Это был Кудляков, собственной персоной. Ильюхин так ошалел, что впал в летаргию и поначалу не услышал ровным счетом ничего. Но постепенно смысл сказанного стал доходить. Оказывается, в самом родном, самом честном и искреннем советском правительстве люди совсем разные, и оттого смотрят они в разные стороны. Кто-то желает, как встарь, попав в случай, обогатиться и слинять. Кто-то — свести счеты с бывшими обидчиками. Кто-то — наладить хоть какую-нибудь сносную жизнь. Остальным три раза на все насрать…
— А… ты? Ты кого представляешь? — выдавил через силу.
— Тебе бирку прибить надо? Страсть — она в чем? Бирку прибить и по ней определить — свой или чужой. А за биркой, парень, кишки, мозги, поступки и связи. Въезжаешь, матросик?
— Значит, ты — с этими офицерами? — Ударение сделал ненавистное, на предпоследнем слоге.
— Я с теми, у кого еще мозги окончательно не вытекли из ануса.
Не понял. Анус… Придуривается, что ли? Ладно. Тот, кто умеет вовремя слушать, — выигрывает, это Феликс завещал на одном совещании.
— Романовы сейчас в Тюмени. Их везет друг Якова Свердлова, Яковлев-Мячин. — Голос Кудлякова отяжелел, слова лились, как жидкий металл из разливочного ковша, — ни перебить, ни вопрос задать. Уточняющий. Хотя… Какие могут быть вопросы… Интересно-то — до посинения! Яковлев, он же Мячин, учился в Италии, на острове Капри, в специальной школе экспроприаций и террора, добывал деньги для партии, на борьбу. Мячину велено сохранить Романовых любой ценой… — Кудляков замолчал.
— А это… зачем? — Голос сел, слова вываливались, словно куски неразжеванной пищи. — Мы же… товарищи? Мы против царизма? Мы…
— Мы наш, мы новый… — усмешливо перебил. — Вдумайся: раньше все «я-я-я». Теперь — «мы-мы-мы». Не о том речь. Есть мнение: семейку обменять на уступки по Брестскому миру. Похабный мир. Украину заграбастали немцы, контрибуция голодом заставит подохнуть половину страны! Ты для этого делал революцию? — И не дожидаясь ответа на свой риторический вопрос, продолжал: — Черта идет между теми, кто любой ценой желает разлить пожар во всем мире, отомстить обидчикам и угнетателям и всех уравнять на одну пайку хлеба, одну кровать, одни штаны и множество баб! А другие желают разумно, без поноса и дури. Теперь о главном. Ты только не падай и не бойся. Ленин хочет остаться чистеньким, в стороне. Ему стыдно спустя столько лет рубить совсем других людей. Брата евонного, Александра, убил по делу Александр Третий, а он, Ленин, желает расправиться со всем нынешним романовским семейством. Усек?
Помрачнел, покачал головой, словно отвечая самому себе на какие-то невнятные мысли:
— Я сказал: «ему стыдно». Нет, Ильюхин, нет… Стыдно воровать, стыдно человека ни за что ни про что обидеть. А здесь о другом… Есть такой матрос — Железняков, так вот он о миллионах речь ведет: убьем — не дрогнем. Вот мы с тобою для этого и сделаны: убивать.
— Нет. Мы не для этого. Мы…
— Не огорчайся… Факты пока таковы: Уралсовет по приказу Ленина и Троцкого будет стремиться убить семью. Наша задача: семью спасти и увезти отсюда — в обмен на лучшую жизнь для всех.
— А… офицеры?
— Завербованный материал… Но они будут служить нашим целям. До определенной позиции. А там… — махнул рукой. — Там видно станет. Ты все понял? Согласен?
— Я должен подумать. А… А Свердлов? Ничего не понимаю…
— Свердлов и Мячин — старые знакомые… Пока Предвцика подыгрывает нам, спасителям… Ленину не шибко сейчас до Романовых. Но когда Ильич обратит внимание… Понятное дело: Свердлов переметнется и станет требовать немедленного расстрела. Послушай, Ильюхин… Я ведь знаю: твоя миссия в том, чтобы отмазать Ильича от убийства царя и семьи. А наша… Она в другом, если ты понял. Ты определись, парень.
