не в состоянии осознать, что в объединённом сербско-хорватско-словенском государстве правила политической игры, каковые были в ходу в национально гомогенной предкумановской Сербии, уже не действуют»[57]. В конечном итоге это стало одним из факторов, приведших к краху Первой Югославии. Правда, уже без него.

«Народ и власть»: истоки харизмы

Ответа на вопрос, в чём причина беспрецедентно долгой для Балкан и успешной политической карьеры Пашича, традиционная историография не содержит. Но без объяснения этого феномена крайне сложно, если вообще возможно, расшифровать «иероглиф по имени Никола Пашич»[58], как выразился его старый друг и кум Раша Милошевич. Попробуем хотя бы кратко разобраться в проблеме Пашич и власть. Но прежде, для пользы дела, следует прояснить, как вообще воспринималась власть в условиях традиционного общества и что нового привносил в это восприятие процесс модернизации.

Известно, что характерной чертой истории новой Сербии являлось опережающее развитие государства и его институтов по сравнению с темпами изменения общества[59]. Патриархальные крестьянские представления о собственной государственности как органичном «продолжении общинных традиций, когда государство воспринимается в виде многократно увеличенной копии своего микромира»[60], очень скоро столкнулись с жёсткой логикой реально формирующегося Княжества, которая проявлялась в его централизации и институционализации. И действительно, объективная потребность внутренней консолидации государства стягивала всю его территорию единой волей центра, что имело последствием постепенное выдавливание избираемых населением и отвечающих перед ним местных старейшин (своих) назначаемыми сверху чиновниками – проводниками этой самой воли (чужими). Сбор и договор как основа прежнего порядка всё более заменялись прямыми указаниями из столицы. На смену патриархальной авторитарности «семейного» типа, когда крестьянин лично выбирал старейшину, которому верил, а потому и подчинялся, приходила безликая тирания государственного аппарата. Процесс политической модернизации, таким образом, рвал узы привычной интимности в отношениях верхов и низов, возводя между ними глухую бюрократическую стену, что вызывало в народе открытый протест[61]. Его патриархальное сознание не успевало за переменами, пытаясь их затормозить. Многочисленные восстания, на что был столь богат сербский XIX век, – прекрасное тому подтверждение.

Прав немецкий коллега Ханс-Михаэль Мидлих, чутко уловивший эту константу новой сербской истории: «Негативное отношение народа к власти, государству и монарху росло ровно настолько, насколько их деятельность была направлена на модернизацию государственных и общественных структур…»[62]

Впрочем, говоря о негативном отношении сербского крестьянства к своему государству, изжитом лишь после смены династий в мае 1903 г., следует подчеркнуть, что во многом оно было спровоцировано самой властью: вольно или невольно, но модернизирующаяся элита усугубляла раскол. И если Милош Обренович – этот неграмотный и деспотичный правитель, но все-таки свой, умевший с народом обходиться, ладить и даже идти навстречу в ущерб собственной бюрократии («обращение его с ним было патриархальное, доступное», – как отмечали русские[63]), – имел право патетически воскликнуть: «О народ, ты моя сила!», то его наследники, принадлежавшие к категории «просвещённых» монархов, были людьми уже другого склада. В своей политике они мало прислушивались к бившемуся в сербской глубинке пульсу общественного бытия, полагаясь в основном на силу государства и рационалистических доктрин, что в традиционном обществе отнюдь не гарантировало успешного и гармоничного правления. Им не хватало, как когда-то выразился известный русский публицист Н. Н. Страхов, «признания за жизнью большего смысла, чем тот, который способен уловить наш разум»[64]. Трагическая судьба, постигшая каждого из них, не кажется нам случайностью.

По определению С. Н. Трубецкого, «сила государства – в его жизненных принципах, во внутреннем единстве духа, которое обуславливает его политический и культурный строй»[65]. В независимой Сербии при двух последних Обреновичах такого «внутреннего единства» не было, ибо не было порождавшей его сбалансированности отношений между государством и обществом, т. е. «политическим и культурным строем». И в результате, когда король Милан выражал неудовольствие своим «безумным народом»[66] за непонимание и саботаж его «государственнических» устремлений, последний через своих представителей в Скупщине отвечал ему тем же, кляня за то, что он вёл страну «путём чуждым и глубоко противным сербским традициям»[67].

Очевидно, что при столь взаимоисключающих посылках надеяться на компромисс не приходилось. Тимокское восстание, несмотря на его подавление и последовавшие затем события, прозвучало для Обреновичей похоронным звоном. Переворот 29 мая 1903 г. покончил с ними.

Короля Александра (1889–1903) не спасли ни акцентирование внимания страны на том, что его избранница, крайне непопулярная Драга Машин, – это первая «королева-сербка»[68]; ни отказ от европейского стиля и придание своему двору «национального» колорита[69]; ни попытка взять на вооружение традиционную манеру общения с народом в духе родоначальника династии (приём множества депутаций из провинции и личное участие в решении их проблем)[70] – т. е. целый комплекс мер, должных символизировать возвращение власти в русло привычно-патриархальных представлений о ней.

Впрочем, и не могли спасти, поскольку возвращение это было действием внешним, продиктованным одним лишь стремлением возродить сошедшую на нет популярность. Подлинное же отношение молодого и амбициозного монарха к своим подданным мало чем отличалось от позиции родителя. «Я огорчён и разочарован: с этими чёртовыми крестьянами ничего нельзя сделать»[71], – говорил король-сын своему педагогу, французскому историку Альберу Мале. Видимо, поэтому он и предполагал создать, в качестве опоры трона, некое подобие дворянства[72]. И это в среде, где, по словам посланника в Париже Миленко Веснича, «всякий серб считает себя господином, а это значит, что никого, ни в социальном, ни в юридическом плане, он не признаёт выше себя»[73]. В конце концов, не удивительно, что народ возненавидел его столь же единодушно, как и предшественника. По свидетельству англичанки Мэри Дэрам, побывавшей на Балканах в 1902 г., «во всей Сербии я не слышала о короле ни одного доброго слова. Он скорее безумен, нежели порочен – это лучшее из того, что о нём говорилось. По отношению к нему я не видела ничего кроме презрения»[74]. Его конец был по-балкански жесток…

* * *

Вступивший на сербский престол в июне 1903 г. Петр Карагеоргиевич был человеком иного склада. 60-летний, умудрённый опытом и многолетней эмиграцией вдовец, он старался править строго в рамках законов и Конституции, хотя и не был полностью свободен в своих действиях – группа военных участников майского заговора, «освободивших» для него трон, стремилась сохранить свой привилегированный статус при новом режиме. Понятно, что они не ладили с гражданскими властями. И, бывало, чтобы избежать толков, монарх приглашал главу правительства Николу Пашича на аудиенцию, но только… с чёрного хода. Давний соратник и близкий друг Петра Карагеоргиевича ещё со времён эмиграции, ужицкий священник Милан Джурич объяснял подзабывшему сербские обычаи суверену всю бесперспективность таких приглашений: «Если Пашич не сможет войти во дворец с парадного входа, тогда он вообще не придёт». И далее, еще более жёстко: «Если ты, государь, думаешь, что в случае выбора между тобой и Николой народ выберет тебя, то ты глубоко ошибаешься»[75].

