В столь деликатной ситуации обращение Вильсона к нейтральным странам в начале февраля 1917 года произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Какой будет реакция Японии и Китая? Во всяком случае, американскому посольству были совершенно ясны стоящие перед ним задачи. Чтобы обеспечить объединение Китайской республики и противостоять влиянию Японии, Пекин должен присоединиться к Вашингтону, заявив о немедленном разрыве отношений с Германией. В начале февраля посол Рейнч и члены его команды в течение пяти дней подряд работали с премьер-министром Дуанем и президентом Ли. По словам одного из сотрудников посольства, Рейнч возглавил «живое кольцо из крепких и решительных американских граждан, под охраной которых Китай неотступно двигался к черте, за которой начинались самостоятельность и путь в мировую политику»[268]. Это стремление вступить в мировое сообщество прозвучало и в заявлении, своевременно сделанном Пекином 7 февраля. В условиях, когда Германия нарушает международное право, «Китай, помня о своем положении в мире, не может молчать. Китай пользуется этой возможностью, чтобы, вступив в новую эру дипломатии, стать равноправным членом мирового сообщества и, проводя твердую политику, заручиться благосклонным отношением союзников». Британское посольство информировало Лондон о том, что большинство членов правительства и 80 % китайцев, читающих газеты, поддержали это заявление. Выходящая на юге страны, где были сильны националистические настроения, республиканская газета «Чунг-Юань Пао» (
Из Японии поступило сообщение совсем иного свойства. С 1914 года Токио выступал против участия Китая в войне с Германией. Теперь правительству Тераути хотелось испытать новую стратегию всестороннего господства. 13 февраля Нисихара прибыл в Пекин, чтобы обеспечить вступление Китая в войну на условиях, устраивавших Японию. Не желая уступать Рейнчу, японцы решили сыграть на стремлении Китая добиться уважения на международной арене. Нисихара призывал Китай поставить перед Европой серьезные вопросы, включая десятилетнюю отсрочку выплат, связанных с возмещением ущерба, нанесенного в ходе Боксерского восстания, введение китайским правительством эффективной базы налогообложения за счет увеличения таможенных тарифов, а также право размещения частей китайской армии на территории иностранных представительств на все время войны. Но, помимо этого, в отличие от своих американских конкурентов, Нисихара располагал средствами, которые позволяли обеспечить выполнение данных им обещаний. Через несколько дней после прибытия в Китай он начал переговоры о предоставлении Китаю значительных займов. 28 февраля 1917 года Нисихара получил из Токио подтверждение о выделении первого транша в размере 20 млн иен (10 млн долларов), который открывался сразу после того, как Китай объявит войну Германии.
Новая стратегия Токио в Китае, похоже, приносила немалые дивиденды. Унизить американцев оказалось на удивление легко. Опасная военная ситуация в Европе привела к тому, что британцы и французы были готовы согласиться практически со всеми требованиями Японии[272]. В январе 1917 года они втайне дали согласие на передачу Японии прав Германии на Шаньдун после окончания войны в обмен на присутствие японской флотилии в Восточном Средиземноморье для оказания помощи в борьбе против австро-германских подводных лодок. Настоящей проблемой для Японии в ее поиске политики, вне сферы интересов империалистических государств, оказался Китай. В Токио это могло выглядеть как выбор между политикой «разделяй и властвуй» и поддержкой китайского правительства, сотрудничающего с Японией. Но рост китайского национализма ставил Токио перед серьезной дилеммой. В 1915 году «21 требование» стало причиной объединения Китая в противостоянии Японии. Непреднамеренным результатом новой политики Токио, предусматривающей работу с пекинским правительством по конкретным вопросам, могли стать дискредитация китайских коллаборационистов и дезинтеграция страны – задача, над решением которой столь упорно трудились, проводя подрывную работу, секретные агенты генерала Танаки в 1916 году. Утечка информации о том, что премьер-министр Дуань принял щедрое предложение Японии о предоставлении займов, вызвала волну выступлений националистической оппозиции. Сунь Ятсен, находившийся на базе повстанцев на юге Китая, дал понять, что он против вступления страны в войну. Повторяя опасения, о которых сам премьер-министр Дуань говорил американцам, Сунь Ятсен настаивал на том, что «готовность страны подтвердить свой статус» военными методами зависит «от того, какие силы имеются в ее распоряжении. Присоединение Китая к союзникам скорее вызовет беспорядки внутри страны, нежели приведет к улучшению ситуации»[273].