Ушел, растворился-растаял в махорочном дыму. Соблазнитель. Ишь ты как… Сам Ленин ему не Ленин. А Феликс? Это же измена, натуральная и страшная…
И вдруг словно чей-то незнакомый голос ворвался в плывущие от жара мозги успокоительным льдом: «Кудляков прав. Прежние много нагадили, накровавили. Да ведь мы не губить пришли. Мы верить, верить пришли. Строить. Ч-черт… Мстить каждый сможет. Только далеко ли лодочка мести в крови уплывет… А революции польза нужна. Одна только польза. Любой ценой…»
Двадцать минут прошло, а он стал другим человеком. Странно как… И страшно. А не согласиться нельзя. Есть, точно есть в словах Кудлякова незримый манок. Он ведь не к голове, гад сущий и опытный, обратился. Он к душе, к сердцу. А эти не могут не отозваться…
В «Американскую» решил идти пешком — на извозчике неудобно как-то, хотя еще вчера поехал бы с шиком на двух сразу. А че… Наша взяла, и, значит, — все наше. Но теперь…
У входа стояли дежурные пролетки, автомобиль Лукоянова и еще один, побогаче и поярче. Вдруг появился стройный, в черном, Войков, он напоминал рояль в офицерской кают-компании, заметил Ильюхина, поднял руку:
— Э-э… товарищ! Ильючов, кажется? Да-да, Ильтухин, я ошибся, простите. Сегодня вечером моя жена устраивает дружеский ужин. По случаю, заметьте — совсем случайно, будет осетрина и даже красная икра. Хорошая водка, шампанское из запасов академии Генерального штаба, она ведь здесь, в городе, а мы конфисковали часть на представительские цели, вот и приходите. С дамой. У вас есть дама? Вот и славно! — И, махнув перчаткой на прощание, исчез в дыму чихнувшего мотора. А в измученной голове Ильюхина вдруг зазвучали слова Кудлякова: «Сострадание к несчастным нашим гражданам движет Феликсом и нами, его соратниками. Царизм и царь — преступны, да! Но через их спасение мы дадим хлеб голодным и приют бездомным! Что касается окружения… — Глаза его недобро блеснули. — Тети, дяди, племянники… Челядь опять же всяка-разная… Эти прикроют нас. Ну, задумайся, азы дела…»
Теперь понял: семью — в обмен. Остальных — в расход. Вот и получится прикрытие основной задачи. Никто не заподозрит в измене, предательстве. До поры, до времени. А потом…
Ищи ветра в поле.
Когда поднимался на взгорок — к дому Татьяны (переодеться — и «дама» требуется — надо думать, найдется у нее платьишко какое не то?), увидел Юровского. Тот смолил цигарку и, подняв воротник черного пальто, нервно оглядывался по сторонам. Заметив Ильюхина, кивнул:
— Наконец-то… Предупредить хочу: после твоего сообщения о Кудлякове — я звонил в Москву. Товарищ вусмерть проверенный и свой, начальник кадров поручился. Но мы тут тоже не пальцем, значит… Я поставил за Кудляковым — сказать по-жандармски — наружку. Подумал: ты ведь не сдуру сообщил?
— Не сдуру… — буркнул, останавливаясь. «Черт тебя знал, что ты такой дотошный. Ну, сопляк, торопыга… Обидно. Впредь надобно хоть раз отмерить, прежде чем молоть…» — И что?
Юровский затоптал окурок, сплюнул:
— А то… молоды мы еще, вот в чем дело… Сопляки, если по-простому. Они его до церкви довели, а там и упустили, мать их утак…
«Однако… — шелестело и царапало, — однако… А как установили бы этот самый контакт со мною. Учтем…»
— Куда он денется… — зевнул, вышло натурально. — Меня вот товарищ Войков позвал… Сейчас беру свою… даму — и вперед полным ходом! А вы идете?
— Не зван… — нехорошо усмехнулся Юровский. — Сходи. Расскажешь, если что…
— А что? — Насторожился.
— Да так… Жена у него молодая, красивая. Дуй. А у меня — дела… И, опустив воротник, удалился.
