В ноябре 1918 года плановая экономика Германии уступила другой, еще более мощной экономической концепции – триумфальной модели «демократического капитализма». Сердцевиной военной экономики демократических стран стала многообещающая экономическая мощь США. Первая мировая война стала рубежом, на котором богатство Америки сделало зримый отпечаток на истории Европы. Разъезжавший по всему миру инженер и филантроп Герберт Гувер выступал в роли первого именитого посланника американского изобилия. Его организации, занимавшиеся обеспечением продовольственной помощи, начали свою деятельность в оккупированной Бельгии, а затем развернули ее по всей территории охваченной войной Европы. Превращение Генри Форда в пророка новой эры процветания, в основе которой лежало массовое производство, почти полностью пришлось на военное время. В январе 1914 года Форд внедрил ставшую легендарной оплату труда в размере 5 долларов в день на производственном конвейере, где собиралась модель Т[585]. После того как Вильсон объявил о вступлении Америки в войну, Форд превзошел самого себя, заявив о следующих обязательствах: производить по 1 тысячи двухместных танков и сверхмалых подводных лодок в день, 3 тысячи авиационных двигателей в день и 150 тысяч укомплектованных самолетов. Ни одно из этих обещаний так и не было выполнено. Европейцы, в первую очередь Британия, Германия, Франция и Италия, организовали крупнейшее массовое производство самолетов еще в начале XX века. Но легенда о Форде была такой же жизнеспособной, как и его автомобили. Зимой 1917 года британский генерал Алленби посвятил свой знаменитый поход на Иерусалим «трудящимся Египта, верблюдам и модели Т»[586].
Американская идеология «производительности» вскоре стала одной из ведущих идеологий начала XX века. Увеличение производительности в единицу времени сулило уход от сложных политических решений и открывало путь к новой эре гармонии внутри страны и в международном масштабе. Эта концепция устраивала социалистов и либералов и даже обрела сторонников среди нарождавшихся «реакционных модернистов»[587]. Однако к самопровозглашенной идеологии «производительности», как и к связанной с ней сказке об американском изобилии, следует относиться с должной осторожностью. Слава производительных сил в Америке была преувеличенной. У историков появляется соблазн спроецировать доминантное положение, которого Америка достигла в массовом производстве к 1940-м годам, на более ранний период. С идеологической точки зрения такая попытка вуалирует интересы тех, кому она служит, и, акцентируя внимание на осязаемых материальных товарах, уводит в сторону от подлинного источника американского влияния, которым в 1918 году являлись прежде всего деньги, а вовсе не товары. В сфере экономики с еще большей очевидностью, чем в политике, мы наблюдаем как европейская история вдруг оказывается в тени, уступая место будущей доминирующей роли Соединенных Штатов. Если мы внимательно посмотрим на то, как на самом деле американские ресурсы поступали в Европу, то увидим, что такая тень создавалась целенаправленно, а фасад, который эту тень отбрасывал, был весьма хрупким.
Начиная с лета 1917 года Антанта строила свои планы исходя из того, что к концу 1918 года в Европу прибудет 1 млн американских солдат[588]. Но на начало года Атлантику пересекло только 175 тысяч солдат, из которых генералу Першингу удалось сформировать лишь два укрупненных пехотных дивизиона. В самих Соединенных Штатах в пехотинцы записались многие. Но в ходе их обучения использовались деревянные винтовки и устаревшие пулеметы. Тяжелого вооружения, которое царило на полях сражений в Европе, у них не было. В начале 1918 года Америка также не была готова снабжать свою армию современным оружием собственного производства. Америка поставляла значительные объемы предметов военного назначения, однако основную часть заказов Антанты составляли сырье, полуфабрикаты, взрывчатка, порох и боеприпасы[589]. Настоящее оружие войны разрабатывалось и производилось самими европейцами. Американцы начинали наращивать производство оружия, но это было оружие европейского образца. Основным вкладом Форда стало не производство тысячи обещанных им танков, а обеспечение низкой себестоимости при массовом производстве цилиндров для авиационного двигателя «Либерти», конструкцию которого американские инженеры выполнили на основе французских, британских, итальянских и германских разработок. Несмотря на уже ставшие легендарными достижения детройтских мастеров, у Америки было слишком мало времени для того, чтобы ее новая система массового производства сыграла действительно решающую роль[590]. 1918 год не следует путать с 1944 годом. В 1918 году американская армия сражалась французским оружием, а не наоборот. Три четверти самолетов, на которых летали пилоты ВВС США, были изготовлены во Франции[591].
То, что американцы начали свое обучение на Западном фронте в качестве учеников британцев и французов, было неудивительным, и такое трансатлантическое разделение труда оказалось эффективным. Но существовал один фактор, ограничивающий скорость поступления и размеры помощи Америки, – транспортировка. Когда бралось обязательство о направлении 1 млн американских солдат, то подразумевалось, что их перевозку в Европу будут обеспечивать преимущественно американские суда. Но внутренние раздоры в Вашингтоне привели к тому, что в 1917 году для строительства грузовых кораблей было сделано совсем немного. К концу года Генеральный штаб США располагал судами, способными перевезти лишь 338 тысяч тонн груза. Для того чтобы к лету обеспечить транспортировку личного состава, американцам требовалось сосредоточить свои усилия и увеличить этот показатель как минимум в 10 раз[592] Развернувшаяся впоследствии борьба проливает свет на отношения между администрацией Вильсона и ее европейскими партнерами в ходе кризиса последнего этапа войны.
Действующая мировая монополия на морские перевозки, установленная Британией и ее союзниками после 1914 года, была прямым вызовом концепции Вильсона, предусматривающей руководящую роль Америки в мировом устройстве. Акт о грузовых морских перевозках, принятый в сентябре 1916 года, был нацелен на то, чтобы содействовать созданию американского торгового флота, способного соперничать с торговым флотом Британии[593]. Но разработанные меры были рассчитаны на мирное время, когда у американских конкурентов еще была возможность неспешно обсуждать подробности. С началом подводной войны американское правительство было вынуждено в апреле 1917 года принять чрезвычайные меры по созданию государственного торгового флота. Однако к этому моменту все свободные стапели и сухие доки в США были заняты предусмотрительными британцами. Вильсону пришлось объявить мораторий на размещение новых зарубежных заказов. Самые крупные заказы из Британии и Франции были выкуплены американским правительством. Наконец, в октябре 1917 года все американские корабли, имевшие стальной корпус, были поставлены на федеральный учет. На этой базе была создана судостроительная компания
В действительно критический период с марта по июль 1918 года, когда американскую армию с нетерпением ожидали во Франции, на американских верфях закладка новых судов была практически остановлена. Более того, даже в самый разгар кризиса администрация Вильсона не относила удовлетворение потребностей продолжавшейся в Европе войны к числу приоритетных задач. Лишь незначительная часть реквизированных федеральным правительством судов действительно использовалась для транспортировки войск. Когда в августе 1918 года германские войска приблизились к Парижу на расстояние пушечного выстрела, Вильсон все еще настаивал на увеличении американского присутствия на выгодных торговых маршрутах в Бразилию и Японию. Основная нагрузка приходилась на флот Британии и Франции. Еще в январе британцы согласились с ужасающей сменой приоритетов. Чтобы обеспечить ежемесячную транспортировку 150 тысяч американских солдат, они были вынуждены сократить импорт продовольствия[595]. Когда 21 марта германская армия совершила прорыв позиций союзников, потребовались еще более жесткие меры. Теперь Ллойд Джордж, поменявшись местами с Вильсоном, напрямую обращается к американской общественности. Вильсона это так возмутило, что он был готов отозвать своего посла в Британии. «Боюсь, – пожаловался он однажды, – что к концу войны я возненавижу англичан»[596]. Но реакция американских военных властей все же последовала. В мае было перевезено 250 тысяч человек, а общее число перевезенных в период с февраля по ноябрь 1918 года составило 1 млн 788 тысяч человек, и по меньшей мере половина из них была перевезена на британских судах.
Транспортные проблемы превратили трансатлантическую военную экономику в примитивный экономический обмен: людей меняли на предметы. Для экономии места американские солдаты перевозились практически без военного оборудования. Британия и Франция обеспечивали вновь прибывшие американские подразделения винтовками, пулеметами, артиллерией, самолетами и танками. Даже их питание осуществлялось за счет и без того сильно уменьшившихся запасов. Этот живой груз и стал главным вкладом Америки в военную победу – хорошо упитанные молодые люди нового урожая и в расцвете сил, каких уже мало оставалось в Европе[597]. Большинство прибывших американцев не имели боевого опыта, и их нельзя было сразу отправлять на фронт. Однако их прибытие сулило окончательную победу и позволяло создать стратегическую подушку на случай возможного прорыва германской армии. На итальянском фронте единственный американский полк был развернут именно в пропагандистских целях. Три батальона, состоявших из тысячи рослых молодых людей из штата Огайо, появлялись то в одном, то в другом городе, где, переодеваясь то в одну, то в другую форму, маршировали на парадах, чтобы создать впечатление присутствия десятков тысяч солдат, прибывших для подкрепления[598].
Особую роль в трансатлантических перевозках сыграла отлаженная система экономического сотрудничества союзников, над которой Антанта работала с 1915 года. Изначально предназначенная лишь для финансирования и закупок пшеницы, а затем для распределения угля, к осени 1917 года эта система уже использовалась для общего управления перевозками наиболее важных грузов[599]. Союзнический совет по делам морского транспорта располагался в Лондоне, в его работе участвовали представители всех правительств воюющих стран под руководством Британии и Франции. Несмотря на то что каждый в первую очередь защищал интересы правительства своей страны, вместе они образовали межправительственный орган, от решений которого зависела жизнь буквально каждого жителя Европы, независимо от того, был он гражданским или военным. Понимая всю исключительность ситуации, именно страны Антанты, а не Вильсон приступили в начале 1918 года к поиску совершенно новых форм сотрудничества и координации. Стремясь остановить решающее наступление германских войск, страны Антанты достигли уровня межправительственной кооперации, намного превосходивший тот, который когда-либо существовал в Лиге Наций. Начиная с 1916 года Франция, Россия и Италия получали займы у Британии. В 1916 году в Париже была созвана конференция по экономическим вопросам, которой предстояло четко определить масштабы долгосрочного сотрудничества союзников в борьбе против общего врага. В ноябре 1917 года, после катастрофы под Капоретто, был создан Высший военный совет. К апрелю 1918 года британские и французские солдаты воевали под общим верховным командованием. В мае маршал Фош получил полномочия координировать действия на всей линии Западного фронта от Северного моря до Восточного Средиземноморья. Тогда же началась координация закупок и транспортировки продовольствия для британских и французских войск. Сотрудничество целого поколения бизнесменов, инженеров и технократов, в число которых вошли британец Артур Солтер и его близкий друг и коллега француз Жан Моне, стало прообразом Европейского союза, начало которому положила функциональная интеграция в рамках Европейского объединения угля и стали (ЕОУС;
Эту третью модель экономики, возникшую в годы войны, модель сотрудничества союзников затмили в исторической памяти ее два основных конкурента: плановая экономика Германии и капиталистическое изобилие Америки[601]. Это не было случайностью. В странах-победительницах действовали либеральные политико-экономические системы, отторгавшие саму мысль о государственном регулировании[602]. И такая оппозиция, существовавшая во Франции, Италии и Британии, находила энергичный отклик в Вашингтоне[603]. Администрация Вильсона относилась к межсоюзническим организациям с глубоким подозрением. В предвоенный период главной задачей политики «открытых дверей» был подрыв картельных соглашений и протекционистских торговых режимов европейских империй. Противостояние Америки смелым требованиям Парижской конференции 1916 года, которые в Вашингтоне расценили как попытку создания мирового картеля и абсолютное отрицание политики «открытых дверей», граничило с враждебностью[604]. Американцев, работавших долгое время в межсоюзнических организациях, заставляли держаться на расстоянии, опасаясь, что они «утратят связь с ситуацией в Америке… и по своим взглядам превратятся в европейцев». Вильсон считал, что американцам, работавшим в Лондоне, хватало полгода, чтобы «обангличаниться»[605]. Однако на практике любой американский проект в Европе – будь то программа Гувера по оказанию помощи Бельгии или независимая армия под командованием Першинга – зависел от совместной деятельности логистического аппарата, созданного Антантой. В 1918 году Бельгия получала продовольствие не только благодаря организаторскому гению Гувера или американской щедрости, но и за счет того, что межсоюзническое транспортное управление обеспечило первоочередную доставку помощи даже в ущерб потребностям тыла во Франции, Британии и Италии[606].
В корне неконструктивное поведение генерала Першинга и администрации Вильсона привело к тому, что в Британии стали в открытую говорить о стратегическом соотношении на Западном фронте как об игре с нулевым результатом. Если бы война завершилась в 1918 году, это было бы триумфом Британской империи. Если война продолжится и в 1919 году, то Британия, равно как и Франция, будет полностью истощена. Даже если привлечь значительные человеческие ресурсы из Индии и Африки, все равно американцы будут претендовать на лавры победителя. Некоторые даже начали задумываться о том, что для Британии и Франции было бы лучше, если бы Америка не вступала в войну. Уинстон Черчилль дал характерную оценку атлантическому единству: «Независимо от насущных военных потребностей, отношения между британскими и американскими частями на полях сражений, общие тяготы и потери, пережитые ими, окажут огромное влияние на будущую судьбу англоговорящих народов». Это, полагал Черчилль, «будет, возможно, единственной гарантией безопасности в случае, если Германия после войны окажется сильнее, чем была перед ней»[607].