Эти весьма фамильярные и содержащие в себе скрытую угрозу предостережения с предельной ясностью выразили патриархально-семейное отношение сербов к власти. Очевидно, что оно характеризовалось полным отсутствием какой бы то ни было сакрализации монарха, который, согласно традиционным представлениям (как глава семьи), должен быть всего лишь «первым среди равных», а не возноситься на недостижимую высоту, изолируясь от общества.

За ним, таким образом, признавалось первенство, но не превосходство. «У нас нет вековой монархической традиции, – подчёркивал в парламенте один из депутатов, – а потому и верноподданническое чувство, что присутствует в других государствах, здесь не развито»[76]. Соответственно, отношение жителей Сербии к своим королям было весьма «приземлённым»: все мы родом из одного корня (феномен национальных, крестьянских по происхождению и изначально выборных династий)!

Вследствие этого, авторитет и доверие – в случае отсутствия их у правителя – могли переноситься на популярного политика, который вписывался в патриархальные представления массы о власти. Явление вполне типичное: на протяжении XIX века в Сербии было немало харизматических народных вождей. Высшим авторитетом, таким образом, наделялись не корона или трон, кои в сознании сербского крестьянина никак не связывались с помазанничеством Божьим, а конкретный человек. В сравнении с королём Петром таким человеком и оказался Никола Пашич, вполне соответствовавший народному восприятию власти…

Бессменный лидер Радикальной партии – этой единственной общенациональной организации, объединявшей в своих рядах десятки тысяч членов, – он никогда не стремился встать над партией, но всегда оставался с нею и в ней. По словам старого соратника и земляка, крестьянина из Заечара Джордже Лазаревича, «на наших съездах Пашич обычно молчал, а солировал Пера Тодорович. Он умел так воодушевлять и зажигать словами, как никто другой, и вообще был таким оратором, каких давно уже нет. Но когда дело доходило до выборов председателя, мы все дружно голосовали за Пашича»[77]. Между ним и партийной «базой» сложились отношения той доверительной («семейной») авторитарности, которая лежала в основе патриархальных представлений о всякой иерархии. А потому и голосовали «все дружно» именно за Пашича. И так сорок пять лет подряд. Он всегда оставался для партии своим; она же была для него «первой и единственной политической любовью»[78].

Мало того, по мере выбытия из состава партийного руководства «отцов-основателей» и притока в него представителей нового поколения радикалов, для кого борьба первопроходцев в бурные 80-е годы была уже овеяна легендой, «вечный» Байя[79] сам превращался в легенду, становясь персонификацией сербского радикализма – этой, по выражению Йована Жуйовича, «новой религии, в которую народ фанатично верил»[80]. Здесь истоки его харизмы[81]!

«Пашич принадлежит нам, мы принадлежим Пашичу»[82], – как заклинание твердили радикалы после его смерти. «Радикальная партия – это Никола Пашич, Никола Пашич – это Радикальная партия»[83], – тогда же признавали политические оппоненты[84]… (Читаешь, и, словно водяной знак на бумаге, проступают чеканные строки Маяковского: «Мы говорим Ленин, подразумеваем – партия; мы говорим партия, подразумеваем – Ленин!»)

И, как следствие такого восприятия, сам образ вождя радикалов постепенно трансформировался в сознании многих в некий миф, спасительный талисман, без которого правильно не решаются никакие дела. Эту явную иррациональность в отношении сербов к Пашичу чутко уловил Альбер Мале: «Пашич создал вокруг себя ореол легенды, став в народе олицетворением какой-то страшной силы. Если что-то не в порядке, отовсюду слышится – “Ах, если бы Пашич был здесь. Когда же, наконец, он будет здесь? К счастью, остаётся Пашич!” Эту легенду следует развеять, и тогда Радикальная партия развалится»[85]. Во всём был прав наблюдательный француз, кроме одного – настоящих легенд сами о себе люди не создают.

После насильственной смены династий в 1903 г. Радикальная партия пришла к власти в Сербии «всерьёз и надолго». В демократическом государстве с парламентским правлением сложилась, по сути, однопартийная система (точнее «полуторапартийная»: с одной стороны, радикалы, с другой – все остальные, т. е. «нерадикалы»), и такая власть одной партии была добровольно принята и поддержана сербским крестьянством. Вершителями судеб страны стали Никола Пашич – этот, по точному определению Л. Д. Троцкого, «абсолютный властитель Сербии»[86], – и его радикальная генерация.

Кстати, страной он руководил так же, как и собственной партией, всегда оставаясь с ней, а не над ней. Российский посланник при сербском королевском дворе князь Г. Н. Трубецкой, имевший возможность часто видеть премьера в годы Первой мировой войны, вспоминал: «С раннего утра Пашич отправлялся в министерство и с небольшим перерывом сидел там целый день. Фактически он был распорядителем судеб Сербии и решал все крупные и мелкие дела. Он достигал этого не только благодаря своему официальному положению, но и громадному личному авторитету». И далее:

«Члены кабинета были много моложе Пашича. Он смотрел на них как на молодых людей, говорил им “ты” и звал по уменьшительному имени. Это было вполне в нравах патриархальной Сербии. В Нише (временной сербской столице в 1914–1915 гг. – А. Ш.) все министры занимались в одной большой зале. Пашич сидел в другом углу комнаты за общим столом. Получалось впечатление профессора и учеников». И, наконец: «Он правил Сербией наподобие сельского старосты в большом, но малоустроенном селе. Зная всех и каждого, он ловко умел устранить политическое соперничество… Всего более (а это уж точно маленький шедевр! – А. Ш.) напоминал он мне сельского старосту в своих отношениях с богатой помещицей-Россией. Он знал, что помещица может наехать, рассердиться и накричать, а он молча потрёт себе бороду, а потом ещё выхлопочет своему селу и деньжонок, и леску на хозяйство»[87].