Татьяна была дома и прихорашивалась перед зеркалом. Вдруг обратил внимание: да ведь она вполне ничего! Полновата, конечно, но полные теперь входят в моду. Революционную.
— Ты чего это? — спросил, настораживаясь. Как это? Он еще слова не сказал, а она уже у зеркала?
— Как? — удивилась. — А мы разве к Войковым не идем?
«Да… — подумалось тревожно. — Здесь свои законы и свои отмашки на все. Петушиться и всплескивать ни к чему, все прояснится само собой…»
— Да-да… — кинул впроброс, — мне Петр Лазаревич сказал, что пошлет. Сказать. Чтоб приготовилась.
Она покривила ртом, должно быть, это была улыбка, ну да бог с нею, а вот слова, которые произнесла, резанули больно:
— Ты, может, и первый раз зван, а мы — бывали-с. Это ты здесь внове, а мы… Старожилы в Екатеринбургським, дошло?
Дошло. И в краску бросило — не от стыда, от потной ярости. Как? Люди сплелись с гидрой в последней смертной схватке, а здесь, значит, гульбы и разврат?
Хмыкнула:
— А ты дурак… Ты думаешь там — попить, поесть, патрон засунуть? Там дело делается. Приглашают людей, кормят, поят, слушают — о чем и что говорят. И ты прислушивайся. Дошло?
Да-а… Он пока и в самом деле салага.
Войковы жили на Гимназической набережной в двухэтажном особняке с огромными окнами, в позднеклассическом стиле. В этой науке Ильюхин не разбирался, но глаз имел памятливый и сразу же сравнил увиденное с петроградскими своими ощущениями. Ему нравилась застройка Петербурга; бывало, когда приходилось стоять на мосту к Петропавловке — сердце бухало и замирало от восторга: какая красота. Все тут построено простыми людьми, а кому досталось? Однажды он поведал об охвативших его сомнениях боцману Калюжному. Тому было за сорок, всю жизнь он провел на флоте и грядущих вот-вот революционных изменений не одобрял. «Дурачок ты природный, Ильюхин, вот ты кто! — тянул беззлобно. — Империя тысячу лет стоит, а какие-то инородцы желают ее сковырнуть в мгновение ока? Ладно, допустим. А что потом? Задай себе этот простой вопрос, парень. Не могут все жить одинаково. Не могут. И потому новые правители утонут в роскоши поболе старых…»
Мудрый был дед. И сказал правду. Себе-то признаться можно: вот он, домик, не хуже княжеского.
— Чей? — спросил, не скрывая раздражения. — Поди, знаешь, раз не впервой…
— А то… — глянула в зеркальце, подвела губы кусочком вареной свеклы. — Здесь при царе Главный начальник всего Урала обретался. И что?
— А нет, ничего! — сверкнул зубами. — Айда!
При входе — часовой с винтовкой проверил мандат, сверился со списком и пропустил. В переднем зале (как еще назвать это роскошное помещение?) негромко играла музыка, пятеро оркестрантов в черных костюмах (похоронный оркестр — догадался) играл тягуче-прерывистую мелодию, с всхлипами, щемящими аккордами и упоительно звучащими голосами труб…
— Это — танго, — сообщила Татьяна и, положив руку Ильюхину на плечо, приказала улыбчиво: — Обойми за талию и делай, как я.
Она плавно двинулась в центр площадки, здесь уже кружили и выписывали кренделя несколько странных пар. Все же для такой музыки требовались костюмы, фраки разные, а здесь — кто в чем… Гимнастерки, заводские рубашки, и только две-три пары — в цивильном и весьма приличном.
— Комиссар Диковский, бывший офицер, — подсказала, перехватив взгляд, — он лучше всех, а? А вот и Голощекин. Грузноват, к тому же еврею лучше в торговом деле, а?
— Все народы равны и едины, — отбрил наглую. Тоже мне… Туда же. А может… проверяет?
Войков гоголем приблизился к супруге, обнял и, словно в немой фильме, пошел, пошел…
— Она тоже… еврейка, значит? — спросил и покраснел.