Менее горячие головы указывали на то, что фантазии о независимости в любом случае оставались напрасными. Антанта зависела от Америки, и уже не имело значения, закончится война в 1918 или в 1919 году и участвовала ли в войне многочисленная американская армия. За авиационными двигателями из Детройта и сталью из Питтсбурга стояло нечто, пусть не столь осязаемое, но имевшее решающее значение – выданные в долларах кредиты. Начиная с 1915 года Уолл-стрит содержала Антанту. Даже без неожиданной интервенции ФРС в ноябре 1916 года и сотрудничества симпатизировавшего Антанте Дж. П. Моргана, ее кредитный лимит был бы исчерпан в 1917 году. Соединенные Штаты преодолели ограниченность рынка частного капитала, заменив ее новой геометрией финансовой и экономической мощи богатой демократии, и направили в Лондон, Париж и Рим огромные государственные займы. Именно прямое финансирование за счет государственного кредитования США позволило Антанте добиться пускай незначительного, но имевшего жизненно важное значение преимущества над Германией. 24 апреля 1917 года Конгресс заложил фундамент долгосрочного финансирования, одобрив выпуск облигаций «Займа свободы». Первоначально на военные нужды Америки предусматривалось израсходовать 5 млрд долларов, из которых 3 млрд долларов предназначались для предоставления кредита Антанте. В отличие от американских войск, американские деньги пришли быстро. Уже к июлю 1917 года министр финансов Уильям Макэду перевел в Британию аванс в размере 685 млн долларов[608]. К моменту перемирия 1918 года полученная сумма составляла чуть более 7 млрд долларов. К весне 1919 года был достигнут максимальный лимит в 10 млрд долларов.
Деньги определяли все остальные проблемы. До апреля 1917 года, стремясь сэкономить доллары, Британия направляла грузопоток по очень длинному маршруту через Австралию. После апреля 1917 года, когда долларов стало в избытке, закупки и транспортировка грузов осуществлялись по значительно более эффективному трансатлантическому маршруту. Связь государственного кредитования с развитием экспорта стала еще одной определяющей чертой новых отношений с Америкой. До апреля 1917 года Антанта занимала у Америки деньги для того, чтобы оплачивать закупки в США и за границей. Конгресс, утверждая ассигнования, ставил условие, что получаемые в виде займа доллары должны расходоваться исключительно в Америке. После апреля 1917 года под управлением федерального правительства США находился уже гигантский механизм экспортных поставок за счет государственных средств. Фискальный аппарат Америки и производственные возможности американского бизнеса были связаны как никогда прежде. Никакое «финансовое господство» Испании, Голландии или Британии в период XVII–XIX веков нельзя было даже приблизительно сравнивать с подобным масштабом и степенью координации. Союзнический совет по вопросам снабжения, сформированный, в отличие от других союзнических агентств, по настоянию Вашингтона, работал под плотным контролем заместителя министра финансов США и направлял заказы непосредственно в Американский совет военной промышленности[609].
Как и предсказывали критики, в их числе блестящий молодой экономист, советник министерства финансов США Джон Мэйнард Кейнс, нанесение Германии нокаутирующего удара оставило Британию на милость Соединенных Штатов. Ллойд Джордж с готовностью пошел на этот риск в надежде на то, что Америка понимает собственные интересы в Атлантическом союзе. Но, как летом 1917 года мог убедиться на собственном опыте работавший в Вашингтоне Кейнс, реалии трансатлантического партнерства были менее обнадеживающими, чем предполагалось демократическим альянсом. Кейнс считал, что администрация Вильсона намерена воспользоваться возможностью, чтобы довести Британию до состояния «полной финансовой беспомощности и зависимости»[610]. Такая зависимость проявлялась на самом основном уровне валютно-финансовой системы. До войны международный золотой стандарт был привязан к золотому паритету фунта стерлингов. После 1914 года, притом что его свободная конвертация внутри страны была прекращена, фунт стерлингов номинально оставался привязанным к золоту и по-прежнему обменивался в Нью-Йорке. Для стран Антанты было жизненно необходимым сохранить курс своих валют по отношению к доллару. Они не могли с уверенностью обещать возврат займов, полученных в долларах, в условиях, когда лира, рубль, франк и фунт стерлингов значительно обесценивались. Стоимость обслуживания долгов, выраженная в долларах, стала бы заоблачной. В январе 1917 года в своей конфиденциальной записке в министерство финансов Кейнс категорически возражал против отказа от золотого стандарта: «Мы превратили золотой стандарт в фетиш. Мы так гордимся им…Нашей любимой формой пропаганды стало особое внимание к падению курса на германских биржах и стабильности нашего курса»[611].
Характерно, что Кейнс попал прямо в точку. Зависимость Антанты от Соединенных Штатов не была неизбежной. Антанта, подобно Германии, могла попытаться воевать, не прибегая к американским ресурсам. Но тогда это была бы совсем другая война, а не та, которую в начале 1917 года планировали Лондон, Париж и Петроград. Решение Лондона привести Антанту на Уолл-стрит было связано с преднамеренно рискованной стратегией, представлявшей собой часть общего намерения нанести «нокаутирующий» удар. И это решение обеспечило Антанте значительное материальное превосходство и на поле боя, и в тылу. Но после того как решение обратиться к США было принято, когда оно легло в основу военной стратегии и пропаганды Антанты, возникла серьезная зависимость, и администрация Вильсона осознавала наличие этой зависимости и до, и после того, как Америка вступила в войну. Весной 1917 года Уильям Макэду, министр финансов (и зять) Вильсона, дал ясно понять, что он намерен заменить фунт стерлингов на доллар в качестве ключевой резервной валюты[612]. В первую очередь Макэду предложил отказаться от использования средств, выделенных с согласия Конгресса для «Займа свободы», в целях поддержки курса фунта стерлингов или франка. Кроме того, не следовало позволять Лондону использовать эти средства для погашения овердрафта, полученного у Дж. П. Моргана в период, когда зимой 1916/17 года по распоряжению Вильсона были заморожены кредиты. Это поставило Лондон в очень тяжелое положение. Первый раз в конце июня, а потом еще раз в конце июля 1917 года Британия была в нескольких часах от объявления дефолта[613]. Лондон и Уоллстрит были близки к панике, и этого оказалось вполне достаточно, чтобы убедить администрацию Вильсона в том, что даже если доллару в конечном счете и предстояло прийти на замену фунта стерлингов, то краткосрочная защита фунта стерлингов будет наиболее дешевым способом поддержать военные действия Антанты. Но действие этой гарантии ограничивалось продолжительностью войны. После окончания боевых действий Антанта будет оставлена на волю судеб. Американский доллар станет единственной мировой валютой, обеспеченной золотом. То, что американская поддержка ограничивалась сохранением курса доллара и фунта стерлингов, было примечательно в свете валютно-финансовых отношений внутри Британской империи. Империя опиралась на две неравные валютные системы: с одной стороны, на фунт стерлингов, поддерживаемый золотом, значительная часть которого добывалась в Южной Африке, а с другой – на индийскую рупию, зависящую от колебаний цены на серебро. Война подвергла эту систему крайне жестким испытаниям. Британский импорт из доминионов и Индии стремительно увеличивался, а ее экспорт в остальные части империи сокращался до минимума. У империи накопился значительный профицит в торговле с Британией, но в условиях огромной потребности в долларах и золоте Лондон не мог позволить империи неограниченный импорт с третьих рынков, в том числе из США. Уже через несколько дней после начала войны Лондон объявил о монополии на золото, добываемое в Южной Африке, установив искусственно заниженную официальную цену на золото и непомерно высокие ставки на его транспортировку и страхование. Против южноафриканских банков, пытавшихся продавать золото по высоким рыночным ценам напрямую в США, были применены санкции и развернута пропагандистская кампания, обвинявшая их в пособничестве врагу[614]. Несмотря на протесты золотодобывающих корпораций, которые на самом деле были вынуждены субсидировать военную экономику Британии, низкая цена на золото сохранялась до окончания войны. В результате значительная часть мировых золотых запасов сосредоточилась в Лондоне, что вызывало ожесточенные протесты националистов. В Трансваальском золотодобывающем районе бурские активисты громогласно требовали, чтобы Южная Африка сама распоряжалась своим золотом, открыв собственные аффинажные заводы и монетный двор.
И если в Южной Африке все внимание было сосредоточено на одном главном продукте, добываемом гигантскими золотодобывающими корпорациями, принадлежащими Британии, где белые шахтеры составляли меньшинство, то в Индии финансовые отношения военного времени потенциально были еще более взрывоопасными, так как они касались отношений между британцами и 240 млн человек, кормившихся в основном за счет сельского хозяйства. «Экономическая дыра», которую собой представляла Индия, уже давно была основным аргументом националистов[615]. Какими бы ни были преимущества такой ситуации до 1914 года, с началом войны масштабы этой «дыры» стали чрезмерными. С осени 1915 года торговый баланс решительным образом изменился в пользу Индии. В обычных обстоятельствах это могло привести к увеличению индийского импорта или к притоку драгоценных металлов. Но теперь, чтобы предотвратить резкий рост «ненужного» импорта, вызванного возросшей покупательной способностью Индии, законы военного времени были введены и на субконтиненте[616]. Доходы Индии от экспорта, хранившиеся на счетах в лондонских банках, были направлены в британские облигации военного займа. Таким образом, Индия, помимо ее воли, стала участницей программы экономии в условиях военного времени, что было для нее особенно болезненным, потому что военные расходы вынуждали индийское правительство сократить давно обещанные ассигнования на инвестиции в начальное образование[617].
В начале 1916 года была официально отменена зависимость индийской валюты от цен на серебро. Теперь рупия поддерживалась за счет хранящихся в Лондоне облигаций британского правительства, оформленных на Индию. Предполагалось, что после войны эти облигации можно будет обменять на мерные слитки или товары при условии, что фунт стерлингов сохранит свой довоенный номинал. Однако в случае девальвации фунта стерлингов после войны, которая представлялась вполне вероятной, Индии грозили соответствующие убытки. А Индия уже купалась в деньгах, не обеспеченных драгоценными металлами. Даже в лучшие времена индийские крестьяне крайне неохотно пользовались бумажными деньгами. Риск инфляции становился все более очевидным, с рынка исчезало оставшееся серебро. Это, в свою очередь, делало еще более затруднительным поддержание вымысла о том, что когда-нибудь будет возможен выкуп имеющейся массы бумажных денег. В качестве контрмеры в апреле 1916 года индийское правительство запустило в оборот серебро, приобретенное в США[618]. Однако при отчаянном дефиците долларов такая мера не могла удовлетворить спрос. Вступление в войну Америки также не принесло немедленного облегчения. Более того, в сентябре 1917 года Вашингтон заявил, что если Индия обеспечивает Британию поставками в кредит, то подобная льгота должна распространяться и на США. Соединенные Штаты вынудили Индию предоставить кредит в рупиях в размере, эквивалентном 10,5 млн долларов.
К началу 1918 года валютная система Индии была близка к краху. В Бомбее политические дискуссии о реформах Монтегю – Челмсфорда омрачались бурными событиями на биржах, где торговцы спешили обменять бумажные рупии на серебро, запасы которого подходили к концу. С учетом плачевного положения, в котором находился Лондон, взять на себя гарантии сохранения системы «раджа» могли только Соединенные Штаты. 21 марта Вашингтон объявил об открытой продаже огромных запасов серебра США. Согласно закону Питтмана, было разрешено продать 350 млн унций серебра при фиксированной цене один доллар за унцию. Правительство Индии получило разрешение использовать свои авуары, хранящиеся в Лондоне, для того чтобы пополнить собственные запасы серебра за счет официального американского резерва[619]. На деле это означало отход Индии от фунта стерлингов и ее переход к расчетам на основе серебряного доллара при курсе рупии, составлявшем приблизительно одну треть унции серебра, или 35,5 цента. По отношению к фунту стерлингов курс рупии немедленно увеличился с 16 до 18 пенсов. Такая девальвация фунта стерлингов увеличила стоимость британского импорта. Но она принесла значительное облегчение в политике. Как и предупреждал индийский инспектор по валютным операциям, неспособность Лондона удовлетворить спрос на серебро нанесет по системе «раджа» более сокрушительный удар, чем военное поражение или даже «высадка германских войск в Норфолке»[620].