Профессор международного права А. А. Пиленко также оставил свидетельство о встрече с Пашичем в ходе войны: «В январе прошлого года я посетил Ниш и был принят главой сербского правительства… Нечего, конечно, говорить о той популярности и любви, которыми пользуется в стране этот выдающийся государственный деятель. К нему идут как к отцу, и двери его кабинета открыты для всех. Он не только глава правительства, но он друг, с которым советуются обо всём, к голосу которого прислушиваются»[88].

Такая власть своего «старосты» (или «отца») вполне устраивала сербского крестьянина, который даже в самые тяжёлые минуты фаталистически замечал: «Байя знает, что делает», а значит – всё образуется. Воистину, как заметил Владимир Дворникович, «политический тип и мораль Николы Пашича были органично связаны с той социально-психологической средой, представителем которой он оказался»[89]. Не случайно поэтому, что (со слов того же Трубецкого) «он так олицетворял свою Сербию, как ни один человек в Европе не олицетворял своей страны»[90].

В своё время Макс Вебер выделил важнейший критерий «харизматического типа господства» – он опирается на «личные отношения между господином и подчинённым», противостоя «формально-рациональному типу господства как безличному»[91]. Случай с Пашичем наглядно подтверждает истинность данной мысли.

Таким образом, национальное согласие вызревало в Королевстве после 1903 г. на базе чисто традиционных понятий о власти, которые, кроме всего прочего, требовали соблюдения скорее обычая, чем закона. И действительно, длительное проживание в локальных (аграрных и статичных) сообществах, где все друг друга знают, вело к тому, что общественная дисциплина базировалась опять же на личных, а не формальных (порождаемых индустриализацией и ускорением внутренних миграций) принципах.

Поэтому ощущение долга к своему ближайшему кругу – родственников, друзей, земляков, – как того требовал древний обычай, превалировало у сербов над общегражданской ответственностью, закреплённой законом[92].

А потому и не кажется чем-то удивительным, что новые сербские власти также не всегда следовали «законной процедуре». По признанию современника – поэта, философа, дипломата Йована Дучича, – «у нас тогда была счастливая эпоха – никто не выступал против конституции, но и не особо-то взыскивалось за нарушение закона. До самой смерти Пашича, когда наступил закат той великой эпохи, случаи беззакония в нашей стране были нередки, однако оно никогда не становилось системой…»[93]

Его звёздный час

Итак, новый король Пётр Карагеоргиевич, по-иному, чем Обреновичи, смотревший на сербские национальные приоритеты, был готов для их обеспечения связать судьбу страны с Радикальной партией. Внутренний консенсус, как уже говорилось, был достигнут. В июне 1903 г. Народная скупщина приняла конституцию, практически повторявшую основные положения «радикального» Устава 1888 г. Монарх обязался уважать конституционный строй и правил в согласии с парламентом все отпущенные Сербии мирные годы.

Вполне естественно, что 1903 г. не мог не стать водоразделом и в её международной политике. Устранив австрофилов Обреновичей и добившись «демократизации» внутреннего порядка, новым властям предстояло «переложить руль» и заняться делами национальными – чем реанимировалась «прадедовская задача сербского освобождения и объединения»[94], оказавшаяся на время в тени. Её решение стало основным смыслом всей политической деятельности Радикальной партии и её лидера Николы Пашича.

О «смене вех» высказался и сам Пашич в разговоре с влиятельным радикальным ветераном, священником Миланом Джуричем вскоре после переворота. «Вот, Никола, мы завершили все дела – завоевали свободу, гарантировали влияние Народной скупщине, посадили на престол короля Петра. А сейчас мы можем отойти в сторону и провести остаток жизни на покое», – подводил итог борьбе с Обреновичами поп Джурич. «Э, нет, – последовал ответ, – всё, что мы сделали, само по себе еще ничего не значит. Это только предпосылка для нашего самого главного и грандиозного дела – национального освобождения и объединения. И теперь мы должны целиком посвятить себя ему»[95]. Такой «поворот» был сделан, а значит – приоритетами в государственной политике становились задачи внешнеполитического, психологического и технического обеспечения сербских национальных амбиций; подготовки страны к маячившим пока в отдалении решающим событиям. А в том, что они грядут, сомнений у Пашича не было никогда.

Важнейшим же внутренним смыслом «поворота» оказался решительный переход к русофильству в политике, что органично корреспондировало с её новой национальной парадигмой. Ещё в далёком 1887 г. в письме соратнику Пашич расставил все нужные акценты: «Боснию и Герцеговину, а также другие сербские земли в Австро-Венгрии мы не сможем вернуть самостоятельно, т. е. без помощи России, но Македонию мы в состоянии спасти для Сербии и без военного содействия России»[96]. В конечном итоге всё так и случилось…

Приход к власти в Сербии пророссийски ориентированных элементов не мог не привести к ухудшению её отношений с Австро-Венгрией, которая крупно обманулась, сделав ставку на лояльность короля Петра, не игравшего заметной политической роли. И уже в сентябре 1903 г. посланник Константин Думба констатировал в одном из донесений, что ситуация в сербско-австрийских отношениях «настолько плоха, насколько это вообще может быть»[97]. Ошибался австрийский дипломат: в 1906 г. отношения еще больше испортились. Новым яблоком раздора стал заказ на артиллерийские орудия, который Белград разместил во Франции, а не (как всегда ранее) в Чехии. Пытаясь удержать Сербию под контролем, Австро-Венгрия оказывала на неё сильнейшее давление с целью обеспечить лакомым сербским заказом собственные заводы, угрожая при негативном ответе закрытием границы. Пашич – глава кабинета, инициировавшего вопрос о закупке пушек, – без колебаний ответил отказом, хотя и сознавал, что такое решение грозит стране таможенной войной. Парламентская оппозиция, из опасения закрытия границы, требовала от радикального правительства уступок, но их не последовало. Отдать заказ на вооружение Вене значило для сербского премьера лишь одно – стать её заложником. И он был оставлен французам с передачей фирме «Шнейдер-Крезо». Австро-Венгрия закрыла границу с Сербией. Началась таможенная («Свиная») война, длившаяся вплоть до 1911 г.

