Целый час он следил, как солнечный свет карабкается вверх по узорчатым складкам ситцевых занавесок. В полной тишине жужжание осы на внутренней стороне оконной рамы казалось надсадным гулом. Время от времени сверху доносилось другое жужжание, — казалось, там бились об оконную раму несколько ос покрупнее. До него долетали тихие шаги, позвякивание бутылок, плеск переливаемой воды.
Что такого они с Роксаной совершили, что жизнь решила так жестоко их наказать? Наверху происходило дознание по делу о душе его друга, а он сидел в тихой комнате, слушая плач осы, — это напомнило ему детство, когда строгая тетка заставляла по часу сидеть на стуле в наказание за какой-нибудь проступок. Но кто заставил его сидеть здесь? Какая безжалостная тетка склонилась к нему с небес и наказала его — за что?
По поводу Китти он испытывал гнетущую безнадежность. Слишком дорого она стоила — и это было непоправимо. Вдруг накатила ненависть к ней. Хотелось швырнуть ее на пол и пинать ногами, высказать ей, что она обманщица и тварь, что она неряха. И еще — что она должна отдать ему сына.
Он встал и принялся расхаживать по комнате. И сразу же услышал, как кто-то идет по коридору у него над головой, точно в том же темпе. Он так и гадал, до конца ли они пройдут в ногу, пока тот, над головой, не добрался до прихожей.
Китти уехала к матери. Ну, помогай ей Боже — маменька у нее еще та. Он попробовал вообразить себе сцену встречи: оскорбленная супруга падает матери на грудь. Вообразить не получилось. Невозможно было поверить, что Китти способна на глубокие переживания. Он уже успел привыкнуть к мысли, что она бесчувственна и бездушна. Разумеется, она получит развод, а потом снова выйдет замуж. Он стал размышлять об этом. За кого она выйдет? Он горько рассмеялся, потом оборвал смех; перед глазами мелькнула картинка — Китти обнимает мужчину, лица которого ему не разглядеть; Китти прижимается губами к чужим губам с неподдельной страстью.
— Боже! — выкрикнул он. — Боже! Боже! Боже!
А потом картинки пошли стремительной чередой. Китти, которую он видел этим утром, исчезла; грязное кимоно свернулось и растаяло; надутые губки, вспышки гнева, горючие слезы — все это смыло. Перед ним опять была Китти Карр — Китти Карр с рыжеватыми волосами и огромными младенческими глазами. И она когда-то любила его, она его любила.
Через некоторое время он сообразил, что с ним что-то не так и это никак не связано ни с Китти, ни с Джефом; что-то совсем в ином роде. И тут вдруг до него дошло: он проголодался. Как все просто! Зайдет-ка он на минутку в кухню, попросит кухарку-негритянку сделать ему бутерброд. А потом пора и в город.
Он задержался у стены, схватил что-то круглое и, рассеянно пощупав, сунул этот предмет в рот, попробовал на зубок, как дети пробуют яркую игрушку. Зубы сжались — ах!
А свое кимоно, это грязнущее розовое кимоно она оставила. Воспитания не хватило даже на то, чтобы забрать его с собой, подумал он. И теперь оно будет висеть в доме, будто труп их ущербного брака. Он бы его, наверное, выбросил, вот только знал, что никогда не заставит себя к нему прикоснуться. Потому что оно ведь как Китти — мягкое и податливое и совершенно неотзывчивое. К Китти не прикоснешься, до Китти не дотянешься. Да и не к чему там прикасаться. Это он прекрасно понимал, причем понял уже давно.
Он потянулся к стене за еще одним печеньем и, поднатужившись, вытянул его вместе с гвоздем. Аккуратно снял с гвоздя, рассеянно гадая, не проглотил ли гвоздь с первым. Да не могло этого быть! Он бы заметил, гвоздь-то огромный. Ощупал свой живот. Видимо, он совсем оголодал. Подумал — припомнил — вчера он не ужинал. У служанки был выходной, а Китти весь день пролежала в комнате, поглощая шоколадные драже. Сказала, что ей «неможется» и его присутствие ей просто невыносимо. Он сам выкупал и уложил Джорджа, а потом прилег на кушетку, чтобы чуть-чуть передохнуть, а уж после этого приготовить себе ужин. Да так и заснул, а проснулся около одиннадцати и обнаружил, что в холодильнике нет ничего, кроме ложки картофельного салата. Его он съел, потом съел несколько шоколадных драже, которые обнаружились на письменном столе у Китти. Нынче утром он торопливо позавтракал в городе по дороге в контору. А в полдень, разволновавшись, как там Китти, решил съездить домой и сводить ее пообедать. После этого была записка на его подушке. Ворох нижнего белья из шкафа исчез, а еще она оставила указания, куда отправить ее сундук.
