Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дед Пихто - Владимир Александрович Киршин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

—    морщил лоб Мак, — уже вторая аватара без любимой. Без единственной. Тяжело, опять невстреча — понимаешь?».

Долго, трудно, нудно взбираешься по ступенькам, пыхтя на весь подъезд, твёрдо бросаешь курить. Подползаешь к его дверце, дёргаешь за коклюшку — где-то далеко отзывается колокольчик. Шаги: «Кто там?» — «Я».

ПОСЛЕ ЧАЮ

Ещё одно удовольствие — посидеть в одиночестве у раскрытого окна.

Летний вечер, длинные тени на зелёной траве, группами — клёны, тополя. На вершине старшего тополя трепещут листья — как в детстве.

Детство: мне девять лет, я стою, разведя руки, посередине комнаты, а мать примеряет на мне недошитый костюм: вертит мной, обкладывает со всех сторон лоскутьями пахучей материи, смётывает их, поддёргивает край

—    а он опускается, мать сердится и говорит мне грозно: «Стой прямо. Ну? Так сколько будет восемью восемь?». И я отпечатываю в памяти навек: восемью восемь — шестьдесят четыре — нынешний год, шестьдесят четвёртый. За окном лето, я смотрю с тоской на залитые солнцем тополя: лето, оно так быстро кончается, зачем мне этот костюм, зачем таблица умножения... «Стой прямо, кому сказала! Восемью девять?». Тут мне проще вычесть: 80 — 8 = 72. Семьдесят два, обиженно отвечаю я матери. И пока она дёргает края ткани, гляжу с тоской на часы и на вершины тополей за окном. Пять часов вечера, зачем-то отмечаю я, — вот такие тополя, вот такой шестьдесят четвертый год — надо запомнить.

И я запомнил.

Зачем? Хорошо помню внезапное ощущение важности текущего мгновения —торжественное, высокое чувство, странное для девятилетнего мальчишки. Оно оказалось пророческим: я пришит к тому времени навсегда. Его приметы стежками то и дело объявляются в нынешних днях, и я радуюсь и волнуюсь, слыша те запахи, те звуки. Я верю только им, они крепят ткань моей жизни, вечно сползающую модную ткань, которая никогда не будет сшита

— я это уже понял, она будет сползать ВСЕГДА. Я каждый день, как проклятый, буду сшивать её, модную, а она будет расползаться, а я буду сшивать, сшивать — пока не кончатся нитки. Тогда мне всё надоест, и я умру. Неужели я догадался об этом в девять лет?!

Под окном по траве бредёт на костылях паралитик. Движения его сложны и, наверное, мучительны, но бредёт он не по дорожке, где легче, а по густой траве. Он давно уже не ребёнок, но ему почему-то важно пройти по траве. Почему? Страдания учат мудрости, — быть может, он мудр и ценит простые вещи — траву? По-детски не думая — чует в траве истину? Родственная душа, умиляюсь я. А паралитик, тем временем, извиваясь и загребая ногами, заходит за куст, неверными движениями рук расстёгивает ширинку и мочится в траву в аккурат под моим окном. Привет.

Моё окно во втором этаже. В детстве я жил на первом, в молодости — на пятом, теперь я — на втором. Такая вот моя биография вкратце и весь мой духовный путь: первый — пятый — второй. Надо позвонить Галке.

ДРАМА

На меня надевают новые башмачки. Они отвратительно блестят, жмут и стучат по полу твердыми кожаными подошвами. Мне всего четыре года, но я уже точно знаю, что это неприлично — новая обувь.

«С гольфами!» — железным голосом отметает все мои протесты мать. Она стаскивает с моих ног блестящий мой позор и выхватывает из ящика шкафа ещё и два белых получулка — два белых праздничных гольфа посреди обычного, моего, дня. Всё, это конец. Слёзы утраты целого дня застилают всё вокруг, я вою осиротело, я горько и безнадёжно рыдаю, а мать суровыми рывками натягивает на мои ноги гольфы, башмачки. Я капризный, по её словам, парень, и меня не следовало бы отпускать к соседям смотреть телевизор. А я и не просил. Вернее, я просил утром, но потом были жуки и пчёлы, потом мы с ребятами играли в песочнице и так дружно готовили из одуванчиков обед, после этого был ещё дома настоящий обед с непереносимо горячим супом и непосильного размера котлетами, потом я спал — с трудом уснул, следя за квадратами солнца на полу, и нате — будят. Куда? Смотреть мультфильмы. И в белых гольфах обязательно, и в новых башмачках: соседи не должны думать, что мы бедные. Драма.