Вене, однако, не удалось заставить Белград капитулировать, в чём сказались преимущества его новой внешнеполитической ориентации. Ведь, привязав «маленький сербский плот (как тогда говорили) к огромному русскому кораблю», Никола Пашич сумел тем самым подтянуть его и к могучей эскадре под именем «Антанта».

С помощью Франции была модернизирована пищевая промышленность – основа экономики страны. Возводились бойни, холодильники, консервные заводы. Свой скот сербы начали сбывать не в живом (как раньше в Австро-Венгрию), а в готовом виде. И покупатели нашлись. Сербской тушёнкой, к примеру, снабжались британские базы в Египте и на Мальте, даже Германия допустила её на свой рынок. Соответственно, убытки Сербии оказались во много раз меньше, чем полагали внутренние и внешние оппоненты. Она в значительной степени освободилась от экономической зависимости от Австро-Венгрии, куда теперь вывозила лишь 30 % своего экспорта, в отличие от 80–90 % в «предвоенные» годы.

Таможенная война была для Сербии тяжёлым испытанием, но ещё более тяжким стал Боснийский кризис, связанный с аннексией в 1908–1909 гг. Боснии и Герцеговины. Целью её было стремление Вены укрепить свою гегемонию на Балканах и в восточной Адриатике, а также переориентировать собственное югославянское движение, отдавая себе отчёт в том, что Белград становится для него всё более притягательным. Аннексия была ускорена и из-за Младотурецкой революции в Стамбуле, которая вернула в силу конституцию 1876 г.: её действие формально распространялась на территорию всей Империи, включая оккупированную провинцию.

В Сербии аннексия вызвала мощную волну протестов. Общество всколыхнулось: в стране создавались пункты записи добровольцев, готовых сей же час отправиться в Боснию на защиту «сербского дела». Правительство требовало предоставления Боснии и Герцеговине автономии. Одновременно оно обратилось к России, вставшей на сторону сербов. Однако в марте 1909 г., принимая во внимание неготовность России к войне, Германия ультимативно потребовала от неё санкционировать акцию Австро-Венгрии, дав понять, что отрицательный ответ повлечёт за собой её вооружённое вторжение в Сербию при содействии Берлина. Угроза подействовала: Петербург был вынужден отказаться от поддержки Белграда и посоветовать ему признать новый status-quo. Сербия отступила. Но отступление было временным. В отблесках последнего триумфа Габсбургов уже являлась тень древнего царя Пирра.

Наглядна позиция Николы Пашича, который во время Боснийского кризиса не входил в правительство. Вождь радикалов выступил за жёсткий отпор аннексии, говоря о возможной защите сербских национальных интересов и с оружием в руках. Так, на тайной сессии Скупщины 10 октября 1908 г. он открыто высказался за войну с Австро-Венгрией, чем проявил себя как прекрасный психолог. С одной стороны, его решительный «частный» настрой импонировал общественному мнению, оскорблённому в лучших национальных чувствах. С другой – когда чуть позже министр иностранных дел Милован Милованович, с подачи дипломатов Антанты, начал задумываться о территориальных компенсациях за аннексию (на что Вена, может быть, и пошла бы), он решительно восстал против любых сделок. «Пусть на теле сербского народа останется живая рана!» – подчеркнул Пашич, желая сохранить высокий национальный тонус сербов для будущего реванша[98].

Кто знает, может, ему вспоминалась тогда площадь в Париже, где стояли статуи женщин по числу провинций Франции, две из которых, олицетворявшие Лотарингию и Эльзас, были без малого сорок лет увиты чёрным крепом – в напоминание французам об отторгнутой части Отечества…

Боснийский кризис имел рубежное значение для балканских стран. Во-первых, он похоронил возможность в принципе близких отношений Белграда и Вены, сделав их окончательно неприятелями. Во-вторых, в условиях дальнейшего ослабления Турции привлёк внимание к Балканам великих держав, стремившихся укрепить свои позиции в отдельных государствах региона, которому придавалась важная роль в стратегических раскладах как Тройственного союза, так и Антанты. И, наконец, исходя из первых двух посылок, подтолкнул балканских политиков к сотрудничеству друг с другом: в целях защиты от Австро-Венгрии, с одной стороны, и освобождения христианских областей Европейской Турции, с другой.

Завязались тайные переговоры, и в октябре 1912 г. Сербия, Греция, Болгария и Черногория, заключив соглашение, объявили войну Турции. Главным стержнем нового Балканского союза был сербо-болгарский союзный договор, подписанный 13 марта, по которому предусматривалось их совместное выступление против турок и последующий раздел Македонии. С другой стороны, в случае нападения на Сербию Австро-Венгрии болгары обязывались предоставить в помощь Белграду армию в 200 тысяч штыков. Но последнего не случилось, ибо союзники разыграли «Турецкий гамбит».

Многие политические противники Пашича в Белграде злорадствовали: «Ну, на сей раз Байя сломает себе шею!» Однако, чего уж точно не было в нём, так это примитивного авантюризма. К началу войны Сербия имела сильную, хорошо и вовремя вооружённую армию, а моральный дух народа был как никогда высок. Многолетний заместитель Пашича по финансам и его близкий друг еще с 70-х гг. XIX в. Лаза Пачу говорил Л. Д. Троцкому, обозревавшему в качестве корреспондента российских газет перипетии Балканских войн: «Наши финансы в прекрасном состоянии. Мобилизация обходится нам в миллион динаров ежедневно. Мы сделали значительные запасы золота и спокойно смотрим навстречу завтрашнему дню. На шесть месяцев нас хватит»[99]. Словом, каждый спокойно делал свою работу[100]. И даже конституционный режим, в отличие от Болгарии, на время войны не был отменён.

