— Прежде всего займитесь ювелиром; суньте ему в глотку грушу молчанья, чтобы перестал вопить; затем сделайте тоже самое с аббатом — он совсем оглушил меня.
Грушей молчания назывался особый вид кляпа, состоявшего из кожаного мешочка, набитого отрубями, — его можно было жевать до скончания века, но ни единый звук не мог при этом вырваться наружу.
Аббат де Бюкуа, которому заткнули рот такой грушей и который вследствие этого вынужден был теперь молчать, никак не мог взять в толк, почему точно такой же операции подвергся и ограбленный ювелир. Еще больше был он поражен, заметив, что патрульная команда помогает обоим грабителям опустошать лавку. Несколько фраз на условном языке, которыми они обменялись при этом между собой, наконец открыли ему глаза. Это был вовсе не патруль.
В сержанте огромного роста аббат узнал того самого вожака мнимых подпольных торговцев солью, с которым он беседовал однажды в Моршанджи, неподалеку от Санса, — тогда его назвали капитаном. Все было уже увязано в узлы, когда снаружи послышались крики вперемежку с ружейными выстрелами.
— Забирайте с собой все, — приказал капитан.
Воры торопливо взвалили на себя узлы, и сам аббат, крепко-накрепко связанный, оказался на чьей-то спине.
Вдалеке, со стороны Компьенских ворот, виднелись отсветы большого пожара… С противоположной стороны слышался шум сражения. Маленький отряд, высадив калитку в епископский сад, столкнулся там среди деревьев со множеством других людей, тоже с мешками на плечах. Одни входили в город, в то время как другие, обмениваясь между собой время от времени условными знаками, с помощью приставных лестниц спускались с крепостного вала, а затем перебирались через наружную стену, используя образовавшиеся в ней выбоины. Дальше им предстояло переправиться через Эну, добраться до возвышенности Кюффи и углубиться в леса.
Впоследствии высказано было предположение, будто люди, пытавшиеся освободить аббата де Бюкуа из Суассонской тюрьмы, были посланцами тех самых мнимых подпольных торговцев солью, которых он повстречал в Бургундии и которым предложил тогда стать в их главе… Богатый дворянин, склонный к приключениям и сильный своими связями как внутри Франции, так и вне ее, — именно такой человек был им как нельзя более нужен.
Что касается капитана Ролана, бывшего предводителя участников севеннского восстания, то после капитуляции Кавалье ему удалось бежать через западные провинции. И в то время как Кавалье, ценою крови своих собратьев получивший помилование, красовался на парадах в Версале, подобно вождю побежденных племен, Ролан с помощью подпольных торговцев солью, среди которых, как известно, были и протестанты, и дезертиры, и обнищавшие крестьяне, пытался добраться до севера, чтобы в случае необходимости там укрыться. Пока же люди его якобы занимались подпольной торговлей солью при тайной поддержке населения и плохо оплачиваемых солдат королевских войск. Обычно поджигался какой-нибудь дом, все в городе устремлялись туда, а в это время толпы вооруженных мнимых торговцев переправляли через плохо охраняемый крепостной вал свои мешки с солью. Затем они разбегались, в случае необходимости вступали в бой и вновь возвращались в леса.
И вот что еще стало нам известно из других рассказов тех времен.
В те дни, когда протестанты спешно покидали Францию, не успевая уладить свои дела, некоторые из них заложили у этого ювелира, который занимался немного и ростовщичеством, весьма значительные ценности, получив под них денежные суммы, бывшие значительно ниже подлинной стоимости заложенных вещей. С тех пор к ювелиру время от времени стали являться посланцы этих изгнанников, которым поручено было, уплатив сумму залога, забирать драгоценности обратно. Ювелир счел для себя более выгодным донести на посланцев правосудию. Такова была побудительная причина экспедиции, в которой принял участие капитан Ролан.