Но вот я унят, умыт и причесан. Мама дает мне попить тёплой воды, чтобы я не всхлипывал, и смотрит с выжидательной лаской: перестал? Ну иди.

В подъезде моего детства прохладно и таинственно. Там редкие звуки и отсветы, как в храме. Там внизу вечный часовой Борька с огромным велосипедом (якобы чинит): он влюблен в нашу Майку со второго этажа. Как-то раз мне вздумалось подразнить безмолвного рыцаря

— он взглянул на меня так, что свой стыд я помню до сих пор.

А вот мультфильмы не помню совсем.

НОВЕНЬКИЙ

Стоит, бедняга, с краю и не знает, как голос подать. Скажешь тихо — не услышат — срам. Скажешь громко — могут и накостылять. Тем более, если ты аккуратно одет и говоришь правильно. Вон они все какие —блатные, запылённые. С мячом.

Шара делится на две команды. Делится, как рой: двое постарше, Чук и Гек, объявляют себя «матками», остальные разбираются попарно, загадывают между собой, кто будет кто, и подходят к «маткам» в очередь и непременно обнявшись: «Матки, матки, чьи отгадки?». «Мои», — говорит Чук, стуча мячом об асфальт. «Железо или золото?». «Железо», — выбирает Чук, и один из пары — который «железо» — становится на его сторону, другой — на сторону Гека.

Порядок незыблем. Все покушения на него пресекаются. Вот подходят в обнимку два зубоскала: «Солнце на закате или х... на самокате?». «Материться нельзя!» — орут все. «Идите, перегадывайте», — отправляют нарушителей «матки». Матерись сколько хочешь, но не перед «матками». Перед «матками» материться нельзя.

Новенький топчется, хочет уйти, но не знает, как. И вдруг сбоку выныривает большой, ростом с Гека, парень: «Эй, будешь играть?». «Эй» теряет дар речи, но парень уже закидывает руку ему на плечо и тащит к «маткам»: «Ты — штаны, я — пряжка, понял?». Который «штаны», еще ничего не понял, но он счастлив, что его взяли, он трясет головой в знак согласия, благодарности, обещания дружбы и преданности до гроба этому замечательному парню, чуткому, зоркому и прозорливому. Теперь он должен закинуть свою руку на плечо парню — но не может решиться и не успевает — они уже перед «матками».

«Штаны или пряжка?» — спрашивает парень и подмигивает Геку, при этом он как бы невзначай трогает пряжку на своем поясе. У новенького вспыхивают щеки: его взяли не для дружбы, а чтобы всучить другой команде, всучить что поплоше — то есть его, новенького, — чтобы выиграть. Он — дрянцо. Потому его так нахально обнял этот большой парень, оттого он так глумливо улыбался во все стороны, когда тащил. Новенький начинает чувствовать свои уши — они делаются огромными, красными и ещё, кажется, гудят, чтобы все на них посмотрели.

«Ты с кем делишься?» — гневно толкает в грудь парня Чук, и вся его команда орёт: «Нечестно! С мамсиком делится!». «А с кем мне делиться-то, с кем?» — вопит парень.

Новенький красен уже весь, вся голова набрякла краской. Но тут небеса посылают ему спасение —

над двором, в синем небе

жёлтый с красной стрелой на боку,

весь ярко освещённый вечерним солнцем

низко-низко

пролетает — «кукурузник»!

Он оставляет за собой мерцающее облачко. «Листовки! Вона!» — слышится крик, и вся шара срывается с места — ловить листовки.

Новенький слепнет от слёз.

ДОБРОЕ УТРО

Битый кирпич, вывороченная сетка обнажённой арматуры, осколки бетона, обрезки горбыля, проволока, снова битый кирпич — ни одного целого, цементная пыль по щиколотку, пыльные кроссовки, изогнутые ноги в новеньких спортивных штанах с лампасами, белыми по голубому, — это застарелый майор ворошит обломленным черенком пёструю землю, ищет полезное ему ископаемое.

