Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Вот оно что, — процедил он, и усы у него взлетели вверх, сверкнули плотные влажные зубы. — Вор какой, всех родных, говорят, загубил? Ах, зверь…»

«А ты, государь, не зверь?» — тоненько-тоненько вопросил профессор, и сразу же спохватившись, побледнел и даже прихватил ладонью прыгающие от незаслуженной обиды губы.

«Говори дальше…»

«Не скажу! Ничего не скажу!»

Петр свел брови, шевельнул плечом и тут же, невесть откуда, ворвались двое меднорожих молодцов в нательных длинных рубахах — тонкий ремешок по поясу, и Одинцов не успел перекреститься, хотя очень хотел, не успел ахнуть. Ему заломили руки и повлекли по каменным стертым ступеням, полукружьями уходящим вниз, — от одного из молодцов в меру молодо попахивало сивухой. Сзади грузно топал Ромодановский; не успел профессор опомниться, как очутился в обширном подвале с затейливыми сводами, — подвал был глух, без единого окошечка, и тотчас сердце у него оборвалось и покатилось. Вероятно, это и была последняя минута перед смертью, и он бессильно обвис в руках своих безжалостных влачителей, — его опустили на грязный, затоптанный пол на колени, и один из палачей сорвал с него сорочку, ту самую, что недавно привез из Италии профессору один из самых его талантливых учеников. Оглянувшись на князя-кесаря, оба заплечных дел молодца отошли к стене, одинаково крестом сложили руки у себя на груди и застыли в ожидании.

«Пустая твоя затея, Петр Алексеевич, — недовольно сказал Ромодановский. — Хлипкий народ пошел… видишь… Что зря время-то точить? Отрубить ему голову, и все дела!»

Раздвинув душные полы шубы, князь-кесарь с кряхтеньем опустился на скамеечку, услужливо пододвинутую ему одним из писцов, а Петр затянул себе в рот прокуренный кончик уса и пожевал.

«Эка пес… притворяется, небось…»

«Нет, Петр Алексеевич, — слаб, стар…»

«Стар да зол. Смрад от него зловонный и непотребный для нашего дела, — решил Петр. — На дыбу!»

«Да он, может, без уязвления отверзнет поганые уста свои», — предположил князь-кесарь, с неудовольствием принюхиваясь к каменной подвальной сырости, — поворчав о мозживших костях, о дурной погоде (и она стала несносной в первопрестольной!), он приказал затопить камелек; подьячий тотчас и ринулся исполнять приказание, а Петр недовольно выкатил круглый глаз, покосился.

«Медлителен ты стал, дядя, кровь тебя не греет, — посетовал он. — Россия не ждет, ее предначертания весьма велики, дядя! Кости! Сырость! — фыркнул он. — Эй! — возвысил он голос, и перед ним тотчас появился денщик с двумя чарками огненной перцовой водки на круглом серебряном подносе. — Выпей, дядя, — хмуро кивнул Петр, сам одним махом опрокинул чарку, крякнул, вытер усы. — Ну, что там?»

«Глядит!» — весело отозвался один из молодцов у стены.

«А-а, глядит! — обрадовался Петр. — Волоки сюда… так… допросить со всем стережением — кто, откуда, как», — приказал он и, усевшись на низкую, тяжелую скамью у стены, чуть в тень, нетерпеливо вытянул длинные, как у цапли, ноги и, достав трубку, выражая предельное, жадное любопытство, приготовился внимательно слушать. Ромодановский, по-прежнему с недовольным лицом, дал знак, и к профессору тотчас приступил, словно явился из смутной тьмы одного из углов подвала, широкоскулый, с горячими и косыми монгольскими глазами, — он сразу как-то даже любовно и заинтересованно ощупал взглядом все нелепое от нездоровой сидячей жизни тело известного ученого, и у того мерзкой гусиной изморозью свело кожу на спине и по всему подбрюшью. Невыносимая азиатская рожа в дополнение ко всему по-заговорщически, как своему, подмигнула, сверкнув белыми зубами.

«Говори, кто таков, откуда, из какого сословия» — приказал азиатец, а старый дьяк, согнувшись еще больше, приготовился писать. Скорехонько вышмыгнул перо из-за уха, тщательно вытер его, деловито потыкав себе в лохматый затылок, и нацелился на чернильницу, — в его лице тоже проступило что-то хищное, птичье, — узнику показалось унизительным разговаривать лежа, и он, тихонько подобрав ноги, сел.