Плоды такой подготовки оказались впечатляющими. Сербские войска выиграли ряд крупных сражений Первой балканской войны: при Куманове, Битоле, Прилепе и т. д. И особенно в них отличились артиллеристы, вооружённые теми самыми пушками, за которые в свое время «насмерть» бился Никола Пашич. Однако не всё оказалось гладко: пробившиеся на побережье и занявшие порты Алессио и Дураццо (без выхода к морю Сербия задыхалась) сербские части были вынуждены их оставить из-за угрозы Австро-Венгрии, которая объявила частичную мобилизацию. Это привело, по мнению политиков и военных, к необходимости частичного пересмотра договора с Болгарией и, в частности, – сохранения за Королевством долины Вардара (занятой сербами, но по договору должной отойти к болгарам) как единственного удобного пути к порту Салоники. Они же, не выполнившие, кстати, ряд положений договора, встретили предложение о ревизии его текста в штыки, угрожая в случае отказа сербов буквально следовать ему раздавить их «как клопа»[101]. При этом сами выдвинули территориальные претензии к грекам относительно Салоник и юго-восточной Македонии. Напряжение в отношениях между союзниками росло. Надвигалась гроза.

Она и разразилась в ночь на 30 июня 1913 г., когда болгарские войска атаковали сербские позиции на реке Брегальница. Началась Вторая балканская (Межсоюзническая) война. Болгарии в ней, кроме Сербии и Греции, противостояли Румыния и недавно побеждённая Турция. Боевые действия закончились быстро. И в результате – София потеряла почти всё, что приобрела накануне. Бухарестский мирный договор от 10 августа 1913 г., юридически закрепивший итоги обеих войн, признал за Сербией Вардарскую Македонию и Старую Сербию. Таким образом, южный «аспект» сербского национального вопроса, в том виде, как его понимало руководство страны, был решён.

После впечатляющих сербских побед на полях Балканских войн конфликт Вены с Белградом становился в перспективе неизбежен. Австро-Венгрия не желала терпеть у своих границ усилившееся Королевство, само существование которого пробуждало у её югославянских подданных центробежные настроения.

Целостность Двуединой монархии во многом зависела теперь от того, сможет ли она сломить резко возросшую сербскую силу и нейтрализовать её влияние. Заручившись поддержкой Германии, Вена ожидала повода для «похода на юг». Выстрел в Сараеве показался ей вполне достаточным…

* * *

С началом войны «югославянский вопрос» был поставлен открыто. В Нишской декларации, зачитанной Пашичем и принятой Скупщиной 7 декабря 1914 г., депутаты определили в качестве главной задачи Сербии освобождение и объединение в едином государстве всех сербов, хорватов и словенцев. Вопрос этот имел свою предысторию.

На рубеже XIX–XX вв. представления о «народном единстве» сербов, хорватов и словенцев были достаточно распространены в кругах югославянской интеллигенции. В сербском обществе «югославянская идея» начинает пользоваться популярностью уже после Майского переворота 1903 г. Мысль о единстве, согласно которой сербы, хорваты, словенцы объявлялись «тремя племенами одного народа», нашла особый отклик среди студенческой молодёжи и интеллектуалов. Их главным рупором стал журнал «Српски книжевни гласник», возглавлявшийся известным литературным критиком и общественным деятелем Йованом Скерличем. Скерлич и его единомышленники, полагая главным критерием любой нации наличие единого языка, считали все населённые югославянами территории на Балканах (несмотря на разделяющие их конфессии и государственные границы) единым этноязыковым пространством, где обитал единый же «трёхимённый народ»[102].

Представители же хорватской и словенской интеллигенции, напротив, считали возможным сплочение югославян под скипетром династии Габсбургов, но при условии дарования им тех же политических прав, какие имели немцы и венгры. И в этой связи они требовали замены дуализма австро-венгеро-югославянским триализмом. Немалое их число приветствовало оккупацию, а затем и аннексию Боснии и Герцеговины, видя в том усиление славянского фактора в монархии и пролог её внутренней перестройки. Что же касается австрийских и венгерских сербов, то многие из них с нескрываемой симпатией смотрели в сторону Белграда.

Вместе с тем, следует особо подчеркнуть, что все разговоры о «югославянском единстве» велись накануне войны в основном в интеллигентской и студенческой среде. В белградских же коридорах власти о нём не было принято говорить вслух. Приоритет отдавался более насущным и жизненным задачам: освоению и обустройству новых территорий на юге и гармонизации отношений с Черногорией в условиях, когда оба независимых сербских королевства наконец-то соприкоснулись своими границами. О том, насколько более важными были для Пашича переговоры о реальном сближении Сербии и Черногории в сравнении с абстрактными лозунгами единства югославян, свидетельствует и российский посланник в Белграде Н. Г. Гартвиг. Сообщая в начале апреля 1914 г. в МИД о начавшемся диалоге, дипломат отмечал, что «Пашич находил желательным оставить ныне в стороне все заботы о “неосвобождённых ещё сербских братьях и целом югославянстве”, а подумать о мерах, которые на деле скрепили бы узы единокровных народов (сербов и черногорцев. – А. Ш.)»[103].

Итак, очевидно, что даже при наличии определённого югославянского «крена» в общественном мнении (явно усилившегося после побед в Балканских войнах), Пашич в своей реальной политике отдавал предпочтение решению внутрисербских, назовём это так, проблем. Югославянская же перспектива лежала для него далеко за «всесербским» горизонтом. И вряд ли вообще предполагал сербский премьер, которому в год начала войны исполнилось 70 лет, что он и современное ему поколение политиков окажутся не только свидетелями, но и активными участниками югославянского объединения. Саму возможность реализации этой идеи он, казалось, добровольно отдавал в руки будущих поколений. Но история распорядилась по-другому…

Как бы там ни было, с началом войны сербским руководством был поставлен «югославянский вопрос». Однако в условиях во оружённого противостояния он оказался в очевидной зависимости от военно-политической конъюнктуры. Можно даже говорить о его использовании в политических целях. Не секрет, что в противоборстве с Австро-Венгрией Пашич рассчитывал на её югославянских подданных как потенциальных союзников. По свидетельству секретаря сербского лидера, декларация о военных целях Белграда приобрела югославянскую «упаковку» лишь после того, как Пашича убедили в том, что «это поможет Сербии в войне, так как вызовет выступление югославянских и иных славянских народов Австро-Венгрии»[104].

Представители самих этих народов не остались в стороне от заявленной позиции властей Сербии. В начале мая 1915 г. в Лондоне был основан Югославянский комитет, который возглавил Анте Трумбич – хорват из Далмации. Опираясь на идею «народного единства» сербов, хорватов и словенцев, члены Комитета высказались за поражение Австро-Венгрии в войне и объединение её югославянских областей с Сербией в рамках единого государства. Мотивами такого стремления являлись опасность германизации и мадьяризации югославян монархии, а также желание консолидировать внутри него все до того разделённые хорватские и словенские земли.

