Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Избранная проза - Иоахим Новотный на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он затопал ногами и, вздернув подбородок, всей своей массой двинулся на Китти.

Она отступила на шаг. Затем увидела меня, ткнула в мою сторону пальцем и заорала:

— А этот? А чернявый? Ему можно присутствовать?

Но Клаушке уже нельзя было сбить с толку. Относительно меня он тоже принял решение.

— Мы обсудим это с товарищами, — ответил он ей. — Всему свой черед. А теперь убирайся!

Он сделал еще шаг к Китти и, несомненно, вытолкал бы ее силком, если бы не старик Кречмар. Господин Кречмар! Он с величайшим достоинством вклинился между ними и холодно, без тени иронии в голосе, произнес:

— Эта дама под моей защитой.

Оттеснив от нее Клаушке, он проводил даму к круглому столу. Первые шаги Китти прошла неуклюже, на подгибающихся ногах. Однако нескольких метров от одной стены до другой с лихвой хватило, чтобы она уже вжилась в новую роль. Усевшись подле Бруно, она коротко рассмеялась и замерла в позе женщины, гордящейся своим бюстом.

— Хозяин! — повелительно крикнул Кречмар. — Свет и шампанского. Да поживее!

Йозеф повернул выключатель.

— Молодец! — воскликнул Бруно. — Присаживайся! Будь моим гостем. У меня нынче праздник. А где же шампанское?

Хозяин метнул взгляд на Клаушке. Тот, буквально задыхаясь от злости, сверлил нас глазами. А мы растерялись, мы были слишком ошарашены этим новым поворотом событий. В конце концов хозяин сделал то, что всегда делал в минуты растерянности. Открыл кухонную дверь и спросил жену:

— У нас есть шампанское?

— В подвале еще должна быть шипучка, — невозмутимо деловым голосом ответила хозяйка.

— Тогда принеси, — сказал хозяин. — Бруно… — Он поправился: — Господин Кречмар заказал шампанское.

Может, это был сигнал для Гундель? Она появилась из кухни и собралась было выйти через входную дверь, но Клаушке буквально подскочил к ней.

— Погоди, — сказал он, и в его голосе прозвучали даже приветливые нотки. — Погоди, у нас сейчас будет собрание, понимаешь.

— Шампанского! — крикнул Бруно Кречмар. — Иди сюда, девочка!

— Речь пойдет и о Понго, — сказал Клаушке. — Может, ты нам поможешь, пока я не поставил в известность соответствующие органы.

— Хозяин! — закричал Бруно. — Я вас всех угощаю!

Это было уж слишком. Клаушке отвязался от Гундель и кинулся к круглому столу.

— Ну, ты, — произнес он с едва сдерживаемой яростью, — ты свое уже отгулял. Заруби это себе на носу! Ты тут нам за долгие годы довольно наделал хлопот. И нам, и своим близким. Недаром твой сын с тобой не остался. Да и не только он. И жену ты сжил со свету. Сжил, это точно. Вечно она с коровами, с коровами. А ты? Что ты тем временем делал? В пивных рассиживался, на машине раскатывал, шикарный барин, а на кооператив ты всегда плевать хотел. Но я вот что тебе скажу: ты не продал дом, потому что хочешь нас надуть. Ты обязан был его продать. Ведь от тебя все сбежали, все. Под конец даже сноха сбежала.

Бруно слушал все это, и лишь уголки рта у него подергивались.

— Слушай, Клаушке, — тусклым голосом проговорил он, — чего тебе от меня надо? У тебя же есть все, что твоей душеньке угодно. Или ты все еще корчишь из себя бургомистра?

— А что ж прикажешь делать, если такие, как ты, уперлись и ни с места.

— А! — насмешливо произнес Бруно. — Сколько же у тебя забот! Брось ты это, Клаушке. Представь себе, есть вещи, которые тебе не понять. И не вздумай предложить мне место в доме для престарелых. Понятное дело: тебе охота упечь меня туда и избавиться. А я вот охотно поживу еще здесь. Тебе назло.

— А девушка?

Клаушке обернулся к Гундель. Она тем временем почти незаметно ушла. И мне очень хотелось бы знать, что значила ее улыбка, с которой она последний раз обвела взглядом залу. Между тем захватывающий спектакль продолжался.

— Видишь ли, Клаушке, — спокойно сказал Бруно, — сейчас кое-что выяснилось: ты все еще у власти. И хочешь отнять у меня мою девочку. Но тебе это не удастся. Она по доброй воле останется со мной. По доброй воле, понимаешь? Или тебе это выражение незнакомо?

— Это ты рассуждаешь о доброй воле?! Твой батрак ведь тоже по доброй воле стал калекой! И Густа по доброй воле от тебя сбежала, когда ты хотел повалить ее на сеновале. И жена твоя добровольно позволяла себя избивать. Господи боже мой!