Битва за будущее Китайской республики началась в апреле 1917 года, когда Америка объявила войну Германии. Премьер- министр Дуань собрал в Пекине военных губернаторов, которые согласились с тем, что Китай должен сделать то же самое. Теперь премьер-министр с нетерпением ожидал решения парламента, который, хотя и высказался за разрыв отношений с Германией, мог отказаться поддержать войну, которую объявляет подотчетное Японии правительство. Друзья премьер-министра из числа военачальников с присущей им тактичностью решили окружить здание парламента, отправив туда вооруженную толпу своих оплаченных приверженцев. Возмущенная столь наглой демонстрацией силы и попыткой запугать, партия Гоминьдан, имевшая большинство, согласилась с тем, что патриотические соображения требуют объявления войны, заявив при этом, что Китай может вступить в войну для защиты своей чести, но лишь при условии отставки Дуаня и его прояпонской клики. Когда Дуань отказался подать в отставку, президент Ли освободил его от должности. Подельники Дуаня из числа военных покинули Пекин, пообещав поднять восстание. Однако Ли не был настроен на компромисс. Вызов, брошенный парламенту военачальниками, был нарушением закона и мог привести к «расколу страны» либо к превращению Китая в «протекторат <Японии>, подобно Корее»[274]. На самом деле, следуя, там, где это было возможно, принципам своей новой политики, Токио сыграл довольно существенную сдерживающую роль в развитии ситуации, отвечая отказом на неоднократные призывы Дуаня о помощи. Японии нужна была сделка с правительством, обладающим властью. Именно президент Ли ускорил окончательный крах, вызвав в Пекин одного из самых реакционных военачальников, Чжан Сюня, который, как, очевидно, полагал президент, был способен противостоять двум основным милитаристским группировкам, возникшим из силового блока Юань Шикая: выступавшей в поддержку премьер-министра Дуаня клике Аньхоя и группировке генерала Фэн Чжили. Однако у Чжана имелись свои планы. Он занял императорский дворец и объявил о восстановлении династии Цин. Президент Ли был заключен под домашний арест, из которого его пришлось выручать охране посольства Японии.
Развязанный Ли хаос открыл перед Токио путь для прямого вторжения в Пекин во имя сохранения единства Китайской республики. Нисихара передал значительные средства возглавляемому Чжили крылу северной военной группировки, чьи части быстро вновь заняли столицу, вытеснив силы под командованием генерала Чжана. Клики Аньхоя и Чжили поделили власть между собой. Дуань вновь занял пост премьер-министра. Фэн, главнокомандующий фракции Чжили, заменил Ли на посту президента. Летом 1917 года члены парламента от партии Гоминьдан, отказавшись признать возвращение в Пекин дважды дискредитировавших себя милитаристов, бежали на юг страны, где создали повстанческое националистическое правительство во главе со своим давним вождем Сунь Ятсеном. Тем временем 14 августа в Пекине, в день годовщины Ихэтуаньского восстания (Боксерского восстания), Дуань провел через остатки парламента декларацию об объявлении войны. Вступив в войну, Дуань обеспечил стране место на мирной конференции, что многие представители политического класса Китая сочли бесценным входным билетом на международную арену. Дуань также раз и навсегда покончил с попытками восстановления монархии в Китае. Страна, на юге и на севере которой действовали два разных правительства, вступала в 30-летний период раздробленности и гражданской войны.
Каждая из сторон, участвовавших в этом конфликте, ожидала помощи извне. Британия и Франция увязли в Европе, Россия была охвачена революционными волнениями, Япония твердо встала на сторону занявших север страны милитаристов. Правительство националистов, обосновавшееся на юге страны, обратилось к США. В роли министра иностранных дел южного правительства выступал Ву Тиньфан, видный деятель времен династии Цин, бывший посол в Соединенных Штатах и первый китаец, который был приглашен в бар в лондонском
Но, несмотря прочную репутацию либерала Ву, Белый дом отказался принимать чью-либо сторону[277]. Летом 1917 года, когда китайский парламент вступил в прямое противостояние с военачальниками в вопросе об объявлении войны, госсекретарь Лансинг дал понять, что «вступление Китая в войну с Германией – или сохранение статус-кво – является вопросом второстепенным». «Китаю принципиально необходимо восстановить и сохранить свою политическую целостность, продолжить движение по пути развития страны, на котором ему уже удалось добиться столь значительных успехов. Что касается форм правления в Китае или лиц, взявших на себя управление, США заинтересованы в них в той мере, в какой их к этому побуждает дружеское стремление быть полезными Китаю. Но США глубоко заинтересованы в сохранении в Китае центрального, единого и единственного ответственного правительства…»[278] Это было невыносимо унизительно. В начале года китайский политический класс вынашивал мысль о том, что путем присоединения к коалиции против Германии ему удастся заручиться признанием в авангарде семьи народов. Теперь же Лансинг в открытую заявлял о том, что Китай не готов к подобному союзу, и отказывался принять ту или иную сторону в борьбе внутри страны. Империалистическая Япония, напротив, определилась с выбором стороны и подталкивала Китай к войне под руководством авторитарной власти. Если бы Дуаню и милитаристам удалось создать такое авторитарное правительство, то оно, конечно же, стало бы «центральным, единым и единственным ответственным», но соответствовало ли такое правительство подлинным интересам Соединенных Штатов? Кроме того, при всей видимой прочности могло ли такое правительство действительно обеспечить долгосрочное урегулирование политического будущего Китая?