Первая мировая война привела к тому, что США превратились в основную силу мировой экономики. Противостояние на переговорах в Лондоне и Вашингтоне могло создать впечатление, что речь идет о том, каким образом Америка будет наследовать преимущественное положение, которое занимала Британия. Но это было бы серьезной недооценкой всей новизны ситуации, сложившейся в ходе войны. При всем своем великолепии викторианская Британия никогда не обладала такими рычагами воздействия на Пруссию, Францию Наполеона III или Россию Александра III, которыми теперь располагал Вашингтон. В своей борьбе за разгром Германии Антанта вступила в беспрецедентный период зависимости от США. Эта новая асимметричная геометрия финансов свидетельствовала о конце эры конкуренции между великими державами, определявшей эпоху империализма, что можно рассматривать с двух позиций. С одной стороны, помощь в военной мобилизации экономики стран Антанты, поступившая из-за океана, позволила им одержать победу над Германией. Но, с другой стороны, США получили беспрецедентную возможность доминировать как над своими карибскими сатрапиями или Филиппинами, так и над ведущими европейскими странами – Британией, Францией и Италией. В общих чертах это было именно то одностороннее влияние, к которому стремился Вудро Вильсон в своей стратегии «мира без победы». Получит ли в результате Вашингтон столь желанные рычаги воздействия, зависело от трех вопросов. Готовы ли европейские демократии сотрудничать, признав финансовые требования своего нового кредитора? Сумеет ли Вашингтон блокировать попытки европейских держав вовлечь США в создание нового мирового экономического порядка, который они представляли более многосторонним? Будут ли сами американские институты соответствовать своей совершенно новой роли финансового лидера?
К 1918 году стало до боли ясно, что такой лидер необходим. Поддержка США не могла скрыть слабости британской, французской и итальянской валют. Резкие колебания валютных курсов в этих странах были обусловлены одной мировой тенденцией – инфляцией. Легендарной стала послевоенная гиперинфляция, уничтожившая Веймарскую республику в 1923 году. И она не была уникальным событием. После окончания войны разорительная гиперинфляция разразилась в Польше, Австрии и России. Траектория развития этих стран начала разительно отличаться от траектории развития других воевавших стран только с 1920 года. В период с 1914 по 1920 год инфляция охватила весь мир. В Сьерра-Леоне цена на чашку риса выросла в 5 раз[621]. В Хараре реальный заработок африканских рабочих уменьшился вдвое[622]. В Египте, как и в Индии, на смену обеспечению валюты драгоценными металлами пришло сомнительное обеспечение за счет государственного долга Британии. За короткое время количество денег удвоилось, что привело к катастрофическому росту стоимости жизни в городах (табл. 4)[623].
Столь масштабное изменение цен привело к жестоким социальным конфликтам вокруг распределения власти и благосостояния. Производители пользовавшихся спросом товаров и те, кто мог назначать цену на товар по своему усмотрению, обычно получали выгоду от войны. Однако достаточно влиятельные покупатели, такие как Британская империя, могли регулировать рынок в свою пользу. Британия не только устанавливала цену на южноафриканское золото. Она также манипулировала ценами на египетский хлопок[624]. Во всех воевавших странах незаменимые рабочие, занятые на военном производстве, могли получать дополнительную оплату. Но это, в свою очередь, вело к тому, что работодатели и органы планирования старались наряду с мужчинами брать на работу женщин, которым можно было платить меньше. С ростом инфляции борьба за свою долю дохода превратилась в общую войну всех против всех. Наиболее опасным было растущее нежелание крестьян обменивать свой урожай на обесценивающуюся валюту. Только обещанием промышленных товаров можно было удержать их от перехода на самообеспечение. В 1917 году хлебные бунты привели к свержению царской монархии. К 1918 году большая часть Центральной Европы голодала, а вся экономика стран Индийского и Тихого океанов жестоко страдала от острой нехватки риса[625]. В Японии, вторгшейся в августе 1918 года в Сибирь, правительство премьер-министра Тераути Масатаке было свергнуто в результате рисовых бунтов, начавшихся в рыбацких поселках и перекинувшихся на промышленные центры побережья, а затем добравшихся и до самого Токио[626].
Главной причиной этой волны инфляции была валютная экспансия, зародившаяся в самом сердце мировой валютноденежной системы – в Европе и США. С ростом военных расходов ни в одной из воюющих стран не были увеличены налоги. Государство решало проблему роста покупательной способности выпуском правительственных облигаций, выполнение обязательств по которым откладывалось на многие годы после окончания войны. Но избыточная покупательная способность во многом сохранялась. Более того, значительная часть облигаций приобреталась не вкладчиками, а банками. Вместо того чтобы мобилизовать хранящиеся по домам средства, банки обеспечивали этими облигациями надежные инвестиции, которые можно было перепродать за наличные центральному банку – Банку Англии, Банку Франции или Рейхсбанку. Подобно депозиту в наличных, эти облигации служили основанием кредитной пирамиды. Центральные банки превратились в насосы, разгонявшие инфляцию. Вся зона фунта стерлингов Британской империи была охвачена инфляцией, бравшей начало в Лондоне, в министерстве финансов и в Банке Англии. Через эти же механизмы инфляция достигла даже сердцевины новой структуры финансовой власти – Соединенных Штатов.
История американских финансов военного времени преподносилась сторонниками линии Вильсона как история «Займа свободы»[627]. Перед войной не более 500 тысяч состоятельных американцев делали регулярные вложения в государственный долг. В конце войны министр финансов Рассел Леффингвелл говорил, что 20 млн американских граждан были подписаны на «Заем свободы», и, возможно, около 2 млн американцев добровольно участвовали в мероприятиях по продаже облигаций, проходивших практически во всех населенных пунктах страны. Было собрано более 30 млн долларов. Эта огромная массовая мобилизация сбережений населения представлялась администрацией Вильсона как серьезное наступление демократии и отказ от старого прошлого, когда главную роль играла Уоллстрит. На самом деле, во многих случаях это был принудительный сбор средств под сильным нажимом, особенно на недавних иммигрантов, от которых требовали доказать, что они стали стопроцентными американцами. Тех, кто хотя бы осмеливался выступать против официальной пропаганды «Займа свободы», приговаривали к длительным тюремным срокам. Облигации «Займа свободы», если бы они подкреплялись соразмерными частными накоплениями, могли бы стать серьезной, не подверженной инфляции поддержкой военной экономики всех стран-союзниц. Разумеется, в последующие годы эти займы были окружены соответствующей риторикой. Миллионы простых американцев отдали свои заработанные тяжелым трудом накопления на мобилизацию военной экономики союзников и теперь должны были получить свои средства обратно. И хотя облигации «Займа свободы» многое значили в массовом сознании и, безусловно, сыграли жизненно важную роль в коллективной поддержке военной экономики, они не имели прямого отношения к реальным сбережениям. В 1918 году сбережения американских семей и предпринимателей действительно сократились. Поэтому значительную часть денежных поступлений федерального правительства составляли банковские кредиты. Министерство финансов и ФРС, отчаянно пытаясь предотвратить любые нарушения в хрупкой банковской сфере, прибегли к валютной экспансии. Были ослаблены резервные требования. Прежде чем выпустить очередной транш облигаций «Займа свободы», министерство финансов передавало непосредственно банкам огромное количество своих краткосрочных сертификатов. Предполагалось, что эти сертификаты будут обмениваться на доллары, полученные от продажи облигаций «Займа свободы». Однако на практике крупные пакеты сертификатов оставались у банков, что вынуждало министерство финансов прибегать к рефинансированию (табл. 5)[628].
Увеличение правительственных расходов и недостаточное удовлетворение частного спроса могли компенсироваться, как это происходило во время Второй мировой войны, повышением реальной экономической активности. Рост покупательной способности мог подкрепляться предложением дополнительных товаров и услуг. В первые годы войны такую роль в американской экономике играли закупки Антанты, способствовавшие увеличению занятости и производства[629]. Но в 1916 году рост производства достиг своих пределов. ВВП США в ценах 1914 года за два года увеличился крайне незначительно: с 41,3 млрд долларов в 1916 году до всего лишь 42,9 млрд долларов в 1918 году, чтобы упасть до 41 млрд долларов в 1919 году[630]. Несмотря на пропагандистскую шумиху, существенного прогресса не наблюдалось ни в производстве, ни в производительности. При растущем спросе и неизменном объеме производства результат был предсказуем. Война оплачивалась за счет инфляционного налога. При едва заметном росте объема производства в период с 1916 по 1920 год номинальный национальный доход вырос с 43,6 млрд до 82,6 млрд долларов. Цены выросли вдвое. В 1914 году Форд назначил дневную оплату труда в размере 5 долларов, чем произвел мировую сенсацию. К концу лета 1917 года эта сумма не превышала абсолютного минимума. Стоимость жизни стремительно росла, притом что реальная оплата труда отставала[631]. В период с 1914 по 1916 год доходы от американского экспорта были феноменальными[632]. Профсоюзы боролись за сохранение реальных доходов своих членов, и в период с 1917 по 1919 год Америку сотрясали небывалые трудовые споры.
Последствия мобилизации экономики США в военное время, вместо того чтобы выступить в роли стабилизирующего фактора нового мирового экономического порядка, сыграли значительную дестабилизирующую роль. Американское общество и ключевые фигуры в администрации президента Вильсона ощутили, что Америка уже не стоит в стороне от мирового кризиса, сохраняя свое исключительное положение, но оказалась опасным образом вовлеченной в него. Все было готово для послевоенной реакции.
Таблица 4. Изменение мировой системы цен в военное время: оптовые цены (1913 г. = 100)
Таблица 5. Рост военной экономики: Соединенные Штаты, 1916–1920 гг.
11
Перемирие: сценарий Вильсона
В первые недели июля 1918 года события на Западном фронте решительным образом оборачивались против Германии. 22 июля Людендорф отдал приказ об отступлении с позиций на реке Марне. С начала года германская армия потеряла 900 тысяч человек. Каждый месяц прибывало по 250 тысяч американских солдат. Во Франции уже было сформировано 25 мощных дивизий. Еще 55 дивизий формировались по ту сторону Атлантики[633]. Каждую неделю баланс все сильнее изменяется не в пользу Германии. Это, однако, не означало немедленного окончания войны. Германская армия начнет распадаться только в октябре. Гитлер, находясь в гораздо более неблагоприятных обстоятельствах, использовал все средства принуждения и пропаганды для того, чтобы поднять рейх на последнюю кровавую битву. В 1918 году в Германии были люди, готовые сделать то же самое. Если бы им удалось одержать верх, то в 1919 году могли произойти ужасные события, подобные тем, которые привели к разрушению значительной части Германии и Центральной Европы в 1944–1945 годах. Но в результате решений, принятых «остатками» режима кайзера, партиями, составлявшими большинство в рейхстаге, и сотнями тысяч простых жителей страны, война была окончена утром 11 ноября 1918 года.
До сих пор принятое в ноябре 1918 года решение в пользу мира не получило должной оценки как выдающейся победы демократической политики. Труднее всего пришлось Германии. Однако прекращение военных действий было неоднозначно воспринято в Лондоне, Париже и Вашингтоне. Руководителям этих стран пришлось пойти на мир. Правильно ли они сделали, что согласились на перемирие, а не продолжили войну до тех пор, пока Германия не сдастся? К октябрю германская линия обороны разрушилась. Если бы война продолжилась еще несколько недель, Антанта могла бы к концу года потребовать безоговорочной капитуляции. Теперь же Германия не только смогла избежать полного поражения, но и, к удивлению, определять политику мира. Разумеется, Германия уже не могла требовать «мира равных», обещанного Вильсоном в 1917 году. Тем не менее в ходе переговоров о перемирии Берлин вполне намеренно внес в план перемирия имя Вильсона и его обещание мира без поражения.
После провала последнего наступления германской армии в июле и последовавшей немедленно контратаки французов прорыв британских частей в направлении Амьена поставил Германию в безвыходное положение. После 8 августа, «черного дня для германской армии», Людендорф и Гинденбург так и не смогли восстановить свое влияние[634]. Однако стремление принимать желаемое за действительное и сложности на линиях связи между Берлином и штабом кайзера в Спа привели к тому, что германские политики сумели осознать всю тяжесть военной ситуации лишь в середине сентября. В ноябре 1917 года большинство в рейхстаге утвердило на должность канцлера члена партии христиан-демократов Георга фон Гертлинга. Ожидалось, что он сумеет защитить права гражданского населения в тылу, провести в Пруссии демократизацию и добиться устойчивого и легитимного мира на Востоке. Ему не удалось выполнить ничего из перечисленного. Фиаско в Брест-Литовске привело к тому, что Германия утратила доверие как игрок на мировой арене. Как заявил комитету рейхстага член социалистической партии Фридрих Эберт, «мы проводим политику, нечестную изнутри. Каждый берет что может! И заявляет о примирении и переговорах… На политическом уровне мы не видим ничего, кроме кучи мусора!»[635] В середине сентября 1918 года Австрия в открытую призвала к миру, но правительство Гертлинга оставило этот призыв без внимания. Союзники выбивались из сил, и было очевидно, что Германии нужны переговоры, но пойти на них могло только новое правительство. Конечно, Британия и Америка заявляли, что ожидают смены режима в Германии. Даже консерваторы из окружения кайзера начинали привыкать к мысли о том, что им придется пойти на создание демократического фасада. Но власть ускользала у них из рук. Партиям, входящим в большинство в рейхстаге, не было нужды заискивать перед Западом. Они требовали власти, потому что правящий режим стал политическим банкротом. Только либералы, партия Центра и СДП, похоже, были в состоянии сформулировать последовательную внешнюю политику и заручиться необходимой для ее проведения поддержкой населения. Как и русские революционеры в феврале 1917 года, они не ставили перед собой цели сдаться. Напротив, обеспечив основы демократии в тылу, они надеялись на переговоры с позиции относительной силы[636]. 12 сентября 1918 года Маттиас Эрцбергер впервые призвал СДП присоединиться к партии Центра в формировании нового правительства рейха, и представитель либералов Фридрих Науман привел красноречивую историческую аналогию. Он надеялся, что участие социалистов в правительстве вызовет в рейхе такой же патриотический подъем, который позволил французскому радикалу Леону Гамбетте возродить сопротивление наступающим войскам Бисмарка осенью 1870 года[637].