«Доктор исторических наук, профессор Вадим Анатольевич Одинцов, — довольно бойко начал отвечать он. — По социальному происхождению — служащий. Лауреат Государственной премии, академик…»

«Родился, родился где?» — с кривой усмешкой перебил его азиатец, почему-то опять по-свойски подмигивая.

«Здесь, в Москве, на Селезневке, — упрямо мотнул головой Одинцов, окончательно приходя в себя. — Где же мне еще родиться?»

«Молчи, не тщеславь, — оборвал его Ромодановский, повеселевший после внушительной чарки царской перцовки. — Где и когда вступил ты, вор, в сговор с погубителями государства Русского? Ответствуй!»

«Такого не было… гнусный навет. Не так меня понял государь, — каменея сердцем, ответил профессор. — Я…»

«Как не было? — загудел из своего угла Петр. — А твои мерзкие словеса про погибель народа русского?»

«Ты не так меня понял, государь, — начиная терять над собою контроль, повысил голос Одинцов. — История сложилась так, что…»

«Стой! Что за история? Говори» — приказал Петр.

«История как наука, государь, предполагает…»

«Ты мне это брось! — вознегодовал Петр. — Геродоты нам и без твоих подсказок ведомы. Ты ответствуй, что ты и твои застольники замыслили в погубление народу и государству Русскому?»

«Государь! Да все ведь не так, как тебе представляется, я ведь только констатировал факт, записал в книги то, что случилось задолго до меня и помимо меня. Ни я, ни кто иной, даже ты, государь Петр Великий, ничего в истории изменить не волен. История это то, что уже свершилось».

«Врешь! — сказал Петр почти спокойно, лишь сверкая глазами. — Ты себя со мной не моги равнять, я и после смерти — Петр, и делаю историю!»

«Истинно так, государь, и однако…»

«Что там еще врешь?»

«Почему ты со мной так плохо говоришь? — окончательно возмутился Одинцов. — Я тебе повторяю, я — доктор, профессор, лауреат, академик, у меня — кафедра, институт, у меня сам товарищ Суслов Михаил Андреевич постоянно консультировался, и никогда… Впрочем, ладно, государь, хотел что-то сказать, теперь же хоть убей, не скажу», — злонамеренно обрадовался профессор, а также и академик, и неожиданно совсем по-детски состроил князю-кесарю оскорбительную рожу. Тот озадаченно пошевелил бровями и посмотрел на Петра.

«Скажешь, скажешь! — сдерживая голос, пообещал Петр. — На дыбу, — кнутов! Скажешь, вспомнишь все до тринадцатого колена…»

В гулком подвале не стих еще хрипловатый голос Петра, как Одинцов уже был вздернут, бледные, интеллигентски дряблые его руки с противно обвисшими старческими мускулами податливо вывернулись, затрещали в суставах, отчаянно хрустнули в плечах, и в тот же миг жгучий, почти стонущий удар кнута косо ожег ему спину, казалось, проник до сердца, отдался в мозгу и, теряя сознание, он увидел мерзопакостную, сладострастную рожу азиатца, с косым ярко сияющим глазом. И тут же рухнул второй удар, еще безжалостнее и нестерпимее; профессор и академик хотел протестовать, не успел, потому что последовал еще удар, и еще, еще; Одинцов трагически прошептал: «Деспот!» и закатил глаза. Очнулся он от невероятно гадливого ощущения, что на нем плотной коркой шевелятся живые, холодные мыши, с мокрыми проворными лапками, — он стал сгребать их с себя, закричал и открыл глаза.

Он вновь лежал на полу подвала, и азиатец лил ему на голову воду из медного кувшина. Он жалобно фыркнул, сел. Князь Ромодановский, наскучив происходящим, тихонько дремал, сам Петр с хрипотцой посасывал свою трубочку и ждал, и когда профессор, помогая себе дрожащими, хлипкими руками, сел, все сразу оживились; князь-кесарь приоткрыл один глаз, Петр потопал ногой и подался вперед.

«Ну, теперь скажешь?» — спросил он с некоторым любопытством.