Бруно выпрямил спину.

— Вот бога ты не тронь. С ним ты вряд ли поладишь!

Клаушке, казалось, сдался. Он обернулся к нам и произнес саркастически:

— А еще говорят, что с возрастом человек становится мудрее.

Но Бруно еще не выговорился.

— Смотри-ка, теперь ты хочешь отказать мне еще и в здравом смысле? Продолжай в том же духе. Я только удивляюсь, как это ты не обозвал меня кулаком? Или просто не успел? А может, дожидаешься, пока я сойду в могилу? Придется немножко подождать, мой милый, а я уж это времечко проведу так, как сочту нужным. А сейчас я хочу праздновать! Потому что рядом со мною дама! И, как видишь, подходят уже и первые гости. Давайте веселиться, люди добрые! Шампанского сюда!

Как это вышло, что Йозеф, с ухмылкой на морщинистой роже, оказался за столом рядом с Китти? Клаушке подождал, пока действительно принесли шампанское. Тогда он запихнул в карман свои брошюры, еще раз обмахнул стол полами своей кожанки и ушел не попрощавшись. Он правильно истолковал жесты, которые опять пришли на смену словам: деловитые движения хозяина, обтиравшего бутылку, горящий взгляд Недо, наблюдавшего за тем, как ее открывают. Движение Краутца, обернувшегося сперва ко мне, потом уже к сидящим за круглым столом. В таких случаях лучше не затягивать момент провала, пока он не стал мучительным. Лучше уйти и вовремя предаться воспоминаниям. Я это ясно почувствовал.

Но тут хлопнула пробка. Недо тряхнул своей рыжей гривой, как будто это был по меньшей мере пушечный выстрел. Краутц же не ограничился поворотом головы, он все-таки выдавил из себя несколько слов, и они повисли в воздухе. Эти слова не требовали особой фантазии и, так сказать, балансировали на грани между серьезностью и шуткой. И по двусмысленности были подобны жесту:

— Вместе пили, вместе сели.

Недо поднялся первым. Краутц пропустил меня на шаг вперед. То, что мы не сразу вступили в круг пирующих, дало по крайней мере хозяину возможность спокойно накрыть круглый стол.

Через два часа наша пирушка приобрела уже сибирский размах. Мы давно перешли с шампанского на водку. На столе стояли аккуратно откупоренные бутылки, банки с огурцами и тарелка, полная бутербродов с салом. Хозяйка один раз встала из-за стола — принести горячие сардельки. Потом, с некоторой даже категоричностью, уселась подле Бруно. А он восседал между двух женщин, как будто это место полагалось ему по праву. В какой-то момент он кивком подозвал и хозяина, до тех пор сновавшего от стола к стойке и старавшегося не подсаживаться к столу компании. В первый раз я заметил в нем что-то вроде подхалимства. Он нагнулся под стойку, вытащил тряпку и стал тщательно вытирать загнувшийся край клеенки, там, где сидел Бруно. Потом он унес тряпку, обстоятельно и торжественно вытер руки и наконец гостем сел за свой собственный стол. Едва опустившись на стул, он сказал:

— Теперь я свободен.

И со всей почтительностью выпил рюмку водки.

Приходится только удивляться, как я, после всего выпитого, еще мог замечать какие-то детали происходящего. Впрочем, это для меня никогда не было проблемой. Проблема начинается лишь в тот момент, когда начинает слабеть мой рассудок. Когда все мне кажется безумно интересным в весьма сомнительном смысле этого слова. Когда на время включаются чувства и образовавшийся вакуум заполняет какая-то мешанина впечатлений, в которой я могу разобраться лишь много позднее.

Так вот, я заметил, что Бруно все больше завладевал Китти. Видел, как она уклонялась от его требовательной руки, когда он уж очень давал себе волю. Тем самым она, вольно или невольно, поступала единственно правильно. Бруно требовал подчинения, но если жертва не сопротивлялась, он утрачивал к ней интерес.

Заметил я и то, что Йозеф непрерывно жевал: то кусочек сморщенного огурца, бог весть как попавшего в банку с отборными, то хлебную корку, которой он вытирал тарелку, то шкурку от той сардельки, которую он ободрал из-за своих плохих зубов. Он жевал быстро и сосредоточенно, как землеройка, и прекращал жевать лишь при возгласе: «Прозит!» Тогда, а это случалось довольно часто, он хватался за бутылку, наливал себе рюмку и пил ее маленькими глоточками. Самым удивительным было то, что всякий раз она вовремя оказывалась пустой и вовремя полной. Похоже, никто так не наслаждался попойкой, как Йозеф. Редкие издевки, в основном из уст Недо, он воспринимал чуть ли не как комплименты. Но при всем своем благорастворении он не забывал то и дело запихивать что-то в рот: ешь, пока дают.