В хаосе политической фракционной борьбы в Пекине Вашингтон отказывался признать, что речь шла о серьезных принципиальных вопросах. Направляясь из Шанхая на юг страны, чтобы вновь присоединиться к возглавляемому Сунь Ятсеном южному правительству в изгнании, Ву Тингфанг вновь обратился к Америке в открытом письме, которое было опубликовано: «В Европе идет война… за то, чтобы положить конец прусскому милитаризму, – писал он, – и я хочу, чтобы американцы понимали, что нынешние беды Китая имеют те же самые причины». Воспитанный на гладстонских традициях, Ву быстро усвоил новый язык либерального интернационализма: «У нас идет борьба между демократией и милитаризмом. Я прошу американцев проявить терпение и дать Китаю шанс. Демократия одержит триумфальную победу. Я надеюсь дожить до дня, когда звездно-полосатый флаг и китайский флаг цвета пламени переплетутся вместе в знак вечной дружбы»[279]. Еще более остро выразился С. Т. Ванг, бывший заместитель председателя Сената, один из авторов конституции 1917 года. Ванг высмеял столь разительное отличие в отношении Америки к событиям, происходящим в Европе и в Азии: «Довольно смешно, что в то время, как Америка вступает в мировую войну… открыто заявляя, что главной ее целью является спасение демократического принципа правления от удушения деспотичным милитаризмом, мощь и влияние США используются в одном месте за ее пределами и не используются в другом…В первую очередь необходимо, чтобы при выборе между возвратом к архаичной монархии, сохранением военной олигархии и постепенным продвижением к подлинному республиканизму влияние Соединенных Штатов использовалось определенно в пользу последнего варианта. Если это ведет к квазивмешательству в китайскую политику, то и с этой ответственностью следует считаться»[280].
Когда волна летнего кризиса в Пекине пошла на спад, Вашингтон все же продемонстрировал некоторые признаки того, что занимается формулировкой более заинтересованной политики в отношении Китая и Японии. Но эти намерения вряд ли можно было считать обнадеживающими для китайских националистов. Сближению с Китаем Лансинг предпочитал взаимодействие с Японией. В ноябре 1917 года без консультаций с Пекином Лансинг и японский посол виконт Исии выступили с заявлением, в котором подтвердили политику «открытых дверей» в Китае (то есть принцип равной доступности для всех иностранных коммерсантов и инвесторов), но также признали «особые интересы» Японии в Северном Китае с учетом его географической близости[281]. Посол Китая в Вашингтоне, выпускник юридического факультета Колумбийского университета, Веллингтон Ку немедленно заявил протест, указывая на недопустимость обсуждения будущего Китая Японией и Америкой без участия самого Китая. Если бы Ку было известно, что говорилось в частных беседах в администрации Вильсона, то он был бы возмущен еще больше. В сентябре полковник Хауз предложил Вильсону передать все огромное население Китая под управление международного мандата, принадлежащего трем уполномоченным, назначаемым при «согласии Китая», – Соединенным Штатам, Японии и «другим державам». По его мнению, Китай находился «в удручающем состоянии. Заболеваемость, отсутствие санитарии, новая система рабства, детоубийство и другие жестокие и дикие обычаи превращали весь народ в целом в угрозу цивилизации. Не наблюдается ничего, что можно было бы назвать правосудием, а внутренние коммуникации совершенно не отвечают требованиям времени.» Международные «уполномоченные» будут действовать «на протяжении согласованного срока, но достаточно долго, чтобы обеспечить наведение в Китае порядка, развитие цивилизации и покупательной способности, его выход из числа отсталых стран и превращение в благо для всего мира, а не в угрозу»[282].
В отличие от такой фантазии, стратегия Японии строилась как минимум на элементарном признании того, что с пекинским правительством следует действовать напрямую, как с партнером, обладающим властью. Япония теперь оказалась в ситуации, которой так стремилась избежать Америка. Япония выступила в пользу одной из сторон, участвовавших в гражданской войне, и ее вмешательство способствовало эскалации конфликта. Ставки японских союзников в Китае были высоки. Они рассчитывали, что Япония выделит им ресурсы, достаточные для того, чтобы одержать победу над оппозицией, которая возникла в результате оказанной Японией поддержки. Как Дуань сказал Нисихаре в ходе одной из первых встреч в феврале 1917 года, он намеревался использовать помощь Японии для продвижения «административных реформ», а это означало, как Нисихара передавал в Токио, что Дуань намеревался уничтожить политических врагов и подчинить себе весь Китай. В августе 1917 года, вскоре после объявления войны Германии, Дуань объяснял послу Рейнчу, что его первоочередной целью было «создание в Китае единой национальной военной организации, с тем чтобы местные военные командиры никогда не смогли нарушить мир»[283]. Как отмечал один из ведущих экспертов по военным диктатурам, ирония этого исторического периода состояла в том, что беспорядки в Китае были вызваны не открытым сепаратизмом, а избыточным стремлением к объединению страны[284]. В октябре 1917 года, пользуясь значительными средствами, полученными от японцев, Дуань начал первую кампанию по военному объединению Севера и Юга, которая обрекла страну на целое десятилетие потрясений. Выбрав эту военную стратегию, Дуань не заручился поддержкой соперничающей военной фракции Чжили во главе с президентом Фэном. Чжили саботировала его попытки вновь захватить стратегически важную провинцию Хуань в Центральном Китае, и Дуань был вынужден уйти в отставку. Японцев его уход не очень огорчил. Объединение Китая под руководством военного диктатора сулило по меньшей мере противоречивые перспективы, и Хара опасался, что это может в конечном счете заставить американцев действовать. Вместо этого в 1918 году Токио взял на себя функции посредника в примирении Севера и Юга, которое должно было заглушить призывы либералов к вмешательству и, возможно, каким-то образом поправить поблекший имидж Японии на мировой арене[285].