«Теперь совсем ничего не скажу, государь, — дерзко ответил Одинцов. — Твой гений, государь, не избавил тебя от постыдных замашек деспота и палача…»

«Молчи, молчи! — почему-то весело прикрикнул Петр. — Ты своим судом судить меня не моги, не волен. Я паче всего другого — царь, от того и все остальные розмыслы! Надо мной един суд — судьба России».

«Какая непозволительная демагогия!»

«Что? Опять поганая ересь? Будешь говорить?»

«Не буду! — решительно отрезал Одинцов. — Расшумелся-то… Сказано, не буду — значит, не буду».

«На крюк его, — ну-у!» — приказал Петр, и узник увидел, как азиатец, подмигивая всей своей рожей, растянув рот до ушей, приближается к нему по-кошачьи неслышно с непонятным предметом в руках. Профессор опасливо присмотрелся, — азиатец держал перед собою большой железный крюк с острым, хищно загнутым концом, — смертная тоска облила душу Одинцова. Все равно ничего больше не скажу, подумал он. Лучше десять раз умру, а потешать его невежество не стану, пусть он хоть трижды великий царь, вот не скажу ничего — и все, пусть хоть лопнет со своими сатрапами.

Меднорожий азиатец уже стоял рядом и примеривался, — одним ловким движением он опрокинул профессора и академика лицом вниз, прыжком уселся ему на голову, так что тот едва тут же и не задохся от ужасного плотского запаха давно не мытого тела. Второй палач вскочил Одинцову на ноги, и в тот же миг азиатец вонзил крюк ему под ребра, — несчастный мученик тоненько и длинно взвыл. Но азиатец уже сноровисто натягивал веревку; еще не пришедший в себя от зверской боли профессор почувствовал, что его выламывает и влечет какая-то адская сила вверх, ребра его потрескивали, позвоночник выгнулся под тяжестью тела дугой, мерзкая горячая боль залепила, казалось, даже глаза. Он хотел закричать, из отверстого рта потекла какая-то противная теплая жидкость, — он всегда не выносил крови, и тут, изломанный, с огненным жалом в спине, достающим время от времени и до мозга, он не выдержал.

«Отпустите, — прохрипел он, с ненавистью уставившись слепыми от боли глазами в плоскую рожу; азиатца. — Скажу…»

Выхватив трубочку изо рта, Петр радостно оскалился, — профессору даже почудилась у царя в лице одобрительная усмешка, — мученика сразу же опустили на пол, с привычной ловкостью вынули у него из-под ребра согревшийся скользкий крюк, и окончательно оглушенный происходящим профессор, дернувшись, с облегчением закрыл глаза и, еще опасаясь вдохнуть полной грудью, уже наслаждался освобождением и покоем. Он понимал, что теперь нельзя заставлять императора ждать, но не мог отказать себе в удовольствии помедлить; шевельнувшись, сделав над собой усилие, он сел, зажимая изорванный бок ладонью и укоризненно глядя на ждущего Петра.

«Сам, государь, виноват, — упрямо заявил он, — сам, своей волей погубил Россию. Подожди, подожди, — заторопился он, — я тебя, государь, всегда считал величайшим человеком нашей истории, только с завязанными глазами махающим державной кувалдой… Прости, забыл, ты ведь совершенно не знаком с диалектикой, мало что поймешь…»

У Петра застрял дым в горле, и он, тараща глаза, стал надрывно кашлять, при этом лицо у него сделалось совсем детским, обиженным, и князь-кесарь обеспокоенно зашевелился на своем сиденье.

«Хорош сказочник, ну, а дальше-то, дальше?» — смог наконец выговорить император с заметным любопытством.

«Если уж переходить на твой язык, то ты, государь, и есть самый серединный губитель России. Погубил ты и державу русскую, и свою царскую фамилию, так что теперь все надо начинать сызнова. А силы-то в народе уже не те. Утешься только тем, что ты не виноват, бывали в истории и величайшие слепцы-строители, на то были объективные причины. Не ты, так был бы кто-либо другой, и тоже бы разрушал русскую душу, пытался бы строить ее на привозном сыпучем песке, а этого ни у кого и никогда не получалось и не получится, — душа народа может расти в благополучии только из самой себя» — завершил профессор свое заветное слово, бесстрашно и даже с каким-то болезненным наслаждением глядя в подрагивающее от внутреннего неистовства лицо императора Петра.