Громче всех говорил Недо. Он давно уже не замечал, слушают его или нет. Он держал речь. Громко, на всю залу. Спутал сидящих за столом со своей бригадой. Рассказывал острые анекдоты и «случаи из трудовой практики». Хлопал по плечу хозяйку, как своего брата рабочего. Несомненно, из всех нас именно он жил наиболее интенсивно, даже под парами алкоголя. Нет сомнения и в том, что Недо тоже с удовольствием, правда на свой лад, грубо, приударил бы за Китти. Но она сидела далеко от него и со все большей охотой льнула к Бруно. Особенно после того, как он, трижды подряд и без всякой насмешки, назвал ее «женой».

— Жена, выпей рюмочку! Жена, дай-ка мне хлеба! Жена, почеши мне спину!

Позже я заметил, что никто не обращает внимания на Краутца. Никто не интересуется, что он ест и пьет. Никого не трогало, что он не смеется, даже Недо, который все еще упрямо спорил со своим бригадиром и от всех за столом требовал признать правым его и только его. Недо тоже упустил Краутца из виду. А тому, похоже, это было на руку.

Около десяти хозяйка вдруг расплакалась. Но все остальные были так заняты, так громко выкрикивали что-то, обсуждая псевдоважные проблемы, что почти не обратили на это внимания. Тем более что она вскоре начала громко смеяться, тоже неведомо чему.

В половине одиннадцатого Бруно вскочил и показал всем, как он когда-то правил четверкой своих лошадей, запряженных цугом: колени чуть согнуты, поводья в левой руке, а правая, с хлыстом, поднята… И пошел: «Но-но! Эгей!» Обе женщины захлопали в ладоши, Недо заорал что-то о коварстве нового типа тракторов. Йозеф быстрее задвигал челюстями, Краутц кисло улыбался, словно извиняясь за что-то, хозяин убрал рюмки с пути воображаемой четверки лошадей, а я — я видел эту четверку так ясно, словно на широком экране, и сам готов был пуститься в галоп. Да, я сидел на козлах и правил к тому пределу, за которым нет уже ни добра, ни зла. После того как Недо наконец вышел на двор помочиться между двумя липами, он смог наконец привлечь к себе наше внимание, итак, когда он крикнул «Густа!» и возвестил, что видел в темноте какую-то фигуру, стоявшую у окна, когда хозяин рывком отодвинул занавеску и крикнул в темный проем окна «Густа!» и еще «Заходи, Густа!», когда Китти вскочила и дрожащим голосом заявила, что никогда в жизни, ни за что на свете не будет пить с этой бабой, с этой гадиной, которая забросила своего ребенка, когда Бруно энергично усадил ее на место, но зато вскочил Йозеф, засовывая в рот две четвертушки огурца, когда хозяйка подняла руку на мужа и нельзя было понять, хотела она его ударить или только зажать ему рот — где же был я? Куда девался мой гнев, мое чувство справедливости, моя уверенность в том, как должно людям обходиться друг с другом? Я наблюдал всю эту сцену с той же глуповатой улыбкой, какую видел на лице Краутца и которая в других обстоятельствах показалась бы мне верхом недостойной человека пассивности. И если бы Густа действительно появилась, я ничего не смог бы с этим поделать.

Между тем Недо с присущим ему рвением пытался доказать, что он вовсе не обознался. Он открыл дверь и долго еще кричал в темноту. Но тщетно, ответа не было. Так я был избавлен от еще одного унижения.

14

Что поддерживало мои силы? Окрашенная алкоголем мечта. Сотрудник литчасти драматург Крамбах посреди сцены, рядом с ним артисты, режиссер, главный художник. Все подчеркнуто скромно отступают на шаг назад. В партере и ярусах гремят аплодисменты. Серебристые развевающиеся волосы в директорской ложе. Знаменитый маэстро объясняет иностранным гостям причины успеха. Столичный критик во втором ряду механически хлопает в ладоши; лицо его, как всегда, бесстрастно и неприветливо, но складки на лбу свидетельствуют о растерянности. Как ему преподнести в центральной газете тот факт, что главным театральным событием сезона стал спектакль провинциального театра?