Мнимые торговцы, пытавшиеся устроить побег аббата де Бюкуа, перебравшись через Эну, встретили на том берегу засаду. Множество их было взято в плен, одних повесили, других колесовали, смотря по рангу. Мы не находим больше в истории никаких упоминаний о капитане Ролане, а что до аббата де Бюкуа, то он, более чем когда-либо внушавший теперь подозрения, был отправлен в Бастилию.
Когда его высаживали из носилок, он успел еще бросить беглый взгляд направо и налево — «то ли через подъемный мост, то ли через крепостной вал…» — но долго размышлять на этот счет ему не пришлось, ибо он незамедлительно был препровожден в башню, носившую имя Бретиньер.
ПРЕИСПОДНЯЯ ДЛЯ ЖИВЫХ
В Бастилии было восемь башен, и каждая имела свое название; в каждой башне было по шесть этажей и на каждом этаже — одно-единственное окно, через двойную решетку которого воздух просачивался в расположенную в самой глубине помещения четырехугольную камеру, образованную толстыми стенами.
Сначала аббата поместили в башню Бретиньер.
Остальные башни назывались: Бретодьер, Конте, Пюи, Трезор, Куэн, Либерте. Восьмая называлась Шапель. Из нее узники выходили обычно уже перед смертью, если только до этого их тайно не спускали в знаменитые каменные мешки, следы которых обнаружены были лишь после разрушения Бастилии.
Несколько дней аббата де Бюкуа продержали в подвале башни Бретиньер, что свидетельствовало о том, что дело его поначалу представлялось достаточно серьезным, ибо обычно узников на первых порах содержали в более благоприятных условиях. Первый же его допрос, который учинен был ему под председательством д'Аржансона[53], заставил отказаться от предположения, будто он является прямым сообщником подпольных торговцев солью в Суассоне. К тому же он весьма кстати сослался на высокие связи своего семейства, после чего ему нанес визит комендант крепости Бернавиль и пригласил к себе на завтрак, как это принято было здесь в отношении вновь прибывающих узников определенного ранга.
Теперь аббата де Бюкуа поместили в одном из верхних этажей, в лучше проветриваемой камере, где находились еще и другие заключенные. Его перевели в башню Куэн, где содержались привилегированные узники под охраной тюремного сторожа по имени Рю, слывшего человеком мягким и весьма пекущимся об удобствах своих постояльцев.
Взойдя в общую комнату, аббат остолбенел от изумления, увидев среди фресок, покрывающих ее стены, чудовищно изуродованное изображение Христа…
К челу его пририсованы были красные рога, а на груди большими буквами начертано одно слово: «Тайна».
Пониже красовалась надпись, сделанная углем: «Большой Вавилон, источник блуда и всей земной скверны».
Надпись эту явно начертала рука какого-нибудь содержавшегося здесь прежде протестанта. Однако никто с тех пор не удосужился стереть ее.
Над каминной доской красовался небольшой овальный портрет Людовика XIV. Рука какого-то другого заключенного сделала вокруг его головы надпись: «Плевательница», и черты государя уже едва можно было различить под бесчисленными следами надругательств, коим он подвергся.
Аббат сказал тюремному сторожу:
— Рю, почему допускаются подобные кощунства над священными изображениями?
В ответ тот засмеялся:
— Если начать карать пленников за все их преступления, пришлось бы целыми днями только и делать, что колесовать и жечь живьем. Пусть лучше умные люди увидят воочию, до какого умопомрачения может довести фанатизм.
Обитатели этой башни пользовались относительной свободой: им дозволялось в определенные часы гулять в садике коменданта крепости, разбитом в одном из бастионов; садик был засажен липами, под которыми можно было играть в шары; а еще под липами стояли столики, и те, у кого водились деньжата, могли сразиться здесь в карты и подкрепиться всякими закусками и напитками. Прибыль от этого предприятия комендант делил с поваром, ведавшим кухней для узников.
Аббат де Бюкуа тоже оказался в кругу этих привилегированных пленников — тюремное начальство на сей раз твердо решило удержать его: влиятельные друзья, с которыми аббату удалось связаться, сумели передать ему некоторое количество золота — это ни в одной тюрьме не бывает лишним. С помощью нескольких проигранных в карты луидоров он снискал расположение Корбе, приходившегося племянником прежнему коменданту (господину де Сен-Мару), однако продолжавшего пользоваться влиянием и при Бернавиле.