Однако между «сербиянцами», с одной стороны, и хорватами и словенцами, с другой, при ясно выраженной воле к единству, с самого начала ощущалось скрытое соперничество по вопросу – кто же будет гегемоном объединения? Это соперничество, имевшее, кстати, весьма глубокие корни, выплеснулось наружу в начале 1916 г., когда Сербия была оккупирована австро-германскими и болгарскими войсками, а её правительство, король и остатки армии находились в изгнании – на острове Корфу. О резко возросших амбициях хорвато-словенской эмиграции наглядно свидетельствует «Дополнительный меморандум Югославянского комитета», переданный французскому правительству 13 марта 1916 г.[105] В нём «комитетчики» пытались добиться признания его Антантой в качестве политического органа, равного по весу и значению сербскому правительству, что автоматически лишило бы Сербию функции единственного «объединителя» всех югославянских земель.

Подобные «новации» хорватских и словенских деятелей не радовали Николу Пашича, который трактовал роль Югославянского комитета совсем по-иному и отнюдь не желал воспринимать эту эмигрантскую организацию (основанную, кстати, на сербские деньги) как «легитимного» представителя австро-венгерских югославян. Полагая «попечительство» над сербами, хорватами и словенцами Дунайской монархии прерогативой руководства Сербии, он попытался низвести Комитет до роли одной из его внешнеполитических структур, а потому длительное время воздерживался от каких бы то ни было официальных шагов в сторону Трумбича и компании. Только более года спустя, в июне 1917 г., на Корфу представителями сербского правительства и Югославянского комитета была подписана известная Корфская декларация, в которой стороны однозначно высказались за создание единого государства сербов, хорватов и словенцев. Почему же теперь Пашич пошёл на сближение с Комитетом и установил с ним официальные контакты?

Всё дело, как представляется, в том, что коренным образом изменились внешние обстоятельства. Речь идёт о крахе в марте 1917 г. царской России – главного союзника Сербии и Пашича. До Февральской революции Пашич, предполагавший, что именно Россия в конце войны сможет поставить перед союзными державами австро-венгерский вопрос во всём его объёме (быть или не быть монархии Габсбургов, а если быть, то в каком виде) и защитит при этом жизненные интересы Сербии, не желал себя связывать какими-либо посторонними обязательствами. Но когда Петроград фактически вышел из игры, и «его голос потерял свой вес и значение в решении международных проблем, – как писал премьер принцу-регенту Александру Карагеоргиевичу в августе 1917 г., – стало очевидно, что остальных наших союзников: Францию, Англию, а тем более Италию меньше всего заботят сербские интересы»[106]. Что же сербам оставалось делать в такой ситуации? Только одно – последовать рекомендации генерала Михайло Рашича тому же регенту от 20 марта: «Не следует себя обманывать, Ваше высочество. Сейчас, когда мы лишились опоры в лице русского императора Николая, нам надо действовать самим»[107]. Вследствие этого Пашичу пришлось перестраиваться на ходу – в лице Югославянского комитета был найден новый союзник, а совместная Корфская декларация была призвана поставить перед правительствами стран Антанты австро-венгерский вопрос от имени нового же политического тандема. «Наша декларация, – подчеркивалось на совместном заседании представителей Сербии, Черногории и австро-венгерских югославян 21 июля 1917 г., – привела к интернационализации нашей (югославянской. – А.Ш.) программы. И сегодня она находится в досье у каждой великой державы…»[108] Кроме того, не явилось ли её принятие и неким превентивным шагом? Ведь в начале 1917 г. ходили упорные слухи о предстоящей в Сараеве коронации императора Карла Габсбурга югославянским королем.


Никола Пашич, Анте Трумбич и другие члены Югославянского комитета на острове Корфу в 1917 г.

Как бы там ни было, совместное заявление на Корфу стало для Пашича не более чем следствием изменившейся политической конъюнктуры. Далее него дело не пошло. Он продолжал маневрировать. А потому и не кажется удивительным его резкий «вираж» в сторону от «согласованной» югославянской позиции в начале 1918 г., когда США и Англия сочли вдруг целесообразным сохранение Австро-Венгрии (речь Дэвида Ллойд-Джорджа в Палате общин 5 января и знаменитые «14 пунктов» Вудро Вильсона). Реагируя на этот поворот, Пашич срочно дал команду сербским дипломатам в Лондоне и Вашингтоне поднять вопрос о Боснии и Герцеговине, чтобы обеспечить Сербии хоть что-нибудь в этой ситуации.

Югославянские же деятели, полагавшие, что отделение Боснии и Герцеговины от монархии привело бы к ослаблению в ней славянского элемента и, следовательно, к уменьшению шансов на благоприятный исход в борьбе за автономию югославянских областей в её рамках, упрекали Пашича за то, что, колебнувшись в сторону «Великой Сербии», он нарушил югославянскую солидарность. Для того же подобная постановка вопроса являлась чистой абстракцией. Отнюдь не «“Великая Сербия” или Югославия» было главной дилеммой, стоявшей тогда перед ним; сохранится (а если да, то в какой форме) или распадётся Австро-Венгрия в результате войны – так её можно сформулировать. Причём в глубине души Пашич вряд ли был уверен, что она обязательно развалится. Отсюда и его мгновенная реакция на ход англо-американской дипломатии. Когда же союзники, наконец, утвердились в своём решении «разменять» Австро-Венгрию на ряд национальных государств, Пашич вернулся к своему «югославизму». Как видим, его политика была весьма гибкой. Стремясь при любом раскладе обеспечить интересы Сербии и сербского народа, он, в зависимости от изменений международной обстановки, «колебался» от широкой опции до узкой и обратно. А что ему, собственно, оставалось?