Позднее я со смехом и досадой вспоминал это свое возвращение к отроческим мечтаниям. Но в тот момент потребность в публике была так велика, что я взял стул и как был, в трусах и в майке, подошел к Краутцу, который, тоже без сна, но и без всяких иллюзий сидел в своем кресле, попеременно прикладываясь то к горлышку пивной бутылки, то к сигаре. Усталость, сквозившая в его глазах, набрякшие мешки под глазами, казалось, были у него от природы, и никакой самый крепкий сон не мог бы тут помочь. Когда я уселся напротив него, он только чуть поднял голову. Это, видимо, свидетельствовало о его готовности выслушать меня. Я сразу, с места в карьер начал развивать перед ним драматургические теории. Повсюду старое борется с новым. Пример: Кречмар против Клаушке. Старое одерживает победу. И празднует эту победу, ибо не умеет думать диалектически. Наряду со всем прочим, это тоже следствие старения. Новое легко переживает свое поражение. Не то чтобы радостно, но с твердым убеждением, что, потерпев поражение, придет к окончательной победе. За Новым — сила.

Все эти основные положения просто обязан знать драматург. Значит ли это, что представитель Нового должен быть увенчан всеми лаврами победителя, а представитель Старого должен иметь все признаки неизбежного окончательного поражения? Так сказать, Клаушке — лучезарный герой, а Кречмар — воплощение зла? Наоборот! Объективный ход истории станет тем отчетливее, чем меньше он будет основываться на внешних признаках. Симпатяга Кречмар, который в конце концов терпит поражение, и несимпатичный Клаушке, который в конце концов побеждает, — такой контраст сделает более убедительными и победу и поражение. История не считается со случайностями, но между тем она от случайностей отнюдь не свободна. И там, где они возникают, создается пространство для игры. Еще Шекспир доказал, что гений драматурга решает, чем заполнить пространство: игрой трагической или комической.

То же и в истории…

Когда я рассматривал возможность создания комедии, меня опять посетила та же мечта. Я увидел Лоренца, стоящего в кулисах. Он кивал мне. Это был весьма покровительственный жест: не плохо, мой юный друг, так держать! Стул подо мной скрипнул. Я балансировал на одной его ножке, и если бы я шлепнулся на пол, Краутц взирал бы на это происшествие с той же бесстрастностью, с какой внимал моей тираде. Его лицо не выражало ни согласия, ни протеста. Я мог развлекать себя как угодно. И я широко этим пользовался, в результате чего все более и более воодушевлялся, все дальше уходил от реальности.

Стул полетел в угол, когда Крамбах, изображающий Клаушке, разыгрывал позорное отступление под язвительный смех обреченных на поражение победителей. А в качестве Кречмара Крамбах показывал, как с помощью всяких «тпру и ну» можно ловко править четверкой запряженных цугом взмыленных вороных и все-таки свалиться в пропасть.

На этом месте Краутц закашлялся. Кашлял он долго, это был настоящий приступ, а вовсе не насмешка. И все-таки меня это привело в чувство. Откинутая голова, лающий кашель… А потом глухой стон, вырвавшийся из зажатого рукою рта. Пот на лбу, седые слипшиеся волосы. Сорванное дыхание. Наконец он схватился за бутылку, пытаясь отпить глоток. Минуту он вслушивался в себя, и так как кашель, кажется, прошел, он вновь раскурил окурок сигары. Но моего хладнокровия хватило лишь на мгновение. Я обязан был бы видеть, в каком отчаянном положении находится этот человек, нарушавший самые примитивные правила выживания с равнодушием, не оставлявшим ему ни малейшего шанса. Я же этого не видел. Просто плюхнулся на стул и, учитывая перемену настроения, начал вслух размышлять о целесообразности расположения сценических персонажей, создавшегося благодаря Клаушке, с одной стороны, и Кречмару — с другой.

И, кажется, я преуспел. Краутц напустился на меня. Он стал объяснять, причем без тени неудовольствия в голосе, что я и то и другое вижу в неправильном свете. Клаушке, например, с конца пятидесятых годов был в Каупене бургомистром.

— Рабочий в деревне, — вы должны это помнить!