С учетом деликатного баланса политической ситуации в самой Японии решительные шаги со стороны США в этот момент вполне могли привести к ее сглаживанию. Несмотря на мрачные настроения в рядах некоторых японских империалистов, в Токио не было большинства, которое выступало бы за противостояние с Вашингтоном. В результате выборов 1917 года Хара и его партия Сэйюкай получили необходимое большинство, что позволяло им контролировать антизападные настроения. Если бы Америка была в состоянии предоставить Китаю средства, сопоставимые с теми, которые сумел собрать Нисихара, то это вполне могло бы изменить баланс довольно решительным образом. Как писал в своем срочном письме Вильсону много поездивший по миру финансовый экономист Джеремия Дженкс, «один процент» от 3 млрд долларов, выделенных для Антанты, «позволил бы Китаю поправить положение внутри страны…». «Пять процентов» полностью избавили бы Китай от Японии, что позволило бы ему превратиться в «очень важный фактор в реальных военных действиях…»[286] В конце 1917 года, шесть лет спустя после свержения династии Цин, появились признаки того, что Вашингтон наконец готов обеспечить некоторую финансовую поддержку своей стратегии в Азии. Лансинг предложил выделить 50 млн долларов на проведение преобразований в военной сфере и развитие сети железных дорог в Южном Китае. Еще 100 млн долларов позволили бы стабилизировать китайскую валюту. Предполагалось организовать сбор средств силами консорциума банкиров из разных стран, в котором ведущая роль отводилась Уолл-стрит[287]. Вильсон одобрил эту схему, а министерство обороны уже лелеяло мысль об отправке 100-тысячной армии китайских солдат во Францию. Но денег собрать не удалось.
Когда Лансинг и Вильсон впервые обсуждали китайскую дилемму в феврале 1917 года, они говорили о возможных трудностях в Конгрессе и на Уолл-стрит. Когда в декабре 1917 года Лансинг вынес свой план на рассмотрение, то он был немедленно отвергнут министром финансов Макаду. Тот не желал обращаться в Конгресс с просьбой о выдаче крупного правительственного займа Китаю и не хотел, чтобы выделяемые Китаю средства составляли конкуренцию облигациям «Займа свободы». В конце концов Макаду согласился выдать этот заем, но при условии, что он будет носить исключительно частный характер и не превысит 55 млн долларов. Но Дж. П. Морган, не видя последовательной стратегии, немедленно заявил о своей незаинтересованности в предоставлении займов Китаю без сотрудничества с Японией[288]. Япония обладала влиянием и даже могла обеспечивать видимость безопасности в своей сфере интересов, подобно тому как это делали Британия в Центральном Китае и Франция – в Южном. Потенциально американские ресурсы были значительно больше, но отказ Вашингтона выработать последовательную позицию в отношении политических процессов в Китае привел к остановке потока средств.
Весной 1917 года вступление Америки в войну многим казалось предвестником начала международного похода в защиту либерального республиканизма. Но к концу 1917 года надежды на то, что у Вашингтона имеются возможности или желание организовывать столь широкую кампанию, ослабли. Несомненно, что неспособность выработать конструктивную политику в отношении Китая частично объяснялась расовыми и культурными предрассудками. Лишь к концу 1920 года США стали принимать китайский национализм всерьез. Но такой подход не ограничивался лишь Китаем. Как показал опыт России, летом 1917 года Вашингтон допустил еще большую ошибку, отказавшись от, казалось бы, обещанной Вильсоном поддержки глобального выступления за демократию. Пример Китая и России, где речь шла о судьбах республиканских революций, показал обескураживающее расхождение между политической риторикой и эффективным использованием ресурсов. Заявление Лансинга о приоритете последовательного становления Китайского государства в сравнении с его участием в войне было бы более чем уместным, относись оно к Петрограду июля 1917 года. Но тем летом полковник Хауз в числе других намного позднее осознал особую стратегическую важность защиты демократического эксперимента в Петрограде. Однако если бы финансовая и логистическая помощь, поступавшая в Россию через Владивосток, была бы направлена в Китай, она не могла бы не оказать решающего влияния на силовом поле китайско-японских отношений. Как мы увидим, эта закономерность проявится и в Европе. В 1918 году Вильсон пробудит большие надежды, пообещав демократической Германии либеральный мир, но связанные с этим обещанием ожидания окажутся напрасными.
Здесь прослеживается определенная закономерность. На самом деле, несмотря на видимость, которую Вильсон создавал, обращаясь напрямую к Китаю, России и Германии, эти страны были объектами его стратегии. Не они были настоящими адресатами. Конечно, перемены в столь отдаленных местах можно было только приветствовать, но эти перемены в лучшем случае представляли собой долгосрочный процесс, от которого Америке следовало держаться на расстоянии. Публичная риторика Вильсона, его дипломатия и стратегия были адресованы не этим странам. Они были направлены на те опасные связи, в которые он был вынужден вступить с Британской империей, неистовой Японией, мстительной и непредсказуемой Францией, – связи, становившиеся тем более опасными, что у по-макиавеллиевски коварных империалистов Старого Света имелось столько влиятельных и корыстных друзей в самой Америке, в Конгрессе и на Уолл-стрит. Именно решимость Вильсона сохранить преимущество в этом сплетении сил, действующих в непосредственной близости от самой Америки, а не смутные перспективы прогресса в отдаленных местах Азии или Европы преобладала над всеми другими доводами.