Стоило бы здесь, пожалуй, дать некоторое представление о внешнем облике Бернавиля, пользуясь тем описанием, которое оставил нам один из бывших узников Бастилии, впоследствии нашедший убежище в Голландии.
«Пронзительный взгляд его зеленых глаз, выглядывающих из глубоко сидящих глазниц под густыми бровями, кажется взглядом василиска. Изрытый морщинами лоб его напоминает кору дерева, на которой какой-нибудь муфтий вырезал строки из Алкорана. Изжелта-бурый цвет его лица изобличает терзающую его день и ночь злобную зависть. Обтянутое кожей высохшее лицо являет собой живой образ скаредности. Поросшие густой шерстью щеки висят складками, подобно пустому кошельку, и походят на защечные мешки обезьян.
В те времена, когда он подвизался еще
Хоть говорит он и мало, но, должно быть, слушает себя в оба уха, ибо рот у него до самых ушей. Однако раскрывает он его лишь затем, чтобы произнести отрывистое приказание, тотчас же выполняемое верными помощниками, которыми он сумел окружить себя».
Бернавиль в самом деле когда-то принадлежал к прислуге дома маршала Беллефона и носил лакейское платье, то есть ливрею. Но после смерти маршала он сумел войти в доверие к его вдове, дети которой в ту пору были еще малолетками, и благодаря ее высокому покровительству получить должность управляющего охотой в Венсенском замке, что сразу же открыло перед ним широкие возможности множества побочных доходов, сделав хозяином всех тех павильонов и охотничьих домиков, где придворные просаживали немалые деньги. Именно этому и был он обязан презрительным прозвищем Кабатчик… В своих откровенных беседах между собой узники отзывались о нем как о лакее: он так долго сопровождал карету, стоя на запятках, говорили они, что в конце концов исхитрился пролезть вовнутрь… Но воздержимся пока произносить свое суждение о вышеупомянутом Бернавиле, пока не рассмотрим его поступков, ибо было бы несправедливо основываться на одних только отнюдь не беспристрастных рассказах узников.
Что касается Корбе, о котором уже шла речь, то дадим уж заодно и его портрет, набросанный рукой, в которой немного чувствуется школа Сирано[54].
«Он носил серый сюртучок из нимского сукна, выношенный до того, что одним видом своим отпугивал воров, протертые до дыр и заплатанные на коленях синие штаны, выцветшую шляпу, осененную ощипанным черным султаном, и парик, словно стыдившийся своих преклонных лет. Грубым лицом своим, производившим еще более отталкивающее впечатление, чем его одежда, он скорее напоминал унтера, нежели офицера».
Сидя в обвитой виноградом беседке за игрой в винт с одним из узников по имени Ренневиль, аббат де Бюкуа сказал ему:
— Однако не так уж плохо здесь живется, и тому, у кого есть надежда в недалеком будущем выйти отсюда, вряд ли придет в голову пытаться бежать.
— Бежать отсюда — вещь невозможная, — сказал Ренневиль, — а что касается до гостеприимства, которое оказывают в здешнем дворце, то не торопитесь пока делать выводы.
— Разве с вами здесь плохо обращаются?
— В данный момент весьма неплохо. Но я уже пережил медовый месяц, который сейчас переживаете вы.
— Как вы сюда попали?
— Как нельзя проще: как и многие другие… Неизвестно за что…
— Но что-то вы все же сделали, раз угодили в Бастилию?
— Да. Я написал мадригал.
— Прочтите мне его… я откровенно выскажу вам свое мнение…
— Все дело в том, что вслед за моим мадригалом появился еще один, пародирующий его, на тех же рифмах, и его облыжно приписали мне.
— Вот это уже хуже.