Да-да, в самом деле, было такое, и не только в учебниках. Конечно, он был не такой уж образцовый, этот Клаушке, иными словами, не потомственный пролетарий, а, так сказать, рабочий в первом поколении. Он до шестидесятых годов еще держал двух коз. И только когда председатель окружного совета на партийном активе, где был взят курс на окончательную механизацию деревни, недовольно поморщился, Клаушке пришлось расстаться с козами. Людям он поначалу не очень-то нравился. Он любил прикрывать свою неуверенность распоряжениями, а там, где ему следовало бы убедить в чем-то людей, он пускался в трескучие рассуждения о рабочей и крестьянской чести. Но вскоре все поняли что к чему. Высокие слова почти всегда предназначались окружному или районному руководству, а с деревенскими он предпочитал посидеть за кружкой пива и пытался говорить с ними на их языке. И действительно, важные вопросы здесь обсуждались сообща… Когда же началось выселение, люди вдруг осознали, кого они имели в его лице. Он заботился обо всех и о каждом в отдельности, и если бы не его жена, он бы себя и вовсе позабыл. Никогда он не ссылался на высокие инстанции. Всегда так выходило, что он за все отвечал. А при этом в решающий момент он умел оставаться твердым. Если кто-то грозил, что повесится, а кто-то — что утопится, он никогда не начинал с ними торговаться. Срок есть срок. Большинство, впрочем, переехало молча, стиснув зубы. Даже те, кого ждала комфортабельная квартира. Никогда еще в деревне люди не разговаривали друг с другом так мало, как в те дни. Разговоры были потом, на окружной конференции. Клаушке сообщил там о деревенском празднике и о фейерверке. Его речь встретили аплодисментами. Он с радостью бы рапортовал об успешном окончании переселения. Но все эти долгие пересуды насчет хутора были еще в самом разгаре. Одни уверяли, что переезжать так и так придется. Другие твердили, что, по всем расчетам, хутор под снос не пойдет. А в один прекрасный день хутор оказался от всего отрезанным. Ни нормальной дороги, ни водопровода, ни электричества. А кого в этом обвинишь? Почему люди остались, не уехали сами? Были у них на то веские причины или просто из упрямства? И никто не отваживался принять окончательное решение. Все надеялись на Клаушке. Но тут выяснилось, что новая ситуация ему уже не по плечу. Ему бы все только горло драть, агитировать. И вдруг оказалось: то, за что он агитировал, вроде как ничего не стоит. И всегда находятся люди, которых это сбивает с толку. И кстати, не худшие, по его, Краутца, неавторитетному мнению. Ибо это чересчур скорое, без всяких сложностей переключение на новый лад, быть может, и удобно, однако не ведет ли оно к потере характера? Что и случилось: Клаушке вскоре уже выработал для себя линию: он стал ратовать за полное выселение. Никаких полумер. То, что сейчас он как бы никаким начальством не прикрыт, вселяет в него некоторую неуверенность. Вот он и прибегает к старым методам жесткого нажима…

Краутц откинулся на спинку кресла. Я хотел воспользоваться паузой, чтобы возразить ему, но он меня опередил.

Очевидно, следуя неодолимой потребности размыть чересчур четкие контуры этого наброска, он быстро нагнулся над пепельницей, потушил окурок и сказал:

— Естественно, я тоже могу ошибаться.

— Это всегда возможно, — отозвался я. — И все-таки давайте вернемся к повестке дня.

Мою эйфорию нелегко было нарушить. Я потребовал, чтобы Краутц рассказал мне о Кречмаре. Он никак не мог начать рассказ, покуда не раскурил новую сигару, затем отпил из бутылки большой глоток, чтобы предотвратить приступ кашля.

Кречмар, сказал он, господин Кречмар, как принято здесь его называть, казался ему столь же мало подходящим на роль «идеального героя», как и Клаушке. Допустим, что тут кулацкая психология одного человека породила определенную систему ценностей. Человек действительно хотел быть тем, кем его всегда и везде считали: «господином». Он скупал землю и при помощи всяческих спекуляций прибирал к рукам арендные земли. Но четверка лошадей доконала это хозяйство. Так же как и загулы, которые должны были всем продемонстрировать господские замашки. А каждый загул продолжался по три-четыре недели. И как правило, в самую страду. Зять надрывался, батраки и батрачки падали от жары, но он, Кречмар, гнал свою четверку цугом куда хотел! И всегда во весь дух, во весь опор! В одной пивнушке он раздел и выставил напоказ совсем юную девушку, предварительно напоив ее. В другой, говорят, приударил за хозяйкой. В одной деревне склонил к сожительству, казалось бы, непреклонную вдову, а в другой громким скандалом образумил совсем уж опустившуюся потаскушку. И всегда полные бокалы, и всегда тосты во здравие крестьянства. И так — пока деньги не кончатся. А беречь деньги он никогда не умел. Когда он возвращался домой, его запуганная жена снимала с него сапоги, не знала, как услужить, потому что у Кречмара понятие «господин» было неразрывно связано с понятием «муж, мужчина». Но тот, кто подумает, будто бы этому самоуверенному кутиле и ветрогону для души достаточно было только изумления окружающих, тот глубоко заблуждается. Ибо под этой продубленной шкурой кроется чувствительное, легкоранимое сердце. У нас уже легендой стала история, случившаяся в 1959 году. Бруно тогда был президентом «карнавального комитета одиннадцати». Карнавалы у нас в то время устраивались дай боже. В тот год, это было одиннадцатого числа одиннадцатого месяца, после обильного возлияния в каупенской гостинице он со своим «кабинетом министров» ввалился сюда, в хуторскую пивную. Все при полном параде и навеселе. Бруно, как и подобает президенту, потребовал кофе с коньяком, разумеется, немножко кофе и много коньяку. Вскоре появилась хозяйка с кофейником, она уж тогда с детьми отмучилась, так что, как говорится, у нее было за что подержаться. И когда она склонилась на столом, Кречмар, в качестве президента, господина и, наконец, мужчины, смачно, что было силы, шлепнул ее по заду. Она так и подскочила, но тут же опомнилась, как-никак Бруно был сосед, а значит, выгодный гость. А может, он ей просто нравился. Есть же женщины, которые предпочитают старый закал… Но хозяина это «рукоприкладство» оскорбило. Он схватил мокрую тряпку и… если бы он огрел ею Бруно по уху, дело дошло бы до драки, и кто из нее вышел бы побежденным, тот и попросил бы у другого прощения, как водится. Но хозяин имел нахальство вытереть стол перед «министрами», а лужу перед прибором президента оставить нетронутой. Это было уж слишком. Все мосты были сожжены. С этой минуты Бруно не позволяет ему себя обслуживать. Он перестал для него существовать. Одно время Бруно вообще сюда носа не казал, а потом позакрывали все пивные поблизости, а в дальние старику не так легко добраться. И он вернулся на хутор, но не раскаявшись, — он вернулся по-прежнему господином и мужчиной и настоял, чтобы его обслуживала только хозяйка…