Он подумал, что никогда еще не испытывал такого голода.
В пять вечера, когда приходящая сиделка на цыпочках спустилась по лестнице, он сидел на диване и таращился на ковер.
— Мистер Кромвель?
— Да?
— Миссис Кертен не сможет выйти к ужину. Она неважно себя чувствует. Она просила вам передать, что кухарка что-нибудь приготовит, а еще в доме есть свободная спальня.
— Вы говорите, она нездорова?
— Она лежит у себя в комнате. Консультация только что закончилась.
— Они… они сказали что-нибудь определенное?
— Да, — тихо отозвалась сиделка. — Доктор Джуит пришел к выводу, что надежды нет. Мистер Кертен, скорее всего, проживет еще долго, но ни видеть, ни двигаться, ни думать он уже не сможет никогда. Только дышать.
— Только дышать?
— Да.
И тут сиделка заметила, что из дюжины странных кругляшек рядом с письменным столом — ей всегда казалось, что это какие-то диковинные настенные украшения, — осталась только одна. На месте остальных виднелись дырочки от гвоздей.
Гарри тупо проследил за ее взглядом, потом поднялся:
— Пожалуй, я не останусь на ночь. Кажется, еще есть поезд в город.
Она кивнула. Гарри взял шляпу.
— До свидания, — вежливо проговорила она.
— До свидания, — ответил он, будто разговаривая сам с собой; движимый какой-то внутренней потребностью, он помедлил, прежде чем шагнуть к двери; на глазах у сиделки сорвал с гвоздя последнюю кругляшку и сунул ее в карман.
А потом открыл рейчатую дверь, спустился по ступеням с веранды и пропал из виду.
Время шло, свежая белая краска на доме Джефри Кертена достигла достойного компромисса с многомесячным летним солнцем: сохранила верность долгу, но сделалась серой. А еще она начала отставать от стены — огромные шершавые ломти отгибались назад, будто старцы, занимающиеся некой нелепой гимнастикой, и в конце концов падали и умирали сырой смертью в разросшейся траве. Краска на колоннах у входной двери пошла пятнами, с левого столбика свалился белый шар, зеленые шторы сперва потемнели, а потом и вовсе утратили цвет.
Люди чувствительные обходили их дом стороной («тот самый, где живет миссис Кертен с этим живым трупом»), плюс какая-то церковь приобрела под кладбище участок, располагавшийся по диагонали, что придало всему участку дороги потусторонний оттенок. Впрочем, бросить Роксану не бросили. К ней приходили и мужчины и женщины, они же встречались с ней в центре городка, куда она ездила за покупками, они подвозили ее в своих автомобилях и заходили к ней на минутку — поговорить и понежиться в искрометной жизнерадостности, которая все еще играла в ее улыбках. Однако мужчины, с ней незнакомые, более не провожали ее на улице восхищенными взглядами; тусклое покрывало упрятало ее красоту, уничтожив ее живость, однако не обезобразив ни морщинами, ни лишним весом.
Она сделалась своего рода местной достопримечательностью — о ней рассказывали всякие истории: например, когда однажды зимой все вокруг замерзло и нельзя было никуда доехать ни в автомобиле, ни на телеге, она научилась кататься на коньках, чтобы побыстрее добираться до аптеки и бакалеи и не оставлять Джефри одного надолго. Ходили слухи, что с тех пор, как его парализовало, она каждую ночь спит на маленькой кровати рядом с его кроватью, держа его за руку.
О Джефри Кертене говорили так, будто его уже не было в живых. Годы шли, те, кто знал его, умерли или переехали в другие края — от былой компании, в которой когда-то пили коктейли, называли чужих жен по имени и считали, что Джеф — один из самых остроумных и талантливых жителей Марло за всю его историю, осталось человек пять. И теперь для случайного посетителя он был только лишь причиной того, что миссис Кертен время от времени, извинившись, спешно поднималась наверх; он превратился в стон или вскрик, доносившийся в молчаливую гостиную сквозь душный воздух воскресного полудня.