5
Брест-Литовск
2 декабря 1917 года в мрачном казарменном комплексе, расположенном на западе России, представители большевистского режима и Центральных держав – Германии, Австрии, Турции и Болгарии – приступили к мирным переговорам. Через четыре месяца они заключили печально известный Брест-Литовский договор, по которому Россия лишалась территорий с населением 55 млн человек, то есть трети довоенного населения империи, трети сельскохозяйственных земель, более чем половины своих промышленных предприятий и шахт, производивших почти 90 % всего угля в стране. Брест- Литовский договор вошел в историю как наглядный символ неумеренных притязаний германского империализма и в то же время непреклонной решимости Ленина добиться мира[289]. Но прежде чем 3 марта 1918 года этот окончательный жестокий мирный договор был подписан, большевикам и Центральным державам пришлось пройти непростой путь[290]. Как ни удивительно, договору, который в целом запомнился как акт империалистической ненасытности, напоминавшей гитлеровскую, предшествовали продолжительные и основательные переговоры, которые велись на языке самоопределения[291]. От большевиков этого можно было ожидать. Ленин и комиссар по иностранным делам Троцкий были, помимо всего прочего, известными приверженцами новых принципов международных отношений. Но в ходе переговоров в Бресте и германская сторона в не меньшей степени, чем Советы, искала пути установления современного мира на Востоке, мира, построенного на новых стандартах легитимности. Во всяком случае, к этому стремились министр иностранных дел Германии Рихард фон Кюльман и его сторонники, имевшие большинство в рейхстаге. Действуя вполне целенаправленно, чтобы захватить инициативу, они пытались установить на Востоке либеральный порядок, который должен был прийти на смену царской самодержавной империи.
То, что такой мир означал для России потерю значительных территорий, было неудивительно. Как был вынужден согласиться сам Ленин, если к принципам самоопределения относиться всерьез, то они перевешивают любые требования сохранения территориального статус-кво[292]. Какое право имели большевики, совершившие насильственный переворот в Петрограде, претендовать на территории, завоеванные царем? По собственным оценкам Ленина, более половины населения Восточной Европы составляли угнетенные народы[293]. При всех безжалостных (с точки зрения России) условиях окончательного договора лишь незначительная часть территории, которую уступала Россия, отходила непосредственно к Германии. Но при этом в результате Брестского договора рождались предшественники прибалтийских государств в их современной форме, независимая Украина и закавказские республики[294]. Конечно, в 1918 году все эти образования, хочешь не хочешь, оказывались под «протекторатом» империалистической Германии. Соответственно, общепринятым было не замечать их, как обычных «марионеток» германского империализма. Но, поступая таким образом, мы подпадаем под большевистскую инвективу. После 1991 года все эти образования «времен Брест-Литовска», как и многие другие, стали считаться легитимными членами семьи народов. Теперь, как и тогда, Польша и страны Балтии ищут себе защитников на Западе. Сегодня они стали активными членами НАТО, в которой главная роль принадлежит США, и Европейского союза, где ведущей силой является Германия. И если страны, о которых идет речь, не сильно озабочены своей безопасностью, то во многом это следствие еще большей ограниченности территории России (как видно на карте Евразии начала XXI века), чем это было согласно Брестскому договору. В сравнении с царским прошлым или с послесоветским будущим, на Востоке заключенный в Бресте мир по существу не считался нелегитимным. Он был дискредитирован в результате неспособности Берлина проводить последовательную либеральную политику. Подозрения относительно вероломства Берлина привели к тому, что большевики стали считаться жертвой договора, а инициатива вновь перешла к западным державам.
В январе 1918 года и Ллойд Джордж, и Вудро Вильсон сочли необходимым отреагировать на переговоры, проходившие в Бресте между Германией и большевиками, и выступили с резкими заявлениями, в которых изложили свои взгляды на либеральный порядок в мире после окончания войны. Наибольший отклик во всем мире встретил манифест Вудро Вильсона «14 пунктов». Но, вопреки легенде времен холодной войны, Вильсон не бросал вызова Ленину и Троцкому, а стремился успокоить их. Представляя Ленина и Троцкого потенциальными партнерами в деле обеспечения демократического мира, а единый «русский народ» жертвой германской агрессии, Вильсон содействовал появлению «темной легенды» вокруг брестских событий. А демократам в Берлине и Вене оставалось с ужасом наблюдать за тем, как сочетание революционной тактики большевиков и наиболее агрессивных порывов германских милитаристов ведет к выхолащиванию любой попытки создания легитимного порядка на Востоке.
В конце ноября 1917 года большевики, верные своему обещанию немедленно прекратить боевые действия, пригласили Германию к началу переговоров. Но на каких условиях мог быть заключен мир? Весной 1917 года Ленин был в числе наиболее ярых критиков революционных оборонцев и их «петроградской формулы» демократического мира. Он клеймил позором непродуманные компромиссы между консервативной доктриной мира «без аннексий» и революционным лозунгом «самоопределения». Но какая альтернатива предлагалась теперь, после свержения Временного правительства? В ноябре 1917 года ответ был ясен не более чем полгода назад. Конечно, в первые недели после захвата власти Ленин не решался во всеуслышание заявить о своей политической готовности к заключению сепаратного мира на любых условиях, которые выдвинет Германия. Но Центральные державы и не ожидали такой жертвы. Дав молчаливое согласие на перемирие, Германия была готова вести переговоры по любым вариантам мирной «петроградской формулы», на которые могли согласиться большевики. Более того, Германия и не настаивала на формальном разрыве между Россией и Антантой. Вместо этого Россия и Германия выступили с совместной декларацией, призывавшей все воюющие стороны к участию в переговорах. В соответствии с требованиями «новой дипломатии», переговоры в Бресте должны были проводиться в условиях необычной степени открытости[295]. Чтобы большевики могли распространить свое обращение, им даже позволялось проводить регулярные братания с немецкими частями. В Бресте царила атмосфера, представлявшая собой странную смесь аристократического рыцарства старой школы и революционных новаций. Переговоры стали первой конференцией новой эпохи, в которой участвовали великие державы, где в качестве полномочного представителя с советской стороны выступала женщина – Анастасия Бизенко, бывшая эсерка- террористка, ставшая большевичкой.