И потом случилось непредвиденное, — обжигающая искра пробежала между двумя людьми, столь далеко отстоящими друг от друга; у Петра интерес вспыхнул от никогда не испытанного ранее изумления и даже потрясения, а у профессора и академика от собственной дерзости, — как он, действительно Петр Великий, отреагирует, какой будет его следующий шаг? Тут даже у человека умеренного, рассудительного, умеющего держать себя в любых обстоятельствах, каким был Вадим Анатольевич, ретивое, что говорится, сорвалось и понеслось во весь дух. Далеко не каждому в жизни выпадает удача испытать чувство полета над бездонной пропастью, да еще под безжалостным прицелом, — в любой момент мог грянуть роковой выстрел. Но если сердце остановилось, не все ли равно, с какой высоты падать, в пропасти или на ровном месте расшибиться?

Одним словом, Одинцов, со свойственным ему в критические моменты бесстрашием, принял вызов, и Петр потребовал еще перцовой водки, покосился испытывающе на строптивого и забавного ослушника и приказал, для утоления печалей, поднести и ему. Тот взял, твердо поглядел Петру в глаза, выпил, остаток вылил на ладонь и, морщась, прижал рваную, с вывороченными кусками мяса, рану на боку.

«Жить, небось, еще хочется?» — поинтересовался Петр, расправляя усы и цепко присматриваясь к языкастому, зело ученому вору, открывая в нем все новое и новое для себя.

«Нет, государь, уже не хочется…»

«Что ж тогда?»

«Правды хочется, государь…»

«Эк, несет, — хмыкнул Петр, понимая, что оба они топчутся на месте, набираясь сил для главного. — Правда — зелье гремучее, в ней всего намешано, не разберешь на трезвую башку».

«Может, оно и так, государь, — кивнул, соглашаясь, допрашиваемый. — Только разобрать охота, — от любопытства и человек в мире явился и пошел».

«Мудрено, мудрено закручиваешь, — задумчиво заметил Петр. — А у тебя, может, и жизни осталось с вершок. Что топчешься?»

«Никак разбег не возьму, государь».

«Та» давай, бери» — милостиво разрешил Петр.

«Значит, можно?»

«Валяй, дьяк…»

«Ты, государь, родными меня корил, — трудно вздохнул Одинцов, чувствуя набухающую больной глыбой развороченную грудь. — А сам? Обрек на смерть сына своего наследного — Алексея Петровича и тем подрубил державу Русскую… Знаю, знаю, — частил профессор, пользуясь всеобщим замешательством. — Ты многое сказать можешь! Действовал в укрепление, в защиту государства Русского, в защиту своих титанических зачинаний! А вон как откликнулось ныне, — все распалось и разваливается, значит, неправедный у тебя зачин был… Вон какой многой кровью приходится ныне расплачиваться! Лютая беда пришла в Русскую землю, она теперь все с самых начал перевернет и заново высветит! Вот что ты на это своим потомкам ответишь, государь? — со страстью в голосе, как это у него бывало в минуту совершеннейшего забвения, вопросил профессор, и тут же спохватился, что перехлестнул через край, — даже и здесь, в столь небывалом происшествии, его подвела собственная слабость оставлять последнее слово за собой, та слабость, осознав однажды каковую, он в былые лучшие времена умел успешно бороться и преодолевать свое тщеславие. Но сейчас накал был таков, что он, даже явно осознав свой губительный промах, не мог удержаться и продолжал нестись на самом высоком гребне души, осознающей свою правоту и необходимость в мире. — Да, да, государь! — продолжал он высоким, звенящим и молодым голосом. — И царь — человек, и раб — человек, у каждого из них своя мера, вот только конец — един! Ты, государь, ты, ты, ты начало русской погибели!»

Петр вскочил на ноги, дергая маленькой головой где-то высоко над профессором, лицо у него изуродовала гримаса гнева, и Одинцов, наслаждаясь своим могуществом судьи, не дрогнул, он лишь самодовольно, как-то пренебрежительно кивнул в сторону князя-кесаря, словно всю вину взвалил на него. У Петра лицо то багровело, то становилось белым, и все встревожились, как бы императора не хватил удар. Даже профессор обеспокоился мыслью не успеть высказаться о самом сокровенном и заторопился, — это было для него самым главным сейчас. В одну секунду словно живительный огонь вспыхнул в его жилах, и он, теперь уже совсем по-молодому, приободрился, он всем своим существом ощутил, как непереносим удар для Петра, — в широкой царской ладони жалобно хрустнула любимая трубочка, и самодержец, взглянув на нее, с неожиданной яростью швырнул ее прочь, и затем, окончательно нагоняя страх на всех, топнул ногой.