Двигаться он не мог; он полностью ослеп, оглох и ничего не чувствовал. Весь день он лежал в постели, вот разве что по утрам Кэролайн ненадолго перемещала его в инвалидное кресло, чтобы прибраться в комнате. Паралич медленно подползал к сердцу. Поначалу — в течение первого года — иногда, когда Роксана держала его руку, она чувствовала легчайшее пожатие, а потом и это прекратилось, закончилось однажды вечером и не возобновилось, и после этого Роксана две ночи пролежала без сна, глядя в темноту и гадая, что еще ушло, какая отлетела частица его души, какой последний гран восприятия, который раньше разбитые, покалеченные нервы еще могли донести до мозга.
И после этого надежда умерла. Не будь ее неусыпной заботы, слабый огонек угас бы уже давно. Каждое утро она брила и умывала его, сама, без помощи, перемещала с кровати в кресло и обратно. Она неотлучно находилась в его комнате — подавала лекарство, поправляла подушки, разговаривала с ним, как разговаривают с сильно очеловеченной собакой, без надежды на понимание или отклик, лишь в виде дани привычке: молитва после того, как утрачена вера.
Довольно многие, и в их числе признанный специалист-невропатолог, явственно давали ей понять, что все ее заботы расточаются втуне: если бы Джефри мог еще что-то понимать, он пожелал бы смерти; и дух его, который, верно, витает в неких иных пространствах, никогда бы не принял такой ее жертвы, он просил бы об одном: чтобы его наконец окончательно отпустили из темницы тела.
— Но, понимаете ли, — отвечала она, тихо покачивая головой, — когда я выходила за Джефри, я обещала быть с ним, пока… пока не разлюблю.
— Но вы же не можете любить
— Я люблю то, чем оно когда-то было. Что мне еще остается?
Специалист передернул плечами и уехал, а потом рассказывал всем, что миссис Кертен — удивительная женщина, да и прекрасная как ангел, однако, добавлял он, это же просто ужасно:
— Должен же быть хоть один мужчина — а может, и целый десяток, который отдал бы все, чтобы взять на себя заботы о ней.
Время от времени такие появлялись. То один, то другой подступался к ней в надежде — а потом отступался в благоговении. В женщине этой не осталось любви, кроме, как это ни странно, любви к жизни, к людям, живущим в мире, — от бродяги, которого она подкармливала, хотя сама жила скудно, до мясника, который передавал ей кусок дешевой вырезки через испачканный кровью прилавок. Иная стадия ее жизни осталась погребенной где-то в глубинах этой бесстрастной мумии, которая лежала, непрестанно обращая голову к свету с той же неизбежностью, с какой поворачивается стрелка компаса, и тупо дожидалась, когда последняя волна омоет сердце.
Одиннадцать лет спустя он умер глухой майской ночью, когда над подоконником витал запах сирени и ветерок доносил снаружи голоса лягушек и цикад. Роксана проснулась в два часа ночи и, вздрогнув, осознала, что вот она и осталась в доме одна.
После этого она долгие дни сидела на своей обшарпанной веранде, глядя куда-то через поля, которые медленно и размеренно спускались к бело-зеленому городу. Она пыталась понять, что ей теперь делать со своей жизнью. Ей исполнилось тридцать шесть, она была красива, сильна, свободна. Годы подъели страховку Джефри; ей пришлось, превозмогая неохоту, расстаться с акрами справа и слева от дома и даже заложить сам дом, правда не полностью.
После смерти мужа ее одолело великое физическое беспокойство. Ей не хватало привычных утренних забот о нем, не хватало торопливого похода в город, кратких и потому исполненных значимости встреч с соседями у мясника и бакалейщика, не хватало необходимости готовить на двоих, измельчать и перетирать ему пищу. В один из этих дней она выплеснула избыток энергии — пошла и перекопала весь сад, чего не делала уже много лет.
А по ночам она оставалась одна в комнате, которая видела все волшебство и всю боль ее брака. Чтобы воссоединиться с Джефом, она возвращалась мыслями к тому незабвенному году, к страстной, безграничной поглощенности друг другом — это было лучше, чем думать о сомнительной встрече в ином мире; часто она просыпалась и лежала без сна, мечтая вновь ощутить рядом это присутствие, лишенное души, но не дыхания, все еще остававшееся Джефом.