В первых числах октября принц Макс фон Баден, либерал, вступил в должность канцлера и возглавил правительство, состав которого был согласован с СДП, либералами и партией Центра. В области внутренней политики его правительство обещало провести демократизацию Пруссии, отменить военное положение и принять конституцию, провозглашавшую рейх парламентской республикой. Мир на принципах Лиги Наций логически дополнял внутриполитические реформы. Берлин предлагал полное восстановление Бельгии и предоставление полной автономии всем территориям, освободившимся из-под власти русского царя. Но если в мире будет отказано, то новое правительство Германии создаст демократическое народное ополчение и будет готово сражаться до конца[638]. Неудивительно, что такое правительство обратилось к президенту Вильсону с просьбой о посредничестве. Но это был не автоматический выбор. Новый канцлер не доверял американскому президенту. Фон Баден особенно возражал против любых односторонних контактов с Вашингтоном. Лондон и Париж могли воспринять подобные шаги как попытку выторговать какие-то преимущества, настроив Антанту и Америку друг против друга, что будет истолковано как еще одно доказательство вероломства. Правительство, девизом которого были доверие и последовательность, не могло так начинать свою деятельность. Если Германия говорит о мире всерьез, ей следует говорить о нем непосредственно со странами, армии которых близки к сокрушительной победе на поле боя (то есть с Британией и Францией), а не пытаться заполучить рычаги влияния, ведя переговоры с их американским союзником[639].
Враждебное отношение к Вильсону разделяли и видные члены СДП. Член правого крыла партии Альберт Зюдекум подготовил памятную записку, в которой отмечал, что настоящим врагом Германии и Европы в целом является американский капитализм. Вильсон «открыто стремился к роли мирового арбитра»[640]. Его цель состояла в том, чтобы подчинить себе всю Европу, превратив целый континент в набор экономически зависимых от Америки национальных республик. Единственным спасением Европы от такого коллективного «вторжения» оказывается социал-демократическая партия, которая определит условия демократического мира вместе с социалистами во Франции и лейбористской партией Британии.
Но это мнение не совпадало с мнением представителей большинства в рейхстаге. В августе 1918 года Маттиас Эрцбергер закончил работу над книгой
Но прежде всего германский интернационализм выступал на стороне атлантизма. 12 сентября 1918 года, за две недели до окончательного кризиса на Западном фронте и вступления в должность Макса фон Бадена, Эрцбергер призвал своих коллег в рейхстаге считать Лигу Наций первым шагом к тому, чтобы сделать «широкий жест через океан навстречу Вильсону»[645]. Невзирая на антиамериканизм канцлера, была избрана именно эта стратегия[646]. 6 октября фон Баден обратился к Вильсону с просьбой о начале мирных переговоров на основе принципов, изложенных в «14 пунктах»: самоопределение без аннексий и контрибуций. Берлин представлял себе серьезные последствия такого шага. Германия смирялась. Отчаянно пытаясь выжить, Германия пользовалась очевидным желанием Вильсона выступать в роли мирового арбитра. Вероятность того, что Берлин может на деле принять предложение Вильсона о «мире без победы», было кошмарным сном для стратегов Антанты еще со времени мирной ноты декабря 1916 года. До осени 1918 года политические разногласия внутри самой Германии не позволяли Берлину пойти по этому пути. Призыв к миру, с которым рейхстаг выступил в июле 1917 года, остался в тени военного триумфа Германии над Россией. Попытки заключить прогрессивный мирный договор в Брест-Литовске были сорваны катастрофическим противостоянием германских милитаристов и большевиков. Осенью 1918 года еще одна попытка Германии заключить мир на либеральной основе была близка к фиаско. В ноябре политика проведения переговоров о перемирии могла привести к мятежу, который перешел бы в революцию, но лишь до тех пор, пока Берлин не предоставил Вильсону возможность нажать на Лондон и Париж. Потерпев поражение, Германия дала Вильсону шанс, которого его столь старательно лишала Антанта. Перемирие позволяло Вильсону превратиться из представителя воюющей стороны в арбитра европейских событий. Находясь на грани краха, Германия позволила Вильсону осуществить сценарий, который отныне стал определяющим для вопросов мира.
27 сентября 1918 года, чувствуя приближение конца, Вильсон воспользовался кампанией, проходящей в Нью-Йорке в связи с четвертым выпуском облигаций «Займа свободы», чтобы выступить с речью, в которой он еще раз определил основные направления «либерального» мира. «Надежный и прочный мир» можно обеспечить, лишь пожертвовав собственными «интересами» во имя «объективной справедливости». «Неотъемлемым инструментом» такого мира должна стать Лига Наций. В своей новой попытке сформулировать основы мира, известной как «пять особенностей», Вильсон еще раз показал, с каким нежеланием он вступал в антигерманскую коалицию. Лигу нельзя было формировать в военное время, потому что в этом случае она превращалась в инструмент в руках победителей. Новое устройство мира должно обеспечивать беспристрастный справедливый подход как к победителям, так и к побежденным. Никакие особые интересы не должны ставиться выше общих интересов. В самой Лиге не может быть никаких исключений. В ней не должно быть места корыстным экономическим комбинациям, любым видам бойкотов и блокад, сравнимых с военными действиями. Все международные соглашения должны быть совершенно открытыми. И вновь Вильсон претендовал на то, что он является выразителем «незатуманенной» мысли «человеческих масс» и призывает лидеров европейских государств набраться смелости и заявить о своем несогласии с предлагаемыми им принципами. Неудивительно, что Лондон и Париж хранили молчание, а правительство Макса фон Бадена поспешило заявить о своем полном согласии. В первой ноте о перемирии, направленной Вильсону 7 октября, Берлин предложил провести переговоры на основе, которую Вильсон выдвинул в своей речи 27 сентября, а также «14 пунктов».
Понять ход событий после октября 1918 года будет намного проще, если с самого начала помнить о том, что Вильсон всегда относился к процессу демократизации в Германии с большой долей скептицизма. Американский президент не был универсалистом, каким его часто изображают, совсем наоборот. Вильсон считал, что подлинное политическое развитие представляет собой постепенный процесс, во многом определяемый глубокими этнокультурными и «расовыми» влияниями. Его взгляды на Германию были просты. Начиная с лета 1917 года он придерживался убеждения, что «милитаристские властители» Германии избрали двусторонне направленную стратегию: «…ничего не изменять, если победят, и пойти на создание парламентского правительства, если окажутся побежденными»[647]. Именно поэтому судьба большинства в рейхстаге и Веймарской республике имела второстепенное значение в расчетах Вильсона. На Парижской мирной конференции он всячески старался избегать встреч с делегацией Германии. Как отмечал Вильсон, «он не возражал бы… встретить старую кровь и железных людей старого режима, но одна только мысль о том, что придется наблюдать эти бесцветные создания нового режима.» была ему противна[648]. «Бесцветные», подобные Эберту и Эрцбергеру, могли предпринять определенные шаги в нужном направлении, но для того, чтобы в Германии укоренилось настоящее самоуправление, требовались годы, если не десятилетия. Вильсон воспринимал переговоры с Германией прежде всего в качестве рычага, обеспечивающего ему преимущество над победителями. Теперь, когда Германия была на грани поражения, именно французский и британский империализм, по мнению Вильсона, представлял собой основную опасность для его концепции нового мирового порядка. Вот почему, хотя сотни тысяч американцев сражались плечом к плечу с солдатами Антанты, он решил откликнуться на призыв Берлина в одностороннем порядке, без консультаций с Лондоном или Парижем. Вильсон попросил германскую сторону изложить свою позицию более подробно, на что правительство Макса фон Бадена с радостью сообщило, что целиком и полностью принимает каждый из «14 пунктов» и готово вывести германские войска со всех оккупированных территорий под наблюдением «смешанной комиссии».
В октябре 1918 года Британия и Франция оказались в чрезвычайной ситуации. В минуту военного триумфа казалось, что Вильсон неожиданно возвращается к позиции исключительного положения США как мирового арбитра, с которой они впервые столкнулись в январе 1917 года. Начиная с весны 1918 года в отношениях между Вашингтоном и европейскими столицами возникла значительная напряженность. Антанта негодовала по поводу неспешной реакции Вильсона на последнюю наступательную операцию Людендорфа. В течение лета отношения обострились в связи с интервенцией в России. Аналогичным образом, хотя позиция Лондона в вопросе о Лиге Наций оказалась более твердой, чем позиция Вашингтона, Вильсон и Ллойд Джордж уже спорили по поводу структуры и задач этой организации. В близких к Вильсону кругах о европейцах высказывались в открыто враждебном ключе. В Европе даже в официальных протоколах звучало презрение британского кабинета министров по отношению к тому, с какой беззастенчивостью Вильсон вступил в односторонние мирные переговоры с Берлином. Менее сдержанные отчеты о заседаниях с участием Ллойда Джорджа в начале октябре сообщают о его взрывах гнева. Вильсон действовал в одиночку. Он оставлял Германию безнаказанной и делал это во имя прогресса и справедливости. Когда даже
Раздосадованный гневной реакцией на свою одностороннюю дипломатию, но полный решимости использовать предоставленную Германией возможность, Вильсон решил поднять ставки. 14 октября в ответ на вторую записку Макса фон Бадена по вопросу перемирия президент потребовал доказательств того, что Германия действительно встала на путь демократии. Скрытый смысл был ясен: кайзер должен уйти. И снова общественное мнение в Америке заботило Вильсона не больше, чем действительные перемены в Германии. Ему надо было казаться одновременно и сильным, и либеральным. Но для Лондона и Парижа это было серьезным промахом: в Германии требование демократизации как условия заключения мира неизбежно давало противоположный результат; сторонники реформ будут восприниматься как вражеские марионетки. И европейские союзники были правы.
В Берлине были обескуражены второй нотой Вильсона. Правительство Макса фон Бадена оставалось верным идее переговоров с Вашингтоном. К концу октября военная обстановка была столь безнадежной, что большинство в рейхстаге оставило всякую мысль об организации кампании массового сопротивления вторжению союзников. Однако крайне правые восприняли требование Вильсона об отречении кайзера как подстрекательство. Пренебрегая позицией гражданского правительства, Людендорф отправился в Берлин, чтобы заявить протест и поднять правые силы на последнее сражение за имперский штандарт кайзера. 26 октября Макс фон Баден отправил его в отставку. Успокоить моряков оказалось сложнее. Под предлогом подготовки эвакуации с побережья Фландрии германское адмиралтейство отдало приказ о последнем массовом выходе в Северное море, где должно произойти решающее столкновение с британским флотом. Именно этот самоубийственный мятеж офицеров привел их к окончательному поражению. В первые дни ноября 1918 года команды кораблей, стоявших в Киле, отказались подчиняться приказам мятежных офицеров. Телеграф и телефон быстро разнесли эту новость, и смелый пример моряков поднял революционную волну по всей Германии.
Зимой 1917/18 года, когда в Брест-Литовске шли переговоры, германские милитаристы своими агрессивными действиями саботировали попытки рейхстага заключить легитимный мир на Востоке, что привело к забастовкам в Берлине и Вене, расколовшим демократическую оппозицию. Теперь попытка правого крыла саботировать мир на Западе привела к полному краху режима кайзера. Несоблюдение субординации и неразумные действия германских ультранационалистов поставили попытки германских парламентариев обеспечить упорядоченный демократический выход из войны на грань провала. Когда в первых числах ноября со всей Германии начали поступать сообщения о мятеже и бунтах, правительство фон Бадена, почти утратившее власть, с замиранием сердца ожидало сообщений с Запада. Сумеет ли Вильсон заставить Антанту принять условия перемирия, на которые с готовностью соглашалась Германия? Сядут ли союзники за стол переговоров, прежде чем германское государство развалится в ходе столкновений между левыми революционерами и правой фрондой? К 4 ноября казалось, что Лондон и Париж тянут время, а германская оборона рассыпается на глазах. В Берлине царила тихая паника.
