В начале апреля фельдмаршал Герман фон Эйхгорн, командующий германскими оккупационными войсками, издал декрет об обязательной обработке земель. Фельдмаршал действовал без согласования с Радой, и депутаты отказались его ратифицировать. Несколько дней спустя германские военные решили отказаться от дипломатии. В ходе
Помимо этой достаточно серьезной опасности, надвигавшейся с юга, к маю ленинское правительство столкнулось с прямой угрозой на севере. В декабре 1917 года вместе с другими странами Балтии свою независимость провозгласила Финляндия. Следуя ленинской политике в национальном вопросе, Петроград согласился с этим. Но в то же время местные большевики, пользовавшиеся значительной поддержкой профсоюзов, получили приказ взять под свой контроль Хельсинки. К концу января 1918 года в Финляндии разразилась гражданская война. В начале марта 1918 года, в то время как германские войска продвигались вглубь Украины, кайзер и Людендорф разработали план создания совместных германско-финских формирований, которым предстояло сначала разгромить финских большевиков, а затем продолжить продвижение на юг в направлении Петрограда. Морозы не позволили осуществить высадку германского экспедиционного отряда под командованием генерала фон дер Гольца раньше начала апреля. Но, соединившись с финской белой гвардией генерала Маннергейма, они сумели наверстать упущенное[429]. 14 апреля после тяжелых боев Хельсинки был освобожден от Красной гвардии. В знак благодарности Германии фон дер Гольц организовал бесплатную раздачу продуктов питания ликующим жителям города[430]. 15 мая гражданская война закончилась, но убийства продолжались. В ответ на карательные расстрелы заключенных белогвардейцев Красной гвардией финско-германская боевая группа развязала «белый террор», в ходе которого к началу мая жизни лишились более 8 тысяч человек из числа левых. Еще по меньшей мере 11 тысяч человек умерли от голода и болезней в военных лагерях[431]. Весной 1918 года в Финляндии были проведены первые варварские контрреволюционные кампании, открывшие новую главу в истории политического насилия в XX веке.
В первую неделю мая 1918 года, в разгар кампании террора, Маннергейм и вспомогательные германские части оказались в опасной близости от русской крепости Ино, защищавшей северные подходы к Петрограду. Советы посчитали, что кайзер и его окружение поменяли свое отношение к компромиссу, достигнутому в Бресте. В самом деле, с какой стати Германия будет считаться с простым договором, тем более что сами Советы воспринимали его не более как клочок бумаги? Если ленинская стратегия баланса между империалистическими державами окажется удачной, то самому Ленину предстоит сделать нечто большее, чем просто ратифицировать Брестские соглашения. После подписания договора Ленин отошел от контактов с Германией, предоставив Троцкому поддерживать связь с эмиссарами Антанты и США в Петрограде и Москве[432]. Теперь же, в начале мая, Ленин снова решился на отчаянную игру. Если германскому империализму недостаточно Брест-Литовского договора, он предложит им нечто другое.
Ночью 6 мая Ленин созвал заседание Центрального комитета, на котором потребовал у своих товарищей, столь неохотно согласившихся с заключением Брестского договора, пойти на дальнейшие уступки[433]. Предвидя возражения левого крыла партии, Ленин перешел в наступление, с презрением осудив «детскую болезнь» левых коммунистов. Ленин утверждал с присущей ему нетерпимостью, что «никто, за исключением первосортных идиотов-меньшевиков, никогда не ожидал», что курс исторического развития сам по себе «спокойно, мягко, легко и просто приведет к „полному” социализму»[434]. Но даже по ленинским меркам новый поворот в политике был поразительным. 14 мая Ленин высказался за то, чтобы предложить германским империалистам план всестороннего экономического сотрудничества[435]. В качестве обоснования он предложил то, что наверняка было самой необычной разновидностью ортодоксального марксизма. Необходимость тесного союза революционной России и имперской Германии, утверждал Ленин, вытекает из извилистой логики самой истории. К 1918 году история «пошла так своеобразно, что
Ленин не ошибался, рассчитывая на алчность немцев. В Берлине министерство иностранных дел, всегда учитывающее экономические интересы в политике, с готовностью откликнулось на это предложение, создав постоянно действующий комитет, в который вошли промышленники, банкиры и политики. Перед комитетом ставилась задача изучения возможностей установления финансового и технического контроля над Россией. Как и надеялся Ленин, «Крупп» и «Дойче Банк» заранее потирали руки. Но при ближайшем рассмотрении выяснилось, что сложностей намного больше, чем казалось сначала. Россия предоставляла захватывающие долгосрочные возможности, но для того чтобы ими воспользоваться, требовались огромные инвестиции, финансирование которых в военное время было затруднительным. Миллионы тонн стали, необходимые для реконструкции, не могли быть поставлены из Германии. Реконструкцию следовало начинать с запуска имевшихся в России доменных печей, большинство которых к лету 1918 года были погашены[437].
Ленин был не настолько наивен, чтобы недооценивать эти трудности. И то, что подобное предложение было сделано только Германии, не отвечало его стратегии «балансирования». Долги России перед Британией и Франции к тому времени были слишком велики, для того чтобы ленинская тактика манипуляций принесла результаты в этих странах. Но такие перспективы воодушевили американских представителей в Москве, прежде всего вездесущего полковника Робинса. 20 апреля 1918 года Робинс направил телеграмму американскому послу, в которой призывал его ускорить принятие решения. Он настаивал на том, что в случае если Вашингтон не собирается создавать «организованную оппозицию» Ленину, то следует предложить ему «организованное сотрудничество». Как писал Робинс в телеграмме предпочитавшему воздерживаться от каких-либо действий американскому послу, ставки были самыми высокими. Восстановление России было «крупнейшим из оставшихся в мире экономических и культурных предприятий»[438]. Вопрос состоял в том, будет восстановление проходить «при германском или же при американском руководстве и поддержке».
14 мая, в тот же день, когда Ленин выдвинул свой грандиозный план привлечения германского империализма, он описал перспективы возможного экономического сотрудничества с Соединенными Штатами покидавшему страну полковнику Робинсу. Ленин признавал, что в течение многих лет Германия будет слишком занята собственным послевоенным восстановлением, чтобы вернуться к роли основного промышленного поставщика России, которую она играла до войны. «Только Америка, – настаивал Ленин, – может стать такой страной»[439]. Россия срочно нуждалась в железнодорожном оборудовании, сельскохозяйственной технике, электрогенераторах и горнодобывающем оборудовании. По всей стране планировались грандиозные стройки. В обмен Россия была готова предложить ежегодный экспорт в объеме не менее 3 млрд золотых рублей, включающий поставки нефти, марганца, платины, а также кожи и мехов. Но вернувшегося в Вашингтон Робинса никто не принимал. Президент Вильсон уволил своего посланника, как «человека, утратившего всякое доверие»[440]. Попытки Ленина выстроить баланс не удались. А его явная симпатия к Германии склонила союзников к тому, чтобы принять решение в пользу первого варианта, предложенного Робинсом, то есть создать организованную оппозицию.
На самом деле, после мая 1918 года ленинские попытки выстроить баланс были тщетными и в более глубоком смысле. Мысль о том, что он сможет откупиться от германской агрессии, предоставив экономические концессии, была плодом его идеологического воображения. Агрессию Людендорфа сдерживала не дипломатия Советов, а потребности Западного фронта в военных ресурсах и установившееся внутри страны опасное политическое равновесие. Начиная с 1917 года большинство в рейхстаге выступало за установление долгосрочного и выгодного мира на Востоке. В феврале 1918 года, после того как Троцкий столь необычайным образом покинул переговоры, это большинство проиграло борьбу против возобновления военных действий. Но если бы после того, как в марте рейхстаг торжественно ратифицировал Брест-Литовский договор, кайзер и военное руководство решили бы игнорировать договор и пойти на свержение Советов, то они нанесли бы германскому парламенту оскорбление исторического масштаба. Кроме того, каким образом можно стратегически обосновать такую агрессию? Как указывал министр иностранных дел Кюльман, при всей одиозности большевиков, «вооруженная интервенция против революции как таковая не входит в число задач германской политики»[441]. 22 мая, выступая перед комитетом по международным делам рейхстага, Кюльман дал ясно понять, что у него имеются серьезные сомнения относительно использования режима Скоропадского на Украине для восстановления самодержавия в России. Стратегическая задача Германии должна состоять в сохранении независимости Украины и раздробленности царской империи, даже если это будет означать согласие с нахождением в Петрограде большевиков. «Может показаться странным, что консервативная милитаристская Германия поддерживает социалистическое правительство в другой стране. Но наши интересы диктуют необходимость сделать все, чтобы предотвратить угрозу восстановления единства России. Объединенная Россия неизбежно встанет на сторону Антанты»[442]. Помимо этого, Кюльман не одобрял действий Людендорфа на Кавказе. Каспийскую морскую авантюру он считал просто «невероятным сумасшествием»[443].
То, что Кюльман решился на столь откровенный разговор в комитете рейхстага, указывало на существование внутри Германии разногласий, обострившихся в ходе болезненной процедуры подготовки Брестского мирного договора. В феврале 1918 года министр иностранных дел в частной беседе поделился своими опасениями с вице-канцлером Пайером. К маю бесцеремонное поведение германских военных на Востоке стало столь неприкрытым, что требовало реакции общества. 8 мая Маттиас Эрцбергер вновь выступил с сенсационными нападками на элиту из числа приближенных к императору Вильгельму II, осудив своевольные действия германской армии на Украине. Использовав информацию, полученную от киевских осведомителей Эрцбергера, либеральная
Националистически настроенные члены рейхстага встретили вмешательство Эрцбергера с вполне предсказуемым негодованием. Густав Штреземан, главный представитель либералов-националистов, настаивал на том, чтобы отклонить предложение Эрцбергера о гражданском контроле, так как оно подрывает силу германского правительства и служит «подтверждением высказывания (президента) Вильсона о том, что Германия представляет собой милитаристскую автократию, с которой страны Антанты не в состоянии вести переговоры»[448]. Тем, кто выступал в поддержку этого предложения, оставалось только согласиться. Но вывод, сделанный ими, оказался полностью противоположным. Угроза авторитаризма существовала, и ее следовало устранить. Несмотря на обнадеживающие сообщения с Западного фронта, Людендорф и Гинденбург понимали, что им не удастся действовать, совершенно не обращая внимания на гражданские власти в рейхе. 18 мая после срочного совещания с канцлером Гертлингом Людендорф согласился остановить финно-германское наступление на Петроград[449]. Как и в Японии, гражданский политический контроль считался основным предохранителем от наиболее радикально настроенных фантазий германских империалистов. Несмотря на одиозную репутацию и сомнительную легитимность, Брест-Литовский договор оставался основным препятствием на пути дальнейшей радикализации войны. Ирония состояла в том, что главными бенефициарами этого шаткого баланса сил были большевики. Удастся ли сохранить этот баланс, зависело от того, насколько агрессивными будут действия с обеих сторон.
8
Интервенция
16 мая 1918 года, во время короткого затишья между атаками германских войск на Западном фронте, был выпущен меморандум британского генштаба с поистине апокалиптической картиной. В результате того что Гинденбург и Людендорф, благодаря Ленину, смогли насильно рекрутировать 2 млн человек из российских провинций, Центральные державы получили возможность продолжать войну по меньшей мере до конца 1919 года. Германия, продолжали британские штабисты, доживет до «условий, существовавших в древнеримской империи, в которой легионеры сражались на ее границах, рабы трудились в тылу, а ряды тех и других пополнялись за счет соответствующих рас». В отличие от Западных сил, «гунны-германцы» не были «связаны… какими-либо христианскими нормами. Германцы – эти явные язычники и конъюнктурщики, не остановятся перед использованием любых методов, которые сочтут нужными для достижения своих целей. Голод и телесные наказания при поддержке пулеметов скоро произведут необходимый эффект в сообществе неграмотных, проживших сотни лет в рабстве»[450]. Шесть недель спустя, в разгар заключительного наступления германских войск на Западном фронте, британское правительство информировало США о том, что «если союзники не предпримут немедленного вторжения в Сибири», Германия установит свое господство по всей России. В этом случае, даже при полномасштабном участии Америки, у Антанты «не будет шансов на окончательную победу», и она столкнется «с серьезной опасностью поражения»[451].
Интервенция Антанты, Японии и Соединенных Штатов не была реакцией на революционную угрозу, которую представлял коммунизм, как полагал Ленин. Неясное предчувствие будущего преследовало союзников и заставляло их действовать. Но они думали не о разнообразных путях возможного развития революционных событий и не о перспективах холодной войны. Они предчувствовали события лета 1941 года, когда военный триумф вермахта грозил распространением рабовладельческой империи Гитлера на территорию всей Евразии. Перспективы, ужасавшие британцев и французов в 1918 году, были связаны не столько с опасностью коммунизма как такового, сколько с угрозой того, что при Ленине Россия станет пособником германского империализма. Именно ленинская односторонняя политика балансирования, которая в мае 1918 года явно склонилась в пользу Германии, привела к тому, что стремление начать интервенцию становилось неудержимым.