«И не было больше в России ни одного истинного русского правителя после сыноубийства твоего, — заторопился профессор, понимая, что времени может и не хватить, и, однако, чувствуя ни с чем не сравнимое блаженство души. — Все немцы да немцы пошли, государь. А им до России ли, до ее забот? А твой указ не жениться русским царям на русских девушках? Ведь он и в нашу советскую эпоху оборотился, что ни правитель, то иноземец, а жену себе берет только из племени иудейского… Коли на твой лад мыслить, ты самый великий злодей у России и есть…»

«Врешь, врешь» — неожиданно тихо засмеялся Петр, оправляя на себе растерзанный ранее ворот камзола, и уже роковые слова готовы были как бы ненароком сорваться с царских губ, но Одинцов словно угадал их и опередил. В один момент подскочив с каменного пола и воспользовавшись растерянностью и всеобщим ужасом, он метнулся из подвала наверх в свой кабинет, а уже в следующую минуту был с резвостью необыкновенной опять перед императором Петром, протягивая ему трубочку плотной бумаги, — тот молча и недвижно глядел перед собой мертвыми глазами. И тогда профессор, мимоходом и с удовлетворением отметив растерянность императора, рывком развернул бумагу и поднес ее ближе к лицу Петра, — это было собственноручно вычерченное ученым генеалогическое древо династии дома Романовых, с дотошным указанием хотя бы мельчайшей примеси инородной крови. Торжествующая и бесстрашная от чувства собственной правоты улыбка дрожала на лице у Одинцова — у него в руках была сама неопровержимость, само предначертание судьбы, и теперь не император Петр, а сам он судил.

Петр спокойно взял бумагу, зашелестел ею, разладнывая на коленях, и его задумчивая и тайная улыбка заставила профессора замереть.

«Ну, что, государь? — осведомился наконец Одинцов, стараясь ничем не выказать своего страха. — Так одни немцы и получились после тебя… Что им до России-то, государь?»

«А-а, зело старо, старо, дьяк! — окончательно развеселился Петр, смял и отбросил от себя бумагу с причудливо ветвящимся в веках генеалогическим древом своей фамилии, и непонятно как в один момент оказался на середине подвала возле Одинцова, сгреб его за грудки и, отрывая от пола, притянул к себе, — профессор видел его брызжущий огнем зеленоватый глаз. — Кто сейчас правит, говори, все говори, ты ныне самый дорогой гость, и уж я тебя на славу отпотчую…»

«Ты, государь, о другом вспомни, как сына своего засек собственноручно до смерти из-за волчьего своего норову, — прижмурившись, стараясь не глянуть Петру в глаза и не оробеть от этого, ответил Одинцов. — Волк ты, волк — не человек!»

«Дурак, царевич сам помер!»

«Сам! Сам! А разве не твоя развратная немка послала вскрыть ему вены? — от нового приступа отчаяния закричал ученый муж. — А чего ты добился? Чтобы судьбой России играла похотливая баба? Какой ты великий государь, если не видел собственного…» — Тут профессор выразил свою мысль в весьма нелитературном обобщении, и самозабвенно обрадовался, оскалился, с наслаждением захохотал прямо в безумные глаза Петра, и тот с силой швырнул дерзкого узника от себя; отлетев к стене подвала, профессор ударился об нее головой, — был мрак и покой, и он хотел с благодарностью погрузиться в него, но император, рывком оторвав от своего кафтана кусок полы, смочив его в водке, приблизился к Одинцову и вытер ему лицо, затем подсунул холодный клок сукна к ране на боку. Профессору, и в беспамятстве все это видевшему, пришлось застонать и очнуться. Усы Петра, вздрагивая от гнева, поползли вверх, и показались тесные влажные зубы.