Однажды в середине дня, через полгода после его смерти, она сидела на веранде в черном платье, которое лишало ее фигуру даже малейших признаков полноты. Стояло бабье лето, вокруг все было золотисто-бурым; тишину нарушало шуршание листьев. Солнце, которое в четвертом часу начало клониться к западу, заливало пылающее небо потоками красного и желтого света. Почти все птицы уже улетели, только воробей, устроивший себе гнездо на капители колонны, непрерывно чирикал, и голос его прерывало лишь подрагивание акации над головой. Роксана переставила свой стул так, чтобы наблюдать за воробьем; мысли ее прилегли в сонном безделье на грудь предвечерья.
К ужину должен был приехать из Чикаго Гарри Кромвель. После своего развода лет восемь тому назад он сделался частым посетителем. У них установилась своего рода нерушимая традиция: приехав, он поднимался наверх взглянуть на Джефа; садился на край кровати и сердечным голосом спрашивал:
— Ну, Джеф, дружище, как нынче твои дела?
Роксана, стоявшая рядом, внимательно смотрела на мужа, мечтая, чтобы по поверхности его искалеченного мозга скользнуло хоть смутное воспоминание о старом друге, — но бледная, точно высеченная из камня голова лишь медленно поворачивалась единственным своим движением в направлении света, будто слепые глаза пытались нащупать некий иной свет, который уже давно погас.
Визиты эти продолжались в течение восьми лет — на Пасху, Рождество, День благодарения; частенько Гарри приезжал и по воскресеньям, заходил к Джефу, а потом подолгу разговаривал с Роксаной на веранде. Он был ей предан. Он не старался завуалировать и не пытался видоизменить их отношения. Она была его лучшим другом, так же как и плоть, простертая на кровати, когда-то была его лучшим другом. В ней был мир, в ней был покой, в ней было прошлое. Лишь она одна знала о его собственной трагедии.
Он приехал на похороны, но вскоре после этого фирма, на которую он работал, перевела его на Восточное побережье, и вот наконец дела службы привели его ненадолго в окрестности Чикаго. Роксана написала ему, приглашая заехать, когда сможет, — проведя вечер в городе, он сел в поезд.
Они обменялись рукопожатиями; он помог ей сдвинуть поближе два кресла-качалки.
— Как Джордж?
— Да вроде ничего. Похоже, в школе ему нравится.
— Полагаю, выбора не было, кроме как послать его туда.
— Не было.
— Ты по нему очень скучаешь, Гарри?
— Да, скучаю. Он забавный мальчуган.
Он долго говорил про Джорджа. Роксане это было интересно. Пусть Гарри обязательно привезет его на следующие каникулы. Она ведь видела его всего раз в жизни, и тогда он был карапузом в перемазанном комбинезончике.
Она оставила Гарри читать газету и пошла приготовить ужин — четыре котлетки и осенние овощи из ее огорода. Поставив их на плиту, она кликнула его, и, сидя рядом, они продолжили разговор про Джорджа.
— Если бы у меня был ребенок… — начинала она.
Потом Гарри, как мог, проконсультировал ее насчет вложения капитала, они прогулялись по саду, останавливаясь то тут, то там: здесь когда-то стояла бетонная скамья, а здесь был теннисный корт…
— Ты ведь помнишь…
И после этого хлынул поток воспоминаний: день, когда они наснимали кучу фотографий — например, Джеф верхом на теленке; набросок, который сделал Гарри: Джеф и Роксана лежат, раскинувшись, на траве, головы их почти соприкасаются. Они собирались построить закрытую галерею, которая соединяла бы рабочий кабинет в бывшем гараже с домом, чтобы Джефу легче было туда попадать в дождливые дни, — строительство начали, но от галереи ничего не осталось, кроме покосившегося треугольного фрагмента, который по-прежнему лепился к дому и напоминал поломанную клетку для цыплят.
— А мятные напитки!
— А записная книжка Джефа! Помнишь, Гарри, как мы хохотали, когда нам удавалось стибрить ее у него из кармана и зачитать вслух его наброски? И как он бесился?
— С ума сходил! Он так трясся над своими сочинениями.