— Понимаю, — сказал я, теперь я чувствовал себя посвященным. — Понимаю! Вчера состоялось примирение! И мне выпала честь при сем присутствовать! Момент поистине исторический!

Пошлость этого восклицания следует приписать все возрастающему действию алкоголя. Краутц, во всяком случае, почувствовал, что его перебили, должен был почувствовать это и я, но, увы, было уже поздно. Он раскурил следующий окурок и добавил:

— Тут и понимать нечего!

Но даже и эта реплика не могла остановить меня в моем почти уже идиотском рвении. Напротив. Тихое возражение вызвало в ответ мое, очень громкое. В «творческом» волнении я стал расхаживать по комнате, развивая один план за другим, и договорился даже до утверждения, будто все услышанное мною только подкрепляет мою идею относительно двух центральных персонажей. Впрочем, нам необходима еще плоть и кровь, с помощью которых мы сможем оживить хоть и твердую, но все же несколько сухую конструкцию конфликта. Чего стоит хотя бы одна эта сцена с тряпкой и намеренно неубранной винной лужей! На этом можно кое-что построить! Она одновременно многозначительна и недвусмысленна! Очень сценичный ход! А впрочем, нельзя же не признать, что здесь проявились скепсис и малодушие некоего автора. Который якобы не знает людей! Он знает их, что уже доказано! И знает их наилучшим образом! Может статься, что знание это даже мешает ему при создании пьесы. Ведь у него, как у учителя, столько всяких забот. И еще это переселение. И развод. Все это мешает писать. Так что ж, признать себя побежденным? Нет, от сотрудников литчасти так легко не отделаться. Они ведь привыкли к строптивости авторов, но, надо признать, всегда сумеют найти путь к плодотворному сотрудничеству.

Вот так, без устали, я молол языком.

При этом нельзя не учесть, что все это было еще только вступлением. И все же своей болтовней я сумел задеть Краутца за живое. Он вдруг выпрямился и рукой с окурком разогнал облако дыма над головой. Он возразил мне! Нет, вовсе не школьный стресс, не мучительная бракоразводная история отвратили его от писания. А все возрастающие трудности познания. Ладно, этих людей он знает. О других он и писать бы не стал. Но, несмотря на осведомленность, он понимает, что никогда не сможет раскусить их до конца. У каждого за душой есть что-то свое. Каждый отчасти загадочная личность. И вздумай он превратить их в персонажей своей пьесы (а без превращения ничего и не выйдет), то в дело пойдет лишь познаваемая часть их существа. А загадки останутся в действительной жизни. И ничего не поделаешь. Тут все сопротивляется воле автора, а воля его всегда подчинена идеологии, иной раз педагогике или, в лучшем случае, эстетике. Но результат его творений так же мало похож на живого человека, как отпечаток подошвы на сапог. После любительского спектакля по его последней пьесе, о ходе коллективизации в Каупене, его со сцены потащили к стойке, так сказать, посадили под алкогольный арест. Те самые крестьяне, которые сейчас состояли в кооперативе, в пьесе сопротивлялись, не хотели в него вступать. И ни один человек, хоть бы даже и с ухмылкой, не признал, что да, он именно такой, а не другой. Но и ни один не счел себя разоблаченным… Что же на самом деле в них происходило, в глубинах их сознания, в тайниках души, к которым и сами они прикасаются лишь изредка, на грани сознательного и бессознательного, — об этом, слава богу, разговоров не было. Как хорошо, как прекрасно! Такое облегчение тоже дорого стоит. И опять в который раз удалось создать впечатление, что все сказано. С каким довольным видом люди хлопали в ладоши! Как важно пялился секретарь окружного комитета! Как гордо толкал речь с трибуны бургомистр!