Утро. Сторож спит и сипло дышит выжженным нутром. Благородно отсвечивает окошко его бытовки, дверь заперта. Тишина и солнце. Майор нагибается и тащит кусок белого провода. Наматывает его на крупный рыжий кулак, шагом выбирается на дорогу. Оглядывается: строительного мусора уменьшилось на полтора метра провода — и бежит трусцой дальше.

Сейчас он добежит вон до того дома, поднимется в лифте и выйдет на балкон. Там он будет совать моток туда и сюда, оглядываться и соображать, потом найдёт ему место и тогда закурит, навалившись на перила и покойно свесив рыжие кисти рук.

А я усну.

Бегун трусцой миновал сужденный мною ему дом, миновал и следующий, и всё бежал, бежал, уменьшаясь... Всё равно он мародёр.

А у меня всё хорошо. Только вот зуб раскололся на дискотеке, и теперь ранит язык.

Ещё постояв пососав ущербный зуб, я тяжело отваливаюсь от подоконника и стаскиваю вторую штанину.

Взвизгивает раскладушка, но я её уже не слышу. Я сплю.

МАРМЕЛАНДИЯ

В семьдесят пятом году я был весёлый человек. Жизнь была прекрасна, дали светлы, и абсолютная истина лежала у меня в бумажнике между рублёвкой на обед и абонементом в бассейн «Комсомолец».

Там мы плескались и орали на всю купальню, подныривали под девчонок и хватали их, холодных и вёртких, за упоительные груди, прыгали в голубую воду с самой маленькой вышки, как со стометровой калифорнийской скалы, и плыли брассом, брассом. Это называлось —группа здоровья.

Потом на обеденный рубль мы пили пиво тут же в буфете и покупали девчонкам пирожные. Пьяные мухи слонялись по столу и откусывали то здесь, то там; глаза девчонок, от хлорки красные, блестели; блестели мокрые, причёсанные волосы, а солнце, от зависти зелёное, ломилось к нам с улицы в маленькое оконце и не влезало и просовывало к нашим янтарным стаканам свои горячие сухие лучи.

В семьдесят пятом году я был весёлый человек. Поэтому ко мне магнитились шизофреники всех мастей, их тогда вокруг было невероятное количество, теперь куда-то подевались: или это мой магнит ослаб, или глаз привык — не знаю.

Приходил сосредоточенный человек, садился рядом и молчал. Я молчать не мог, не умел, если в компании делалось тихо, я считал это бедствием и непременно лез выручать бедствующих: пел, показывал фокусы, рассказывал анекдоты. «Ты отчего такой дурак?» — с состраданием в голосе спросила меня одна особенно притянутая ко мне «сосредоточенная». Я был не дурак, поэтому не обиделся. У нее над переносицей, она рассказывала, была дырка. Дырка была то большой, то маленькой — в зависимости от разных причин — но всегда простому глазу невидимой. Через эту дырку, она считала, в нее влетала «тонкая энергия» и наполняла ей душу. Положительная энергия была жёлтого, красного, зелёного цветов и несла вдохновение к жизни, а отрицательная — чёрная, фиолетовая — это вдохновение глушила. Первая к ней шла от солнца, вторая — от людей. Я ей посоветовал повесить на лоб оранжевый светофильтр от людей. Она выслушала серьёзно и ответила со вздохом, что тогда для неё не будет фиолетового, а фиолетовый — её любимый цвет, она без него жить не может. И поцеловала меня. «Это в смысле, что я фиолетовый?» — «Нет, ты — моё солнышко»...

Еще был врач-хирург. Он, стыдясь, приносил мне свои взятки, и мы их с отвращением пропивали. За полночь медик начинал плакать и бредить некоей страной Мар-меландией, в которой всем шизикам хорошо, и женщины там, когда не против, втыкают себе в волосы цветок и, действительно, против не бывают.

Бредил он захватывающе. Я пару раз пробовал вставить что-нибудь от себя, но мои фантазии против его грёз были бледными — неискренними потому что. Ну в самом деле, какая там Мармеландия, на что она, когда в холодильнике ещё одна бутылка стынет, а на работу завтра можно не ходить?