«Я тебе долго помирать не дам. — Профессор скорее угадал, чем услышал слова императора. — Я тебя на кусочки сечь буду, а снизу прикажу останки самых лютых ворогов земли Русской подставить, — с червями могильными! Чтоб твоя мерзопакостная кровь с этим воровским тленом смешалась! И Алешку туда же… У меня не было третьего: или Алешка, или Россия! Я, как царь, выбрал!» — Петр отвернулся к стене, пережидая; в следующий момент глаза его опять вспыхнули, опалили, — Одинцов задохнулся, но выдержал и сознания не потерял. Каким-то глубоко шевельнувшимся чувством он понимал, что сейчас исход в ту или иную сторону зависит от нерассуждающей звериной цепкости жизни, — теперь им окончательно овладел бес противоречия, и он не мог умереть, не высказав всего, в первый раз в жизни, безоглядно, в беспощадном откровении истины и знания. Сейчас это было важнее жизни, и собственная решимость пьянила, быть может, только теперь он начинал ощущать бьющую в голову и в сердце силу неоглядности. Его внутреннюю убежденность и почувствовал Петр — и это озадачило его окончательно, помешало поставить точку. Любознательный до неприличия, император, подергав усом, еще раз отхлебнул любимой перцовой и коротко приказал:

«Говори…»

«О чем, государь?»

«Про то говори, откуда у тебя сила самому царю прямо в очи напраслину нести» — сказал Петр.

«Я правду говорю» — не стал отступаться от своего убеждения профессор и отшатнулся от неистового рыка Петра.

«А-а… опять! Алешке надобно было помереть, другого не выходило, как ни раскладывай! Ради России, чтобы она в веках исполином, столпом нерушимым стояла, пошел я на сие страшное дело! По закону, слышишь, по закону! Мне и ответ держать! — чуть поспешил добавить император, все пытаясь поймать ускользающие зрачки своего ненавистника. — В глаза, в глаза мне гляди! — внезапно потребовал Петр, и голос его ударился в своды подвала. — Не моги в пустоту пялиться, блядин сын!»

«Каждый, государь, может ошибиться. — Одинцов, наконец пересилив себя, решившись окончательно взойти на крест, уставился прямо в дикие, брызжущие искрами глаза царя. — Вот коли такие, как ты, впадают в ошибку, так за это потом и расплачиваются народы… Государь…»

«Уж не тебе ли, вор, заказано решать участь России? — спросил Петр с мертвым оскалом, должным изображать усмешку. — Кому это дано знать? Не молчи, говори! Кому? Если у тебя сила провидеть тьму времен, говори смело!»

«Ты, государь, Россию к европейским меркам тянул, — медленно заговорил Одинцов, стараясь обдумывать каждое слово. — А Россию-то за равную так до сих пор в Европе и не признали, — невыгодно такое расфуфыренной за чужой счет Европе, погрязла навеки в торгашеском расчете! Нет, государь, невыгодно! Да и не в том грех, сила свое возьмет. Самое главное, Россия по твоей милости, государь, потеряла лицо свое истинное, все корни свои в истории обрубила, вот теперь ни то ни се, ни два ни полтора… А все потому, что в свой час ты не решился исполнить святую заповедь русского племени — не пришел на поклон к душе России, не испил глотка из родникового начала самой Волги. До тебя-то каждый, кто державу под свою руку получал, тайно исполнял сие по вечному завету… да ты, государь, про это, поди, и не знаешь, хоть и удостоен был в свой час высшего промысла, да забыл, из души выветрилось! Вот от России скоро и совсем ничего не останется, один язык русский, да и тот в качестве северной латыни, эскимосам рецепты в аптеку выписывать… А мне все это дело приходится узаконивать в истории и доказывать, что по-другому и быть не могло. Я тебе честно скажу, не знаю, чего больше во мне — восхищения твоим гением или ненависти к тебе…»

Он замолчал, хотя ему еще много чего оставалась сказать, — замолчал он, заметив перемену в глазах императора, какую-то глубокую усмешку, сразу поразившую и озадачившую.