На столь удивительное начало можно и не обращать внимания, считая его пропагандистской шарадой. Но это будет означать серьезную недооценку участвующих в игре сил. Захват власти большевиками в ноябре 1917 года на самом деле выглядел сомнительным. Ленин и партнеры Троцкого во власти, левые эсеры, не относились к числу друзей Антанты, но, как и все остальные участники Февральской революции, они отвергали любую идею сепаратного мира с кайзером. Как и большинство активистов в самой партии большевиков, они цеплялись за идею о том, что если не удастся договориться на приемлемых условиях, то можно будет объявить «революционную войну», мобилизовав бунтарскую энергию народов России и Германии для объединенного сопротивления империализму. В декабре 1917 года раскол в германском тылу становился все более очевидным. После первой большой забастовочной волны апреля 1917 года неспокойная обстановка в промышленности сохранялась на протяжении всего лета. В рейхстаге продолжало действовать большинство, принявшее резолюцию о мире[296]. В ноябре парламентарии самоутвердились, изгнав Георга Михаэлиса, марионеточного канцлера, поставленного Гинденбургом и Людендорфом вместо Бетмана Гольвега. В этот раз парламентарии настаивали на такой солидной кандидатуре, как Георг Гертлинг, бывший премьер-министр Баварии и первый в длинной череде христиан-демократов, которому выпало управлять Германией в XX веке. Что касается заместителя, то большинство членов рейхстага остановили свой выбор на одном из своих – прогрессивном либерале, депутате рейхстага Фридрихе фон Пайере.
Германия встала на путь «парламентаризации». Но будет ли достаточно этих первых шагов, чтобы успокоить массовые волнения? И если они устроят левых, не вызовут ли они ответного удара справа? С августа 1917 года ультранационалистическая партия «Отечество» (
Министр иностранных дел Германии Кюльман, зарекомендовавший себя перед войной как «либеральный империалист», понимал, что к этим проблемам внутри страны следует отнестись серьезно. Германскому тылу был нужен немедленный и выгодный мир, соответствующий тону мирной декларации, принятой рейхстагом в июле 1917 года. Правда, правое крыло приходило в необычайное волнение при одном только упоминании об условиях перемирия. Армия Германии побеждает, тогда как может Кюльман соглашаться на то, чтобы подчинить Германию мирной формуле, предлагаемой русскими революционерами? Почему решительная военная победа не может развязать Германии руки? Для
Для германских правых линия была ясна. Демократизация являлась прелюдией к капитуляции. Более изощренные носители германской стратегии видели и другие возможности. Таким людям, как Маттиас Эрцбергер или Курт Рицлер, ближайший сподвижник Бетманна Гольвега, демократизация страны представлялась единственной основой, на которой Германия сможет проводить политику великой державы на равных с Британией и США[302]. Непоколебимая позиция подавляющего большинства СДП продемонстрировала всю силу патриотизма рабочего класса Германии. Но если демократия добавит демонстрации германской мощи новую энергию и легитимность, то она привнесет в нее и логику самоограничения, сдерживающую тенденцию к необдуманным территориальным захватам. Захват территорий в результате аннексии вполне может соответствовать духу примитивной военной концепции безопасности. Но даже при всей ограниченности полномочий, которыми располагал рейхстаг согласно конституции Бисмарка, обустройство в стране польского меньшинства представлялось тревожной проблемой. Если размышлять о будущем Германии как демократического
Занимавшие крайне правые позиции идеологи пан-Германии, возможно, воображали будущее, в котором в подчинении у Германии будет миллионный класс рабов. Радикально настроенный лидер пангерманистов Генрих Класс даже был готов рассматривать массовую зачистку местного населения для высвобождения на Востоке земель, «свободных от людей». Подобные фантазии в 1917 году были вызваны тем, что значительная часть населения, проживавшая в Германии до войны, покидала страну[304]. К 1918 году Курляндию, одну из главных целей германских сторонников аннексии, покинуло более половины довоенного латышского населения, насчитывавшего 600 тысяч душ[305]. Для политического класса Германии не составляли тайны методы, применявшиеся Турцией для того, чтобы избавиться от армянского населения. Но у большинства пример Турции вызывал отвращение. Даже твердолобые консерваторы считали разговоры пангерманистов о порабощении населения Бельгии и зачистке Востока опасными и непрактичными[306]. В июле 1917 года в ходе дебатов о мирной резолюции Эрцбергер объявил ликующему рейхстагу, что будет гораздо дешевле обеспечить пангерманистов местами в учреждениях для психически больных, чем выносить их империалистические бредни. Как заявил представитель СДП, давно уже прошли времена, когда «людей можно было сортировать, разделять и сводить друг с другом, подобно овцам»[307].