У него была милая привычка — перед отходом ко сну прятать свои очки. Он их очень берёг, и потому наутро никогда не мог найти. Так и уходил без очков — слепой, мятый, несчастный.

А я покупал пельмени и обнаруживал очки в морозилке.

РЕПОРТАЖ ТАКОЙ

Если бы я имел достаточно времени, я написал бы о тусовке Петрушина в библиотеке имени Максима Писку-шина, ну той, что на улице всем известного Благодушина. Но не о самом Петрушине, художнике, вздумавшем выставить не свои, а подаренные ему друзьями офорты, литографии, открытки, а также разные штуки, вроде берестяных рогов, латунных копыт и расписных крышек от унитаза, рассказал бы я, хотя и акция его для нашего города необычна, и сам он замечателен своим любвеобилием и беспримерным хамством одновременно: напился после открытия выставки, как зюзя, орал на дирекцию и на всех своих сподвижников орал, гадко сипел под гитару прекрасные песни, широко разевая при этом мокрый, отвратительный, беззубый рот и вздувая жилы на тощей шее — и все это с любовью, посреди любви и под грустные тосты про любовь, — но не о нём и не о гостях его рассказал бы я, хотя была там одна такая леди, из тех, что не встретишь в трамвае — они никуда не ездят, не встретишь в магазине — они никуда не ходят, такие леди, они живут на тусовках, это их среда обитания, вне этой среды они просто не могут существовать — поэтому, когда я начал склонять её к необдуманным поступкам и повёл её к моему другу Сказкину, и мы уже вышли, уже сделали пять шагов, глядь — моей леди уже и нет: и убойный наряд ее поблёк, и сама она как-то потускнела и — растаяла, а я уже про неё и забыл — так что, что писать-то? Еще Громоздило был, скульптор, и жена его —тихая старушка, назвалась Тамарой, швеёй она была всю жизнь: обшивала скульптора и детей его, торговцев красками обшивала, и торговцев холстами, и торговцев молочком маленько, ну а картошку-то уж сама сажала, и как мы пережили тот год — одному Богу известно, зато сам великий Конёнков Тимоше руку жал — и ойкнул: такая у Тимоши рука крепкая. А Тимоша стоит былинно, ни черта не пьёт, и перед ним торговец керамикой в тёмных очках вертится, приседает, локоток трогает — а Тимоша стоит. Ему: кес-ке-се мулине мои плезир эбаут Америкен лайф, — а он стоит,

недвижим, как дуб! — нечёсаны рыжие баки, и трубку не вырвать из зуб, как кость у голодной собаки!

Надёжа наша. Да нет, и не про него, и не про дирекцию Пискушинки, непривычно покладистую, настораживающе ще-щедрую — так бы и дал в глаз! — орал Петрушин на все Благодушино: — Не верю! Так не бывает! — Дирекция виновато вздыхала, — интеллигенты, что про них писать, нет в них жизни — одни мечтания. А на-пи-сал бы я о стареньком седом тапёре, который в уголке зала над клавишами ворожил: старичок, седые патлы, он Гершвина играл. Я подошёл, учтиво поклонился, выразил восхищение. Старик голову поднял и странненько так захихикал: он был джазово пьян. Мало того, он был лётчик, и одна рука у него была джазово сломана. В конце вечера он ушел в петрушинском пиджаке, а свой оставил — в нем были обнаружены: мятый платок, мятая рублёвка и две терракотовых статуэтки — злодей похитил их с витрины.

ВОЛШЕБНЫЙ ВЕЧЕР

Волшебный вечер.

Я один. Я чувствую приближение минуты покоя и готовлюсь встретить её основательно: выношу на балкон мягкий стул и несколько раз хлопаю его по обивке — летит пыль, я отступаю, пережидаю пыль, затем устанавливаю стул боком к перилам и возвращаюсь в комнату.

Там я раскрываю балконное окно и выставляю на подоконник тарелочку, на тарелочку ставлю рюмочку, в рюмочку наливаю коньяк. Любуюсь: коньяк и не здесь, и не там, и не дома, и не на улице — он на границе — темнеет грозно, схваченный золотыми ободьями рюмки. Я чувствую пленённую его мощь и отвожу глаза.