Финал известен. Вслед за империей Романовых рухнула монархия Габсбургов. Её югославянские области 1 декабря 1918 г. объединились с Сербией и Черногорией в единое государство – Королевство сербов, хорватов и словенцев. Это был звёздный час политического патриарха – сербский народ собрался, наконец, под «одной крышей». Задача всей жизни была выполнена! Ему казалось, навсегда…

Однако трудности подстерегали с другой стороны, ибо будущее устройство только что обретённой «общей родины» виделось из Белграда, Загреба и Любляны по-разному. В 1921 г. Учредительное собрание приняло Видовданскую конституцию, закрепившую централизованное устройство Королевства СХС с сербской династией Карагеоргиевичей во главе. Принятие «унитарного» Основного закона, несмотря на то, что хорватские и словенские депутаты проголосовали против, Пашич, наверное, мог бы назвать своей тактической победой. Которая, увы, оказалась «пирровой». Ведь главная его ошибка состояла в том, что он воспринимал хорватскую оппозицию – наиболее мощную и активную – как обычную парламентскую фронду, какая легко нейтрализуется фракционными комбинациями и рутиной голосований. Оппозиция же хорватских политиков унитаризму отражала движение целого народа, против чего обычная парламентская практика, как правило, не работает.

Сама жизнь, таким образом, наносила удар по «трёхимённой» теории.

Как писал Слободан Йованович, «Королевству СХС был необходим или пророк югославизма, который смог бы зажечь своим воодушевлением и верой всех сербов и хорватов, либо конструктивный политик, примиривший бы сербо-хорватские противоречия в рамках какого-то государственно-правового компромисса. Пашич же не был ни тем, ни другим»[109]. Всё точно! Как мы старались показать, он всегда оставался традиционным «сербиянцем» XIX века.

История любит парадоксы. В случае с Николой Пашичем он заключался в том, что унитарист и жёсткий защитник государственного единства по-прежнему оставался заядлым конституционалистом. И это не могло не привести его к столкновению с королём Александром Карагеоргиевичем, чьи авторитарные замашки становились всё более откровенными. В год своей кончины Пашич – этот «последний из могикан», которому уже перевалило за восемьдесят, – говорил о необходимости создания широкой коалиции разных партий для отпора надвигающемуся режиму личной власти. Как и в свои ранние годы, он был готов биться против самовластия монарха, отстаивая конституцию и прерогативы народного представительства.

Но начаться борьбе было не суждено. 10 декабря 1926 г., в возрасте 82 лет, Пашич скончался. По словам Йована Дучича, «когда разнёсся слух, что его нет в живых, страна почувствовала, что теперь всё пойдёт наперекосяк. И она не обманулась. Приближался хаос»[110]. Отбросив преувеличения, свойственные натурам творческим, заметим, что автор данной сентенции знал, о чём говорил…

Завершая наш рассказ, выделим главное: смысл власти в представлении Николы Пашича заключался отнюдь не в обладании ею ради неё самой (что, с явно выраженным личным подтекстом, характерно для большинства современных «элит», особенно доморощенных). Он действительно «любил власть, но опять же не как таковую, а лишь имея в виду ту цель, которую с её помощью можно достичь»[111], т. е. «национальное освобождение и объединение сербства». Ей было подчинено всё, в том числе социально-политические и государственные проекты собственно в Сербии.

Налицо, таким образом, неразрывная связь и переплетение социального, политического и национального компонентов в его идеологической «матрице», каковую мы себе представляем в виде интегрального пятичленного алгоритма: «Гражданские свободы – политические реформы – народное государство – социальное равенство – национальное единство». Последнее, по мысли Николы Пашича, подчеркнём еще раз, есть главная внутренняя предпосылка будущего Освобождения…

А. Л. Шемякин

Король Александр Карагеоргиевич: «Храните мою Югославию!»

Даже тем, кому ничего не известно об истории Югославии и короле Александре Карагеоргиевиче, наверняка знакомы кадры покушения на него, совершённого хорватско-македонскими заговорщиками 9 октября 1934 г. Открытый автомобиль с югославским монархом и французским министром иностранных дел Луи Барту медленно движется по улицам Марселя, запруженным многотысячной толпой зевак. Затем камера оператора выхватывает всадника-полицейского, рубящего саблей террориста, который уже успел вскочить на подножку лимузина и опустошить обойму своего маузера. Самые запоминающиеся кадры кинохроники запечатлели бледное лицо Александра, его закатившиеся глаза. Кто-то поддерживает безжизненно повисшую голову, расстёгивает воротник адмиральского мундира… Но королю уже не помочь – смерть наступила мгновенно.

То, как погиб Александр, послужило известной романтизации его восприятия. Для некоторых своих современников он остался в памяти «королём-рыцарем», «королём-мучеником», прошептавшим перед смертью: «Храните мою Югославию!» Доподлинно не известно, говорил он эти слова или нет. Впрочем, для нас это не столь существенно. Важнее для успешного создания объективного политического портрета избежать как идеализации, так и демонизации героя исследования, который прежде всего был человеком своего окружения и своего времени. А время это – рубеж столетий и первая треть XX в. – было судьбоносным для последующей истории всех югославян, впервые оказавшихся в одном государстве в качестве подданных сначала принца-регента, а затем и короля Александра Карагеоргиевича.

Королём Александр был 15 из прожитых им 45 лет (1888–1934). И несмотря на то, что активную роль в политической жизни он начал играть весьма рано, именно в этом качестве он остался в истории. Что, в общем-то, закономерно: ведь с конца 1918 г. его воля стала решающей для судьбы подданных новообразованного Королевства сербов, хорватов и словенцев.

Ранее – в Королевстве Сербии – Карагеоргиевичи, позволим себе предположить, не были первыми в ряду главных факторов его внутриполитического развития. Их опережали политические партии (в первую очередь, Народная радикальная) и тайные офицерские организации. Для сербов и югославян в целом героем времени можно без натяжки назвать лидера радикалов Николу Пашича. Кроме того, в первые полтора десятилетия XX в. участь балканских народов зависела от расклада сил в Европе намного больше, чем от них самих и их правителей. В межвоенный период ситуация была иной. Официальный Белград пользовался относительной самостоятельностью в принятии решений, предопределивших судьбу Югославии.

В 20-е и особенно в 30-е гг. Александр имел возможность в полной мере раскрыться как государственный деятель. Сначала он выступал в роли арбитра в конфликте партий различной регионально-этнической ориентации, а затем, установив режим личной власти, реализовывал собственную стратегию развития страны.