Тут уж можно не скупиться, твое здоровье, писатель!

Краутц схватил бутылку и отпил глоток. Но не успел я и рта раскрыть, чтобы объяснить ему, что с воздействием искусства на людей все обстоит совсем иначе, он уже поставил бутылку на место.

— С тех пор, — сказал он, — я не написал больше ни строчки.

Он откинулся на спинку кресла и умолк. Я долго еще таращился на него, но уже не находил в нем ничего, заслуживающего бессонной ночи.

15

Состояние, которое я, проснувшись, принял за холодно-саркастическую трезвость, было, однако, всего лишь продолжающимся похмельем. Стоило мне наклонить голову, в затылке начиналась тупая боль. Но я не понимал, с чего бы это? Я верил, что сумел взять быка за рога. Кречмар и Клаушке — представители Старого и Нового, это, конечно, идиотизм, такими категориями мыслит Лоренц. Оба противника вообще уже ничего и никого не представляют, они статисты и давно тоже стали пассажирами на общем корабле судьбы. Корабль этот все дальше и быстрее уносит течением жизни от привычных источников энергии. И лишь тот, кто сумеет сделать нужными всех остальных, пока они еще не окончательно побеждены, кто сумеет направить корабль так, чтобы он не напоролся на острые рифы гонки вооружений, не разбился в щепы о скалистые берега, — тот заслужит право называться представителем Нового. А за ним, конечно же, кроются величины такого порядка, которые сумеют буквально взорвать возможности театральных подмостков.

Так я думал тогда.

Так же я думаю и сегодня, за исключением разве что редких секунд жестокого страха. Ибо похмелье, вызвавшее к жизни самоубийственный сарказм и мешающее истинной трезвости, держится до сих пор. И не я один в его власти…

Вот опять: я мгновенно вернулся к тем масштабам, которые, как я чувствовал, были мне по силам. Итак, Каупен. Хутор. Там, в «своем кабинете», как я уже рассказывал, я метался вчера под вечер, а сегодня я уже немного продвинулся вперед. Во всяком случае, в том, что касалось выбора главных героев.

Я решительно встал и поспешно оделся. Сигарный пепел и горы грязной посуды избавили меня от некоторой неловкости. Краутца дома не было. И я не должен был ему втолковывать, что намерен и дальше пользоваться его гостеприимством. Впрочем, я сделал бы это без всяких угрызений совести, ибо решительность всегда идет об руку с некоторой беззастенчивостью. Но просить о том, что я давно уже как бы присвоил, все-таки было бы неловко.

Не долго думая, я пошел по дороге в заброшенную деревню. Покуда хутор еще не скрылся из глаз, меня преследовали кое-какие нерешенные вопросы вчерашнего вечера. Что толкнуло Бруно Кречмара именно к Китти? Ведь таких, как она, мужчина его калибра должен скорее всего ненавидеть. Эта дерзость и шумливость! Этот острый язычок! Это бесцеремонное несоблюдение той естественной дистанции, которую блюдут даже самые тупые мужчины. Тут имела место в высшей степени неверно истолкованная эмансипация. Но и отчаяние женщины, которой уже нечего терять. На трезвый взгляд (опять эта трезвость!) даже те внешние прелести, которые нас, мужчин, заставляют на многое закрыть глаза, были уже попорчены бесцеремонностью самой жизни. То, что другую женщину превратило бы в серую мышку, у нее казалось даже гипертрофированным: толстые икры, большая, обвислая грудь и бесформенные мясистые губы. Красивой она никогда не была. Но она умела, и еще как, словно на тарелочке, подать свою чувственность. И такой знаток женщин, как Бруно, конечно, это разглядел.

Будь я действительно трезв, то есть способен рассуждать нормально, я бы вспомнил, что во время атаки, предпринятой ею на меня, были мгновения, когда мне хотелось ее схватить. Просто сжать покрепче эту бабу, чтобы почувствовать, есть ли в ней то, чем она так похвалялась. Мне вспомнилось бы, что во время той суматошной пирушки выпадали мгновения отрешенности, когда я замечал, как Китти наслаждалась своим новым положением, когда Бруно обходился с нею как с женой. Как удивленно она поглядывала на его плечо, к которому льнула, а на призыв выпить еще откликалась с серьезностью, достойной торжественного обряда, и как молча, но энергично противилась нахальным приставаниям Недо, словно там, за дверью, она дала какой-то обет и не может рисковать, как бы уже себе не принадлежа.