Они немного помолчали, а потом Гарри сказал:
— А мы ведь тоже собирались здесь поселиться. Помнишь? Мы хотели купить соседние двадцать акров. И какие предполагали закатывать пирушки!
Новая пауза, на сей раз ее прервал тихий вопрос Роксаны:
— Ты о ней хоть что-нибудь знаешь, Гарри?
— Ну… да, — ответил он сухо. — Живет в Сиэтле. Вышла замуж за какого-то там Хортона, крупного деревообработчика. Насколько понимаю, он ее много старше.
— И как она себя ведет?
— Нормально — ну, судя по тому, что я слышал. Видишь ли, теперь у нее есть всё. А с нее ничего не требуют, только наряжаться для этого типа к ужину.
— Понятно.
Он без всяких усилий сменил тему:
— Ты не собираешься продавать дом?
— Вряд ли, — ответила она. — Я столько здесь прожила, Гарри, что переезжать будет слишком мучительно. Я подумывала выучиться на медсестру, но тогда, разумеется, придется ехать в другое место. Мне больше нравится идея пансиона.
— В смысле, ты там хочешь жить?
— В смысле, я хочу его держать. Что такого аномального в том, что женщина держит пансион? Ну, я в любом случае найму негритянку, у меня будет человек восемь жильцов летом и два-три — зимой, если повезет. Разумеется, дом придется перекрасить и заново отделать изнутри.
Гарри обдумал эту мысль:
— Роксана, но почему… нет, разумеется, тебе виднее, но меня это все равно ошарашило. Ведь ты приехала сюда невестой.
— Наверное, — сказала она, — именно поэтому меня и не тяготит мысль, что я останусь здесь в качестве хозяйки пансиона.
— Мне вспоминается то печенье.
— А, печенье! — воскликнула она. — Знаешь, мне ведь рассказали, с каким аппетитом ты его слопал: выходит, не такая уж была гадость. У меня в тот день было скверное настроение, и все же, когда сиделка мне про это рассказала, я засмеялась.
— Я обратил внимание, что эти двенадцать дырок от гвоздей, которые забил Джеф, все еще там, в библиотеке.
— Да.
Уже совсем стемнело, воздух посвежел; порыв ветра сорвал с веток последние листья. Роксана поежилась:
— Пойдем в дом.
Он посмотрел на часы:
— Уже поздно. Мне нужно ехать. Завтра я возвращаюсь на Восточное побережье.
— А задержаться не можешь?
Они чуть-чуть постояли у самой двери, глядя, как луна, кажущаяся оснеженной, всплывает вдалеке, у самого озера. Лето кончилось, бабье лето — тоже. Трава холодна, ни тумана, ни росы. Попрощавшись с ним, она вернется в дом, зажжет газ и закроет ставни, он же зашагает по садовой дорожке, а потом к деревне. Жизнь у них обоих была стремительной и скоротечной, а по себе оставила не горечь, но сожаления; не разочарование, но одну только боль. Луна уже светила вовсю, когда они пожали друг другу руки, и каждый увидел в глазах другого скопившуюся там доброту.
Магнетизм[22]
(
Добротный величественный бульвар был уставлен — на благородном расстоянии друг от друга — новоанглийскими колониальными особняками; и никаких вам моделей парусников в прихожей. Когда жители перебирались сюда, модели парусников наконец-то отдавали детям. Следующая улица являла собой исчерпывающий каталог испанско-одноэтажной фазы развития архитектуры Западного побережья; а еще через улицу цилиндрические окна и круглые башенки 1897 года — меланхоличные древности, в которых ютились свами, йоги, предсказатели, портнихи, учителя танцев, искусствоведы и хироманты, — теперь взирали на деловитые автобусы и троллейбусы. Прогулочка по кварталу — если вы вдруг почувствовали приближение старости — могла окончательно испортить настроение.
На зеленых обочинах современного бульвара детишки с коленками, помеченными красными пятнами меркурохромовой эры, играли с развивающими игрушками — конструкторами, которые пробуждают инженерные задатки, солдатиками, которые учат мужеству, куклами, которые учат материнству. Стоило кукле поистрепаться — так что она уже не похожа была на настоящего младенца, скорее просто на куклу, — и детишки начинали испытывать к ней приязнь. Все в этом краю — даже мартовское солнышко — было новеньким, свежим, исполненным надежды и утонченным; чего и следует ожидать в городе, где за последние пятнадцать лет население утроилось.