Позже Германия будет считать это подлой тактической комбинацией, гениально разработанной макиавеллевским гением англо-американского империализма, когда Вильсон со своим либеральным морализмом обманом склонял Германию к перемирию, после чего в Версале франко-британские агрессоры наносили ей кинжальный удар. Для находящихся в преимущественном положении Лондона и Парижа это выглядело иначе. В октябре 1918 года Вильсон вступил в переговоры с Берлином, никак не координируя свои действия с Антантой. Чтобы хоть как-то понимать происходящее, Лондон и Париж потребовали от Вильсона прислать в Европу полномочного представителя, с которым они вместе могли бы сформулировать окончательные условия перемирия. 27 октября в Париж прибыл полковник Хауз[650]. Сначала британцы, французы и итальянцы заняли твердую позицию и отказывались идти на соглашение о мире, включающее положения «14 пунктов», которые президент также внес в одностороннем порядке. Французы и итальянцы не возражали против идеи Лиги Наций, но не хотели, чтобы она была включена в мирное соглашение. Британцы возражали против общего обязательства обеспечения свободы морей. Не принимая условий, ограничивающих их возможности в такой степени, британцы предпочитали продолжить войну и самостоятельно довести ее до конца. Мирные предложения Германии вновь обнажили глубокое различие позиций Вильсона и Антанты. Осенью и зимой 1918 года по мере приближения победы Вильсон не единожды при случае напоминал окружавшим свою основную позицию. Его неприятие европейской силовой политики распространялось и на море, и на сушу. «Если бы он не понимал, что Германия угрожает всему миру, он нашел бы случай разобраться с Англией»[651]. Теперь, после поражения Германии, этот момент, похоже, настал. В конце октября на заседании американского кабинета министров, когда один из коллег предостерег его от того, чтобы принуждать страны Антанты к миру на условиях, к которым они не были готовы, Вильсон резко ответил: «Их следует принудить». Нет никаких сомнений, что так и произошло[652].
Обмен нотами с Германией взбудоражил общественность. Потери в последних сражениях 1918 года были не менее ужасны, чем на протяжении всей войны. Это привело не только к истощению сил, но и к обострению проблемы людских резервов. В начале ноября 1918 года Жорж Клемансо был вынужден пойти на сделку с сенегальским лидером Блезом Дяном, пообещав предоставить политические права коренным сенегальцам в обмен на поставку рекрутов для французских ударных частей, что позволило Франции претендовать на свою долю в победе в 1919 году[653]. Ситуация в Ирландии вышла за пределы возможного компромисса. В случае продолжения войны предстоящей зимой Лондону пришлось бы насильно призвать на воинскую службу сотни тысяч мятежных сторонников «Шинн фейн». При всей воинственной риторике ни Клемансо, ни Ллойд Джорджу война сама по себе была не нужна. Еще не представляя, насколько близка Германия к полному краху, они понимали, что одержали историческую победу. Продолжив войну в 1919 году, они могли бы обоснованно рассчитывать на безоговорочную капитуляцию Германии. Но в этом случае основные заслуги в достижении победы принадлежали бы американцам. А если Франция и Британия идут на соглашение о мире сейчас, то они становятся героями. Единственное, что могло поставить их триумфальную победу под вопрос, были бы безуспешные попытки саботировать перемирие, в которых они выглядели бы реакционными противниками Вильсона в его видении мира и демократии[654].
Более того, хотя полковник Хауз имел инструкции «принудить» европейцев, на деле он был в большей степени расположен к тому, чтобы пойти на уступки, чем Вильсон. В обмен на согласие принять «14 пунктов» в качестве основы соглашения о мире Хауз согласился с тем, что военные условия перемирия будут определены главнокомандующим союзнических армий генералом Фошем. К радости французов, Фош настоял на полном разоружении германских военных и выводе германских войск с территорий к востоку от Рейна. Союзническим войскам предстояло занять Рейнскую область и плацдармы на восточном берегу Рейна. Это были требования временного характера, не окончательный мир, но Фош удивился, когда узнал, что требования приняты. Он считал их очень жесткими и рассчитывал, что Берлин отвергнет их, дав ему тем самым возможность довести войну до действительно окончательной победы.
Что касалось Британии, то здесь Хауз пошел еще дальше. Он согласился с тем, что Британия сама сформулирует свои возражения в качестве оговорок в окончательном варианте ноты, которая будет направлена Германии. Это вызывало у Британии чувство раздражения, но по крайней мере позволяло ей упрочить свои законные позиции. Британия могла согласиться с договором о мире, не требующим карательных контрибуций. Но в войне, принесшей разруху во многие страны мира, было несправедливым ограничивать компенсации лишь территориями, которые германская армия опустошила в прямом смысле слова. Именно поэтому в ноте о перемирии указывалось, что Германия несет ответственность за все расходы, возникшие в связи с ее агрессией, а это уже была статья, имевшая значительно более широкий смысл. Вторая оговорка касалась свободы морей. Британия не оспаривала законные интересы своих партнеров на море. Начиная с 1917 года Британия призывала администрацию Вильсона рассмотреть вопрос о партнерстве в области судоходства[655]. Когда заключить двусторонний договор не удалось, Лондон предложил четырехстороннее соглашение при участии Японии и Франции. Ведь если объявить океаны нейтральными водами, то агрессоры получат неограниченную свободу действий. Поражение Германии поднимало вопрос о контроле над Атлантикой. Если бы Лига Наций располагала мощным механизмом экономических санкций, то можно было бы прибегать к эффективным морским блокадам. Единственный способ обеспечить безопасность либерального мира состоял в том, чтобы исключить опасность действий агрессивных сил, передав мировые морские пути государствам, которым можно было доверять. Полковник Хауз был против этого принципа, но согласился с тем, чтобы Британия внесла эту оговорку в текст условий перемирия. Если Британия и США достигнут согласия, то Клемансо останется лишь присоединиться к ним.
5 ноября информация об условиях перемирия была доведена до правительства Германии. В Берлине почувствовали огромное облегчение, ведь именно в эти дни режим Бисмарка рушился под ударами революции. 9 ноября была провозглашена Республика Германия, причем провозглашена дважды: сначала радикальным крылом, а затем и умеренной частью партии социал-демократов. К 10 ноября в германской армии царил такой разброд, что делегация Германии на переговорах о перемирии в Компьене не имела надежной связи со штаб-квартирой в Спа. Лишь в 2 часа ночи 11 ноября делегация, возглавляемая Эцбергером, получила из Берлина сообщение о том, что новое революционное правительство подтверждает ее полномочия на подписание соглашения о прекращении огня. При таких обстоятельствах согласие Антанты принять «14 пунктов» за основу будущего соглашения о мире стало удивительным триумфом дипломатии, начало которой было положено в начале октября большинством в рейхстаге. Если бы Франция и Британия представляли, сколь близка к распаду была Германия, то могли бы с легкостью нарушить планы Вильсона. Революционная волна окончательно лишала Германию способности противостоять их дальнейшему военному продвижению уже через несколько дней. Теперь же германское правительство предоставило Вильсону определять политику мира.
Те, кто симпатизировал воззрениям Вильсона, теперь считали соглашение о перемирии основополагающим документом новой эпохи, сулящим Германии и всей планете «либеральный мир». Критики грядущего Версальского договора говорили о соглашениях, контрактах и конституциях[656]. И правда, Вильсон будто вызвал пророческое вдохновение. Однако на деле такая конструкция предполагала арьергардные действия, риторическую попытку поддержать и укрепить крайне противоречивые политические основы мира[657]. Односторонние переговоры Вильсона с Берлином в октябре 1918 года, принуждение Британии и Франции к принятию поставленных им условий служили ненадежной основой для соглашения о перемирии. Это хорошо понимали и в Берлине, испытывая, подобно самому фон Бадену, сомнения относительно односторонних контактов с Вильсоном. Об этом в гневных повышенных тонах говорили за закрытыми дверями в Лондоне и Париже. В Белом доме Вильсон пресекал всякую критику со стороны членов кабинета. От совпадения военного и политического краха Германии с переговорами о перемирии волосы вставали дыбом, и это лишь усугубляло положение. Люди, подобные Джону Мэйнарду Кейнсу, позже утверждали, что Германия стала объектом манипуляций, а Антанта мошенническим путем добилась перемирия с храбрым и сохранившим боеспособность противником, но эти обвинения не соответствуют действительности. До последнего момента Антанта относилась к Германии как к суверенному партнеру, хотя рейх на самом деле погружался в хаос. Именно германская делегация в период с 9 по 11 ноября 1918 года продолжала переговоры в Компьене так, как если бы она представляла правительство и армию, способные продолжать борьбу, хотя на деле и правительство, и армия Германии находились в состоянии распада. Германия выразит свой протест по поводу этого предательства, но в свете происходящего по всей стране в первой половине ноября (с точки зрения Британии и Франции) этот протест лишь в очередной раз подтверждал вероломство Германии[658].
Ставки в игре Вильсона были высоки. Он решил отказаться от того, чтобы установить мир, каким он его видел, силой американского оружия, и играл на том, что перемирие, заключенное на основе «14 пунктов», заставит Антанту остановиться. Для этого Вильсону требовалась поддержка общественности, но в первую очередь ему было необходимо обеспечить собственное влияние в Вашингтоне, превратившемся в новый центр мировой власти. Однако именно здесь, за неделю до подписания соглашения о перемирии, Вильсон утратил контроль. В Америке, несмотря на грядущую военную победу, царили противоречивые настроения. Клемансо и Ллойд Джордж не могли себе позволить в открытую выступать против Вильсона, зато это могли сделать политические оппоненты президента в самой Америке. Готовность Вильсона к одностороннему обмену телеграммами с Берлином, в то время когда десятки тысяч американских солдат погибали в лесах Аргона на северо-востоке Франции, вызвала волну негодования. 7 октября по инициативе республиканцев в Сенате состоялись дебаты, на которых было выдвинуто требование полной победы. Сенатор от Аризоны Генри Ф. Эшарст призвал союзников оставить за собой «широкую полосу из огня и крови на всем протяжении от Рейна до Берлина». Неудивительно, что подобные аллюзии на поход генерала Шермана на Атланту не понравились Вильсону. Он пригласил Эшарста на личную беседу и раскрыл перед ним свои стратегические замыслы. Безоговорочная капитуляция Германии развяжет руки Британии и Франции, утверждал Вильсон, в то время как он сам «думал теперь не только о том, чтобы обеспечить сильную и справедливую позицию Соединенных Штатов, но и о том, что будет через сто лет»[659]. Оппоненты Вильсона оставались непоколебимы. 21 октября сенатор Майлз Пойндекстер выступил с инициативой импичмента Вильсона, если тот продолжит переговоры с Германией[660]. Спустя несколько дней оба экс-президента, Тафт и Рузвельт, сделали то, на что не решался ни один европеец, – они публично отказались признавать «14 пунктов». В своей характерной манере Теодор Рузвельт заявил: «Давайте же мы будем диктовать мир громом наших пушек… а не болтовней о мире под аккомпанемент пишущих машинок»[661].
Это не было пустым позерством. Вашингтон был на полпути к предвыборной лихорадке. Как и на президентских выборах 1916 года, активность сторонников партий была высока. 21 октября
Не вызывает сомнения, что многие обвинения в адрес Вильсона и демократов, звучавшие в 1918 году, носили безответственный характер. Они подобно вирусу распространились по всей политической системе Америки, создавая почву для бредовой кампании «красной угрозы» 1919 года. Симпатии демократов социализму фактически означают, что они не могут быть патриотами, – такие обвинения и сегодня эхом отзываются в демагогических выступлениях правых сил в Америке. Однако это не должно затмевать суть разногласий. Односторонняя дипломатия Вильсона носила исключительно силовой характер. В основе такой дипломатии лежала не забота о демократии в Германии, но желание Вильсона подчинить Британию и Францию его собственному видению власти Америки. Республиканские критики Вильсона представляли себе мир совершенно иначе. Как подтвердил Рузвельт в разговоре с министром иностранных дел лордом Бальфуром, Америка будет настаивать на «безусловной капитуляции Германии и абсолютной своей лояльности по отношению к Франции и Англии на мирных переговорах…Америка должна выступать не в роли третейского судьи в споре наших союзников и наших врагов, но как один из союзников, которому предстоит достичь с ними соглашения». «Мы рады любому возможному плану построения Лиги Наций, но предпочитаем, чтобы у ее истоков стояли наши союзники, а сама эта организация приемлема лишь в качестве дополнения и ни в коем случае не в качестве заменителя готовности наших сил и нашей обороноспособности»[665]. Одному из своих друзей- журналистов Рузвельт говорил о рабочем соглашении между Британской империей и США, которое он теперь называл «союзом»[666]. Главные оппоненты Вильсона из числа республиканцев являлись изоляционистами не в большей степени, чем Клемансо и Ллойд Джордж – реакционерами. Общим у них было то, что они отвергали особый взгляд Вильсона на мировое лидерство Америки. Их концепция послевоенного порядка основывалась, скорее всего, на привилегированном стратегическом союзе между США и другими государствами, которых они считали своими партнерами по эксклюзивному демократическому клубу, имея в виду в первую очередь Британию и Францию. Такой подход был опасен для Германии и глубоко неприятен Вильсону. И в этом смысле его связи с Берлином не были просто плодом воображения партийных активистов.
12
Демократия под нажимом
Старая Европа исчезла в период с октября по декабрь 1918 года. Революция смела Габсбургов и Гогенцоллернов, а вместе с ними королевские династии Баварии, Саксонии, Вюртемберга, 11 герцогств, великих герцогств и 7 более мелких княжеств. Мало кто об этом сожалел. Германия, Австрия и Венгрия, Польша, Чехословакия, Финляндия, Литва, Латвия и Эстония провозгласили себя республиками. Примечательная особенность Европы в период между войнами, если не считать прочих политических проблем, состояла в том, что восстановление монархий оказалось невозможным. Единственным исключением стало новое государство южных славян – Югославия, – созданное вокруг сербской королевской династии, которая вновь была легитимизована как основа национальной идентичности в ходе войны. Но падение династий, как показала революция в России, оказалось лишь первым этапом. Что будет дальше? Как и в России 1917 года, на политической сцене Центральной Европы на протяжении осени 1918 года преобладали социал-демократы и либералы. Настоящие коммунисты повсюду составляли незначительное меньшинство. Тем не менее легко было представить, как Советы выжидающе посматривают в сторону Востока. На следующий день после провозглашения республики в Берлине главная советская газета «Правда» выступила с призывом объявить 10 ноября 1918 года национальным праздником, чтобы отметить восстание рабочего класса Германии. Было ли это сигналом к мировой революции?