— Тоже. Но — привлекательная. Не наступай мне на ноги…
…Позвали к столу, он был роскошным — икра, балык, осетрина и жареные бараньи ноги, маринады всякие; загудел разговор, кто-то незнакомый провозгласил тост за товарища Ленина и погибель всех врагов советвласти. Внезапно зачарованный Ильюхин ощутил легкое прикосновение. То был Баскаков — скромный, штатский, вроде совслужащего.
— Выйди во-он в ту дверь.
Татьяна хохотала, ей рассказывал похабный анекдот сосед справа, она даже икала от восторга; Ильюхин поднялся и ушел незамеченным.
Они уже ждали; на подоконнике вполне по-пролетарски примостился Острожский. Баскаков щелкнул портсигаром — простым, металлическим.
— Угощайся… — И дождавшись, пока Ильюхин прикурил от вежливо поднесенной спички, сказал негромко: — У Яковлева-Мячина все сорвалось. Везет их всех сюда. Там, видишь ли, пристал к нему сумасшедший матрос Хохряков и слинять не позволил. Что это означает для нас?
— Что? — произнес невольно и, поджав губы, развел руками: мол, извините, перебил.
— Означает вот что: сейчас начнут подбирать место для их содержания, понял? Ты обязан сделать так, чтобы при всей видимости возможного побега лазейка нашлась. Такой, значит, требуется загадочный дом…
— Мне известно о том, — вмешался Острожский, — что присутствие в городе академии Генерального штаба используют, чтобы создать как бы офицерский заговор для спасения. Нам это на руку. Они станут играться, а мы будем действовать. Возвращайся за стол, матрос, а то твоя румяная скоро отдастся тому, что справа…
Осетрина не лезла в рот, красное вино с печатями царских погребов (Романовых еще и в помине нет, а нате вам…) дважды пролилось из дрожащих рук. Славная работка… Мы пока только воздух портим, а эти уже все знают… И вдруг ошеломительная мыслишка проскользнула, не то молнией, не то гадюкой: Дзержинский… Явно он. Всем командует, все держит под контролем. Если так — легче. Отвечать-то кому? Не нам, не нам…
А Татьяна — она уже набралась под завязку — все поняла по-своему. Прошелестела в ухо: «Нажрался, соколик? А кто будет… прислушиваться? А? Бездельник…» — покачала перед носом пальцем и под звуки какого-то нового быстрого танца тяжело повисла на шее у соседа справа. То был мужчина лет тридцати на вид, с усиками и бородавками на лбу. Перехватив взгляд Ильюхина, проговорил внятно:
— Тебе и мне приказано дом искать. Завтра и приступим…
И засеменил-замельтешил под ритм, едва удерживая готовую завалиться Татьяну.
…После танцев она потащила его по лестнице вверх, Ильюхин сразу догадался — куда и зачем. Справа от входа на чердак была ниша со старым продавленным диваном. «Не разабалакаясь… — ловкие ее пальцы расстегнули пуговицы на брюках, — так даже завлекательнее, а?» — Она подмигнула и смачно причмокнула.
Он подумал было, что ни к чему, даже и желания особого не было, но ее верткий и быстрый язык уже делал свое дело. Все закончилось так быстро, что, когда она с отвращением сплюнула, утерла рот и проговорила презрительно: «Чайник ты мелкий… Раз — и вскипел. Ни ума, ни понятия…» — он в недоумении подумал: «А что было-то?»
Ночью пела мать. Она стояла в изголовье койки и, сложив руки на груди, выводила грудным низким голосом: «У церкви стояла карета…» Лицо у матушки было печальное, в глазах слезы, но показалось Ильюхину, что печаль эта не от пронзительного романса, а от его, Ильюхина, грядущей горестной судьбы. Проснулся от шепота:
— Вставай, Ильюхин. Пора местопребывание Романовым искать.
Открыл глаза, то был бородавчатый, собственной персоной. Спросил, поднимаясь:
— А что, уже едут?
— Везут, везут! — радостно зачастил гость. — Их, вишь ты, Яковлев-Мячин, ставленник этого Свердлова, сберечь пожелал, да ему указали.
— Да ведь Яков — ваш, исконно уральский?