Отчаянная решимость Ленина закрепить Брест-Литовский договор стала шоком для представителей Антанты, которые все еще оставались в России и с зимы прилагали неимоверные усилия для поддержания двусторонних отношений. Выступавший ранее за сотрудничество с большевиками, руководитель британского представительства Брюс Локхарт изменил свои взгляды и теперь сообщал в Лондон о том, что пока у власти находится Ленин, Россия не сможет вырваться из германских тисков. Антанте следует прибегнуть к массированному военному вторжению, если потребуется, даже не дожидаясь поддержки антибольшевистских сил в самой России. Но здесь особых трудностей не наблюдалось. 26 мая социалисты-революционеры, партия, больше других претендовавшая на поддержку большинства населения России и Украины, заявила о своей поддержке вооруженной интервенции извне. Левые социалисты-революционеры не стали бы общаться с Антантой, но они находились в открытой оппозиции. Во времена царизма именно они первыми освоили кровавое искусство политического террора. 30 мая под предлогом наличия у него доказательств действий отрядов боевиков в столице Ленин объявил о введении военного положения. Прошла волна арестов, и все представители меньшевиков и социалистов-революционеров были исключены из состава Центрального исполнительного комитета Всероссийского съезда Советов[452].
В Петрограде и Москве большевикам все еще удавалось удерживать ситуацию под контролем. Но советская власть встречала открытое сопротивление по всей огромной территории России. К весне 1918 года почти общим местом стала глобальная связь между политикой и стратегией на всем пространстве от Балтики до Тихого океана. Но и в этих условиях было удивительным, что судьба Сибири зависела от чешского профессора, который, находясь в эмиграции в Вашингтоне, оказался во главе армий, действующих на военных фронтах, простирающихся от Фландрии до Владивостока. Профессором, о котором идет речь, был социолог и философ Томаш Гарриг Масарик. Под его командованием находилось несколько дивизий, состоявших из чешских патриотов-военнопленных, в 1917 году мобилизованных Александром Керенским, чтобы удержать хрупкую линию русского фронта, по другую сторону которой находились заклятые враги чешского народа – австрийцы. После переговоров в Бресте чехи подтвердили свою верность Антанте и, все еще находясь в глубине России, перешли под командование французского маршала Фоша. Этот 50-тысячный дисциплинированный отряд был полон решимости сражаться против Центральных держав, даже находясь за тысячи миль от дома, а теперь угрожал большевикам и германским частям, разбросанным по Югу России. Когда Троцкий отдал приказ разоружить чехов, то совершенно неудивительно, что это было воспринято как решение, принятое по распоряжению из Германии. Начались вооруженные столкновения между чехами и Красной армией на ряде железнодорожных узлов в Сибири. К концу мая практически вся трансконтинентальная железнодорожная магистраль была в руках легиона Масарика.
Для сторонников интервенции в Британии и во Франции чехи были подарочным десантом, спустившимся прямо с небес. Однако Масарик следил за развитием событий после заключения мирного договора и не хотел действовать без одобрения со стороны президента Вильсона, позиция которого по вопросу независимости чехов была печально известна своей противоречивостью[453]. В «14 пунктах», надеясь сохранить возможность заключения сепаратного мира с Веной, Вильсон воздержался от какого-либо упоминания о чешском вопросе. И лишь в мае 1918 года, после ратификации Брест-Литовского договора и после того, как Румынии был навязан мир на еще более жестких условиях, Вильсон открыто проявил свою готовность санкционировать национальную автономию чехов и их братьев – южных славян. Но даже тогда он не испытывал особого желания использовать находившийся в Сибири чешский контингент против большевиков. В этом нежелании Вильсона поддерживал и сам Масарик, продолжавший открыто выражать свои симпатии «революционной демократии» в России. И только в начале июня, заручившись решительной стратегической поддержкой Британии, госсекретарь Лансинг сумел убедить Масарика в том, что чешская армия, вместо того чтобы отходить в направлении Владивостока, может оказать союзникам жизненно важную помощь, заблокировав позиции вдоль Транссибирской железной дороги[454]. По подсказке Лансинга в обмен на это Масарик потребовал, чтобы Вильсон объявил смертный приговор империи Габсбургов.
Ставки на интервенцию в Сибири продолжали расти. Пока Лансинг и Масарик обсуждали условия обмена помощи чехов в Сибири на ликвидацию династии Габсбургов, Уильям Буллит, радикально настроенный советник Вильсона, предпринял еще одну последнюю попытку остановить интервенцию. «Мы можем совершить одну из самых трагических ошибок в истории человечества», – писал Буллит полковнику Хаузу. Сторонники интервенции были типичными представителями империализма. После вооруженной контрреволюционной интервенции «сколько лет и жизни скольких американцев» потребуется для «восстановления демократии в России»?[455] Было очевидно, что по духу Буллит был ближе Вильсону, чем Лансинг. Но если менее чем 6 недель назад, говоря о японской интервенции, Вильсон хвастался своим влиянием на Японию, то неожиданный поворот Ленина к Германии лишил его этого влияния. Он не мог сдерживать движущие силы интервенции, когда принципиальные соображения в ее пользу носили скорее антигерманский, чем антисоветский, характер.
30 июня 1918 года Британия и Франция объявили о своей поддержке национальных чаяний чехов, ссылаясь при этом на «чувства и высокие идеалы, выраженные президентом Вильсоном». Вильсон вновь завяз в логике своей собственной идеологической программы и был близок к смятению. В июне 1918 года, выступая перед членами кабинета, он заметил, что у него не хватает слов, чтобы охарактеризовать военную поддержку интервенции в России со стороны Антанты. «Они предлагали немедленно сделать столь непрактичные вещи, что он часто задумывался над тем, кто сошел с ума – он сам или они»[456]. Когда представитель министерства финансов США, отчитываясь о поездке в Европу, рассказал о том, что британский премьер-министр Ллойд Джордж в открытую высмеивает идею мира под эгидой Лиги Наций, президент ответил: «Да, я знаю, что Европой управляют все те же реакционные силы, которые управляли нашей страной еще несколько лет назад. Но я удовлетворен тем, что, если потребуется, смогу обратиться к народам Европы поверх голов их властителей»[457]. И вновь нежелание Вильсона начать интервенцию выдвигало на первый план политику «мира без победы». Но очевидность намерения Германии установить контроль над всей Западной Россией не позволяла Вильсону оставаться на позиции морального равенства, подразумевавшейся в подобной ситуации. 6 июля он взял инициативу на себя. Без предварительных консультаций с Японией или Британией Вильсон объявил о том, что в интервенции союзников, проходящей через Сибирь, будут задействованы два воинских контингента численностью 7 тысяч человек, которые направят США и Япония. Их задачей станет не проведение наступательной операции против Германии и не свержение большевиков, а наблюдение за выводом чехов во Владивосток.
В Лондоне прославляли Ллойда Джорджа. После нескольких месяцев опасных колебаний Вильсон в одностороннем порядке определял условия интервенции и делал это так, чтобы спровоцировать большевиков, но не свергать их. Несоразмерная интервенция вызвала, как позже писал Брюс Локхарт, «паралитические полумеры, которые в данных обстоятельствах граничили с преступлением»[458]. Конечно Ллойд Джордж не был намерен учиться у Вильсона демократии. В гневной телеграмме, направленной в посольство Британии в Вашингтоне, британский премьер-министр отвергал предположения о реакционных намерениях своей страны. Недавнее сближение Ленина с немцами полностью меняло условия дискуссии. Если раньше можно было возражать против интервенции на том основании, что она поощряла действия реакционных сил, то теперь Ллойд Джордж утверждал: «Я сторонник интервенции в той же степени, что и демократ, и желаю победить в войне». «Последнее», что Ллойд Джордж «поддержит, будет поощрение любого репрессивного режима» в России, «чем бы он ни прикрывался»[459]. Только демократическая Россия может стать настоящей преградой на пути германской угрозы. По словам начальника имперского генштаба, «если до конца войны Россия не станет независимой военной державой, то превращение значительной части Азии в колонию Германии будет лишь вопросом времени, и ничто не сможет остановить продвижение врага в направлении Индии, защищая которую Британская империя будет вынуждена воевать, даже не имея превосходства». Как указывал Ллойд Джордж, политический окрас России будет определять послевоенный порядок. «Если до конца войны Россия не встанет на либеральный, прогрессивный и демократический путь», то ни «мира во всем мире», ни, в частности, «мира и безопасности на границах Индии» обеспечить будет невозможно[460]. Но, как он с сожалением признавал, «без Соединенных Штатов мы ничего сделать не сможем»[461]. В свете столь неприятной правды британское военное министерство согласилось забыть о своих возражениях и поддержать начатую Вильсоном половинчатую интервенцию в Сибири в надежде на то, что с течением времени обстоятельства заставят расширить операцию до масштабов, в большей мере соответствующих этим обстоятельствам.
Если бы летом 1918 года британцы могли наблюдать происходящее в кабинетах сотрудников Людендорфа, они бы увидели многое, что подтверждало бы их опасения. До самого конца июня канцлеру Гертлингу удавалось удерживать линию фронта, сложившуюся в середине мая, блокируя военные действия на Востоке. Информация о сложившемся положении была передана большевикам, что позволило им направить преданные им латышские полки туда, где они сражались, по их убеждению, за свою независимость с чехами, которые дрались за свою независимость[462]. Но равновесие в Германии было ненадежным. Составленная в конце июня сотрудниками Людендорфа служебная записка «О целях политики Германии»
Эта новая стратегическая концепция была формально принята в ходе последней расширенной дискуссии по вопросам стратегии, состоявшейся в начале июня 1918 года в штабе кайзера, расположенном в Спа[465]. Но, как подчеркивал Кюльман в рейхстаге, идея восстановления консервативной России под покровительством Германии была полна противоречий[466]. Первые контакты с подходящими кандидатами из числа противников большевиков, наиболее заметным из которых был кадет Павел Милюков, изгнанный в мае 1917 года с поста министра иностранных дел России Петроградским советом, позволяли сделать вывод, что ни один уважающий себя русский патриот никогда не примет условия Брест-Литовского договора, не говоря уже о далеко идущих планах Людендорфа[467]. Кроме того, как с тревогой отмечали и Кюльман, и депутаты рейхстага, сами военные не представляли себе, каким образом их экспансионистские взгляды на установление германского господства на Востоке согласуются с их же требованиями войны на Западе. И хотя ряд последовательных атак привел к тому, что линия фронта союзников во Франции оказалась на грани прорыва, становилось очевидно, что силы Германии на исходе. Примечательно, что 15 июня, выступая по случаю 13-го года своего правления, кайзер произнес пророческую речь. В войне на кон было поставлено все. Компромисс на Западе возможен ничуть не больше, чем на Востоке. «Либо будет уважаться прусско-германское
Подобный язык, конечно, чрезвычайно напоминает печально известные тирады Гитлера во время «Застольных бесед» в 1940 году. Но при всей соблазнительности подобных сравнений они не дают представления о коренном отличии политических обстоятельств 1918 и 1941 годов. Даже в разгар Первой мировой войны защитные механизмы конституционализма, созданные в XIX веке, продолжали действовать. Менее чем через десять дней после своей пророческой речи кайзер услышал в рейхстаге прямые возражения своего министра иностранных дел[469]. Германия должна понимать, утверждал Кюльман, что в свете «невероятных масштабов», которых достигла война, было бы нереалистично ожидать, что Германия сумеет навязать Западу односторонний мир (
Политической карьере Кюльмана наступил конец. 9 июля 1918 года, несмотря на позицию большинства в рейхстаге, на его место был назначен Пауль фон Хинце, верный сторонник кайзера[471]. Однако внутренняя оппозиция восточным имперским фантазиям Людендорфа оставалась сплоченной. Канцлер Гертлинг обещал рейхстагу, что независимо от личных убеждений нового министра иностранных дел правительство не станет делать из Бельгии непреодолимое препятствие на пути к миру. Германия лишь настаивала на том, чтобы нейтралитет Бельгии был обеспечен должным образом. Кроме того, он подтвердил верность Брест-Литовскому договору. И Гертлинг, и вице-канцлер Пайер подадут в отставку в случае, если будут предприняты шаги, выходящие за пределы условий договора. Но теперь СДП этого было уже недостаточно, и она, несмотря на то что голосовала за новую линию военных кредитов, отозвала свою поддержку правительства Гертлинга. Летом 1917 года социал- демократы создали коалицию с партией Центра и либералами на основе общей мирной платформы. Но правительство Гертлинга не только восприняло спад волны забастовок в январе 1918 года как сигнал для того, чтобы начать программы карательных мер с сокращения зарплаты и урезания карточных норм, но и оказалось совершенно не готово к тому, чтобы предложить внешнюю политику, соответствующую требованиям этой платформы. Когда годом раньше СДП использовала свое влияние для того, чтобы поддержать мирную резолюцию, предложенную рейхстагом, американские войска лишь начинали свое вступление во Францию. Теперь же ежемесячно туда прибывали сотни тысяч американских военных[472]. Разве в условиях чрезвычайного положения в стране СДП может мириться со скандальной ситуацией, когда у Германии отсутствует последовательная внешняя политика, а поджигатели войны диктуют курс, по которому должна двигаться страна, в соответствии с их безответственными капризами?