«Что умолк? — спросил Петр почти миролюбиво. — Уж куда как заврался — дальше некуда! Какой глоток, какая такая заповедь? Вот какова корысть! А? — глянул он на дремавшего князя-кесаря. — Ох, куда хватил, а? А про то и не подумал, что гибель России — всему миру гибель, потому что Россия — серединный столп, на своих плечах и Европу, и Азию держит. Так с испокон веков было, и не тебе Божье уложение менять. Хотел бы я видеть, рухни сия опора, какая бы кровища хлынула в мир — потоп бы кровавый поднялся выше горы Арарат! — Указывая на своего супротивника, император Петр громко и радостно захохотал. — Ты всю жизнь, дьяк шелудивый, блудил с завязанными глазами, мнил себя зело ученым мужем, и принимал свой блуд за историю. Зря меня из такой дали призвал — уж я-то тебя не пожалею. Это тебя, вор, не было и никогда не будет, а Россия — она до скончания земли! И я вместе с нею, — был и буду, слышишь ты, червь чернильный? Тебе голову отсечь мало!» — Голос Петра неожиданно притих, только глаза как бы ожили окончательно, и он на мгновение застыл, озаренный какой-то силой, и тотчас на лице у него появилась величавость и даже торжественность, хотя где-то в усах вновь затеплилась хитроватая усмешка. И тут от императора в душу Одинцова потекла леденящая вечность, и профессор заметался, затосковал, он почувствовал, что дыхание у него вот-вот пресечется.

«Нет же, нет, отрубить тебе голову слишком просто. Другая казнь ждет тебя. Повелеваем…»

Кровь еще больше замедлилась в жилах у профессора, он хотел протолкнуть воздух в грудь — и не смог, он лишь видел, как откуда-то возник писец, осторожно шмыгнул красным носом и приготовился увековечить на гербовой бумаге грозные слова императора.

«Повелеваем, — повторил Петр непререкаемо, — явиться сему ученому вору в свет Божий еще раз через два столетия в граде Москве, дабы мог он убедиться в своей гнусности к Русской державе, дабы мог узреть, как все его дела и замыслы бесплодно рушатся, и дабы все его родичи и потомки проклинали час, когда явились в мир от его подлого семени…

Указ сей выполнить с великим тщанием… а теперь вон его!» — приказал император, уже не глядя в сторону Одинцова и сразу же забывая его, как нечто ненужное.

«Постой! Постой! — рванулся было к неумолимому императору Одинцов в темной тоске души, чувствуя завершение самого захватывающего и великого в своей тайной жизни. — Одно слово, государь, а ты… уверен? Только одно слово, ведь сейчас тебе нельзя солгать… последнее слово…»

В надежде услышать ответ, в дерзости, а больше в отчаянии, он хотел ухватить Петра за полу кафтана, но руки его скользнули по пустоте; в голове у него окончательно замутилось; усатое лицо императора заострилось, вытянулось, на Одинцова уставились жуткие нечеловеческие глаза, — в них таилась древняя тоска по теплой, живой крови и больше не было никакого императора, ни князя, ни раскосых молодцов в подпоясанных длинных рубахах, обрызганных кровью; из стен вышли серые остроухие звери, сели вокруг и горячо и зловонно дышали профессору в лицо. Один из зверей стал слизывать горячим языком кровь с изорванного крючьями бока Одинцова, а другой, задирая длинную острую морду к потолку, завыл на одной, до жуткости бесконечной ноте, — рядом же, словно одобрительно прислушиваясь к вою сотоварища по стае, уселся еще один, совершенно особый волк, самый большой, лобастый, глядел круглыми, желтовато мерцающими глазами страшного царя.

Одинцов закричал и потерял сознание, — круг его жизни замкнулся.

15.

Очнувшись, Вадим Анатольевич Одинцов с трудом поднял тяжелую, свинцовую голову, — оглядываясь и помогая себе руками, он попытался выбраться из кресла. Сразу не осилив, он обиженно обрушился обратно и, уже несколько приходя в себя, с видимым усилием провел ладонями по груди, по ребрам и, поднеся ладони к глазам, долго их рассматривал, даже бережно втянул в себя воздух оголенными, хищно запавшими ноздрями. Запаха крови не ощущалось, и тогда он заставил себя усмехнуться; вспомнилось что-то невыносимо дикое и с полчаса прошло в более чем странном состоянии, — и на руках никакой крови не оказалось, и ребра были целы. И лишь в ушах по-прежнему шумело и ныло; он вновь повел глазами — вокруг было пусто, а на столе красовалась недопитая бутылка коньяку. Задержавшись на ней взглядом, он недоверчиво хмыкнул, — очевидно, был какой-то повод распивать старый коньяк, но какой? Сколько он ни пытался, ничего определенного вспомнить не мог, и постепенно опять прихлынуло и разрослось чувство подавленности и совершеннейшего одиночества. «Надо же, какой фантастический кошмар! — отметил он, уже начиная анализировать и отыскивать смысл случившегося. — Неужели я просто спал? Невероятно, немыслимо…»

