Она судорожно вздыхает и, не поворачиваясь ко мне, говорит:
— Сегодня при обстреле погибла девочка. У торгового центра. Она до сих пор лежит там. Личико гладкое, глазки, как два озера. А тельце разорвано в клочья. Понимаешь? — Жанна смотрит на меня. — Ты напишешь об этом? Ты обязан об этом написать!
В воображении привычно возникает чёрный силуэт города. Над крышами тучи, молнии. На коленях мать. Она раскачивается из стороны в сторону словно маятник, нет, словно хронометр, и отсчитывает секунды жизни без дочери: первая секунда жизни без дочери, вторая секунда жизни без дочери, третья секунда… Двое мужчин в военной форме стоят неподалёку. Курят. Они принесли носилки, чтобы унести девочку, но не решаются подойти, потому что мать продолжает раскачиваться и считать секунды вслух… Яркий образ. Но я не могу обещать, что напишу об этом, потому что подобные истории множатся изо дня в день, и трагедия давно превратилась в рутину. Страшно признаться, но всё это уже банальность и нисколько не трогает моих читателей. Сегодня им нужно другое. Они устали от войны, им хочется что-нибудь о любви, о красивой жизни, о лёгких отношениях. Тем не менее, я спрашиваю:
— Ты сделала фотографии?
Подходит бармен, ставит на столик два стакана. Протягиваю чаевые. Он берёт деньги, благодарит и уходит.
Жанна всхлипывает, смотрит на меня. Я киваю на стакан.
— Выпей.
Она мотает головой.
— Выпей! — поднимаю стакан, кубики льда глухо бьются о стекло. — Давай. Не чокаясь.
Выпиваю. Жанна вздыхает, подносит стакан к губам, кривится от запаха водки, но тоже выпивает.
— Молодец, — улыбаюсь ободряюще. — Возвращайся в гостиницу, вечером зайду.
— А ты? — голос Жанны дрожит и бьётся о меня так же глухо, как кубики льда о стакан.
— А я посмотрю… — вздыхаю. — Посмотрю, о чём можно написать.
Выхожу на улицу. У обочины слева свободное такси, но до торгового центра идти не более пятнадцати минут, доберусь пешком. Пешком даже лучше, есть возможность оглядеться, вдруг появилось что-то новое.
Однако нового ничего нет. Серые пятиэтажки с разбитыми окнами и расколотыми стенами давно не удивляют. В первые дни по приезде впечатления выходили за рамки понимания; картины пепелищ и разрушений вызывали шок и желание уехать обратно. Теперь это стало чем-то естественным — колоритными деталями местного пейзажа. Я иду, не обращая на них внимания.
Возле торгового центра немноголюдно. Двери закрыты, огромная парковка пуста, и лишь вдоль зеркальной стены с глубокими отметинами от осколков торгуют овощами и хлебом. Редкие покупатели проходят вдоль лотков, интересуются ценой, идут дальше. Недалеко от входа небритый мужчина в грязных тренировочных штанах и в рваной футболке говорит на камеру:
— …из миномётов долбили. Нормально, не страшно, привыкли уже. А сёдне чё-то разъярились. Праздник чё ли у них какой? Я побежал, а за спиной к-ааа-к…
Киваю оператору, спрашиваю одними губами: где? Он показывает взглядом в сторону овощного ряда: там. Издалека замечаю неглубокую воронку и куски разбросанного асфальта. Если походить вокруг, то наверняка можно найти осколки снаряда или хвостовик от мины, но мне нужны другие свидетели.
Подхожу к ближнему лотку, спрашиваю у продавщицы:
— Извините. Здесь должна быть девочка…
Продавщица машет рукой.
— Увезли.
— А мать?
— Девочки? Тоже увезли. Куда же мать без дитя?
Действительно, куда…
— А вы не видели, как всё произошло?
Продавщица пожимает плечами:
— Да как… Взорвалось. Всю капусту, вон, посекло. Как её теперь продашь?
Она обескуражено смотрит под ноги, где валяются растерзанные вилки капусты. Тут же сидит кот, щурится настороженно на меня. Продавщица наклоняется, гладит его; кот тянется головой к ладони, блаженствует миг и снова поворачивается ко мне.
Отхожу в сторону, достаю из грудного кармана блокнот, начинаю записывать увиденное.
Убираю блокнот, обхожу воронку по кругу; всё ещё чувствуется запах гари и развороченного асфальта. Слева от воронки кусочек ткани. Подбираю. Кусочек платья — грязный, хотя асфальт вокруг чистый.
Сзади подходит телеоператор, показывает пальцем:
— Её к газону отбросило.
— Вы сняли?
— Сняли, — кашляет в кулак, и повторяет. — Сняли.
В руке у него плоская фляжка с водкой.
— Будешь? — протягивает мне.
Беру фляжку, делаю глоток. Вкус у водки горький, обжигающий, та, что я пил в баре, была мягче. Делаю ещё глоток, спрашиваю:
— Сейчас куда?