После публикации в октябре 1915 года во многом неверно истолкованной книги Фридриха Наумана, в которой было изложено видение объединенной
Конечно, подобные взгляды были своекорыстными. Но сторонников этого альтернативного варианта гегемонии Германии нельзя сбрасывать со счетов как жертв обмана или предшественников нацистской империи[315]. Оппоненты из числа германских правых считали их реальной угрозой. Даже закаленные ветераны эпохи Бисмарка были поражены желчностью националистического сарказма, обрушившегося на лидера СДП Филиппа Шейдемана, выступавшего за германский вариант демократического мира. В ходе ожесточенных дискуссий вокруг Брест-Литовского договора Эрцбергер дважды рисковал быть вызванным в военный суд за свои выступления в защиту независимости литовцев и украинцев[316]. Даже такие фигуры, как рейхсканцлер Бетман Гольвег, или служащие, вроде Курта Рицлера, были не просто циничными. Они считали, что история опровергла предлагаемый сторонниками национализма, предпочитающими простой взгляд на вещи, выбор между рабством и полным неограниченным суверенитетом. Для большинства полный суверенитет всегда был химерой. Даже нейтралитет считался вариантом, допустимым лишь в исключительных обстоятельствах. Как понял Вудро Вильсон, даже самая мощная страна могла придерживаться нейтралитета лишь в условиях изоляции. Большинству приходится выбирать одну из ведущих стран. Страны Балтии, оторванные от России, неизбежно попадали в орбиту другой великой державы, если не Германии или России, то Британии. Но наиболее дальновидные стратеги имперской Германии говорили о переговорном суверенитете, при котором происходит объединение экономической и военной независимости малых и больших стран[317].
Мы не должны отмахиваться от такого взгляда лишь потому, что он был предложен имперской Германией. Опыт XX столетия показывает, что легитимность подобного взгляда вряд ли может быть отвергнута в принципе. Начиная с 1945 года на его основе строился блок относительного мира и процветания в Европе и Восточной Азии[318]. Кроме того, такой взгляд на новый порядок в Восточной Европе был связан с программой внутренних реформ, которых было не миновать имперской Германии. В Бресте Германия выступала не только за новый порядок в Восточной Европе. Борьба шла за политическое будущее самой Германии[319]. Но если допустить, что условия перемирия 2 декабря 1917 года не были пустышкой, а согласие германской стороны с «петроградской формулой» – не просто фигурой речи, то тем более важно понять, почему отношения между Германией и большевиками скатились до жесткой силовой борьбы, а также каким образом оказалось, что к лету 1918 года армия кайзера оккупировала территорию России, почти равную той, которую гитлеровский вермахт завоевал на пути к Сталинграду в 1942 году.
Начавшийся в Бресте 22 декабря 1917 года первый раунд официальных мирных переговоров проходил на удивление хорошо[320]. Соблюдалась договоренность о соблюдении принципов перемирия – «самоопределения без аннексий и контрибуций». В день Рождества участники переговоров – представители Центральных держав и большевиков – выпустили коммюнике, в котором выражали свое согласие по основным принципам мира без аннексий и с выводом оккупационных войск, то есть по формуле, к которой, как они продолжали надеяться, Антанта сможет присоединиться. Предвкушая скорое объявление долгожданного мира, многочисленные толпы вышли на улицы Вены. Успех переговоров сбивал с толку Антанту, как и рассчитывали обе стороны. Если мир на либеральных условиях был возможен на Востоке, то почему тогда на Западный фронт по-прежнему ежедневно отправлялись тысячи людей? Замешательство в Антанте усилилось после того, как Троцкий опубликовал полный текст секретного Лондонского договора 1915 года, вскрывшего империалистический заговор, с помощью которого Лондон и Париж купили участие Италии в войне. Еще в ноябре Лондон и Вашингтон договорились о том, что необходимо сделать новое заявление о целях войны. Но вскоре стало ясно, что ни французы, ни итальянцы не способны пойти на уступки[321]. Итальянцы спасались бегством из Капоретто. В Париже вступивший в должность Жорж Клемансо был полон решимости довести войну до конца, а не начинать грозящие расколом дебаты о мире. Когда в конце ноября Лондон принимал у себя первую конференцию союзников, в которой участвовали и Соединенные Штаты, риск унизительного диспута о целях войны считался столь высоким, что на пленарных заседаниях, по настоянию выполнявшего обязанности председателя Клемансо, регламент выступлений был ограничен восемью минутам[322]. Вильсон и Ллойд Джордж независимо друг от друга пришли к выводу, что им придется брать инициативу на себя.
Но если ситуация в Вашингтоне и Лондоне была напряженной, то в Бресте любой, кто был близок к переговорам, чувствовал приближение шторма. Как с самого начала было понятно более искушенным участникам переговоров с германской стороны, долгожданная рождественская декларация была не безвозмездным подарком Германии большевикам, а зарядом взрывчатки, заложенным под Российскую империю. В качестве предварительного основного условия стороны согласились вывести свои войска со спорных мест на территории России. Большевики убедили сами себя в том, что тем самым Германия чудесным образом соглашалась на статус-кво 1914 года до проведения плебисцита в спорных районах. Это было такое же неверное толкование, как то, что вызвало яростные нападки германских правых на Кюльмана. На самом деле германские переговорщики никогда не имели намерения позволить Ленину и Сталину распространить свою идею самоопределения на всю довоенную территорию Российской империи. Кюльман считал, что, освободившись от царского ига, жители Польши, Литвы и Курляндии де-факто заявили о своей независимости. Они уже не принадлежали России, и на них не распространялось действие рождественского соглашения в части вывода войск. Попав под защиту Германии, эти народы воспользовались своим правом отказаться от гражданской войны, за которую открыто выступал Ленин[323].