Ни Людендорф, ни Ленин не придавали особого значения Брест-Литовскому договору, но его формальная легитимность давала германским политикам жизненно важную возможность сдерживать нарастающую радикализацию власти кайзера[473]. Как говорил министр иностранных дел Хинце, выступая перед группой полных нетерпения депутатов-националистов, «Брестский мир… трогать нельзя»[474]. Но именно у гражданских в Германии начали возникать вопросы, касающиеся соблюдения легальных рамок договора. Сколь долго сторонники законности смогут соблюдать условия договора с режимом, подобным ленинскому? Сами большевики не скрывали своего презрительного отношения к договору. Когда Ленин пытался сделать соглашение более содержательным, он включал в него ряд позиций, экономически соблазнительных для германских бизнесменов. Но насколько далеко ему придется зайти, чтобы поддерживать свои связи с германским империализмом, невзирая на сильное противодействие, которое эти связи вызывали в России?
4 июля 1918 года в Москве впервые после того, как была представлена новая ленинская внешняя политика, состоялся IV Всероссийский съезд Советов, который все еще считался высшим органом власти в революционной России. Ничем не прикрытая кампания запугивания и фальсификация результатов выборов обеспечили большевикам значительное большинство. Но это не заставило оппозицию замолчать. Абсолютно уверенный в своей власти, Ленин доверил задачу нового сближения с Германией учтивому Георгию Чичерину, прямому потомку одного из царских послов на Венском конгрессе. В присутствии сидящего в королевской ложе в качестве почетного гостя Совнаркома (Совета народных комиссаров) посла Германии графа Мирбаха Чичерин приступил к открытому изложению новой, открыто прогерманской ленинской политической линии. Но реакция слушателей на это выступление грозила превратить обстановку на съезде в хаос. Один из представителей движения сопротивления украинских крестьян вышел на сцену, чтобы яростно обличить насилие немецких оккупантов. Левые эсеры, угрожающе размахивая руками в направлении гостей из Германии, хором скандировали антиленинский лозунг «Долой Брест! Долой Мирбаха! Долой лакеев Германии!»[475] Выступавший в роли председателя Троцкий изо всех сил пытался снять напряжение. Но в конце концов он был вынужден перейти к открытым угрозам. Делегаты, участвующие в провокационных действиях, предупредил он, будут немедленно арестованы. На следующий день Ленин сам выступил на съезде в защиту своей позиции. Но мятежных левых эсеров запугать не удалось. Ленинская политика дальнейшего сближения с Берлином вела к «диктатуре германского империализма», а не к укреплению власти Советов. Присутствие на съезде Советов, в святыне русской революции, графа Мирбаха было вопиющим признанием этой зависимости. Левые эсеры, не обращая внимания на вопли ленинского большинства, требовали отказа от ратификации Брест-Литовского договора.
На следующий день они привели свои угрозы в действие. Под видом агентов ЧК наемные убийцы ворвались в посольство Германии и застрелили графа Мирбаха. Это было явной попыткой вбить клин между Россией и Германией. После некоторых колебаний латышская Красная гвардия предотвратила неуверенную попытку левых эсеров поднять восстание. Германия реагировала именно так, как рассчитывала оппозиция в России. Она потребовала дальнейших унизительных уступок, включая развертывание в Петрограде целого батальона пехотинцев, численностью 650 человек, для охраны посольства Германии. Даже у Ленина это вызвало редкий приступ депрессии. Согласиться с подобными требованиями означало, что большевики низводят Россию до статуса «маленького восточного государства», в котором западные страны могут потребовать охраны своих дипломатических представительств собственными силами безопасности[476]. В качестве уступки Германия согласилась, чтобы ее военные отправлялись в Москву без оружия и в гражданской одежде. Тем временем большевики развязали ответные жестокие репрессии. Хотя ЧК так и не арестовала ответственных за убийство, летом 1918 года, когда сопротивление ленинской политике в отношении Германии достигло высшей точки, началось институциональное становление аппарата террора в Советском государстве. В начале июля, когда белые, поддержанные с флангов чехами, стали продвигаться со своих баз в Сибири в западном направлении, ЧК совершила первую массовую казнь[477]. В ночь с 16-го на 17-е июля были убиты все члены царской семьи Романовых: царь Николай II, его жена Александра, их четыре дочери и сын. В начале августа Ленин призвал к «беспощадному массовому террору против кулаков, священников и белогвардейцев», а также к созданию более постоянного аппарата «концентрационных лагерей», предназначенных для работы с «ненадежными элементами». В этой «борьбе не на жизнь, а на смерть» за выживание революции, писали «Известия», не было «законных судов», в которые можно было пожаловаться, вместо этого действовала простая заповедь: убить или быть убитым[478]. В условиях, когда на севере страны находились британские войска, а на Тихом океане – готовые к наступлению войска японские и американские, гражданская война, развязанная большевиками, грозила стать частью более широкой борьбы мирового масштаба.
29 июля 1918 года Ленин изложил Центральному комитету партии свою резкую оценку ситуации. Окруженную «кованной цепью» англо-американского империализма Россию «втягивали в войну». Судьба революции теперь «зависит всецело от того, кто победит… Весь вопрос о существования Российской Социалистической Федеративной Советской Республики… свелся к вопросу военному»[479].
От ответа на вопрос британского представителя Брюса Локхарта, следует ли это считать объявлением войны Антанте, Ленин уклонился. Но втайне большевики уже сделали свой выбор. Следуя логике политики, принятой еще в мае, Ленин шел на дальнейшее сближение с Германией. 1 августа по личному поручению Ленина Чичерин обратился к преемнику Мирбаха, видному политику националистического толка Карлу Хелфериху с просьбой о вводе на территорию России войск Германии для стабилизации положения на Мурманском фронте, где британцы создавали антисоветскую базу[480]. На следующий день, убедившись, что столь необычное обращение на самом деле поступило из Кремля, Хелферих сообщил о нем в Берлин. Сначала Ленин пошел на сближение с Германией. Это лишало Вудро Вильсона возможности продолжать противиться призывам к началу интервенции. Теперь интервенция, на которую Вильсон был вынужден пойти, позволяла Ленину предложить Германии заменить неудобный
Неудивительно, что Людендорф ухватился за возможность направить германские и финские силы против британских на севере России. Пытаясь запугать рейхстаг, генерал Гофман рисовал мрачные картины того, как Антанта затягивает петлю окружения от Мурманска через Волгу до Баку и Багдада[482]. Но у Людендорфа была своя точка зрения на пределы допустимого. «Я считаю, что для нашей армии не может быть и речи о военном союзе и совместных боевых действиях с большевиками»[483]. Интервенция Германии должна сопровождаться политическим переустройством России. Ее следует начинать с оккупации Петрограда и Кронштадта. С учетом преобладающей в России анархии Людендорф полагал, что для военной поддержки новой народной власти в России шести дивизий будет достаточно. К середине августа Германия уже вела совершенно секретные штабные переговоры с финскими и русскими экспертами об операции, которую сегодня называют операцией «Замковый камень»
Ленинский режим был на грани полной капитуляции перед Германией. 27 августа 1918 года это впечатление лишь усилилось, когда обе стороны пришли к окончательному варианту дополнительного соглашения к Брест-Литовскому договору. В обмен на защиту со стороны Германии советская власть предлагала выплатить контрибуции, не включенные в основной Брестский договор, в сумме 6 млрд марок (1,46 млрд долларов). Ливонское и Эстонское губернаторства официально выходили из состава территории России, что обеспечивало Германии господство на Балтике. Коммунисты также соглашались признать независимость Грузии, установление германского протектората на Кавказе и брали на себя обязательство поставлять Центральным державам не менее 25 % добываемой в Баку нефти, после того как Азербайджан вновь окажется в руках Советов[485]. По условиям соглашения Германия и Финляндия воздерживались от любых наступательных действий в направлении Петрограда в обмен на гарантии того, что большевики обеспечат вывод всех сил Антанты с советской территории. На случай, если советская власть будет не в состоянии выполнить это обязательство, секретные статьи предусматривали вторжение Германии и Финляндии.
Пусковой механизм операции «Замковый камень» был встроен в текст соглашения. Особенно важным было то, что министерство иностранных дел Германии настояло на условии, согласно которому любое развертывание финско-германских сил требовало получения явного и недвусмысленного приглашения с советской стороны. Решение о сдаче Петрограда Людендорфу оставалось за коммунистами. Разумеется, Ленин не мог обеспечить выполнение ни одного из этих условий. В случае совместного германо-финского нападения Красная армия могла создать лишь видимость сопротивления. На деле за соблюдением условий следили гражданские власти в Берлине. Уже в начале августа министерство иностранных дел заставило Людендорфа дать обещание, что он будет действовать лишь в рамках дополнительного соглашения[486]. Именно этот сдерживающий фактор спас ленинский режим от участия в военных действиях на стороне имперской Германии, что, по выражению Розы Люксембург, означало бы «моральное банкротство», если не немедленный крах революции. Официального согласия на оккупацию Петербурга так и не поступило. Вместо этого министерство иностранных дел Германии, вопреки протестам Людендорфа, согласилось поставить Советам для обороны 200 тысяч винтовок, 500 млн патронов и 70 тысяч тонн угля[487].
Однако готовность германских гражданских властей поддерживать хрупкую легитимность Брестских соглашений еще не прошла самого главного испытания. Почувствовав растущую уязвимость большевистского режима, активизировались группы террористов из числа левых социалистов-революционеров. 30 августа, через три дня после того как дополнительное Брестское соглашение вступило в силу, Ленин выступал на митинге в промышленном пригороде Москвы, где выдвинул свой новый лозунг, заменивший его прежние обещания мира: «Победа или смерть!» Когда Ленин уже покидал оружейный завод Михельсона, в него стреляли, и пули попали в шею и плечо. В то же самое время был убит руководитель Петроградского ЧК Моисей Урицкий. На смену политике репрессий, набиравших силу с июля, пришел открыто провозглашенный «красный террор». В одном только Петрограде на месте было расстреляно 500 политических заключенных. За ними последуют тысячи других. По всей стране брали заложников. Любой подозреваемый в контрреволюционной деятельности мог быть подвергнут аресту и отправке в один из концентрационных лагерей, число которых увеличивалось. В конце июля Ленин отказал британскому представителю Локхарту в официальном объявлении войны. А 1 сентября 1918 года в результате штурма британского посольства был убит военный атташе и захвачены заложники. Отныне Советская Россия превращалась в «военный лагерь». Революционный военный совет, возглавляемый Троцким, взял на себя значительную часть полномочий Центрального комитета партий[488].
Беспощадный кровавый «красный террор» значительно усилил позиции тех в Германии, кто призывал к решительной интервенции, направленной против большевиков. Большинство в рейхстаге было против ратификации дополнительного соглашения, которое должно было привести к объединению России в патриотическом противостоянии Германии и большевикам[489]. Чувствуя, что возможность еще осталась, Людендорф привел в полную готовность войска, предназначенные для участия в операции «Замковый камень». С Западного фронта были переброшены дополнительные авиаэскадрильи. 8 сентября 1918 год группа германских и финских военных инженеров начала обследование транспортных маршрутов в обход Петрограда в направлении Мурманска. Непонятно, сколь долго министерство иностранных дел было в состоянии сдерживать активность Людендорфа. Развязанный вскоре после подписания дополнительного Брестского соглашения «красный террор» поставил министерство иностранных дел Германии в незавидное положение. Посольство, возвратившееся из Москвы в Петроград, оказалось в центре событий, которые один напуганный дипломат назвал «Варфоломеевской ночью». Отчаявшиеся русские буржуа, многие из которых надеялись на защиту со стороны Германии, обнаружили, что их «продали дьяволу» за ничтожные 6 млрд марок[490].
Когда Эрцбергер в беседе с либеральным вице-канцлером Пайером высказал критику в адрес дополнительного соглашения к Брестскому договору, Пайер признал, что правительство рейха теперь было настолько не уверено в своем положении, что уже и не планировало представлять текст договора в рейхстаг для ратификации. Министр иностранных дел Хинце подпишет его и введет в действие задним числом для компенсации этого нарушения конституции[491]. Преемник Мирбаха, националист Карл Хелферих, не скрывавший своих убеждений, был не согласен с подобными паллиативными решениями и 30 августа подал в отставку в знак осуждения примиренческой позиции, занятой правительством. Те в Берлине, кто выступает в защиту Брестского договора, занимаются «систематическим искажением» правды о власти, которая «в своих бесчинствах лишь немногим уступает якобинцам». Хелферих не может смириться с «показным отношением» к ленинскому режиму как к правительству, находящемуся на равных с правительством Германии. Он не может участвовать в действиях, означающих «солидарность или по меньшей мере видимость солидарности с этим режимом…» То, что руководство рейха мирится с развернутым большевиками насилием, губительно не только для России. Это подрывает моральный дух в самой Германии[492]. Однако, несмотря на протесты Хелфериха, министерство иностранных дел считало Брестский договор, по словам одного из депутатов рейхстага, «своего рода защитой против германской военщины»[493]. Было даже страшно вообразить, что может произойти, если позволить Людендорфу развязать на Востоке контрреволюционную кампанию, подобную той, которая недавно имела место в Финляндии. Деморализованные германские дипломаты получили указание избегать любых публичных заявлений с осуждением действий большевиков и вмешиваться в акты террора лишь в тех случаях, когда опасности подвергаются граждане Германии.