В эту минуту проходивший мимо них Корбе с улыбкой сказал: «А вы все толкуете о своем мадригале, господин де Ренневиль… Да не огорчайтесь — ведь мадригал ваш очарователен».
— Из-за него меня держат здесь, — сказал Ренневиль.
— А разве у вас есть основания жаловаться на плохое обращение?
— Можно ли жаловаться, когда имеешь дело с порядочными людьми?
Довольный этим ответом, Корбе направился к другому столу с ехидной своей улыбкой. Ему предлагали прохладительные напитки, от которых он неизменно отказывался. Время от времени он бросал взгляды на окна тюрьмы, за которыми смутно виднелись фигуры узниц, и похоже было, что нет для него ничего на свете милее внутренних помещений этой государственной тюрьмы. — Как же был построен этот мадригал? — спросил аббат Ренневиля, сдавая карты.
— По всем правилам жанра. Я передал его господину маркизу де Торси[55], чтобы тот показал его королю. В нем был намек на объединенную силу Испании и Франции против союзников… И в то же время речь шла в нем об игре в пикет.
И тут Ренневиль прочитал свой мадригал, который заканчивался следующими словами, обращенными к северным союзникам:
Под этим следовало понимать Филиппа V[56] и Людовика XIV.
— Невиннейший мадригал! — сказал аббат де Бюкуа.
— Не скажите, — отвечал Ренневиль, — этот конечный стих в октаве и в александрине привел всех в восхищение. Но недоброжелатели в угоду моим врагам спародировали эти строки, переделав их так:
Посудите сами, господин граф, неужели бы я мог собственной рукой написать прямо противоположное тому, что только что написал в своем мадригале, да еще нарушая при этом меру в последнем стихе?
— Это было бы просто невозможно, — сказал аббат, — я подтверждаю это, ибо я сам поэт.
— Ну а господин де Торси отправил меня в Бастилию по одному лишь подозрению[57]. Между тем я пользовался покровительством господина Шамийяра, которому не раз посвящал свои книги, он постоянно предлагал мне свои услуги.
— Подумать только, — задумчиво сказал аббат, — выходит, мадригал может довести человека до Бастилии?
— Мадригал?.. Да простое двустишие может открыть вам ее двери. Есть здесь один юноша… волосы его, правда, уже начали седеть… так вот, его из-за латинского двустишия долгое время держали в заключении на островах Святой Маргариты, а потом, когда господин де Сен-Мар, перед тем охранявший Фуке и Лозена[58], был назначен сюда комендантом, он привез этого юношу с собой, чтобы дать ему подышать другим воздухом. Этот юноша, а теперь уже немолодой человек, был одним из лучших учеников у иезуитов.
— И они его не защитили?
— Вот как это произошло. На стене дома, где помещалась парижская коллегия иезуитов, было начертано латинское двустишие во славу Христа. Позднее, когда иезуиты стали подвергаться нападкам кое-каких довольно влиятельных интриганов, они, чтобы обеспечить себе поддержку двора, вздумали устроить у себя большое представление, разыграв трагедию с хорами вроде тех, что давались некогда в Сен-Сире[59]. Король и госпожа де Ментенон благосклонно приняли их приглашение. Всё на этом празднике было устроено с расчетом, чтобы напомнить им молодые их годы. За неимением девиц, которых в этом доме неоткуда было взять, переодели в женское платье самых юных учеников, а для хора и балета использовали артистов Оперы. Успех был такой, что очарованный, растроганный король дал позволение высокочтимым отцам написать на дверях их дома свое имя. И прежняя надпись: «Collegium Claromontanum societatis Jesu» [60] изменена была так: «Collegium Ludovici Magni»[61]. Молодой человек, о котором мы говорим, после этого рядом с латинским двустишием написал другое, в котором говорилось, что имя Иисуса Христа отныне заменено именем Людовика Великого. Вот это-то преступление он и искупает до сих пор.
— Но, — сказал аббат де Бюкуа, — у нас нет оснований жаловаться на особые притеснения в этой государственной тюрьме. Правда, я несколько дней протомился в подвале… Но теперь, сидя здесь, в этой беседке, попивая это подогретое бургундское винцо, я чувствую, что готов терпеливо ждать.