Конечно, Вудро Вильсон, ставший первым в истории американским президентом, посетившим с визитом Европу, воображал себя центром мировой бури. «Консерваторы не осознают, какие силы вырвались на свободу в современном мире, – наставлял Вильсон сотрудников своей администрации в декабре 1918 года, находясь на борту военного корабля «Джордж Вашингтон». – Либерализм – это единственное, что может спасти цивилизацию от хаоса – от вала крайнего радикализма, который затопит мир…Либерализм должен стать еще более либеральным, чем прежде, он даже должен стать радикальным, если цивилизации суждено избежать урагана»[667]. Россия предложила свой взгляд на мировую революцию, и многим казалось, то Вильсон предлагает еще один взгляд на нее. Внесенные в соглашение о перемирии «14 пунктов» теперь становились своего рода мировой валютой. В Корее, Китае и Японии демонстранты несли лозунг Вильсона на своих плакатах. В горах Курдистана искушенные сыновья вождей племен окружали турецкого националиста Кемаля Ататюрка, требуя, чтобы отношения между турками и курдами строились на основе «14 пунктов»[668]. Живущие в ливийской пустыне берберы, вступив от имени недавно созданной Триполитанской республики в переговоры, поучительно говорили своим итальянским оппонентам, что «век империализма миновал и то, что было возможным в XIX веке, стало невозможным во втором десятилетии XX века». Они заключили мир строго на условиях, о которых говорил Вильсон, и отметили это событие парадом автомобилей, украшенных эмблемами Лиги Наций[669].
Расширение политического горизонта, ознаменовавшееся подобными событиями, было примечательным. Оно говорит нам о событиях в мире во многом то же самое, что говорило историкам, писавшим об эпохе холодной войны, противостояние между Лениным и Вильсоном[670]. Но в 1919 году мировой революции не произошло, ни в том смысле, какой ее ожидал Ленин, ни в том виде, как ее представлял Вильсон. Революция в Европе не получила столь широкого распространения и не продвинулась так далеко, как это случилось тремя поколениями раньше, в 1848 году[671]. Радикальный социализм в 1919 году потерпел еще большее поражение, чем то, которое постигло европейских либералов в 1848 году. «Революция» Вильсона закончилась печально известным фиаско. Ленин и Вильсон ушли из жизни в 1924 году с интервалом в несколько недель глубоко разочарованными людьми. С тех пор верные сторонники Вильсона и последователи Ленина делают из этой неудачи довольно значимые выводы. Считается, что прерванная или столкнувшаяся с поражением революция 1918–1919 годов определила ход событий XX века. И Ленин, и Вильсон приходили в отчаяние, глядя на консерватизм, ярый национализм и закоснелый империализм Старого Света, мешавшие расстаться с прошлым[672]. А жестокость Великой войны обусловила еще большую жестокость последующих событий.
Но провал марксизма-ленинизма и вильсоновских построений не должен закрывать нам глаза на силы, действовавшие в период этого кризиса. Без революции не было бы и столь масштабной контрреволюции. Война высвободила очень мощные силы перемен, не вписывавшиеся ни в ленинский, ни в вильсоновский сценарии. Даже если бы последствия этих событий оказались более умеренными, чем те, на которые надеялись сторонники Вильсона и Ленина, то все равно необходимо признать двусмысленную роль этих самопровозглашенных подвижников прогресса в том, что эти последствия принесли столько разочарования.
В ноябре 1918 года, оправившись от почти смертельного ранения, полученного в результате покушения отчаянного наемного убийцы, Ленин был далек от мысли о революционном наступлении и испытывал чувство глубокой тревоги. Он был рад тому, что революция в России повлияла на мировое движение, но в то же время видел в этом огромную опасность. После захвата власти Ленин воображал, что ему удастся противопоставить имперскую Германию превосходящим силам Антанты. Теперь противовес, роль которого играла Германия, исчез. Как говорил Ленин, теперь, «когда Германию разлагает изнутри революционное движение, англо-французский империализм считает себя владыкой мира»[673]. Вторжение в Россию, начавшееся в июле 1918 года, будет неизбежно разрастаться. Что касается самой германской революции, то здесь Ленин проявлял такую же осторожность, как и в отношении Февральской революции в России. Патриотически настроенные германские социал-демократы, захватившие власть в ноябре, были ничем не лучше «либеральных империалистов» Антанты. Неожиданный уход германских войск с Украины позволил большевикам установить свою власть в Киеве. Троцкий в спешном порядке проводил мобилизацию сотен тысяч новобранцев в Красную армию. Перед Лениным и Троцким стояли сложнейшие задачи. Независимо от Брест- Литовского договора огромные части бывшей царской империи заявляли о своей независимости. Японские, американские, британские и французские войска занимали плацдармы на всем протяжении от Крайнего Севера до Крыма и Сибири. Крупные контрреволюционные армии собирались повсюду: силы генерала Евгения Миллера на севере действовали в Архангельске под британским прикрытием; армия Николая Юденича в Балтии сотрудничала с финнами, германцами и эстонцами; Добровольческую армию Антона Деникина поддерживали казаки, а также Британия и Франция; армия под командованием Александра Колчака на востоке занимала позиции, которые ранее удерживал Чешский легион в Сибири[674]. Впервые за два столетия Россия не нависала над Западной Европой, а была обессилена и изолирована.
В Антанте звучали голоса тех, кто, как воображал Ленин, призывали к полному уничтожению советской власти. Уинстон Черчилль, которому вскоре предстояло занять должность министра по делам вооружений, считал необходимым устранить большевистскую угрозу. В телеграмме, составленной в январе 1919 года, он писал: «О каком мире можно говорить, когда вся Европа и Азия от Варшавы до Владивостока находится под властью Ленина»?[675] 29 декабря 1918 года Франция объявила о введении общей блокады, направленной на неизбежное ослабление советского режима. Но если политика революционного интернационализма находилась в изоляции, то и политика контрреволюции была в том же положении[676]. Причиной начавшейся в июле интервенции была не враждебность к большевикам, как это воображал Ленин, но его явная решимость передать власть в руки имперской Германии. Капитуляция Германии привела, скорее всего, не к объединению капиталистического империализма против коммунистического режима, а к спасению советского правительства. Перемирие не только избавило Ленина от необходимости пойти на еще более тесный позорный союз с Людендорфом. Оно ослабило размах интервенции почти сразу после ее начала. Более того, теперь, когда Германия отступила, русские патриоты считали прислужниками иностранных держав не большевиков, а белых, представлявших собой антибольшевистские силы.
16 января 1919 года, выступая в министерстве иностранных дел Франции на конференции правительств ведущих мировых держав, где обсуждалась ситуация в России, Ллойд Джордж изложил свою позицию[677]. Он не сомневался в том, что большевики по меньшей мере столь же «опасны для цивилизации», как и германские милитаристы. Их немедленное уничтожение должно стать показательным примером. Однако с учетом нарастающей мощи Красной армии это уже не могло быть небольшим мероприятием. Потребуется вторжение не менее 400 тысяч солдат. Теперь, когда все стремились к демобилизации, ни один из присутствующих не испытывал желания предоставить необходимые ресурсы. Закончить войну с Германией и сразу развернуть полномасштабное наступление на Россию означало вызвать взрыв ярости на Западе. Выступая на заседании кабинета министров военного времени, Ллойд Джордж отметил: «Армия наших граждан пойдет куда угодно во имя Свободы, но их невозможно убедить в том (независимо от позиции самого премьер-министра), что подавление большевизма означает войну за свободу»[678]. Десять тысяч французских матросов, отправленных в Крым, уже подняли мятеж[679]. Антанта могла продолжать политику блокады. Но, продолжал Ллойд Джордж, в России проживает 150 млн гражданских лиц. Политика блокады была бы не «оздоровительным кордоном, а кордоном смерти». И умирать будут не большевики, а русские люди, которым Антанта хочет помочь. Оставался лишь один путь: переговоры. Но переговоры с кем и при каких обстоятельствах?
Ллойд Джордж предлагал пригласить все воюющие в России стороны в Париж «предстать перед» Америкой и великими державами Антанты, «примерно так, как в Римской империи вызывали вождей отдаленных населенных племенами провинций…» Однако решительно настроенные против большевиков французы и слышать об этом не желали. Они не «будут договариваться с преступниками»[680]. И они не бросят своих антибольшевистских союзников в России. Франция теряла в России больше, чем любая другая страна. В конце концов решили пригласить представителей всех участников событий в России на конференцию, которая будет проведена на отдаленных Принцевых островах в Мраморном море. Жорж Клемансо пошел на это, лишь стремясь избежать разрыва с Британией и Америкой.
В стане Советов идея переговоров с Вильсоном и Антантой разбередила раны, полученные в Брест-Литовске. Троцкий возражал против любых переговоров. Красная армия сражалась, невзирая ни на какие призывы к перемирию. Но Ленин дал понять, что готов к переговорам. Вину за срыв запланированной конференции возложили на белых, которые по настоянию сторонников жесткой линии в Лондоне и Париже отказались от участия в переговорах. Это снова открыло двери перед сторонниками интервенции. Между 14 и 17 февраля 1919 года, когда Ллойда Джорджа не было в Париже, Черчилль попытался заручиться поддержкой Америки в военном решении вопроса. Но Вильсон и Ллойд Джордж отказывались от такого предложения. Зато Вильсон направил в Россию одного из своих самых радикально настроенных советников, Уильяма Буллита. Тот провел длительные переговоры с Георгием Чичериным и Лениным, но ко времени его возвращения в конце марта на Запад конференция была настолько поглощена вопросом о мирном договоре с Германией, что не могла заниматься слишком сложным русским вопросом. Тем временем Ллойд Джордж выдвинул новый аргумент, состоявший в том, что если русские действительно столь решительно настроены против большевиков, как об этом часто говорилось, то они должны покончить с Лениным сами. Вудро Вильсон также предпочел предоставить русским самим выяснить отношения. К маю самые серьезные опасения революционной заразы прошли.
Необходимость договориться либо навсегда избавиться от советской угрозы носила бы более серьезный характер, если бы существовала реальная опасность русско-германского союза. Но зимой 1918/19 года Ленин был в значительно большей степени заинтересован в примирении с Антантой, чем в развитии отношений с молодой Германской республикой, и такая заинтересованность очень во многом была взаимной. Война вынесла свой приговор. Сколь далеко ни заходили бы в своих фантазиях революционеры и контрреволюционеры, центр вла
Главным вопросом повестки дня было становление демократии в самой Германии[684]. СДП и ее друзья в составе большинства в рейхстаге стремились как можно скорее провести выборы в Учредительное собрание, которые были назначены на третью неделю января 1919 года. Однако НСДП и незначительное меньшинство, стоящее на еще более левых позициях, считали, что это создаст угрозу всей революции. По словам Розы Люксембург, «созвать Национальное собрание сегодня означает сознательно или неосознанно вернуть революцию на историческую стадию буржуазной революции, а значит, вернуть революцию в руки ее врагов»[685]. Проводить выборы в январе означало заморозить создавшееся положение. Если Германии суждено пережить подлинно революционный момент, то она должна не повторять Французскую революцию 1789 года, а сразу переходить к системе Советов, за которой будущее. К ужасу Люксембург, когда в декабре 1918 года состоялся Германский съезд Советов, подавляющее большинство делегатов проголосовали за демократизацию. Они хотели обобществления тяжелой промышленности и коренной реформы армии. Но прежде всего они хотели выборов в Конституционное собрание. Заручившись этим решением, СДП настаивала на проведении выборов в третью неделю января. И для окончательной уверенности СДП подкрепила свою позицию, определив «понимание» по двум вопросам. Первый вопрос касался «понимания» между профсоюзами и работодателями относительно необходимости сохранить функционирование германской экономики[686]. Второй касался «понимания» между временным правительством и остатками армейского командования. При внимательном прочтении становилось ясно, что оба эти «понимания» объединяла решимость не допустить возникновения в Германии «условий для большевиков» и падения страны в пучину хаоса и гражданской войны[687]. СДП опасалась повторения беспорядков, охвативших страну за неделю до 9 ноября 1918 года.