24 сентября 1918 года, в достойный сожаления момент полного банкротства германской политики, министр иностранных дел Хинце намеренно ввел рейхстаг в заблуждение относительно событий, происходивших в России. Отвечая на вопрос о терроре, развязанном правительством, с которым Германия теперь находилась в своего рода союзнических отношениях, Хинце отвечал: «…по всей территории России продолжает кипеть котел революции… конечно, имеют место акты террора; но то, что они происходят в масштабах, о которых пишут в прессе, представляется крайне маловероятным.» Министерство иностранных дел направило «специальные запросы и было официально информировано о том, что данные, в которых сообщалось о численности (казненных), в целом значительно преувеличены»[494]. Германскому консулу в Петрограде, ежедневно наблюдавшему доказательства случаев насилия, оставалось лишь прикусить язык. Как позже признавал сам Хинце, намеренное сокрытие им истинного характера режима большевиков можно было оправдать лишь «высшими политическими соображениями».
Курс на интервенцию, избранный летом 1918 года, свидетельствует о степени поражения либералов за время после того момента в июле 1917 года, когда позиция Петроградского совета в вопросе о демократическом мире была столь невероятно близка резолюции рейхстага о мире. К маю 1918 года прогрессисты в Германии и Соединенных Штатах осознали, что они выступают за недостойный мир со становящимся все более одиозным советским режимом как за единственную возможность предотвратить дальнейшую эскалацию насилия. Ленин, который, в свою очередь, утверждал, что своими действиями он использует одну империалистическую державу против других, на самом деле шагнул еще дальше за черту, отделявшую достойный сожаления сепаратный мир от действительно позорного союза с германским империализмом. Что касается Людендорфа, то его единственным желанием было уничтожить советский режим. Но ему мешали действовать германское правительство и большинство в рейхстаге, которым не нравились ни большевики, ни произвол германских военных на Востоке, но которые полагали, что заключение Брестского договора было лучшим способом сдерживания дальнейшей эскалации.
Неудивительно, что в такой запутанной ситуации сторонники интервенции в Лондоне, Париже и Вашингтоне получали все более убедительные доводы в свою пользу. Все более очевидный союз Ленина с Германией позволял им выработать ясную политическую и стратегическую позицию. Режим большевиков, одиозный сам по себе, пошел на союз с германским милитаризмом и абсолютизмом. Интервенция японских, американских, британских и французских сил, поддержанная внутри самой России, будет ударом сразу по двум врагам. Как утверждали Ллойд Джордж и Лансинг, в этой интервенции стратегические императивы и стремление к демократии были неразрывны. Война объединила эти два фактора, и если бы война на Западе продолжилась намного дольше, то режиму большевиков вряд ли бы удалось устоять. Япония располагала значительными людские ресурсами, а японские военные умели пользоваться моментом. К ноябрю, преодолев нерешительность политиков в парламенте, они ввели в Сибирь 72-тысячный контингент[495]. И лишь неожиданное поражение Германии на Западе остановило дальнейшую эскалацию и спасло большевиков от открытой капитуляции перед Людендорфом, которая лишила бы их исторической легитимности[496]. Это не только не позволило провести операцию «Замковый камень», но и охладило пыл участвовавших в интервенции союзников почти сразу после ее начала.
Часть II
Демократическая победа
9
Возрождение Антанты
В период с 21 марта по 15 июля 1918 года Германия провела пять серий атак на позиции союзников на севере Франции. К началу июня Германия в очередной раз была близка к тому, чтобы подойти к Парижу. Шли лихорадочные приготовления к эвакуации правительства в Бордо. Но 18 июня французские войска перешли в контрнаступление, и в течение нескольких дней картина событий изменилась коренным образом. Изможденная и голодная армия кайзера откатилась обратно к границам рейха. К сентябрю боевые части Канады, Британии, Южной Африки и Австралии в решительном броске пересекли линию Гинденбурга. Антанта одержала убедительную победу[497]. Британские и французские части, которые вели основные оборонительные бои весной и в начале лета, не получали практически никакой поддержки. Действия американских военных оказывали все большее влияние на ход контрнаступления союзников, но прошло много месяцев, прежде чем армия генерала Джона Першинга превратилась в зрелую боевую силу, способную побеждать. По-настоящему решающий вклад внесла Америка в мобилизацию экономики. Но, как показала война на Востоке, боевые действий и мобилизация экономики оказались бы бесполезными, если бы у Антанты не было согласованной политики. Гражданская война в России вела к распаду страны. Империя Габсбургов и Османская империя катились в пропасть. К лету 1918 года все больше вопросов вызывало будущее имперской власти в Германии. Немцы, пытаясь анализировать причины поражения своей страны, объясняли его в первую очередь действием именно этого политического фактора, представлявшего собой оборотную сторону известной легенды об «ударе в спину». Они придавали особое значение пропаганде союзников и демагогическому таланту Ллойда Джорджа и Клемансо. Чего Германии не хватало, так это популистского, демократического «фюрера»[498]. Однако при всей несомненной харизме Ллойда Джорджа и Клемансо нельзя сводить вопрос к роли личности, недооценивая значение других сил.
В 1917 году во Франции и Италии разразился тяжелый военно-экономический кризис. Последствия мятежа во Франции и поражения Италии под Капоретто вполне можно сравнить с тем, что происходило в царской России перед революцией. И во Франции, и в Италии первой реакцией на происходившее были репрессии. Тысячи французских мятежников были отданы под трибунал, а несколько человек были показательно казнены. В Италии последовавшие за разгромом под Капоретто расправы носили массовый характер. В обоих случаях можно – и действительно в последнее время это стало общим местом в исторической литературе – проследить связь этих кризисных моментов с эскалацией политического насилия, с войной и с послевоенной травмой, выпавшей на долю обеих стран в последующем десятилетии[499]. Именно чрезвычайное напряжение сил, необходимых для того, чтобы выдержать войну, начиная с 1917 года и до ее окончания привело к радикальной поляризации, экстремальной риторике, личной вражде и накалу страстей, лежавших в основе первого всплеска экстремизма непосредственно сразу после окончания войны и его повторения в 1930-х годах[500]. В Италии неутихающая ярость, вызванная крахом ноября 1917 года, эхом отозвалась в шовинистической агрессивности возглавляемого Муссолини фашистского движения[501]. Однако само по себе это не объясняет восхождения Муссолини к власти, не говоря уже о падении Третьей французской республики. Было бы несправедливым по отношению к военным успехам Антанты напрямую связывать кризис 1917 года с фашизмом и деятельностью коллаборационистов в Европе 1940-х годов. Безусловно, принуждение и цензура сыграли свою роль в выживании Антанты и в победе, которой она добилась в ноябре 1918 года. Кроме того, страны Антанты были богаче и имели более выгодное стратегическое расположение. Но их политическое выживание обусловлено также наличием значительного резерва поддержки со стороны населения и тем что политический класс в этих странах сумел среагировать на военный кризис, пообещав дальнейшее развитие демократии внутри метрополий и расширение гражданских прав в колониальных владениях, чего не удалось сделать Центральным державам.
В период с марта по ноябрь 1917 года участие Франции в войне осложнялось глубоким кризисом. После того как Вудро Вильсон выступил с призывом к миру без победы и Петроград предложил свои мирные инициативы, социалистическая партия вышла из состава правительства, а межпартийный союз
После возвращения из Америки в 1870 году Клеменсо отметился в 1871 году как один из радикальных депутатов, отказавшихся ратифицировать соглашение о мире с Бисмарком и голосовавших за продолжение войны до конца. Но как воинствующий патриот он не хотел сужать политическую базу республики. Социалисты демонизировали его роль в подавлении первой крупной волны забастовок синдикалистов в 1906 году, которые он воспринимал как угрозу существованию республики. Но сам Клемансо всегда придерживался левых позиций. В 1917 году он пригласил социалистов в состав кабинета министров[503]. Однако партия держала его на расстоянии. Альбер Тома, профсоюзный лидер-реформист, возвратившийся недавно из поездки в Петроград, имел свои виды на пост премьер-министра. В конце концов, несмотря на унижения, которым его продолжали подвергать в палате депутатов, Клемансо ввел в состав своего правительства двух социалистов, но не на министерские должности, а в качестве уполномоченных. Тем временем руководители профсоюзов, с которыми Клемансо поддерживал рабочие отношения, получили ясный сигнал: вместо призывов к миру им следует заняться тем, чтобы снять напряжение в среде членов профсоюзов, требовавших увеличения оплаты труда. Клемансо считал, что инфляция представляет собой вполне приемлемую плату за сплоченность страны в военное время. Чтобы разговоры о мире звучали еще тише, Клемансо выдвинул обвинения в распространении пораженческих настроений, а то и в более серьезных нарушениях против множества своих потенциальных противников слева.
По личным мотивам Клемансо подверг преследованиям таких людей, как Жозеф Кайо и бывший министр внутренних дел Луи Мальви. Но прежде всего Клемансо, следуя примеру своего любимого героя Демосфена, стремился показать, что волю Франции к сопротивлению не удастся сломить и она, как республика, в состоянии воспользоваться исторической возможностью и занять место рядом с Британией и США в трансатлантической демократической коалиции против Центральных держав[504]. Для Французской республики дрогнуть в такой момент было равнозначно предательству своей исторической миссии. Целью призыва Клемансо «война, и ничего кроме войны» было не только заставить замолчать пацифистов. С не меньшей нетерпимостью он относился к жарким дискуссиям вокруг якобы чрезмерно амбициозных целей войны. В период с 1915 года и до весны 1917 года дипломаты царской России неоднократно предлагали французам заключить соглашение о разделе не только Османской империи, но и Германии[505]. В 1916 году, ликуя по поводу мощного наступления при Вердене, члены кабинета Аристида Бриана задумывались о планах раздела Германии на переходящую Франции Рейнскую область и восточные территории, отходящие России. И если бы не свержение царя в марте 1917 года, эта цель могла бы стать частью официальной политики. Клемансо прекрасно понимал, что в новый век мировой политики подобные идеи тяжелым бременем легли бы на плечи французской дипломатии.
Чтобы понять, какой ущерб подобное безудержное честолюбие могло нанести внутренней политике Франции и ее отношениям с союзниками, достаточно обратиться к примеру Италии. Клемансо сумел положить конец дискуссиям о послевоенном устройстве, а в Италии в период с 1915 по 1919 год происходили жесткие столкновения различных политических взглядов на место страны в будущей мировой системе[506]. Согласно взятым еще до начала войны союзническим обязательствам, в 1914 году Италия должна была выступить на стороне Центральных держав. Однако по Лондонскому договору 1915 года Антанта обещала Италии значительные территориальные компенсации. В 1917 году, когда и Вильсон, и русские революционеры выступили с призывами к установлению либерального мира, эти обещания грозили стать скандально известными. После катастрофы при Капоретто с учетом военных возможностей Италии они стали не просто смехотворными, но и губительными для военного потенциала страны. В ноябре 1917 года новый премьер- министр либерал Витторио Орландо призвал итальянцев обратиться к опыту Римской республики, сумевшей подняться после сокрушительного поражения в битве при Каннах (216 год до н. э.). Он сформировал правительство широкой коалиции и, несмотря на антивоенную позицию, занятую итальянской социалистической партией, отказался от проведения массовых репрессий. Это позволило ему наладить тесные отношения с социалистами, выступавшими за продолжение войны, во главе которых стоял симпатизирующий Вильсону Филиппо Турати. Леонида Биссолати, аграрий-радикал, бывший редактор газеты
Так Орландо восстановил основания социального мира. Но в сфере военной ситуация была омрачена политической неопределенностью, возникшей в связи с тем, каким образом Италия вступила в войну[509]. Парламент не располагал подробной информацией о Лондонском договоре, но на основании слухов делались предположения о том, что действия политического руководства страны, и в первую очередь министра иностранных дел Сиднея Соннино, привели к тому, что Италия стала соучастницей неблаговидных махинаций сил прежнего мирового империализма. 13 февраля 1918 года полный текст соглашения был зачитан в палате депутатов, и эти опасения полностью подтвердились. Эффект был подобен взрыву бомбы. Даже министры, находившиеся в правительственной ложе, впервые узнав о том, за какие позорные территориальные претензии сражалась Италия, были возмущены. Лидер итальянских либералов с довоенных времен Джованни Джолитти, еще в 1915 году протестовавший против союза Италии с Антантой, выступил с требованием немедленного окончания военных действий. Но были и другие мнения. Социалисты и либералы, поддерживающие союз с Антантой, не понимали, почему в новый век самоопределения нельзя учитывать стратегические интересы страны, отбросив при этом старомодные империалистические устремления[510]. Как мы уже видели, к весне 1918 года Антанта и Соединенные Штаты пришли к выводу о необходимости ликвидации империи Габсбургов[511]. Как прогрессисты в Германии надеялись установить господство либерализма на Востоке, так и итальянские прогрессисты предвидели будущее, в котором Италия играет роль застрельщика и защитника самоопределения во всей Юго-Восточной Европе, и это предвидение брало начало от легендарного деятеля XIX века, патриота и сторонника объединенной Европы Джузеппе Маззини.