— Я терпеливо жду вот уже четыре года, — сказал Ренневиль, — и если бы я вам рассказал, как все это со мной случилось…
— Мне любопытно, узнать, что могли сделать с человеком, виноватым лишь в том, что он написал мадригал.
— Все бы ничего, если бы не то, что свою супругу я оставил в Голландии… Впрочем, не будем говорить об этом. Я был арестован в Версале; меня в носилках отправили в Париж. Когда носилки поравнялись с Самаритянкой, я вытащил свои часы, чтобы сверить время, — было восемь часов утра. Сопровождавший меня полицейский офицер сказал мне: «Часы ваши ходят хорошо». Офицер этот произвел на меня впечатление человека благовоспитанного. «Сожалею, — сказал он мне, — что принужден был арестовать вас, это противно моей натуре… Но я обязан был выполнить эту последнюю обязанность, налагавшуюся на меня должностью, в коей я пребывал до настоящей минуты. С нынешнего же утра я числюсь оруженосцем графини де Люд. Мое имя — де Бурбон. Срок моей службы в качестве полицейского офицера истек, и впредь, в случае какой-либо надобности, можете рассчитывать на меня…»
Этот офицер показался мне порядочным малым, и когда мы проходили под Новым Мостом, я предложил выпить стаканчик вина ему, а также сопровождавшим нас троим стражникам, у которых на мундирах вышита была какая-то бесформенная фигура, вся утыканная остриями и такая надпись: «Monstrorum terror»[62]. В то время как мы с ними пили, я не удержался и сказал: «Вы-то точно наводите страх… ну, а чудовище это, как видно, я!» Они посмеялись моей шутке, и все мы прибыли в Бастилию в самом лучшем расположении духа.
Комендант принял меня в комнате, обитой желтым штофом с серебряной бахромой, довольно чистой на вид… Он протянул мне руку и предложил с ним позавтракать. Рука у него была холодная, это показалось мне недобрым знаком… Тут появился Корбе, его племянник: держался он этаким вертопрахом, все болтал о своих любовных подвигах в Голландии… об успехе, которым будто бы пользовался в Мадриде, участвуя в бое быков, во время которого дамы так восхищены были его храбростью, что бросали ему яйца, наполненные духами. Когда завтрак кончился, комендант сказал мне: «Я всегда к вашим услугам», — и добавил, обращаясь к племяннику: «Нового гостя надлежит поместить в княжеский павильон».
— Комендант заранее был к вам расположен… — со вздохом сказал аббат де Бюкуа.
— Он виден отсюда, этот павильон… это на первом этаже. Окна закрываются снаружи зелеными ставнями. Только прежде, чем попадешь в камеру, приходится пройти целых пять дверей. Камера показалась мне довольно неуютной, хотя на кровати лежал соломенный тюфяк, а сверху матрац и довольно опрятный парчовый занавес закрывал альков, да еще стояли два кресла, крытые лощеной холстиной.
— Меня устроили куда хуже, — сказал аббат де Бюкуа.
— Только я мысленно посетовал на отсутствие полотенец и простынь, как появился тюремный сторож Рю с постельным бельем, одеялами, вазами, подсвечниками — словом, всем тем, что подобает иметь, чтобы прилично устроиться в этом павильоне.
Наступил вечер, и появился Корбе, а за ним— двое услужающих из тюремной кухни, которые принесли мне обед. Он состоял из хорошо сваренного супа с зеленым горошком, салата с кусочком цыпленка, ломтя говядины, телячьего паштета и бараньего языка, на десерт — бисквит и яблоки ранет. И ко всему этому — бургундское.
— Я бы вполне удовлетворился подобным обедом, — заметил аббат.
— Поклонившись мне, Корбе спросил: «Будете ли вы сами оплачивать свой стол или пожелаете быть должником короля?»
Я ответил, что буду платить сам.