Очевидно плачевные результаты пяти лет авторитарного правления (1929–1934) и, в целом, двух межвоенных десятилетий предопределили преимущественно негативный характер оценок Александра современниками и позднейшими исследователями. И для тех, и для других король был «солдафоном» и узурпатором, не сумевшим должным образом распорядиться властью. Стать им, по мнению его критиков, Александра побудила как «личная склонность к автократии», так и условия, в которых он рос и воспитывался. По словам видного сербского историка, «детство без матери» стало причиной замкнутости и подозрительности будущего королевича. Эти дурные качества были позднее усугублены обучением в Пажеском корпусе в Петербурге, долгим пребыванием в царской России, знакомством с самодержавием и взрослением в условиях, далёких от демократического климата[112].

Кроме того, свою пагубную роль в становлении личности будущего монарха сыграла военная карьера, во время которой у него выработалась привычка раздавать приказы: «Военные проблемы требуют быстрого принятия решений, которые по своей природе всегда экстремальны. Политическая деятельность, напротив, представляет собой ряд компромиссов, приверженность средней линии… Это должно было быть аксиомой для венценосца…»[113]

Вышеприведённые суждения о факторах формирования Александра Карагеоргиевича как государственного деятеля основываются на распространённом ходе мысли, самой известной иллюстрацией которого является следующее умозаключение: «В детстве мамка его ушибла, и с тех пор от него отдаёт немного водкою».

Не берясь судить об универсальных свойствах подобной логики, отметим, что применительно к историко-биографическим изысканиям она не вполне убедительна. Авторитаризм в Европе в первой половине XX в. был весьма частым явлением. Его корни явно не в военной карьере или детских годах автократов, проведённых в тех или иных странах – демократических и не очень. Кстати, из немалого числа правителей такого рода только русофил Александр Карагеоргиевич и русофоб Йозеф Пилсудский имели отношение к царской России. И далеко не все военачальники, вставшие у кормила власти, добивались её антиконституционным путём. Как, например, не был узурпатором регент, а позднее и президент Финляндии фельдмаршал Карл Густав Маннергейм. А ведь в царской России он дослужился до чина генерал-лейтенанта.

Односторонним выглядит упор на врождённые и приобретённые в детстве черты Александра в объяснении его политической роли, при анализе которой небесполезно было бы учитывать контекст политической жизни Сербии первых двух десятилетий XX в. и Югославии 20–30-х гг. К этому подталкивает и то обстоятельство, что используемая историками источниковая база весьма ограниченна. Александр, по понятным причинам, не оставил мемуаров. Число прочих написанных или произнесённых им текстов весьма невелико. Король, особенно в 20-е гг., избегал публичности и оказывал влияние на политику, оставаясь в тени. В результате в нашем распоряжении, в основном, официальные речи и манифесты, а также не всегда достоверные воспоминания современников монарха, воспроизводящие его прямую речь. В силу вышесказанного портрет Александра Карагеоргиевича приходится писать, выявляя его роль в политической жизни Югославии, подобно тому, как астрономы делают выводы о существовании далёкой планеты на основе наблюдений за другими различимыми небесными телами. Вышесказанное, однако, не значит, что можно обойти вниманием обстоятельства рождения и взросления будущего монарха. К их описанию нас побуждает и жанр политического портрета, к которому относится наше исследование.

* * *

Будущий король Югославии появился на свет 17 декабря 1888 г. в Цетинье в семье князя Петра Карагеоргиевича[114] и княжны Зорки – старшей дочери черногорского князя Николы Петровича I Негоша. У княжеской четы родилось пятеро детей, из которых выжило трое: старшая Елена, Георгий и Александр. Мать умерла, когда младшему ребёнку было полтора года. Неудивительно, что детство его было несчастливым. Впрочем, «несчастливость» княжеского сына объяснялась не только дефицитом любви и нежности заботливых родителей. Такая «простонародная» идиллия была редкостью в королевских домах Старого света. От последних семью нашего героя отличало, в первую очередь, отсутствие вековой традиции, регламентировавшей воспитание и образование венценосных отпрысков, их общение с родителями, родственниками, сверстниками, представителями иных династий и т. д. Поэтому едва ли при дворе Виндзоров, Оранских или Габсбургов могли бы иметь место такие отношения отцов и детей, как их описывал слуга князя Петра в изложении «придворного» биографа Карагеоргиевичей Б. Глигориевича: «Александр рос и развивался без материнской любви… Князь Пётр был человеком злым, мог и ударить. По ночам он отправлялся на могилу жены, так как не хотел никого видеть… Дети росли беспокойными, особенно Георгий и Елена»[115].

Положение Александра осложнялось не только грубым нравом отца. Как часто бывает, ребёнок стал заложником ревности и соперничества взрослых – черногорской и сербских династий, оспаривавших друг у друга первенство в освобождении и объединении сербских земель. Не слишком привечали княжеского сына родственники его покойной матери. Со своей стороны, Пётр Карагеоргиевич узнавал в младшем сыне черты нелюбимого тестя: «Георгий это моя кровь. А в Александре течёт кровь Николы Петровича»[116].

Забегая вперёд, отметим, что, повзрослев, сын отплатил отцу той же монетой. Показательно свидетельство очевидца последних часов жизни короля Петра, скончавшегося 18 августа 1921 г.: «Его величество лежал в комнате с голыми оштукатуренными стенами. Он был укрыт каким-то покрывалом. На ногах – рваные носки, сквозь которые виднелись пальцы. Из мебели была железная кровать и стул. Ни один из детей монарха не присутствовал при его кончине»[117].

В 1894 г. Пётр Карагеоргиевич переехал в Женеву, где его младший сын пошёл в начальную школу. В 1899 г. Александр из Швейцарии отправился в Петербург, где был зачислен в Императорское училище правоведения. Обучение было недолгим. Не сдав экзаменов по завершении старшего приготовительного класса[118], несостоявшийся правовед вернулся в Женеву, а в июне 1903 г., после того как в результате так называемого «Майского переворота» была свергнута династия Обреновичей, Петр Карагеоргиевич отправился с детьми в Белград и взошёл на сербский престол.

На родине обучением Александра занимался специально приставленный к нему гувернёр и приглашаемые от случая к случаю профессора. Толку от этого было немного, о чём русский посланник в Белграде К. А. Губастов сообщал в Петербург: «Убедившись на опыте, что воспитание здесь… идёт очень неудовлетворительно, король желает, пока ещё есть время, исправить свою ошибку и поместить князя Александра… интерном в Пажеский корпус»[119]. Согласие Николая II было получено, и осенью 1905 г. 17-летний королевич вернулся в Россию.



Поделиться книгой:



Регистрация