В апреле 1918 года итальянские политики, выступавшие за войну без аннексий, при активной поддержке Лондона провели в Риме съезд угнетенных народов империи Габсбургов. Премьер-министр Орландо был явно заинтересован такой перспективой, но, стремясь сохранить широкую коалицию, не решался избавиться от Соннино, отца Лондонского договора[512]. До войны Соннино входил в число видных сторонников проведения реформ в политике Италии. Фурор, вызванный разглашением деталей Лондонского договора, привел его в объятия правых. Как в зеркальном отражении экстремистской Патриотической партии в Германии, 158 депутатов (треть палаты), полные решимости не допустить никакого отступления, сплотились в своей поддержке Соннино в создании так называемого союза национальной обороны. Мыслящие в глобальном масштабе прогрессисты считали, что непоколебимая приверженность Соннино одиозному Лондонскому договору несет в себе опасность того, что Италия станет «анахронизмом»[513]. Как возмущенно говорил один из социалистов, поддерживавших Антанту, Соннино «не понимает, что своими действиями он дискредитирует собственную политику… вновь отправляя Италию на скамью подсудимых по обвинению в макиавеллизме». Соннино был слеп к «главным мировым течениям, вне которых нет большой политики»[514].
В 1917–1918 годы противоречия между демократией и империей стали причиной политических трений, и можно было предположить, что наиболее заметной жертвой этих трений станет Британия. И действительно, перед Лондоном стояли труднейшие задачи как внутри страны, так и на территории всей империи. Но, несмотря на это, именно Британия заставила союзнические силы продолжить жуткую войну еще один, четвертый год[515]. И именно Британия смогла выйти из конфликта, почти полностью сохранив свою политическую систему и добившись выполнения большинства стратегических задач. В период с 1916 по 1922 год Британии было суждено занять, быть может, самую главную позицию в европейской и мировой борьбе за лидерство в мире и в Европе за всю свою историю. Это стало возможным во многом благодаря благоприятным исходным условиям. Британия была труднодоступна для Центральных держав и могла использовать ресурсы империи. Но этот триумф стал и испытанием способности британского политического класса приспосабливаться. Ллойд Джордж, как и Клемансо, выступал за полномасштабные военные действия. Заподозренные в несогласии или в сопротивлении в тылу подвергались беспощадным преследованиям. Дисциплина в британских частях, находившихся на Западном фронте, пользовалась дурной славой из-за своей жесткости. Но такое принуждение соответствовало характерным чертам Ллойда Джорджа как политика, сформировавшегося еще до войны. В период с 1906 по 1911 год в либеральном правительстве премьер-министра Асквита именно Ллойд Джордж возглавил радикалов и выиграл схватку в палате лордов, преодолев вето, наложенное палатой на бюджет, настоял на перераспределении налогов, положил начало системе социального страхования и гарантировал профсоюзам право свободного ведения коллективных переговоров.
Прежде чем стать бичом консерватизма в своей стране, Ллойд Джордж снискал славу как радикальный противник империализма. В 1901 году, в разгар англо-бурской войны, выступая перед разгоряченной толпой в Бирмингеме, оплоте ура-патриотов, он заявил, что империя должна освободиться от «расового высокомерия». Она должна стать страной «неустрашимой справедливости», объединенной общей приверженностью национальной свободе. «Мы должны, – говорил Ллойд Джордж, – дать свободу всем: свободу Канаде, свободу жителям другого полушария, Африке, Ирландии, Уэльсу и Индии. Мы никогда не сможем править Индией должным образом, если не дадим ей свободу»[516]. Несмотря на многократно повторявшиеся обещания и разочарования, внешне противоречивую идею «либеральной империи» нельзя было считать пустой. В начале XX столетия эта идея еще не отжила свой исторический век. То, что Ллойд Джордж сумел дать толчок важным преобразованиям в военное время, находясь во главе коалиции, где большинство ключевых позиций занимали тори, свидетельствует о возрождении значимости имперского либерализма в век немыслимых глобальных изменений.
Терять времени было нельзя, и это подтвердили кошмарные события, связанные с ростом напряженности в Ирландии[517]. В 1906 году, когда либералы пришли к власти, на них лежало обязательство выполнить давнее обещание Гладстона – предоставить Ирландии го́мруль, то есть автономию в составе Соединенного Королевства. Это принесло им поддержку парламентской партии умеренных ирландских националистов, которые после неудачи Асквита на выборах 1910 года реально влияли на соотношение сил в палате общин. Безусловно, Ирландия была колонией, с нее и начался британский колониализм. Но, в отличие от остальной империи, она была включена в состав Соединенного Королевства. В Вестминстере Ирландия была представлена более чем достаточно. Из 670 членов парламента, повторно избранных в ходе последних состоявшихся перед войной выборов, 103 проходили по избирательным округам, расположенным в Ирландии, из которых 84 члена парламента принадлежали к умеренной националистической Ирландской парламентской партии, возглавляемой Джоном Редмондом[518]. Но любой шаг в направлении автономии вызывал ожесточенное сопротивление протестантской общины, составлявшей значительное большинство в Ольстере, находящейся на севере Ирландии провинции, которая решительно выступала за то, чтобы оставаться в прямом подчинении Лондону.
К весне 1914 года ирландский кризис разрывал Британию на части. Поощряемые тори и имевшие тайные указания британского монарха, армейские части, которые находились в Ирландии, предупреждали, что, несмотря на волю парламента, они не смогут установить гомруль в Ольстере. Слухи о гражданской войне были столь серьезны, что в июле 1914 года британское министерство иностранных дел сочло необходимым довести до сведения Берлина, что ему не следует рассчитывать на то, что события в Ирландии смогут отвлечь Британию от оказания помощи Франции. Несмотря на открытую угрозу мятежа в августе 1914 года, правительству Асквита удалось провести через парламент закон о гомруле, однако его введение в действие было сразу же приостановлено. Эта уступка юнионистам была сделана за счет ирландских националистов, но Редмонд, считая войну первым испытанием гомруля, бросил силы своей партии на поддержание военных действий. Именно такая политика компромисса и затягивания открыла двери радикально настроенному националистическому меньшинству, которое накануне войны сформировало движение «Шинн фейн». В понедельник 24 апреля 1916 года Дублин замер, оглушенный винтовочными выстрелами и артиллерийским огнем, которыми были встречены ирландские националисты, начавшие самоубийственное наступление на позиции британской армии[519]. На подавление повстанцев ушла целая неделя ожесточенных боев. Смятение, царившее в Лондоне, усугублялось особой жестокостью армейских командиров в ходе боев. Восстание было подавлено, но оно, как и надеялись повстанцы, нанесло стратегически важный удар по британскому владычеству. Одним ударом им удалось возродить начавший тускнеть образ Британии как жестокого тирана и разрушить доверие к Редмонду и умеренным.
Вопрос гомруля оставался нерешенным, а к 1916 году Лондон уже был озабочен мыслью о том, что империя вскоре может столкнуться «еще с одной Ирландией» в Индии. Как и в Ирландии, стремление найти либеральный ответ на вопрос имперского господства в Индии получило новый импульс с приходом к власти правительства либералов в 1906 году. В 1909 году была создана система законодательных советов, призванная привлечь значительную часть индийской элиты к управлению («раджу»). Но к 1916 году стало понятно, что эта формула теряет свою привлекательность. В мае 1916 года по всей Индии начало расти влияние Анни Безант, англо-ирландского агитатора и теософа, проживавшей в Мадрасе, которая, выступая перед десятитысячными толпами в Бомбее, рассказывала вдохновенные истории о дублинском восстании[520]. Индийский радикал Бал Гангадхар Тилак возродил фундаменталистское крыло индийского националистического движения и выступил с громкими заявлениями в поддержку гомруля. Весной 1916 года в Аллахабаде лидеры Индийского национального конгресса и Мусульманской лиги выступили с беспрецедентной совместной декларацией, призывающей к далеко идущим конституционным изменениям. В декабре это сотрудничество было подкреплено в городе Лакнау соглашением о защите прав мусульманского меньшинства, в котором предусматривалось создание отдельных избирательных коллегий[521]. Подобные соглашения между общинами вызывали глубокую обеспокоенность в Британии. Защита 80 млн мусульман, проживавших на субконтиненте, была одним из главных обоснований британского правления. Если, в отличие от Ирландии, большинству и меньшинству удастся объединиться против Лондона, то конец «раджа» может наступить гораздо раньше, чем это представлялось.
В декабре 1916 года на фоне двойного кризиса в Индии и в Ирландии в должность вступил Ллойд Джордж, полный решимости расширить политическую базу мобилизации военных сил империи. В центре его стратегии было создание единого имперского кабинета министров военного времени, в котором видная роль отводилась имперским государственным деятелям, таким как Ян Смуэтс из Южной Африки. Кроме того, Ллойд Джордж настоял, чтобы в состав имперского кабинета министров в качестве полноправного члена как «представитель индийского народа» вошел Сатиендра Прассано Синха, который выступал в роли председателя на заседании Индийского национального конгресса в 1915 году[522]. Министр по делам Индии, консерватор-либерал Остин Чемберлен заметил вице-королю Челмсфорду, что Синха «приблизился к премьер-министру столь близко, сколь это доступно Индии при нынешних обстоятельствах… Таким образом, статус Индии в империи получил полное признание, достигнут прогресс, на который индийцы действительно надеялись, но которого вряд ли ожидали всего несколько месяцев назад»[523]. Была сделана и еще одна уступка. В начале марта 1917 года правительство Индии при всеобщем ликовании объявило о том, что получило право на введение протекционистских тарифов на импорт британских изделий из хлопка, и это было самым долгожданным подтверждением самоуправления. В глазах британских либералов совершался подрыв всей логики империи. Какой смысл держаться за отдаленные территории, если им позволена экономическая самодостаточность? Но Ллойд Джордж был неумолим. Парламент должен дать Индии то, чего она хочет[524].
Однако экономических и политических уступок было уже недостаточно. К весне 1917 года стало ясно, что Лондон должен сделать что-то беспрецедентное. Следовало в торжественной остановке публично заявить о главной цели британского правления в Индии. 22 мая 1917 года Остин Чемберлен объяснял своим коллегам в кабинете министров: «Постоянные рассуждения на тему нашей борьбы за свободу, справедливость и право людей определять собственную судьбу, за революцию в России [Февральскую революцию] и за то, как ее воспринимают в нашей стране и в других странах, за прием здесь индийских делегатов, и за место, предоставляемое Индии в советах империи, – усилили потребность в реформе и создали идейный фермент…» Если Британии не удастся выйти с достаточно смелыми предложениями, то она рискует отбросить «умеренные элементы- пока умеренные – в руки экстремистов»[525]. И тогда Британии придется прибегнуть к насильственным действиям. Умеренные элементы, сотрудничающие с ней, будут дискредитированы, а Индия окажется в руках местного варианта «Шинн фейн».
К лету 1917 года губернаторы различных индийских провинций, сравнимых по своим размерам с европейскими странами, уже делали первые шаги на этом ведущем к катастрофе пути по делегитимизации. Не подозревая о серьезных уступках, обдумываемых в Лондоне, Пентланд, губернатор Мадраса – основной базы протестного движения, возглавляемого Безант, – 24 мая 1917 года выступил с резким заявлением, в котором отвергал любую возможность самоуправления. В ответ поднялась волна протестов. В Бенгалии губернатор Роналдьшай, столкнувшийся с серьезной угрозой террористических акций, заявил, что для усмирения несогласных могут быть применены меры безопасности военного времени, чем дал повод для создания комитета по рассмотрению репрессивной деятельности властей под руководством судьи Раулатта. 16 июня Пентланд отправил Безант под домашний арест[526]. Это было на руку радикалам. Тема самоуправления захватила весь политический класс Индии. Махатма Ганди, приехавший недавно из Южной Африки, вступил в эту борьбу и предложил составить петицию, под которой поставит подпись миллион крестьян[527]. В ходе аудиенции у вице-короля Челмсфорда Ганди предупредил, что самоуправление, которое еще несколько месяцев назад воспринималось как привнесенное в страну извне требование радикалов, превращалось в «идею, вполне определявшую идентичность Индии…»[528]
Весной 1917 года, помимо открытого восстания в Ирландии и накала политических страстей в Индии, британское правительство столкнулось с нарастающим кризисом внутри страны. В начале мая, несмотря на позицию руководства профсоюзов, прошли беспрецедентные забастовки, в которых приняли участие сотни тысяч рабочих. В ответ правительство на основании законов о защите королевства отправило под арест цеховых старост[529]. В январе Независимая рабочая партия приветствовала речь Вильсона, посвященную «миру без победы», а летом партийная конференция в Лидсе большинством (в соотношении 2:1) приняла резолюцию в поддержку мирных переговоров на основе «петроградской формулы». Реальной угрозы революционного переворота не существовало, но становилось ясно, что речь идет уже о легитимности не империи, а вестминстерской политической системы в целом. Выборы в Британии не проводились с 1910 года. Они были отложены до окончания войны, но до тех пор партиям предстояло определиться, на какую часть электората будет распространяться мандат каждой из них.