— Это ты говоришь. А мы знаем, что они исконно палестинские. Торопись, чека, а то спросют строго!
Отправились в лихой пролетке о паре чалых. Правил бородавчатый. Взглянув на постное лицо Ильюхина, сказал:
— Не куксись. Щас объедем пару-тройку мест, а потом и заложим сюда и туда, — и со смешком ткнул себя в шею и в живот.
Медленно проплывали дома и прохожие, теплый воздух уже вовсю сгонял с лиц зимнюю усталость, а с тел — одежонку, как правило скудную. И весело вдруг стало, а что? Революция и война дело непривычное, но чего там… Подчас такое приятное. Ты — высоко-высоко, все остальные — их и не видно, жизнь и смерть в твоих руках, как укажешь — так и пойдут: эти — в яму, а эти — за обильный стол с вином…
…Дома все попадались негожие. У одних размер требовал огромной охраны, а ведь республика молода, прекрасна и безденежна. Другие вроде бы смотрелись во всем хорошо: и размеры те, и входы-выходы не в изобилии, и в отдалении от шумных людных мест. Но сразу же указывал попутчику:
— Не пойдет. Глянь: крыша худая, а здесь окон много, а здесь стены тонкие.
Конечно же, почти все эти строения годились. Но каждое могло стать каменным мешком, из которого нет выхода, а ведь Ильюхин помнил задачу: спасти. Если что — спасти любой ценой. Ради ближних своих. Ради братьев своих. По революции.
— А то вот еще один домик есть… — задумчиво произнес бородавчатый. Да ты его, поди и видел, когда в церковь… Ну… — смутился, — в храм приходил… — И вылупил маленькие глазки, отчего они сразу сделались пуговицами на ниточках.
— У вас тут чего… Круговая порука, что ли? — невесело пошутил Ильюхин. — Я смотрю — вы тут все длинные-длинные…
— Извини, товарищ. Я за тобой топал. Приказали — и топал. Ты ведь понимаешь, что такое ревдисициплина? Ну и вот.
— Без обид, — сказал Ильюхин. — Что за дом? Напротив Вознесенской церкви, что ли? — Он сразу обратил внимание на этот особняк. Ведь при нем был сад с прочным дощатым забором. Но если что — этот забор группа товарищей сковырнет за раз-два! — Ладно, веди.
Дом в один этаж с полуподвалом стоял на косогоре. Тут даже расход досок на ограждение можно было уменьшить, а это для молодой республики совсем не пустое дело. Сразу вспомнил винцо на столе у Войкова, танцы-шманцы, икорку и чердак, и стало не то чтобы стыдно, нет. Но неприятно. Обошли вокруг, бородавчатый обратил внимание на то, что некоторые доски в заборе вокруг сада болтаются. «Починим», — отмахнулся Ильюхин. В самом деле — то, что надо.
А внутри? Это была провинциальная почти роскошь. Уставшее семейство будет искренне радо просторным комнатам, саду, тишине и благостному звону с колокольни напротив. За-ме-ча-тель-но!
Когда вновь оказались на проспекте, сразу же увидели колонну красноармейцев и штатских работного вида с красными бантами на фуражках и шапках. Шаг был неровный, скучный, и даже знакомая песня не бодрила, а только подчеркивала не то усталость, не то обреченность. «Смело, товарищи в ногу…» — пели нестройно, и вдруг бородавчатый похабно засмеялся:
— А ты повтори быстро — нога в ногу, нога — в ногу, ну?
Ильюхин повторил и хмыкнул.
— Похабник ты… Святое дело изгадил.
Через час Ильюхин доложил Голощекину и Юровскому о том, что дом «под семью» — так он выразился — найден. Оба кивнули молча, без интереса, только Голощекин сказал:
— Есть одна идейка… Яков объяснит, — и ушел.
Юровский долго молчал, меряя кабинет из угла в угол и подолгу застревая у окна. Потом обернулся.
— Вид отсюда, скажу я тебе, самый что ни на есть гнусный. То кого-то ведут, то кого-то везут. А кто отсюда уходит? А? А вот никто! Мы мясорубка революции, запоминай. От нас — на удобрение. А теперь слушай сюда.