Из-под двери в коридор густо пробивался свет; позвать, тем более встать и сделать хотя бы несколько шагов сил пока не хватало. Он знал, что развязывался еще один тугой, для него, вероятно, уже последний узел, и необходимо встретить предстоящее спокойно, как это и предопределено русскому солдату, — правда, еще оберегая себя, он невольно отдалял самую неприятную минуту. Он уже вспомнил, почему на столе стоит бутылка, рядом никого нет, и почему за много-много лет впервые здесь, у него в доме, была сестра, и почему ему так странно живо представился давний, но, оказывается, совсем не забытый спор с зятем о Петре Первом, — и даже не это было самое неприятное. Что такое эта потеря сознания: обморок или просто галлюцинация? Комплекс неполноценности, несуществующей вины? Несуществующей? Откуда же такой душевный кавардак, раздавленность? Точно бесхребетное насекомое, наступили, перетерли пополам, вот и лежит, шевелится, а сдвинуться с места не в силах… А может, все-таки, какой-то временный недуг, что-то вроде обморока, и скоро все пройдет?

Он рассердился на себя, на свою непростительную слабость, тут же напомнил себе, что случившееся с ним не может быть лишь болезнью и что это нечто совершенно иное, пока неразгаданное. И в тот же момент он увидел племянника, тихонько устроившегося в стороне в старом, низеньком кресле возле стеллажей. Некоторое время они смотрели друг на друга — дядя с недоумением и недовольством, племянник с явной тревогой.

— Что ты здесь делаешь? — спросил Одинцов. — Где все остальные? Кажется…

— Как ты себя чувствуешь? — остановил его Роман, придвигаясь ближе вместе с креслом. — Ты зачем нас пугаешь, а, Вадим? Давай я смотаюсь за врачом, за нашим Трофимычем — машина на ходу, я мигом…

— Никакого Трофимыча не надо, — решительно отказался Одинцов. — Со мной и не такое случается, здесь любой Трофимыч — мертвому припарка. О деле давай, Роман, и, пожалуйста, перестань валять Ваньку, — мне ведь известно буквально все. Пора и тебе кое-что узнать, только никаких вопросов. И перестань забивать мне мозги своими невестами. У тебя в воскресенье встреча с Тереховым, — слушай внимательно и не делай страшные глаза. Ждать нельзя, поедешь к нему сейчас. Передай ему, что у Суслякова состоялось закрытое совещание, в самых-самых верхах. Слушай внимательно. Было принято решение о самом беспощадном подавлении русского национального самосознания, любое проявление русской национальной идеи решено приравнивать к фашизму и решительно пресекать. Надвигается последняя схватка, в обществе медленно и неуклонно формируются две потенциально исключающие друг друга силы, — через несколько лет они взорвут державу, и может сгореть все…

— Вадим…

— Я просил тебя помочь и выслушать до конца, — резко оборвал Одинцов, с неожиданной легкостью и даже с каким-то изяществом встал, словно сам того не замечая, и под зверовато настороженным взглядом племянника налил большую рюмку коньяку, выпил, залихватски выдохнул из себя воздух и вызывающе дёрнул подбородком. — Вот так-то, племяш, гусь ты мой лапчатый! Вот так то, гусь пролетел, говорится в народе, крылом не задел…

— Но, Вадим, погоди…

— Ты слушай, что тебе старшие говорят, — с несвойственной ему властностью и даже резкостью вновь оборвал племянника Одинцов. — Сейчас же, немедленно поезжай на дачу к Терехову, он там сейчас, и скажи ему, что необходимо сейчас же, не медля, привести в действие инструкцию о нолевой готовности. Можешь назвать меня. И еще отдельно… Пусть обязательно позаботится о сохранении всего, созданного русским гением, ты знаешь, о чем я говорю. Когда-нибудь Россия вновь должна очнуться и воскреснуть, вот всему миру и будет явлено еще раз величие и всеобъемлющее значение русского духа! Иди, Роман…

В лице племянника, смотревшего на дядю не отрываясь, появилось вначале ироническое, затем явно растерянное и обиженное выражение; был момент, когда у него голова пошла кругом, но он усилием воли заставил себя слегка улыбнуться.



Поделиться книгой:



Регистрация