В эдвардианской Британии предвоенных лет велась зрелищная борьба за предоставление права голоса женщинам, при этом раздавались невнятные голоса в пользу дальнейшего расширения избирательных прав для рабочего класса. В 1910 году правом голоса обладали менее двух третей мужской части населения, а в бедных городских районах избирательных прав были лишены более 60 % населения[530]. После окончания войны, унесшей жизни сотен тысяч мужчин, проживавших именно в этих районах, сохранение такого положения было невозможным. Ожидалось, что значительное расширение электората решительно изменит политический баланс в пользу либералов и находящейся в стадии становления партии лейбористов. Но, в отличие от имперской Германии, в Британии демократизация не привела к разрушительному противостоянию демократических и антидемократических сил. В феврале 1918 года практически без обсуждения в обществе в Британии была проведена самая масштабная реформа избирательного права.
Многие наблюдатели до сих пор считают, что спокойное проведение этой важной реформы оказалось возможным благодаря продуманным процедурным решениям[531]. Осенью 1916 года вопрос был поставлен на рассмотрение конференции широкой парламентской коалиции. Конференция, проходившая под председательством спикера палаты общин, аристократа и умеренного консерватора Джеймса Лоутера, стала наглядным примером сложного компромисса. К началу 1917 года на конференции было достигнуто общее мнение относительно избирательного права для мужчин. Несколькими месяцами позже на конференции была выработана формула компромисса в вопросе об избирательных правах для женщин, предусматривающая право голоса для миллионов женщин при сохранении большинства мужчин в общей численности электората. Единственное, что вызвало горячие дебаты в парламенте, было предложение о введении элементов пропорционального представительства. Предложение было направлено на предоставление права голоса меньшинствам, и оно было отвергнуто Ллойдом Джорджем. Удивительно, но конфликта удалось избежать. И здесь возникает вопрос: каким образом процесс внесения существенных конституционных изменений удалось свести к чему-то немногим более сложному, чем изменение процедуры, или, по выражению одного фундаменталиста-консерватора, к «заранее пережеванному политическому детскому питанию»?[532] За этим идеализированным образом логически обоснованного соглашения лежит нечто более фундаментальное: очевидная приверженность руководства обеих традиционных партий сохранению легитимности политического процесса, чтобы он не выглядел как подкуп или уступка, сделанная под давлением угроз. При всех политических водоразделах существовала заинтересованность в том, чтобы сохранить образ Британии как миролюбивого королевства, стабильность которого обеспечивается проведением сверху ряда последовательных реформ[533]. При этом понятно, что за благополучным фасадом происходили жесткие столкновения мнений и принципиальных точек зрения. Опасность возникновения открытых массовых протестов требовала проведения последовательных реформ. Важным было то, что прочная коалиция демократок-феминисток, лейбористской партии и профсоюзного движения ясно заявила, что любые меры, предоставляющие право голоса солдатам и мужчинам из числа рабочих, но не предусматривающие предоставление избирательного права женщинам, будут неприемлемы. Однако в начале 1917 года активистки движения феминисток, оставаясь верными союзу с лейбористами, в критический момент выступили в поддержку избирательного права для мужчин, хотя в этом случае они получали лишь ограниченное избирательное право для женщин.
Ощущение того, что они столкнулись с чем-то неминуемым и неизбежным, вынудило тори взять инициативу на себя. В августе 1916 года аристократ лорд Солсбери представил законопроект, эмоционально озаглавленный как Билль о голосовании в окопах. Чтобы избежать паники среди сторонников партии, проживающих в пригородах, в штаб-квартире консерваторов умолчали о вызывающих тревогу расчетах, свидетельствовавших о возможном увеличении доли молодых рабочих и членов профсоюзов в общем числе обладающих правом голоса. В то же время руководство консервативной партии старательно пыталось не допустить взрыва явно антидемократических чувств в собственных рядах[534]. Пресса развернула кампанию за достижение демократического консенсуса, которую возглавил лорд Нортклифф. В 1917 году газета
В результате создавалось впечатление, что процесс исторических перемен развивается сам по себе. Как в сентябре 1917 года говорил своему коллеге А. В. Дайси видный сторонник конституции лорд Брайс, контраст с борьбой вокруг великой реформы избирательной системы 1866 года был очевидным. Тогда участвовавшие в споре стороны были согласны в том, что «соответствие» требованиям закона о голосовании «должно быть доказано». Теперь же, «когда кто-то разговаривает с молодой сентиментальной суфражисткой, то он [sic] не видит смысла в том, чтобы поинтересоваться, знает ли основная масса женщин что-либо о политике, или политика их совершенно не интересует. Для него достаточно уже того, что они – люди. А раз так, то и у них должно быть право голоса»[535]. Тем временем в рядах левых сторонники суфражисток недоумевали по поводу загадочных перемен, которые, без сомнения, были подготовлены десятилетием активных протестных выступлений, но теперь происходили как бы сами по себе. Как заявила Миллисент Фаусетт, одна из активисток движения суфражисток, в своем выступлении на совместном торжественном митинге участников движения за предоставление женщинам избирательных прав и лейбористской партии, состоявшемся весной 1917 года, «итоги конференции спикера продемонстрировали неиссякаемую энергию и жизнеспособность движения суфражисток. Конференция проводилась по инициативе противников движения суфражисток, в роли председателя на ней выступал противник этого движения, и вначале половину ее участников составляли противники этого движения; и хотя все ингредиенты были определенно антисуфражистскими, в результате получилось вполне суфражистское блюдо»[536].
На всем протяжении дискуссии о реформе избирательного права в Британии открытые ссылки на практику других стран почти не звучали. Вестминстер, как «мать всех парламентов», не был намерен учиться у иностранцев. И уже то, что «иностранное» влияние все-таки присутствовало в британской политической жизни, было показателем серьезности кризиса. Но, несмотря на такую стратегическую узость, в 1917 году международные мотивы уже более или менее открыто присутствовали в дискуссиях относительно британской конституции. Вспоминая конференцию спикера, сам Лоутер приоткрыл суть происходившего. Он «со всей ясностью понимал», что «возобновление внутри партии и в стране полемики» по вопросу об избирательном праве, положившей конец довоенной эре, «дискредитирует Великобританию в глазах ее доминионов и колоний в тот самый момент, когда нации следует задуматься о больших и новых проблемах… Со временем я все больше осознавал разумность этого довода и часто приводил его своим коллегам, когда возникала опасность распада»[537] Для Лоутера, как для других британских консерваторов, сопротивление демократии стало анахронизмом.
В то время как правительство Ллойда Джорджа пыталось вывести страну из внутреннего кризиса лета 1917 года, события в Индии стремительно приближались к развязке. В июле Чемберлен оставил пост государственного секретаря по делам Индии. Тем самым он взял на себя ответственность за провал месопотамской кампании 1915 года, которую самостоятельно проводили правительство Индии и индийская армия. На его место Ллойд Джордж выбрал не консерватора, а либерала, выпускника Кембриджа Эдвина Монтегю, ассимилировавшегося потомка известной семьи еврейских банкиров. Для Монтегю ситуация была ясна. Британия должна вернуть себе «смелость и уверенность подхода, принесших нам славу строителей Империи».
В противном случае во всем мире «появится несколько Ирландий»[538]. Управление «раджем» стало слишком жестким и бюрократическим. Тут уже нельзя просто полагаться на сложившуюся репутацию его эффективности. По словам главного историка, занимавшегося вопросами британской имперской стратегии, «радж» должен был стать «политическим, чтобы доказать свою правомерность, преодолев сложившееся мнение»[539]. Для этого было необходимо заявить о своих намерениях, и Монтегю считал, что к 1917 году единственным приемлемым лозунгом стало «самоуправление»[540]. Монтегю не представлял себе гомруль для 240 млн индийцев, проживающих в едином национальном государстве. «В качестве цели он обозначил… не одну управляемую на основе гомруля большую страну, а несколько самоуправляемых провинций и княжеств, интегрированных одним центральным правительством». Он не торопился. Монтегю все еще верил в то, что самоуправление представляет собой проект, осуществление которого потребует «многих лет… многих поколений[541]. Подобные требования лежали в основе объяснения необходимости создания империи в XIX веке. Но с приходом Монтегю доверие к такому постепенному подходу начало падать. Летом 1917 года он писал Чемберлену, что они должны обещать «самоуправление» немедленно. Что-либо меньшее неизбежно вызовет горькое разочарование. Тогда лучше вообще ничего не объявлять. Но в этом случае следует быть готовыми к «неумолимым нарастающим репрессиям и отчужденности многих, если не всех, умеренных».
К августу решение было уже невозможно откладывать. Если Британия не проявит готовности пойти на ответные уступки, умеренные неизбежно потерпят поражение на предстоящем ежегодном съезде Индийского национального конгресса. Времени не оставалось, и бывший вице-король и архиконсерватор лорд Керзон предложил компромисс. Индии следует обещать не самоуправление, не самоопределение, а «более полную реализацию ответственного управления». Что именно имел в виду Керзон, подчеркивая роль ответственности, остается загадкой. Возможно, он предостерегал относительно действий «безответственной» индийской оппозиции[542]. Может быть, он желал вновь воспользоваться проверенным британским оправданием необходимости защиты Индии от тирании высшей касты хинду. Каковы бы ни были намерения Керзона, эта формула позволила Монтегю сделать 20 августа в палате общин историческое заявление. Конечной целью «раджа» было «повышение участия индийцев во всех ветвях власти и постепенное развитие институтов самоуправления, что подразумевает осуществление в Индии ответственного управления под эгидой британской короны». Однако время, когда столь умеренное высказывание могло вызвать в Индии энтузиазм, прошло. Тем не менее последствия этого заявления оказались значительными. Как Монтегю признавался Чемберлену, если бы они пообещали просто «самоуправление», это могло быть воспринято как то, что Индия может быть отдана в управление «диктатора из числа хинду». «Ответственное управление» со всей ясностью говорило о том, что правителю придется «отвечать перед той или иной формой парламента»[543].
В самой Индии вице-король Челмсфорд понимал, что от него требовались более конкретные шаги. Вопреки возражениям губернаторов провинций, он приказал освободить из-под домашнего ареста Анни Безант. Осенью 1917 года важная победа досталась не Лондону, а делу гомруля. В декабре 1917 года можно было наблюдать нелепое представление Безант, когда пожилая англо-ирландская женщина торжествующе восседала в кресле председателя самого массового и шумного собрания, которое когда-либо видели аристократы из Индийского национального конгресса. Индийский национализм превращался в массовое движение.
После Версальского договора стало общепринятым, что такие простые либеральные рецепты, как «самоопределение», мало полезны в сложных исторических реалиях. Сложность вопросов о Силезии или Судетах бледнела перед проблемой, решение которой предстояло найти государственному секретарю Монтегю при создании системы «ответственного» самоуправления для Индии. Задача включала в себя разработку конституции для целого субконтинента, чрезвычайно разнообразного по составу населения, его религиозной, этнической, кастовой и классовой принадлежности. И это было еще не все. Требовалось найти решение противоречия между конституцией «раджа», которую британцы, не стесняясь, называли «авторитарной», и требованиями представительного правления. Спустя несколько недель после своего заявления Монтегю в некотором замешательстве писал Чемберлену: «Чем больше я думаю об этом вопросе, тем лучше понимаю всю чрезвычайную сложность положения… Существует ли в мире другая страна, которая пыталась сделать хотя бы половину, хотя бы четверть того, что предстоит сделать? Авторитарная и независимая исполнительная власть является общепринятой. Институты самоуправления теперь (я даже не знаю почему) считаются единственной формой управления. Как можно объединить эти две формы? Возможно ли создание такой формы управления, при которой министерство одной страны частично берет на себя ответственность перед народом другой страны»?[544]
Первоначальный план «четверти» был разработан Монтегю, Челмсфордом, руководством Конгресса и Мусульманской лиги в течение зимы 1917/18 года. Частности, особенно касавшиеся условий проведения выборов, были дополнительно рассмотрены Вестминстерским комитетом и проведены через парламент Синхой, ставшим первым индусом, который в 1919 году получил дворянское звание. Правительственные полномочия в Индии были разделены между центральной исполнительной властью, органами управления провинциями и местными органами управления. Центральное правительство и правительства провинций отвечали перед законодательными советами, часть членов которых назначалась, а другая часть избиралась, с учетом численности электората. Примечательно, что к 1922 году британцы отказались от всякого официального контроля местного индийского правительства, при этом число избирателей среди городского населения быстро увеличивалось[545]. На уровне провинций, равных по размеру средней европейской стране, состав избирателей изменялся, при этом особое представительство было гарантировано интересам землевладельцев и городского бизнеса. Чтобы предотвратить преобладание высших каст, создавались отдельные избирательные коллегии для каст, не относящихся к браминам. В целом предстояло разделить электорат на индуистов и мусульман по формуле, согласованной Конгрессом и Мусульманской лигой в 1916 году в Лакнау. Монтегю и Челмсфорд понимали, что эти компромиссы были далеки от либеральных идеалов. Но они не были и просто реакционными, о чем свидетельствует способ решения вопроса избирательного права для женщин. Решение этого вопроса возлагалось на сами провинции, и в результате в Мадрасе избирательное право было предоставлено большему числу женщин, чем в любой другой стране, за исключением нескольких наиболее либеральных стран Европы.