Я не успел еще толком проголодаться после завтрака, которым угостил меня комендант, и предложил Корбе помочь мне управиться с обедом, однако он ответил, что не голоден и отказался даже выпить стакан вина.
— Таково уж его обыкновение, — заметил аббат де Бюкуа.
В это время раздался удар колокола, предупреждающий узников, что им пора расходиться по своим камерам.
— А известно ли вам, — сказал Ренневиль аббату, вставая, — что этот самый Корбе изрядный волокита.
— Да что вы! Этакий урод!
— Да, обольститель… и, пожалуй, слишком уж напористый со здешними узницами. Вчера вечером у нас тут на лестнице была премерзкая сцена… Снизу, из подвала нашей башни, где расположены карцеры, слышался невероятный шум… Потом все стихло… И тут мы увидели сторожа Рю, он поднимался оттуда, и штаны его были в кровяных пятнах. Он нам сказал: «Я только что спас эту бедняжку ирландку, которой домогался господин Корбе… За то, что она отказалась подчиниться его желаниям, он перевел ее в худшую камеру; но она и там продолжала отвергать его, и тогда он отдал приказ перевести ее еще этажом ниже. Когда за ней пришли, она стала сопротивляться, и тут ее потащили силой, да так неловко волокли по лестницам, что она стукалась головой о каждую ступеньку… Я весь измазался в ее крови. Из постели ее вытащили полуголой… и всем этим распоряжался Корбе, и он не сжалился над ней и заставил до конца вынести все эти мучения…»
— Она умерла? — спросил аббат де Бюкуа.
— Нынче ночью удавилась
БАШНЯ КУЭН
На третьем этаже башни Куэн сосредоточено было довольно избранное общество. Именно сюда поселяли «любимчиков коменданта». Кроме Ренневиля и аббата, здесь находился некий немецкий дворянин, барон фон Пекен, арестованный за то, будто он сказал о короле, что тот «смотрит на все сквозь очки госпожи де Ментенон»; был здесь также некий Фалурде, замешанный в деле с фальшивыми дворянскими титулами; а еще бывший солдат по имени Жак ле Бертон, попавший сюда по обвинению в том, что пел непотребные песенки, в коих недостаточно почтительно говорилось о любовнице короля.
Ренневиль очень жалел этого солдата и возмущался, что за такой пустяк его держат в заточении; он говорил, что этой Ментенон не худо бы взять пример с королевы Екатерины Медичи, которая однажды, открыв у себя в Лувре окошко, увидела внизу, на берегу Сены, солдат, жаривших на костре гуся и в ожидании ужина распевавших песенку, где о ней отзывались весьма нелестно. Она только крикнула им: «Почему вы говорите гадости об этой бедненькой королеве Екатерине — она не сделала вам ничего плохого. И это ведь за ее счет куплен гусь, которого вы жарите!» Король Наваррский, который находился рядом с ней, хотел тут же спуститься вниз, чтобы проучить этих наглецов, но королева не пустила его. «Оставайтесь наверху, — сказала она, — ведь все это происходит настолько ниже нас».
Был здесь также некий итальянский аббат по имени Папазаредо.
Когда принесли ужин, Корбе, который, по обыкновению своему, сопровождал прислугу, спросил, нет ли у кого-нибудь каких-либо жалоб.
— Есть! — вскричал аббат Папазаредо. — Я жалуюсь на то, что наша компания становится все более многочисленной и увеличилась теперь еще на одного аббата… Я бы предпочел женщин; среди здешних пленниц немало найдется таких, которых вы могли бы предоставить нам.
— Это совершенно против правил, — сказал Корбе.
— Послушайте, голубчик Корбе, посадите меня в карцер с какой-нибудь бабенкой…
Корбе пожал плечами.
— Ну дайте мне Мортоншу, или Флери, или Блонди, или Дюбуа — кого-нибудь из тех, с кем уже побаловались вы… Или хотя бы эту милочку Маргариту Фаландрие, торговку волосами из монастыря Сент-Опортюн, что целыми днями распевает песенки, мы даже здесь их слышим.