И эти опасения, как оказалось, не были совсем уж необоснованными. Но к хаосу привели неуклюжие попытки правительства взять ситуацию под контроль. Отряды революционных солдат в Берлине отказались покинуть центр города и требовали выплаты жалованья. В результате на рождественские и новогодние праздники на улицах столицы Германии развернулись серьезные бои. Тем временем 1 января 1919 года фракция «Союз Спартака» под руководством Розы Люксембург и Карла Каутского вошла в коалицию с ультралевыми группами и создала Коммунистическую партию Германии (КПГ). Ей предстояло играть ведущую роль там, где это не удавалось МСДП и НСДП. 5 января отставка мятежного близкого левым кругам начальника берлинской полиции вызвала массовые уличные демонстрации, и эта малочисленная группа, вопреки возражениям Розы Люксембург, решила, что настало время действовать. Мелкие и плохо вооруженные отряды коммунистов и сочувствующих из числа членов НСДП возвели баррикады и заняли помещения редакций газет, принадлежавших СДП, что стало актом неповиновения в самом центре столицы. Как должно было реагировать временное правительство? Когда народный комиссар по военным вопросам Густав Носке потребовал прекратить восстание, Фридрих Эберт, стоявший во главе СДП, ответил, что тот «должен это сделать сам». На что Носке, как он сам вспоминает, ответил: «Так тому и быть! Кто-то должен выступить в роли гончей»![688] Переговоры с участием посредников ничем не закончились, и субботним утром 11 января регулярные армейские части под командованием Носке проложили путь сквозь баррикады к рейхсканцелярии. Там появился Эберт, который поблагодарил войска за то, что они позволили Национальному собранию начать работу, несмотря на сопротивление безответственного меньшинства, стремящегося развязать гражданскую войну. В итоге 53 руководящих члена революционного комитета были отправлены в тюрьму, допрошены и в конце концов оправданы летом 1919 года. Карлу Либкнехту и Розе Люксембург, вызывавшим особую ненависть у крайне левых, повезло намного меньше. 15 января их схватили, избили, а затем расстреляли. Именно это убийство, а не жестокость, проявленная во время восстания, в ходе которого погибло, может быть, 200 человек, бросило тень на проводимую Носке политику поддержания порядка. Это была не республиканская дисциплина. Это было контрреволюционное варварство, поощряемое СДП. Весть об убийстве повергло рядовых партийцев в ужас. Раздавались призывы к отставке правительства. Носке отвечал жестко: «Война есть война»[689].
Ожесточенные столкновения оказались катастрофой для крайне левых в Германии. Но они не были прелюдией к установлению военной диктатуры. Спустя неделю после подавления восстания «Союза Спартака», 19 января 1919 года, 30 млн мужчин и женщин, составлявших более 83 % всего взрослого населения Германии, приняли участие в выборах в Учредительное собрание. Это было самым ярким проявлением демократии во всем западном мире после Первой мировой войны. В выборах приняло участие на 3 млн больше человек, чем участвовало в выборах президента США в 1920 году, хотя население Германии составляло лишь 61 млн человек, по сравнению со 107 млн человек в США. Наибольшее число голосов (38 %) получила СДП. Это было примечательно для столь внутренне разделенного германского общества. Это был лучший результат, достигнутый какой-либо политической партией за всю историю Германии. И это было больше, чем смог заполучить Гитлер на вершине своей популярности в 1932 году. Ни одной другой партии не удавалось привлечь больше голосов вплоть до триумфа Конрада Аденауэра в разгар послевоенного экономического чуда 1950-х годов. Но до большинства было еще далеко, а номинальный партнер по правительству социалистического единства – крайне левая НСДП набрала лишь 7,6 % голосов. В любом случае к этому моменту из-за насильственных событий в Берлине о коалиции между СДП и НСДП не могло быть и речи. Они стояли по разные стороны в неравной гражданской войне.
Хотя результаты голосования в январе 1919 года говорили не в пользу социалистической республики, это не был выбор в пользу реакции. Выступая против социалистического авантюризма крайне левых, СДП подтвердила свою приверженность стратегии, избранной ею еще летом 1917 года. Вместе с католической партией Центра и прогрессивными либералами СДП могла сформировать столь значительное демократическое большинство, что крайне левые и крайне правые становились маргиналами. В ходе последних состоявшихся до войны выборов 1912 года три партии, составлявшие большинство в рейхстаге (СДП, партия Центра и Партия прогрессивных либералов), набрали две трети голосов. 19 января 1919 года эти три партии вместе располагали 76 % голосов избирателей. Большинство электората высказалось не за социалистическую революцию, а за демократизацию и дипломатию, обеспечившие перемирие на столь благоприятных условиях. Правое крыло, включая партию национал-либералов, в которую входили сторонники Бисмарка, такие как Густав Штреземан, ухудшило свои позиции, набрав менее 15 % голосов. Окрыленные столь внушительным результатом, партии, получившие большинство, приступили к работе над пространным проектом республиканской конституции, в которой предстояло совместить либеральные свободы с основными требованиями социальной демократии. Объединив ряды, они готовились к мирной жизни.
После поражения Парижской Коммуны в 1871 году Французская республика силой ограничила призывы к социалистической революции. В 1919 году такой же жесткий вердикт был вынесен в Германии. Какие последствия это имело для европейского социализма и его роли в послевоенном восстановлении? 3 февраля, через две недели после выборов, СДП и НСДП направили своих делегатов на первую послевоенную конференцию II интернационала (известного также как Социалистический интернационал) в Берне[690]. В качестве преемников довоенного Интернационала в конференции приняли участие 26 партий из различных стран. Впервые после 1914 года делегаты из Германии и Австрии выступали против своих бывших товарищей из Социалистической партии Франции и Рабочего движения Британии. Организаторы конференции надеялись, что, восстановив единство, смогут укрепить поддержку политики демократических преобразований, отрицающей насилие, к которому прибегали большевики. Они также надеялись поддержать стремление президента Вильсона к построению «демократического мира». В декабре 1918 года, в ходе своей продолжавшейся несколько недель поездке по столицам стран Антанты, Вильсон дал понять, что приветствует поддержку европейских левых. Во время визита во Францию первыми его приветствовали члены социалистической партии. 27 декабря на приеме в Букингемском дворце он был одет подчеркнуто строго и держался как стойкий последователь Кромвеля. Его посыл был ясным: «Не надо говорить, что мы встречаемся здесь как двоюродные братья, а тем более как братья. Таковыми мы не являемся. Нельзя думать о нас как об англосаксах, потому что этот термин уже нельзя применять по отношению к американскому народу. И не надо придавать слишком большого значения тому, что мы говорим на общем для нас английском языке. Нет, лишь две вещи могут создать и поддерживать близкие отношения между вашей и моей страной: это общность идеалов и интересов»[691]. Вильсон не делал секрета из того, что ему значительно ближе были ценности, которые воплощала оппозиционная лейбористская партия, чем те, которые представляла коалиция Ллойда Джорджа.
И неслучайно поэтому лейбористское движение Британии входило в число основных сил, поддерживавших провильсоновскую повестку дня на конференции в Берне[692]. Однако сама конференция обернулась неудачей и не вызвала особых откликов. Болезненно очевидными стали многочисленные ошибки европейского социализма, которые грозили либо привести к гражданской войне, как это было в Германии, либо вызвать почти полный паралич. Единственной партией, сумевшей выйти из войны, сохранив свое единство на основе радикальной повестки дня, была партия итальянских социалистов. Но это означало, что они отказываются от участия в Бернской конференции. Они не собирались иметь что-либо общее с собранием «национальных шовинистов», большинство которых предало дело интернационализма, выступив в поддержку военных действий правительств своих стран. Зато итальянские социалисты стали одной из первых западноевропейских партий, принявших ленинское приглашение участвовать в III Интернационале (известном также как Коммунистический Интернационал, Коминтерн), первое заседание которого состоялось в Москве 19 марта 1919 года при незначительном количестве участников. Французская социалистическая партия также сумела сохранить свое организационное единство, но, как показало ее поведение на Бернской конференции, заплатив за это полной идеологической и практической непоследовательностью.
На первом заседании правое крыло делегации французских социалистов, так называемые социалисты-патриоты, занимавшие различные правительственные посты до кризиса 1917 года, монополизировали трибуну и потребовали восстановить ход судьбоносных событий июля 1914 года. Где находились германские товарищи, когда требовалась их поддержка? Раны, полученные на войне, еще не затянулись, и результат этой встречи был предсказуем. Однако это полностью противоречило интернационализму, о котором говорил Вильсон и которого официально придерживались организаторы конференции со своей риторикой «мира между равными», или позиции Рамсея Макдональда из британской Независимой лейбористской партии, возлагавшим вину за развязывание войны на франко-русский союз в той же мере, что и на Германию. Ожесточенные дебаты между правым крылом французских социалистов и большинством германских социал-демократов, продолжавшиеся на протяжении двух дней, поставили конференцию на грань срыва. Члены СДП с готовностью осуждали безрассудство кайзера, но лишь как одного империалиста среди других. За что им было извиняться? Может быть, им надо было сдаться в августе 1914 года под натиском франко-российского империализма или под угрозой голодной смерти, исходившей от Британии? Они прибыли в Берн как партия, свергнувшая кайзера и совершившая революцию. С какой стати они должны унижаться перед французскими товарищами, не сделавшими ничего для того, чтобы порвать с империалистическим прошлым своей страны? Если французы хотят решить вопрос Эльзаса и Лотарингии демократическим путем, то надо провести плебисцит. Но патриотически настроенное крыло французской делегации и слышать об этом не желало. Как признавал сам Вильсон, вопрос Эльзаса и Лотарингии был вопросом не самоопределения, а просто восстановления справедливости[693].
На фоне упорствующих патриотов из числа правых в германской и французской социал-демократических партиях производил впечатление представитель левой НСДП Германии Курт Эйснер. Будучи премьер-министром Баварии, он оказался единственным среди всех делегатов, готовым не только осудить империализм в целом, но и признать принципиальную вину своей страны[694]. Именно его готовность выйти из числа патриотов приведет к тому, что в 1919 году НСДП превратится в приемлемого для стран-союзников представителя германской демократии[695]. Но это делало Эйснера и его товарищей катастрофически непопулярными у германских избирателей. В начале 1919 года, столкнувшись с вооруженными формированиями добровольческого корпуса, НСДП заняла еще более левые позиции, приняв большевистский лозунг «Вся власть Советам!» и носясь с идеей присоединения к ленинскому Коминтерну. За это партии пришлось заплатить, и не только голосами избирателей. 21 февраля, через 11 дней после Бернской конференции, признав сокрушительное поражение своей партии на выборах в Национальное собрание, Эйснер шел по мюнхенским улицам, собираясь подать в отставку с поста премьер-министра, и был застрелен одним из сторонников правых.
Тема насилия стояла в повестке дня Бернской конференции. Но большинство участников конференции интересовали не отдельные, до поры до времени, нападки справа. Их волновал систематический террор на классовой основе, за который открыто выступали Ленин и Троцкий. Организаторы конференции хотели присоединиться к Каутскому, который присутствовал на конференции как делегат от НСДП, и заявить о том, что европейский социализм дистанцируется от этой насильственной догмы. Второй социал-демократический Интернационал вскоре направит делегацию в Грузию, чтобы выразить свою поддержку воюющей республике, где социал-демократы боролись с надвигавшейся угрозой со стороны Красной армии. Но в Берне единой позиции в вопросе о большевизме не было. После двух дней, в течение которых правые социал-демократы из Франции, развернув антигерманскую кампанию, монополизировали трибуну, настал черед французских левых, которые объединились с крайне левыми в Социалистической партии Австрии, чтобы заблокировать общую резолюцию по вопросу о диктатуре в России.
В Берне единственным, не вызывавшим протеста ни у кого из французских социалистов, был вопрос о голосовании в поддержку обещания Вильсона установить прогрессивный мир и создать Лигу Наций. У реформистов из числа социал-демократов, разумеется, были свои соображения, чтобы занять такую позицию. Лига Наций обеспечит международное посредничество, которого столь трагическим образом не хватало в июле 1914 года. Скоординированный в международном масштабе подход к трудовому законодательству позволит устранить ожесточенную международную конкуренцию, представлявшую основное препятствие на пути социального обеспечения во всех странах. Имело смысл объединить рабочие движения, чтобы потребовать построения Лиги Наций на надлежащих демократических принципах. Но представители левых радикалов легко находили причины, как это скоро будут делать и члены ленинского Коминтерна, чтобы отвергнуть подобные разговоры как проявление «буржуазного интернационализма». В Берне левые оставались на своих позициях. При всех прочих различиях если и было что-то общее между германскими и французскими социалистами всех мастей, так это чувство радости по поводу того, что в тени фигуры Вильсона терялись такие «империалисты», как Клемансо и Ллойд Джордж[696].
Несомненно, негативные стереотипы могут оказаться полезными для достижения политической сплоченности, и интернационализм по Вильсону мог бы способствовать объединению разрозненного рабочего движения в Европе в качестве демократической силы. Но социалистический вильсонизм, хотя и помог подлечить раны, был слишком слаб для того, чтобы восстановить единство, нарушенное войной и приходом к власти большевиков. Идея о том, что сплотившиеся левые от Розы Люксембург до Густава Носке смогут получить демократическое большинство в Центральной или Западной Европе, в то время как Ленин все плотнее сжимал Россию в своих тисках, представлялась миражом. Во многих странах большинство выступало за демократическую программу национальных реформ. Однако такая программа строилась не на едином социалистическом блоке, а, как показала Германия, на решении правого крыла социал-демократии порвать с крайне левыми и создать коалицию с христианскими демократами и либералами[697]. Это был болезненный выбор. Пример Германии показал, что он может иметь летальные последствия для крайне левых, тем более когда они допускают репрессии, поддерживая риторику и практику развязанной Лениным гражданской войны. Вильсонизм не делал этот выбор проще. Вильсоновская риторика, допускавшая подозрение в отношении таких людей, как Эрцбергер, Клемансо и Ллойд Джордж, способствовала дискредитации именно тех, от кого действительно зависело будущее широкой прогрессивной коалиции. Давая умеренным социал-демократам ложную надежду на радикальный интернационализм, который не был большевизмом, вильсонизм вел к тому, что вероятность создания широкой прогрессивной коалиции не росла, а уменьшалась. Ирония истории в отношении последствий этого нигде не проявились так, как в Британии, где существовало в наименьшей степени связанное с большевиками и наиболее близкое вильсонизму рабочее движение в Европе.