— К мельзаводу, там тоже обстрел был, говорят, в автобус попали. Поедешь? Можем подвезти.
— Нет, — отказываюсь, — я здесь.
Вспоминаю глаза Жанны — влажные, растерянные. На ум приходит корова. В деревенском детстве я каждое утро выгонял на улицу корову, и у неё были такие же глаза, влажные и растерянные. А бабушка на завтрак подносила мне стакан парного молока, пахнущего теплом и сытостью.
— Ладно, — кивает телеоператор. — Увидимся.
— Увидимся.
Снова достаю блокнот, пробегаю глазами по строчкам. Хороший материал, остаётся соединить всё в единую линию. Куда только вставить слова о погибшей девочке? И есть ли им вообще место? Мои читатели по-прежнему хотят что-нибудь про жизнь, про то, как парень в камуфляже нарвал цветов и подарил букет своей любимой. Или о старике, купившем буханку хлеба и отломившем краюху для голубей. Писать о смерти легко: немного красок, чуть-чуть пафоса — и даже самый упрямый скептик поверит. Но я не хочу уверять в этом скептиков.
Смотрю в небо. Оно чистое, ни единого облачка, и, кажется, его яркость и чистота пытаются согреть и город, и жителей, и меня. О таком небе можно написать целую книгу. Но это не сегодня, а пока… В голове начинают прокручиваться строчки нового очерка. С чего начать?
Мальчик деревянный
Дым шёл из окна второго этажа. Серая струйка лениво выползала через разбитую форточку и рваными клочьями уходила в небо. Я взял рацию, подошёл ближе. Дом хоть и крепкий, но бесхозный: стёкла побиты, дверь на одной петле, крыльцо развалено. От трубы лишь кирпичи по фасаду. Если поджёг, то бомжи, некому больше. Печь, наверное, затопить хотели, или костёр на полу разложили, с них станет. Я кивнул Эдику, чтоб шли с Колюней в разведку, а Малому сказал:
— Линию готовь.
Тот бросился к отсекам как к последней надежде. Сейчас все рукава на снег вывалит, перепутает, разбирайся потом.
— Не спеши, — осадил я его, — работай спокойно.
Малой не услышал — выкинул рукава в сугроб, схватил ствол, уставился на меня. Руки дрожат, в глазах по медали за отвагу. Нет, так не годится. Геройство только мешает, столько глупостей через него наделали. Хотя Малому простительно, молодой ещё, не обожженный. Ему сейчас любой пожар за радость. И не понимает, дурной, что радоваться тут нечему. Я таким же был. Да что я — все. Но это проходит: кого-то время успокаивает, кого-то огонь.
В окно выглянул Колюня Богомолов.
— Бомжатник, командир.
— Люди есть?
— Никого. Сирену услышали — разбежались. Щас мы тут прольём. В пол, зараза, ушёл, но ничё, достанем.
— Справитесь?
— Ещё бы. Давай Малого с линией. И ломик пусть захватит.
— Ладно, работайте, — кивнул я и включил рацию. — «Линда три», ответь «сто третьему».
Рация зашипела:
— На приёме «Линда три», передавайте.
— Прибыл к месту вызова. Дом деревянный, двухэтажный, выселенный. Слабый запах дыма, предположительно мусор. Первый номер подтверждаю, дополнительных не требуется.
— Угроза соседним строениям?
— Угрозы нет.
Пока я говорил, Малой вытянул линию наверх и крикнул водителю:
— Петрович, воду давай!
Шустрый парнишка, толк будет. Я жестом показал Эдику, чтоб поучил мальца со стволом работать. На серьёзном пожаре ствольщиком его никто не поставит, а на мелочёвке почему бы нет. Пусть тренируется. А завтра девчонке своей хвастать будет, как бабушку из огня вытаскивал и сколько раз на него горящие балки падали. И пусть вместо бабушки перепуганный котёнок, а вместо балок опилки из потолочных перекрытий — неважно. Зато в её глазах он превратится в того героя, которым сам себя сейчас чувствует.
Я обошёл дом, посмотрел, не дымит ли где ещё. Нет, не дымит. Да и здесь дым уже не серый, а молочный, значит, добрались ребята мои до очага. Подниматься и проверять так ли всё делают, не стал. Бойцы у меня опытные, без начкара знают, что к чему. А подсказывать — только от работы отвлекать.
Я вернулся к машине, сел на подножку. Надо подумать, как отчёт составлять, брать этот домик пожаром или мусором оставить. Вроде, инспекция говорила, что перегорают в этом месяце, опять без премии останутся. Ладно, возьму мусором.
В дверном проёме показался Эдик, за ним Колюня. Где-то внутри дома чертыхался Малой, вытягивая линию.
— Уже?
— Почти. Сейчас ещё снизу глянем, для очистки совести, и можно домой, — ответил Колюня.
— Пять минут, — кивнул Эдик. — Мы там дырку в полу расковыряли, соединили первый этаж со вторым, так что если пойдёшь туда — осторожней. Дырка большая получилась, Богомолов чуть не провалился.