По более долгом размышлении я бы, возможно, и понял Бруно. Но я уже был на вершине холма, и передо мной открылась деревня. Мне казалось, что я различаю движение статистов, но с этим я пока решил повременить и вплотную заняться главными вопросами. Итак, сейчас я видел угол между двумя домами, в которых тление уже тронуло брошенный за ненадобностью скарб бывших обитателей. Видел дорожки, едва различимые среди буйных зарослей цикория и лебеды. На зубах у меня скрипела принесенная ветром известковая пыль (от нее зубы становятся тупыми). Я вдыхал сырой запах заброшенного погреба. А вот чего я никогда не испытал бы, будучи по-настоящему трезвым, и что сейчас столь щемяще завладело мною, — так это ужас перед столь осязаемой бренностью всего созданного человеком.

Но мне требовались и положительные эмоции. И я рассматривал это как некий шанс, но вдруг неожиданно вспомнил своего деда по материнской линии. Я его никогда не видел. Он поздно женился и умер, так и не понянчив внука. И все, что я о нем знаю, я знаю только от матери. Его страстью были деревья. Каждый год в определенное время он выбирался в силезские леса выкапывать дички высотой в одну пядь. Садовые саженцы он презирал. То, что он привозил домой и сажал на серой скудной почве пустырей в рабочем поселке, должно было расти по воле природы и независимо от милостей человека. Многие деревья на моей родине росли только благодаря неутомимости моего деда. Сосна среди березок за железнодорожной насыпью. Каштан рядом с вязами у пожарного депо. И такие радостно-обнадеживающие по весне лиственницы среди мрачно-темных елей на кладбище. Больше всего трудов ему стоила пересадка можжевельника. И меньше всего он преуспел именно с пересадкой можжевельника. Если другим дичкам достаточно было ухода и внимания, то здесь этого не хватало. Ведь он такой капризный, этот можжевельник. Из десяти саженцев принялся один, хотя остальные девять были тоже посажены по всем правилам, подсказанным опытом: привозить только так, чтобы на корнях было в избытке родной почвы, ни в коем случае не сажать на юру, при посадке точно учитывать страны света. То, что смотрело на север, должно смотреть на север и на новом месте. И все-таки: один из десяти.

Я думал о людях из деревни Каупен. Какое у них будет соотношение? Всплывший было довод я начисто отмел. Что значит в данном случае более высоко развитый организм? Кто там говорит о более высокой приспособляемости как о предпосылке для возникновения сознания, сущность которого способна справиться с переменами? То, что пришло в мир с человеком, создало сложнейший и очень уязвимый механизм, который, со своей стороны, нуждается в микрокосмосе со всеми его внутренними и внешними связями, если хочет остаться здоровым. Деревня Каупен тоже была таким единственным в своем роде, ничем не заменимым космосом. Впрочем, незаменимым не для всех. Может быть, даже не для многих. Хотя безмолвный отъезд, который мне описывал Краутц, говорит сам за себя. Но для Понго — незаменимым.

Опять всплыло это имя. А с ним и судьба мальчика, которая, как я теперь знаю, непосредственно касалась меня. Это был как бы указатель на пути к зерну моей пьесы.

Я должен был найти Понго. Он был порукой серьезности моей затеи.

Последний взгляд на деревню убедил меня в том, что там искать бессмысленно. Там слишком много мест, где можно спрятаться. И если я хочу иметь хотя бы один шанс встретиться с Понго, я должен отправиться к Гундель. Сейчас я не мог бы выдумать для себя ничего более приятного.

16

Солнце стояло высоко над трубами электростанции. Время близилось к полудню. Напомнил мне об этом и мой желудок, — я сегодня не завтракал. И я счел за благо сперва раздобыть талоны на обед. Вчера этим занимался Краутц. Мне казалось, что я вспомню, где их продают.

На дороге между бараками общежитий и администрации мне встретился Клаушке. Он как-то выжидательно взглянул на меня. Я кивнул ему и сам себе до ужаса понравился. Тот, у кого настоящая цель, не может тратить время на благотворительность.

У входа в столовую я сразу же получил гостевой талон. Ноги сами понесли меня к вчерашнему столику. Я бы очень удивился, если бы за ним не увидел Краутца. Ведь этот человек настоящий раб привычки. Так оно и вышло. Он сидел на том же стуле. Я развеселился, представив себе, как Краутц долго и терпеливо ждет с тарелкой супа в руках, пока бородатый и неуклюжий плотник соблаговолит очистить этот стул. Мое вчерашнее место было свободно. Я сделал все, как полагается в хорошем обществе, пожелал приятного аппетита и сел. Краутца мое появление ничуть не удивило. Облизав ложку, он равнодушно произнес:

— Пока я не забыл, ты должен зайти к Клаушке.

Мое замешательство было не слишком долгим. Я решительно взялся за еду и, прожевывая кусок, ответил:

— Ты мне нравишься, но шутки твои оставляют желать лучшего.



Поделиться книгой:



Регистрация