В Британии начиная с 1870-х годов радикальные реформы проводились при поддержке более или менее сформировавшегося союза основной массы либералов с организованным движением лейбористов. В 1914 году подавляющее большинство участников движения лейбористов выступило в поддержку войны. С декабря 1916 года Ллойд Джордж обязательно включал представителей трейд-юнионов в ближний круг кабинета министров военного времени. Однако дебаты по вопросам мира, развернутые Вильсоном в 1917 году, стали настоящим испытанием для такого сотрудничества. В 1914 году Рамсей Макдональд возглавил немногочисленную оппозицию, выступавшую против войны и поддерживавшую тесные контакты с Союзом демократического контроля – группой британских радикальных либералов, составлявших благодарную аудиторию Вудро Вильсона. В 1917 году этот антивоенный блок приобрел значительное влияние, после того как лейборист Артур Хендерсон, выступавший ранее за продолжение войны, вышел из состава правительства Ллойда Джорджа в знак протеста против запрета участвовать в Стокгольмской мирной конференции. Заявление Ллойда Джорджа о целях войны, с которым он выступил в 1918 году, было направлено на сохранение поддержки лейбористов в вопросе о войне. Но после того как Хендерсон стал лидером лейбористов, они начали готовиться к тому, чтобы выступать в роли альтернативного правительства, а не в качестве придатка либералов[698]. Теперь, когда правом голоса обладала значительно большая часть населения, лейбористы могли претендовать на большинство электората, подавляющую часть которого составлял уже рабочий класс.
Эти прогнозы сбылись в свое время. В период с 1923 по 1945 год в Британии к власти трижды приходило лейбористское правительство, стоявшее на платформе британской формы социализма, и это следует считать одним из наиболее заметных мирных переходов в современной политической истории. Однако самостоятельно добиться безоговорочного большинства лейбористы сумели лишь в 1945 году. В 1923 и 1929 годах правительство лейбористов зависело от поддержки либералов. В 1918 году партии дорого обошлась ее чрезмерная самоуверенность. Ллойд Джордж, решив быстро провести послевоенные выборы, предложил кандидатам от лейбористов гарантированные места в коалиции. Руководство партии отвергло это предложение. Полагаясь на свою новую организационную структуру в национальном масштабе и претендуя на половину мест, лейбористы рассчитывали получить значительное преимущество и намеревались решительно отмежеваться от правительства, которое они теперь осуждали за разжигание войны[699]. Но на выборах 14 декабря абсолютную победу одержало правительство. Ллойд Джордж вместе с тори, входившими в его коалицию, практически разгромил остатки либеральной партии, возглавляемой бывшим премьер-министром Гербертом Асквитом. Из 300 кандидатов-лейбористов в палату общин прошли только 57.
Ирония заключалась в том, что первые выборы после того, как в Британии было введено широкое избирательное право, не стали триумфом демократических реформ, а запомнились как торжество воинствующего национализма. Выборы «цвета хаки», на которые в немалой степени повлияла позиция Вильсона, вызвали шквал критики не со стороны правых, а со стороны левых. Столкнувшись с «деградацией действующего парламента», Рамсей Макдональд, расставшийся со своим креслом, окончательно разочаровался в человеческой природе[700]. Ллойд Джордж и его партнеры-консерваторы, похоже, нашли способ использовать демократию как средство перехода к реакции. Ллойда Джорджа, ярого противника англо-бурской войны, обвиняли в использовании самых низменных националистических инстинктов. Произвол, царивший в вестминстерской мажоритарной избирательной системе, лишь усиливал ощущение обмана. И хотя сторонники Асквита, либералы и лейбористы, заручились поддержкой более трети электората, им досталась лишь одна восьмая всех мест[701]. Это вызывало чувство раздражения, но недостатки вестминстерской системы были предсказуемы, и они не обрекали ее на консервативность. В 1906 году коалиция либералов и лейбористов добилась блестящей победы именно благодаря этой системе. В ходе дебатов о реформе 1917 года именно консерваторы выступали за пропорциональное представительство, стремясь оградить себя от большинства, которое после введения всеобщего права голоса, как они считали, неизбежно окажется на стороне рабочего класса. И хотя в 1918 году число избирателей действительно увеличилось на две трети по сравнению с 1910 годом, правительство оказалось не в состоянии предвидеть самоубийственную некомпетентность своих оппонентов. В 1918 году лейбористская партия не пошла на соглашение с либеральными сторонниками Асквита, что привело к расколу оппозиции с предсказуемым исходом выборов.
Коалиция, однако, не питала иллюзий относительно подлинных настроений населения. Даже если оставить в стороне демонстрации и газетные заголовки, было понятно, что у правительства нет поддержки в виде волны националистического энтузиазма. Несмотря на призывы Ллойда Джорджа к «голосованию в окопах», среди подавляющего большинства солдат царило такое чувство усталости и апатии, что они даже не пошли на выборы. Консерваторы получили большинство мест в палате общин, набрав лишь 32,5 % голосов, что составляло самый плохой показатель за всю истории британских выборов в XX веке, если не считать исторических поражений 1945 и 1997 годов. Конечно, отчасти сыграло свою роль их соглашение о коалиции с Ллойдом Джорджем. Но руководство тори было убеждено в том, что Ллойд Джордж необходим в качестве щита, который предотвратит восхождение лейбористов[702]. А небольшая доля набранных голосов должна была доказать стабильность везения, сопровождавшего тори на выборах в 1920-х годах, десятилетия, на протяжении которого они смогли преодолеть 40-процентный барьер лишь однажды. Несмотря на видимое превосходство коалиции в парламенте, было понятно, что почва уходит у нее из-под ног. На выборах в Британии, состоявшихся 14 декабря 1918 года, профсоюзы оказались достаточно сильны, чтобы оплатить расходы половины общего числа кандидатов-лейбористов[703]. При этом происходил беспрецедентный приток в ряды лейбористов за пределами парламента.
В 1910–1920 годах во всем мире наблюдался феноменально резкий подъем активности рабочего класса[704]. И это было, скорее, не явлением, сопутствующим несостоявшейся социалистической революции, а самостоятельным трансформационным процессом. В США это вызвало настоящую панику в стане правых, продолжавшуюся в течение последних полутора лет срока президентских полномочий Вильсона. Во Франции в мае 1919 года делегаты Версальской мирной конференции могли наблюдать настоящие уличные сражения. К лету 1919 года Рим был близок к утрате контроля над большинством городов страны. Рост воинственной активности в Британии не сопровождался радикальной риторикой, но это не умаляло ее масштабов. Пока Британия продолжала вести сражения на линии Гинденбурга, правительство Ллойда Джорджа было вынуждено реагировать на забастовку полицейских и серьезные перебои на железных дорогах[705]. Положение было столь тревожным, что правительство разрешило местным силам полиции привлекать на помощь военных (табл. 6)[706].
Таблица 6. Война, инфляция и выступления трудящихся, 1914–1921 гг.: количество забастовок
Война подходила к концу, и на смену репрессиям шло ощущение значительного успокоения. 13 ноября 1918 года Ллойд Джордж проявил великодушие, обещав сохранить реальную покупательную способность заработной платы на уровне, соответствующем периоду заключения перемирия. Но повышение заработной платы уже не было единственным требованием профсоюзов. По всей Европе, в Америке и даже в зарождающемся рабочем движении в странах Азии восьмичасовой рабочий день стал таким же символом нового порядка, как и Лига Наций. В декабре возникла опасность всеобщей забастовки на железных дорогах, и Ллойд Джордж заставил своих коллег- консерваторов в правительстве согласиться с введением восьмичасового рабочего дня с выплатой полной заработной платы. Весной то же самое сделал Клемансо. Восьмичасовой рабочий день был установлен и в Веймарской республике. Третье основное требование профсоюзов состояло в установлении государственного контроля над ключевыми отраслями промышленности. В Британии основные баталии развернулись вокруг угольных шахт – важнейшего источника ископаемого топлива не только для Соединенного Королевства, но и для многих других европейских стран. Так называемый тройственный союз, в который входили железнодорожные рабочие, докеры и шахтеры, был в состоянии парализовать не только Британию, но и всю сеть поставок союзнических стран.
В отличие от политического руководства лейбористской партии, профсоюзы ясно понимали реалии власти. Они чувствовали свою силу, но осознавали при этом, что всеобщая забастовка не оставит правительству иного выбора, кроме как прибегнуть к силе. Как говорил Эрнст Бевин, лидер влиятельного профсоюза транспортных рабочих, если «тройственный союз» осуществит свои угрозы, «я полагаю, должна будет начаться гражданская война, но не представляю, как правительство сможет, если в этом примут участие все профсоюзы, избежать битвы за верховенство и власть, и я не думаю, что наши люди решатся на такой шаг, если поймут, о чем идет речь»[707]. Лейбористская партия потерпела поражение на выборах, и Ллойд Джордж мог рассчитывать на поддержку парламента. Обе стороны в случае столкновения рисковали образом Британии как «мирного королевства», поэтому профсоюзы и коалиция Ллойда Джорджа предпочли торг.
24 февраля 1919 года Ллойд Джордж, пытаясь успокоить «тройственный союз», убедил Федерацию шахтеров Великобритании согласиться с созданием Королевской комиссии по вопросам национализации. В ноябре 1918 года премьер-министр склонил противившихся этой идее партнеров-консерваторов поддержать платформу со смелым названием «Демократическая программа реконструкции». Лидер консервативной партии Эндрю Бонар Ло со всей откровенностью объяснил аристократу лорду Бальфуру логику этого соглашения. У тори был соблазн поквитаться со своим давним злейшим врагом Ллойдом Джорджем. Но если они решатся на это, то рискуют вступить в противостояние и «с либеральной, и с лейбористской партией вместе…» И даже если консерваторам удастся в одиночку обеспечить себе большинство, возникшая поляризация окажется крайне опасной. «Единственный шанс… найти рациональное решение» множеству проблем, связанных с восстановлением, состоял в том, чтобы ими занялось правительство, в котором представлена не одна «часть» британского общества, а элементы всех основных лагерей. Тогда может появиться «хотя бы шанс на то, что реформы, которые, несомненно, необходимы, будут проведены наименее революционным путем, из всех возможных в имеющихся условиях»[708]. В решающую минуту Ллойд Джордж напомнил своим коллегам по кабинету министров об этом важном политическом моменте. После того что они потратили для победы в войне, было бы глупо препираться из-за нескольких сотен миллионов, необходимых для обеспечения мира в своей стране. Если бы война продолжалась еще один год, разве не смогли бы они собрать тем или иным способом еще 2 млрд фунтов стерлингов? А по сравнению с этим «71 млн фунтов стерлингов был дешевой страховкой от большевизма»[709].
Разумеется, привычка к расходам военного времени не может сохраниться навсегда. 30 апреля 1919 года канцлер Казначейства Остин Чемберлен представил в парламент бюджет, согласно которому государственные расходу урезались наполовину[710]. Но если военные расходы сокращались, то одна пятая бюджета направлялась на субсидирование цен на хлеб и железнодорожных тарифов, военных пенсий и других расходов, связанных с демобилизацией. Никогда прежде расходы на социальные нужды не занимали столь приоритетного положения перед расходами на имперскую оборону.
До войны Ллойд Джордж проявил себя как один из главных архитекторов современной демократии, выступая против палаты лордов в вопросе о создании современной системы прогрессивного налогообложения. В то время перед ним стояла задача построения демократических основ, опираясь на которые можно было обеспечивать растущие расходы на социальные нужды и на финансирование гонки морских вооружений с кайзеровской Германией. В 1919 году возглавляемое им правительство, внесшее свой вклад в разгром Германии, столкнулось с фискальным кризисом невиданного масштаба. В 1914 году государственный долг Британии составлял только 694,8 млн фунтов стерлингов. Пять лет спустя он увеличился до умопомрачительных 6,142 млрд фунтов стерлингов, из которых 1 млрд фунтов стерлингов составляла задолженность перед Америкой, причем не в фунтах стерлингов, а в долларах (табл. 7)[711]. Еще в 1919 году на обслуживание задолженности расходовалось 25 % всего бюджета, а в обозримом будущем этот показатель должен был приблизиться к 40 %. Ноша была тяжела, но и Британия была богата. Внутренняя и внешняя задолженность Франции и Италии была пропорционально еще выше. По оценкам современников, за время войны размер государственного долга Италии достиг 60 % ее довоенного национального богатства, в сравнении с 50 % в Британии и всего лишь 13 % в США[712].