Реформы Монтегю – Чемберлена вскоре были остановлены массовой мобилизацией 1919 года. Но весной 1918 года подготовленный Монтегю и Чемберленом совместный доклад мог считаться убедительным подтверждением основной повестки дня либеральной империи. Целью британского правления в Индии должно стать создание ответственного правительства, указывалось в докладе, потому что это было «наилучшей формой правления, известной» самим британцам[546]. Поддержание двойных стандартов в расовом вопросе в Индии было непрочным в долгосрочной перспективе. Несмотря на различия, разделявшие индийское общество, его единство росло. Неграмотные крестьяне превращались в ответственных граждан. Британии приходилось делать ставку на то, что лучшим способом ускорить развитие самоуправления станет передача ответственности самим индийцам, что «приведет к развитию необходимых способностей». При этом беспокойных националистов надо не подавлять, а признавать их «собственными детьми» Британии. Их желание «самоопределения» было «неизбежным результатом изучения истории и мысли в Европе». В конечном счете британское правление могло считаться легитимным лишь в случае, если будет удовлетворять «желания, которые оно создает». При этом Лондон не должен ожидать благодарности или возмущаться, если такая благодарность останется невысказанной. Точка, когда Британия могла ожидать благодарных аплодисментов от подданных империи, осталась позади. Но Лондону не следует также опасаться протестов и недовольства. Как позже отмечал один чиновник, «постепенный переход от авторитарного правления к ответственному не может проходить без определенного риска»[547]. Британия должна продолжать выполнение своей либеральной программы, руководствуясь «верой, живущей в нас».
Индийский политический класс, при всех существенных оговорках, услышал этот призыв[548]. До самого конца войны Ганди в ходе своих поездок по стране занимался призывом добровольцев для участия в военных действиях либеральной империи. Гомруль, указывал он, означал не независимость, а то, что индийцы «должны стать… партнерами Империи», подобно Канаде и Австралии[549]. Радикальный индийский националист Тилак призывал индийцев считать британские военные облигации «документом, подтверждающим право на гомруль»[550]. Начавшееся в 1919 году массовое восстание против британского правления не было вызвано недовольством предложениями Монтегю – Челмсфорда. Оно было спровоцировано тем, что доверие, в очередной раз проявленное индийцами в отношении предлагаемого порядка, было подорвано жесточайшими мерами, которых либералы, подобные Монтегю, тщетно пытались избежать.
Основными причинами кризиса, с которым столкнулось правительство Ллойда Джорджа в 1917 году, стали долго сдерживаемое негодование националистов, давние обещания либералов и тяготы военного времени. Демократическая революция в России весной 1917 года – не большевистский переворот – оказала дополнительное воздействие извне. А какое место в этом созвездии занимала Америка? Находясь под домашним арестом летом 1917 года, Анни Безант воображала себя в центре охватившей весь мир сети. Она обратилась к Австралии с призывом отвергнуть призыв Лондона о начале набора в армию. Безант хранила копии журналов, которые она вела, когда была интернирована, и которые были отправлены ее сторонникам в Японии и США, где говорилось о том, что «союзники Англии могут давить на нее, не позволяя действовать в Индии, руководствуясь принципами, за которые они все воюют в Европе. Если американская пресса поднимет этот вопрос, а мы надеемся, что она сделает это, то индийскому правительству не удастся скрыть своих деяний…Британская демократия через США узнает о войне против освобождения, развязанной индийским правительством, а президент (Соединенных) Штатов сможет заступиться за Индию…»[551] Но как бы ни было соблазнительно создать «вильсоновский момент» в Индии, он существовал (если существовал вообще) в умах лишь нескольких националистов[552]. Связать индийскую политику с остальным миром должна была внутренняя политика империи – Лондон, Ирландия и имперская политика на Ближнем Востоке. Об Ирландии такого сказать было нельзя. Для остальной империи она не имела такого значения, какое ей придавали за океаном. В результате ирландский вопрос при всех осложнениях, которые он создавал для политики Британии, в довольно большой степени стал частью отношений Лондона с Вашингтоном.
В 1916 году организация «Шинн фейн» наибольшие симпатии вызывала у проживающих в США ирландцев[553]. И если призыв Вильсона к «миру без победы» встретил немедленный и интуитивный отклик у кого-нибудь в самих США, так это у американских ирландцев. Конкурентом «Шинн фейн» выступал Джон Диллон, заместитель председателя до сих пор стоявшей на умеренных позициях Националистической партии, которая спрашивала у Лондона: «Как вы можете предстать перед Европой? Как вы предстанете перед Америкой завтра в позе победителей угнетенных национальностей? Что вы сможете ответить, когда вам скажут (а вам это скажут на мирной конференции): «Идите домой и наведите там порядок»?[554] С вступлением Америки в войну это давление ослабло, но не исчезло совсем. В своей речи перед Конгрессом 2 апреля 1917 года Вильсон отметил, что США находятся на стороне демократии и выступают против не вызывающих доверия авторитарных режимов. Но он не сказал, какое место отводится Антанте. В своей переписке с Лондоном он характеризовал тупик в ирландском вопросе как единственное препятствие на пути «абсолютно искреннего сотрудничества» между США и Британией. После свержения царизма Лондону надо было лишь продемонстрировать, что гомруль был «подлинной программой управления, с которой согласны управляемые и которая принята повсюду в настроенном против Пруссии мире»[555].
Надо было что-то предпринять. Но что? Если бы британские либералы знали способ установить гомруль, не развязав при этом гражданскую войну в Ирландии, они бы уже давно воспользовались им. В марте 1917 года, выступая в палате общин, Ллойд Джордж напомнил, что с точки зрения Лондона вопрос был решен в парламенте еще в августе 1914 года. Теперь ирландцы должны сами прийти к согласию в вопросе о том, как вводить гомруль в действие. Весной 1917 года Лондон в качестве варианта рассматривал привлечение Австралии и Канады для демонстрации преимуществ автономного самоуправления в пределах империи. Но в Канаде слишком большим влиянием обладали ольстерские протестанты, а в Австралии были очень прочны позиции ирландских католиков. Ирландский вопрос был внутренним вопросом не только для британской политики, но и для политики всей империи[556]. Были ли Соединенные Штаты той решающей внешней силой, которая позволила бы выйти из тупика? В свете значения Америки для военной деятельности империи лидеры партии консерваторов были вынуждены еще в 1916 году признать, что разговоры о мятеже протестантов в Ольстере стали неуместными. Твердолобым юнионистам, подобным лорду Селборну, оставалось только выступать против «идеи о том, что нам предстоит изменить свою конституцию под давлением общественного мнения Америки»[557].
Для поисков компромисса в ирландском вопросе Ллойд Джордж созвал в Дублине Конституционный конвент. Но наиболее радикальному крылу ирландских националистов этого уже было недостаточно. «Шинн фейн» и ее союзники бойкотировали конвент, требуя оставить решение ирландского вопроса на рассмотрение послевоенной мирной конференции, «непредвзятого суда присяжных народов мира», который «Англия не сможет ни принудить, ни уговорить»[558]. Даже умеренные националисты, согласившиеся все же принять участие в работе конвента, теперь выдвигали требования, соответствовавшие статусу доминиона, которым обладали Канада или Австралия. Тем временем юнионисты согласились с установлением гомруля на юге, но лишь в обмен на то, что для Ольстера будет сделано исключение. Это устраивало протестантское большинство, но ставило в невыгодное положение сотни тысяч католиков, которые превращались в ущемленное в правах меньшинство Северной Ирландии. Если Лондон навяжет компромиссное решение, с применением силы в случае необходимости, то какой будет реакция Вашингтона? Если Вашингтон потребует установления гомруля, то, может быть, Ллойд Джордж заставит Вильсона взять на себя часть ответственности за неизбежные в будущем неблагоприятные последствия. Британцы передавали в Белый дом информацию о ходе ожесточенных дискуссий в конституционном конвенте, сопровождая их теми же сообщениями конфиденциального характера, которые получал король Георг V в Букингемском дворце[559]. Посыл был понятен. Надежды на американское вторжение подогревали нежелание националистов идти на уступки. И если Лондон и Вашингтон не используют все свое влияние, чтобы достигнуть компромисса, то Ирландию ожидает постоянное разделение на «большинство и меньшинство, каждое из которых полагается на доктрину самоопределения…»[560]Решение вопроса ускорила война. В марте 1918 года весеннее наступление Германии на позиции союзников со всей остротой поставило вопрос о пополнении личного состава. «Шинн фейн» отказалась от воинской службы в рядах британской армии. Однако лейбористы дали понять, что не позволят забрать последних остававшихся в Лондоне и Манчестере мужчин, если Дублин и Корк будут освобождены от призыва. Единственным способом придать хотя бы долю легитимности призыву в Ирландии было незамедлительное предоставления гомруля. Но для этого было необходимо, чтобы на юге Ирландии согласились с освобождением от проведения призыва в Ольстере, а в Ольстере согласились бы с тем, что такое освобождение носит лишь временный характер. Министр иностранных дел Артур Бальфур, опасаясь худшего, прежде чем принять окончательное решение, совершил примечательный поступок, обратившись сначала в Белый дом, чтобы выяснить мнение президента. Осознавая беспрецедентность случая, когда Соединенное Королевство позволяло американскому правительству взглянуть на происходящее внутри страны, Бальфур счел необходимым пояснить, что призыв ирландцев был «несомненно… чисто внутренним» вопросом. Если решение этого вопроса станет причиной нарушения баланса мнений в США, это может создать серьезные осложнения для союзников[561]. В данном случае Белый дом отказался от предложения Британии разделить ответственность за урегулирование ирландского вопроса. Полковник Хауз лишь еще раз небрежно отметил необходимость введения гомруля. Однако сторонники жесткой линии в Уайтхолле наблюдали за происходящим не столь хладнокровно. Один видный империалист с возмущением говорил, что запрос Бальфура был из числа «документов», под которыми «он никогда не ожидал бы увидеть подпись английского государственного деятеля». Перебирая свое грязное белье перед американцами, британский кабинет министров униженно просил Вильсона и Белый дом «принять решение за них». Но при всей болезненности ситуации для национальной гордости было совершенно необходимо нейтрализовать возможность того, что Белый дом заявит о своей непричастности. 16 апреля 1918 года, когда Ллойд Джордж объявил в палате общин о призыве ирландцев, он представил это не только как шаг в обмен на признание гомруля. Он заверил парламент в том, что это решение полностью соответствует «принципу самоопределения, за который мы так упорно боремся», и что Лондон может «в полной мере ожидать американской поддержки»[562].
Выступая в мае 1917 года в палате лордов, Керзон нарисовал картину гармоничного решения ирландского вопроса, «которое откроет путь к сотрудничеству трех величайших свободолюбивых наций на земле, а именно Франции, Соединенных Штатов и нас…» Таким образом, «урегулирование ирландского вопроса» станет «важнейшим фактором мирового значения…»[563]Скупая реакция Вашингтона на компромисс в вопросе о гомруле в апреле 1918 года совершенно не соответствовала столь грандиозной перспективе, и тому были серьезные причины. Вопрос о политическом будущем Ирландии так и остался нерешенным. «Шинн фейн» готовилась оказать силовое сопротивление призыву. Ясно обозначился путь к разделению и кровопролитной гражданской войне. Однако скрупулезный подход к вопросу о формуле гомруля во многом позволил избежать серьезных разногласий с Вашингтоном. Вильсон отверг требование «Шинн фейн» об обсуждении ирландского вопроса на Версальской мирной конференции. Он продолжал оставаться внутренним делом Британской империи[564]. Во всяком случае Америка пошла на сотрудничество хотя бы в столь малом. Как далеко готова пойти Америка в поддержке дальнейшего стремления Британии провести переустройство империи, оставалось открытым вопросом.
Показателем того, насколько далеко готова была пойти Америка, стали события на Ближнем Востоке, главной зоны, где в годы войны разворачивалась империалистическая экспансия[565]. Начиная с середины XIX века британская политика в регионе разрывалась между желанием защитить Суэцкий канал, оказывая поддержку ослабленной Османской империи в отражении экспансии царской России, и негодованием либералов по поводу «кровавых злодеяний турок» на Балканах. Решение Турции присоединиться к Центральным державам в октябре 1914 года придало британской политике решительную антитурецкую направленность. В декабре Лондон объявил о том, что берет под свой протекторат Египет, что послужило поводом для усиления экспансионистских притязаний России на территорию Османской империи, которым Британия и Франция пытались противостоять весной 1916 года путем заключения так называемого соглашения Сайкса – Пико[566]. В соответствии с соглашением, север Месопотамии, Сирия и Ливан отходили Франции. Часть Палестины переходила под международное управление в качестве буферной зоны. Британия обеспечивала безопасность обширного района на востоке Египта, включая военно-морские базы в Газе и Хайфе. В 1917 году крах России, ослабление Франции и восстановление британских военных позиций в Месопотамии совпали по времени с появлением в кабинете министров Ллойда Джорджа новых имперских взглядов на необходимость более агрессивной стратегии. По мнению Керзона и виконта Альфреда Мильнера, война должна была привести к полному устранению империалистической конкуренции путем установления британского контроля в Западном Средиземноморье и Восточной Африке, с осуществлением британского варианта доктрины Монро в Индийском океане и прилегающих регионах. Это должно было стать совершенно имперским проектом. Индийской армии отводилась решающая роль во всех кампаниях против Турции[567]. В 1917 году Лондон рассматривал возможность передачи германских колоний в Восточной Африке под индийский мандат[568]. Адмиралтейство было занято разработкой схем расположения баз имперского флота в Индийском и Тихом океанах.