— Вы тоже осторожней, отозвался я. — Мне до пенсии год.
— Всё путём, командир, шампанское не любим, — усмехнулся Колюня.
Не любят они. Шутники… Я попробовал улыбнуться — не получилось. Не улыбается сегодня, не выспался. Всю ночь кто-то стучал в стекло, будто клювом: теньк-теньк, теньк. Наверное, голуби. Просились в тепло квартиры с уличной стужи. Вечером телевизор мороз обещал, вот они и стучали. И совсем не думали, что утром мне на работу. Теперь голова болит.
Я встал с подножки и забрался в кабину. Телевизор не обманул: мороз самый настоящий, январский; за нос щиплет, только успевай прикрываться. Не люблю холод. Хорошо ещё, если в части все сутки просидишь, а если выезд? Колюня в таких случаях говорит: неплохая у нас работа, но как пожар, так хоть увольняйся. Весельчак, мать его… Мужику сорок лет, а всё ребячится. И не он один. Эдик, вон, куда уж серьёзней, а тоже нет-нет да выдаст номер. На Крещение подбил караул усесться без штанов в снег, а кто первый встанет, с того ящик пива. И ведь сели!.. Идиоты. Весь гарнизон до сих пор смеётся.
Цирк, не работа. В часть заходишь, а в голове будто тумблер — щёлк, и ты уже не ты. Словно в клоуна превращаешься. А выходишь обратно, опять — щёлк, и всё, нормальный человек, можно в семью возвращаться. Мне психолог объяснял, что так и должно быть. Если тумблер щёлкать не будет — свихнутся все. Невозможно сутками сидеть и ждать тревоги, психика не выдерживает, вот и куражатся ребята каждый по-своему, спасают себя интуитивно… Ладно, пусть будет тумблер. Я не стал спорить, психолог в институте учился, ему видней.
К нашему «зилку» прижалась серебристая «дэу». Принесла нелёгкая. Вот чего тебе здесь понадобилось? Ладно бы второй номер объявили, народу нагнали, было бы кем поначальствовать. А сейчас?
Из «дэу» выбрался Женя Грошев, начальник нашей части. Интересный человек. Когда я его в первый раз увидел — маленького, тщедушного — подумал: покормить бы… А когда глазки эти ищущие на меня посмотрели, понял сразу — не сработаемся. Угадал. Впрочем, он со всей частью не сработался, я даже не подозревал, что такое возможно.
— Докладывай!
Пришлось и мне на мороз выбираться.
— Нормально всё, Евгений Николаич. Бомжи печку топили, надымили малость. Ерунда…
Глазки у него те ещё, но и уши не лучше, ибо слова мои он мимо них пропустил.
— Как всё нормально? А почему второе отделение на гидрант не поставил?
— Зачем на гидрант, тушить-то нечего. Евгений Николаич, у нас пять тонн воды за плечами. Надо будет, мы этот домик смоем к чертям…
Грошев надулся.
— Ты чего споришь? Тебе говорят делать — делай.
Действительно, чего это я спорю? Как скажете, дорогой начальник, ради вас что угодно. И кивнул водителю:
— Петрович, свяжись со вторым ходом, пусть на гидрат встают.
— И магистралку пусть тянут!
— И магистралку, — подтвердил я и добавил. — И пусть гидрант заморозят, чтоб в следующий раз, когда тут свечкой всё полыхнёт, мы без воды остались.
Грошев сарказм мой оценил, но отвечать не стал. В часть вернётся и запишет аккуратненько в блокнотик, чтоб потом наверх о шутке моей доложить. Блокнотик у него чуть больше ладони, в зелёном кожаном переплёте. Женя его на столе у себя раз оставил, а я зашёл чего-то. Гляжу — лежит. Ну я и решил: дай-ка посмотрю, что пишет. Открыл, а там… Женя как увидел такое дело, так сначала порозовел, потом посинел, потом дым из носа пустил. А я не удивился, я и без этого знал, что он в отряд про нас барабанит.
— Иди за мной. Посмотрим, как вы работаете.
— Евгений Николаич, ты бы хоть боёвку одел, — остерёг я его, — испачкаешься.
Он отмахнулся. Разумеется, зачем ему бушлат с майорскими погонами на какую-то грязную боёвку менять. Не ровен час, зеваки не поймут, кто тут самый главный. Что ж, дело хозяйское, нам, сирым, оно не по разуменью.
Мы вошли в дом. Длинный узкий коридор завален мусором: бутылки, газеты, тряпьё. На стене плакат советских времён «Колхозной деревне — электроэнергию и радио!». В углу у лестницы поломанный сундук. И запах. Не сырой, как пишут в книжках — какая к чертям сырость, если весь дом в дырах. Пустой — так его Колюня однажды окрестил. Его вроде бы нет, но он есть, это точно. И ощущаешь его не носом, а внутренним чутьём, как опасность, ибо любой нежилой дом это большая нежилая опасность.
— Куда? — спросил Грошев.