Улыбаясь, режу пошлый лимон, посыпаю дольку сахаром и кладу на тарелочку рядом с рюмкой.

Немного подумав, нахожу в аптечке хорошую сигарету — кладу с другой стороны, аккуратно, чтобы не замочить её лимонным соком.

Беру спички и выхожу на балкон.

Сажусь. Сажусь на стул боком к перилам, вытягиваю ноги и размещаю руки привольно. Замечаю в одной из них спички и отбрасываю их на подоконник. Размещаю руки привольно и замираю.

Теперь всё.

Я смотрю на небо: оно бирюзовое. Справа оранжевое — там присело солнце, а вверху синее — оттуда уже спускается ночь. Небо, солнце, ночь — всё на месте.

Все в сборе.

Медленно, не меняя позы, я отвожу руку в сторону и беру коньяк: дикий зной плещется в стекляшке, заколдованный дикий зной. Я пропускаю его внутрь без задержки и только потом, уже после глотка, мысленно заглядываю в шахту пищевода и вижу там багровые отсветы освобожденной энергии и слышу победный её рёв.

Опасливо пячусь.

Еще один ленивый рейс руки, и я кладу дольку лимона сахаром на язык. Лимон взрывается соком во рту.

Тихий вечер, ни ветерка. Невероятный вечер: ни мух, ни комаров, юная листва, ничего не знающая о пыли, замерла в изумлении при виде этого лучшего из миров. Май.

Смешной месяц, высокомерно думаю я, но мысль эта стара, скучна и недолго занимает меня. Я смотрю на свою комнату с балкона через открытое окно и вижу свою жизнь в ней издалека, как в кино: вот я хожу туда и сюда... с чайником... с книжкой... Вот я сутулюсь в раздумье, а вот машу руками и прогибаюсь — делаю зарядку. Вот мой стол, вот самодельный абажур с нарисованным цветком, на столе — любимые предметы. Обласкав их взглядом, я медленно поворачиваю голову.

Пепел моей сигареты падает за борт и пропадает из виду. Но одна чешуйка пепла не хочет падать, она колышется в восходящих потоках на уровне моего лица, не падает и не взлетает — стоит на месте, и я схожу с ума от счастья: это стоит время.

Но стоит мне дунуть — и оно, время, помчится прочь.

А если я наклонюсь — я его съем.

Я смотрю на небо и вдруг вижу высоко-высоко в вечернем небе след самолёта и вспыхивающий сигнал на его острие. Я понимаю сигнал: это и есть та самая минута покоя, которую я ждал. Я чистил сиденье — она летела из-за горизонта на встречу со мной, я забавлялся с посудой — она летела, шутил со временем — она недоумённо замирала, а потом летела ко мне вновь. И вот мы встретились. Я поднимаю ладонь к небу и говорю: «Привет».

«Привет», — отвечает мне звёздочка и скрывается за домом.

Удовлетворённый, я забираю стул и покидаю балкон. В кухне вздыхает кран — кажется, дадут воду.

НАБЛЮДЕНИЕ ЗА РУЧЕЙНИКОМ

Коллекция фраз. То же, что коллекция речных камешков—маленьких, случайных и ничем, кроме речных струй, друг с другом не связанных. Как говорит мой младший: «Приколись».

—    Квартеронки очень красивы.

—    Завяжи узел на платке или хотя бы покушай.

—    Смотри: таракан залезть не может.

—    У меня есть знакомый в Париже — не тот, который умер, а тот, который жив.

—    Идём, идём, медведя увидишь.

—    Заходишь на завод-то?

—    Да забегаю иногда.

—    Угу. Он уже полгода закрыт.

—    Давай скорее, я замёрзла.

—    Пока, бой. Люби маму, слушайся папу. Не перепутай!

—    Вот — кто мы такие?

—    А из норки стоит шестьсот восемьдесят.

Камешки, конечно, случайны, но —отобраны, выходит

—    случайны не вполне. И друг с другом они как-то связаны — не по смыслу, но — по цвету. Как говорит мой младший: «Приколись. Прикололся? Теперь фигей». Фи-гею:

—    Квартеронки очень красивы, а если руки холодные, то ребенок замёрз.

—    Убери ружьё, это грешно.



Поделиться книгой:



Регистрация