Эта всеобъемлющая концепция империи, зародившаяся в мгновения триумфа, пришла на смену возникшей в разгар кризиса, последовавшего за заключением Брест-Литовского договора и наступлением Людендорфа на Западном фронте весной 1918 года, концепции построения оборонной цитадели, в которой Британия могла бы укрыться в случае краха Франции и перехода континента под контроль Германии. Это делало еще более насущным решение о том, как такой экспансионизм может быть согласован с главной силой будущего – Соединенными Штатами. По словам Мильнера, «оставшиеся свободные народы мира, Америка, наша страна и доминионы» должны «составить самый тесный союз»[569]. Каким образом подобные устремления могли уживаться с позицией Вильсона, направленной против любой имперской экспансии на Ближнем Востоке? Вашингтон не пошел даже на то, чтобы объявить войну Турции.
Тем временем после свержения царя изменилась политика России. В мае 1917 года видный патриот-либерал Павел Милюков, выдвинувший требования в отношении Османской империи, был вынужден под давлением Петроградского совета оставить пост министра иностранных дел. Теперь, когда демократическая Россия призывала лишь установить международное наблюдение в черноморских проливах, чем Британия может объяснить свои притязания? Как говорил один из ближневосточных игроков летом 1918 года, «если открытая аннексия утратила практический смысл и противоречит тому, о чем заявили союзники», то Британия должна занять место в авангарде движения за самоопределение[570]. В 1915 году Лондон официально выступил на стороне армянского меньшинства. Летом 1916 года Британия финансировала восстание в Аравии. В 1917 году проблемы, вызванные революцией в России и ростом мощи Америки, заставили стратегов Британской империи поддержать сионистов[571].
Начиная с 1914 года небольшая группа сионистских активистов в Британии и Америке призывала Лондон принять их под свое покровительство. Это польстило тем, кто, как Бальфур и Ллойд Джордж, были погружены в религию Ветхого Завета. Но далеко не все оказалось очевидным в этом вопросе. Проживавшие в Британии евреи были малочисленны и в значительной мере ассимилированы. В 1914 году штаб международной сионистской организации расположился в Германии, демонстративно заявив о своем нейтралитете. В 1915 году сионисты в Европе и Америке на скрывали своего ликования по поводу того, что войскам кайзера удалось вытеснить части царской армии из западной Польши. Сложно с уверенностью говорить об этом в ретроспективе, но обеспечение режима толерантности на Востоке было одним из устремлений говорящих по-немецки евреев, связанным с подписанием Брест-Литовского договора. Когда в декабре 1916 года Ллойд Джордж вступил в должность, британские сионисты попытались создать новый союз с Британской империей именно для того, чтобы нейтрализовать возникший дисбаланс и опять привлечь «мировое (world Jewry) еврейство» на сторону Антанты. К весне 1917 года влиятельные голоса в Лондоне призывали включить сионистов, наряду с армянами и арабами, в число сателлитов Британии. Наконец, в августе, когда войска под командованием генерала Алленби были готовы двинуться на Иерусалим, министерство иностранных дел предложило кругу избранных сионистов Британии во главе с Хаимом Вейцманом подготовить проект декларации, призывающей к созданию очага для евреев в Палестине.
Это предложение стало предметом жарких дискуссий в кабинете министров: против него категорически выступили Керзон, считавший, что основная угроза исходит не от турок, а от России, и государственный секретарь по делам Индии Эдвин Монтегю. Работая над текстом важнейшей декларации о политике в Индии, Монтегю ужасался тому, с какой легкостью Британия, правящая Индией, в которой проживало мусульман больше, чем в любой другой стране мира, делала предложение, оскорбительное для Османской империи. Это неизбежно вело к сплочению членов Мусульманской лиги и сторонников самоуправления Индии. Но Монтегю выступал не только в качестве государственного секретаря. Он также был видным членом общины ассимилировавшихся британских евреев. И в этом качестве Монтегю был глубоко возмущен претензиями сионистов на то, чтобы представлять весь «еврейский народ», и его особенно задевали антисемитские рефлексы его коллег из числа неиудеев, которые Вейцман с готовностью оборачивал в свою пользу[572].
Во-первых, и это было главным, британский кабинет министров рассматривал вопрос покровительства сионистам исходя из того, что они придавали «мировому еврейству» силу, позволяющую влиять на события в Соединенных Штатах и в революционной России. В 1917 году известный своими антисемитскими взглядами корреспондент
И снова Соединенные Штаты играли решающую роль. А готов ли был Вильсон взять эту роль на себя? В августе 1917 года президент не проявил энтузиазма в отношении декларации о Палестине, и британский кабинет министров отступил. Только в октябре под давлением близкого окружения президента неопределенность позиции была преодолена[573]. В свете таких приоритетных «политических соображений» Керзон снял свои возражения. В ходе голосования предложение Монтегю было отклонено, и кабинет министров принял короткую декларацию, предложенную Бальфуром, в которой говорилось о поддержке Британией стремления евреев создать национальный очаг в Палестине. 2 ноября 1917 года эта декларация была передана лорду Ротшильду как признанному предводителю проживающих в Британии евреев.
Позиции правительств Франции и Италии были непрочными, а положение самого Ллойда Джорджа вызывало сомнение, и в такой ситуации 20 ноября 1917 года он лично приветствовал первую правительственную делегацию США, прибывшую во время войны в Британию для того, чтобы принять участие в совместном заседании с членами британского кабинета министров военного времени. Встреча происходила не в зале заседаний кабинета министров на Даунинг-стрит, 10, как обычно, а в кабинете министерства финансов, расположенном по соседству, откуда, как не преминул сообщить Ллойд Джордж своим гостям, лорд Норт в 1770-х годах столь неудачно руководил политикой, которая привела к восстанию американских колонистов. Эта политика, как признал Ллойд Джордж, была «кардинальной ошибкой»[574]. Британия усвоила этот урок. В то время как война в Европе становилась все более беспорядочной, Британия работала над тем, чтобы привести облик империи в соответствие с ее либеральным будущим. Программа перемен в Индии и новой политики на Ближнем Востоке свидетельствовала о решимости Ллойда Джорджа превратить империю в «великое содружество наций». Девять дней спустя делегации Британии и США присоединились в Париже к 16 делегациям других стран, участвовавшим в Конференции союзников. Несмотря на проблемы, связанные с действиями большевиков и Германии в Брест-Литовске, Франция и Италия, чувствуя себя недостаточно сильными, отказались от дискуссии о более широком толковании целей войны. Красноречивой была реакция Ллойда Джорджа на создавшуюся тупиковую ситуацию.
Сначала он хотел направить в Швейцарию харизматичного южноафриканского генерала Яна Смутса для проведения секретных переговоров с австрийцами, которые находились в совершенно отчаянном положении, а потому могли соблазниться возможностью избавиться от своей зависимости от Германии. Послание, переданное Смутсом австрийцам, свидетельствовало о том, что уже тогда у Британии была готова собственная концепция. Смутс заверил австрийского посланника, что если Австрия разорвет отношения с Германией, то Лондон «будет содействовать Австрии в предоставлении широчайшей свободы и автономии находящимся в ее подчинении народам…» «Если Австрия превратится в по-настоящему либеральную империю… то она во многом станет для Центральной Европы тем, чем Британская империя стала для всего мира.» – благосклонным либеральным защитником[575]. Конечно, это было фантазией, но эта фантазия приобрела реальную силу.
Тем не менее секретной дипломатии было недостаточно, чтобы ответить на звук фанфар, раздававшихся в Брест-Литовске. 5 января 1918 года Ллойд Джордж, пользуясь случаем, выступил на конференции лейбористов, проходившей в Центральном зале церкви методистов в Лондоне – том самом, в котором в 1946 году будет проходить первое заседание Генеральной Ассамблеи ООН, – с заявлением о военных задачах Британской империи. Проект речи составлялся в тесном сотрудничестве со сторонниками продолжения войны в рядах лейбористской партии и представителями империи. Антанта, сказал Ллойд Джордж, представляет собой союз демократий, сражающихся за демократический мир. «Дни Венского договора, – отметил премьер-министр, – давно миновали»[576]. Это будет мир, во всеуслышание заявил он, на основе самоопределения, при котором правительство выполняет функции управления, заручившись согласием тех, кем оно управляет. Этот мир восстановит незыблемость договоров, и его гарантом будет выступать международная организация, на которую будет возложено поддержание мира и сокращение вооружений. Похоже, Ллойд Джордж опередил Вильсона, все еще работавшего над своими «14 пунктами». Сумеет ли занять его место Ллойд Джордж, предводитель «британской демократии», претендующий на идеологическое руководство в войне против Германии? Это был не праздный вопрос. Как позже признал полковник Хауз, «после выхода в свет речи Ллойда Джорджа…» настроение в Белом доме было «подавленным».
Вильсон планировал выступить с обращением к Конгрессу несколькими днями позже, но что он мог добавить к тому, что уже сказал Ллойд Джордж? Хауз был непоколебим: «Я настаивал на том, что ситуация стала более благоприятной и нисколько не ухудшилась». Ллойд Джордж лишь развеял атмосферу возможных разногласий между США и Лондоном. И президенту тем более «надо было действовать. Обращение президента произведет такое впечатление, что о речи Ллойда Джорджа забудут, и президент, обращаясь к Антанте, вновь будет на самом деле… обращаться к либералам всего мира»[577]. Хауз оказался прав. А то, что мировое мнение было готово не просто уделить особое внимание «14 пунктам» Вильсона, но найти в них фразы, которые на самом деле принадлежали Ллойду Джорджу, а не Вильсону, предвещало новое развитие событий. Однако нельзя закрывать глаза на то, что столь уверенная позиция руководителей Британской империи в ноябре 1918 года была обусловлена их уверенностью в том, что они сумели обеспечить безопасность основ империи как основы нарождающегося либерального мирового порядка.
10
Арсеналы демократии
Франция, Британия и Италия переживали кризис политической легитимности, который уже подкосил Россию и вскоре должен был привести к краху Центральных держав. Но население стран Антанты не выходило на улицы, а их армии воевали на фронтах за счет того, что экономика этих стран оставалась на высоком уровне. Даже самые богатые из втянутых в сражения Первой мировой войны стран не были богатыми по современным понятиям. Уровень доходов на душу населения в предвоенной Франции и Германии можно сравнивать с показателями, характерными для современных Египта или Алжира, притом что уровень технологий на транспорте, в связи и здравоохранении был значительно ниже. Но при этом в 1918 году основные воюющие страны расходовали на военные нужды не менее 40 % общего валового продукта. Это был решающий момент, когда складывалось современное понимание экономического потенциала. Еще в 1914 году устоявшиеся либеральные стереотипы указывали на то, что в условиях глобализации мировой экономики длительные войны будут невозможны. Торговый и финансовый коллапс уже через несколько месяцев вынудит прекратить военные действия. И такой кризис действительно случился осенью 1914 года, когда финансовые рынки пошли вверх, а акции оборонной промышленности стали падать. И то и другое удалось преодолеть лишь в результате решительного вмешательства государства. Центральные банки приняли на себя управление рынками денег в Нью-Йорке, Лондоне, Париже и Берлине[578]. Было установлено жесткое регулирование экспорта и импорта и введены карточки на дефицитные виды сырья и продовольствия. Мобилизация промышленности и внедрение технологических новинок не только не способствовали ограничению военных действий, но и раскручивали маховик войны[579]. Эти колоссальные затраты породили три новые концепции современной экономики, из которых две стали частью общепринятого описания войны, а третья, что примечательно, во многом оказалась забытой.
Первой моделью экономики, порожденной войной, была независимая государственная плановая экономика. В мае 1918 года Ленин объяснял свою ориентацию на Германию только ссылками на ее высочайшие достижения в современной экономике и промышленности[580]. Именно в Германии, утверждал он, зародилась такая форма капитализма, которая станет краеугольным камнем социалистического будущего. Вальтер Ратенау, директор международной электротехнической группы
Но основное различие состояло в огневой мощи. Артиллерия достигла наивысшего уровня развития в 1918 году. 28 сентября 1918 года в ходе подготовки к решающему прорыву германской линии обороны британская артиллерия в течение продолжавшегося круглые сутки обстрела позиций противника израсходовала 1 млн снарядов – 11 снарядов в секунду в течение 24 часов[584].