Кюльман заманил своих оппонентов в сеть, которая в равной степени была сплетена из самообмана большевиков и обмана со стороны Германии. Сделавших первые опасные шаги в направлении сепаратного мира Ленина и Троцкого более чем устраивал неожиданный триумф, которого они якобы достигли на переговорах. Советы праздновали рождественское соглашение столь бурно, что руководство германской делегации уже начало беспокоиться о том, что, когда до большевиков дойдет подлинная суть соглашения, у них может случиться шок, который нарушит весь мирный процесс. Генерал Гофман, самый высокопоставленный германский офицер на переговорах, которому нравилось считать себя честным представителем
В Вене, вступившей в третий год тихого голодания, оптимистичные сообщения о рождественских соглашениях в Бресте породили большие надежды. Когда в последующие дни стало ясно, что из-за грубой алчности «прусских милитаристов» жителям Австрии, возможно, придется голодать еще многие месяцы, реакция была моментальной. 14 января Вену охватили невиданные ранее массовые забастовки[324]. Граф Оттокар Чернин, представитель Австрии в Бресте, был вынужден пригрозить Кюльману, что вскоре Вена, а не большевики будет искать сепаратного мира. Но Кюльману было некуда отступать. Гинденбург и Людендорф не обращали внимания на катастрофические политические последствия агрессии. Когда кайзер согласился с теми, кто вел переговоры в Бресте и предлагал изменить восточные границы Германии таким образом, чтобы свести к минимуму численность нежелательных для рейха новых польских жителей, Людендорф и Гинденбург пригрозили отставкой. 8 января 1918 года, когда партии большинства собрались, чтобы обсудить возможность принятия рейхстагом новой резолюции, подтверждающей приверженность Германии принципам либерального мира, Эрцбергер отметил, что теперь им приходится иметь дело с двойной угрозой. Германские рабочие грозили забастовкой, а кайзеровские генералы, если им не пообещать установления военной диктатуры, похоже, сами готовы к бунту[325].
И все же напряженную обстановку в Берлине было невозможно сравнить с тем, что происходило в Петрограде. В январе 1918 года, после того как иллюзии дешевого мира испарились, большевикам пришлось наконец осознать всю серьезность своего положения. В 1917 году оклеветанные революционные оборонцы отказались рассматривать сепаратные переговоры о мире с Германией именно потому, что предвидели дилемму, с которой теперь столкнулись Ленин и Троцкий. Отказ от договора с Германией грозил катастрофическим по своим последствиям вторжением. Но, приняв унизительные условия мирного договора, они обрекали себя на гражданскую войну. Большевики, как всегда, утешали себя мыслью о том, что в Германии вскоре разразится революция. Троцкий в ответ поднял ставки и выступил с решительным обращением ко всему миру, призывая Антанту распространить право самоопределения на Ирландию и Египет[326]. Да и новости из Вены звучали, конечно, обнадеживающе. Однако Ленин пришел к трезвому выводу[327]. Представляя себе состояние русских соединений на петроградском фронте, он отказался от идеи революционной войны, как от несбыточной мечты. Советской власти придется пойти на сепаратный мир, какими бы разрушительными ни были условия. Левые эсеры его отвергнут. Его не примут видные большевики, такие как Николай Бухарин, да и сам Троцкий. Каким бы ни было отношение рядового состава армии, среди революционного руководства мир любой ценой никогда не был популярным лозунгом.
Представители США и Антанты в Петрограде, горящие желанием использовать дилемму, перед которой стояли большевики, задумались, не дает ли им германская агрессия еще один шанс для того, чтобы восстановить союз «демократической войны». Троцкий, похоже, мог пойти на это. В последние дни 1917 года Эдгар Сиссон, личный эмиссар Вильсона в России, отправил в Вашингтон телеграмму следующего содержания: «Конечно, для Вас очевидно, что разоблачение направленных против России махинаций Германии на мирных переговорах обещает значительное расширение наших возможностей для публичных действий и оказания помощи…Если президент вновь заявит об антиимпериалистических целях войны и о требовании Америки установить демократический мир, я готов обеспечить самое широкое распространение такой информации в Германии… а также в целях убеждения использовать российскую версию в армии и в других местах»[328]. 8 января, будто в ответ на эту телеграмму, Вильсон выступил с тем, что вскоре стало его любимой декларацией военного времени, – «14 пунктами». Эхо этой декларации звучало на протяжении всего XX века как манифест международного либерализма, возможно предвещая поддержку Америкой права на самоопределение, демократии и создания Лиги Наций. «14 пунктов» часто называют сигнальным залпом Америки, извещающим о ее вступлении в великое идеологическое противостояние столетия. Но такая интерпретация в большей степени относится к противоположным полюсам разразившейся позже холодной войны, чем к реалиям 1918 года. В январе 1918 года Вильсон пытался разобраться в том, что после 1917 года представлялось окончательно запутанным[329]. За прошедший год он был вынужден отказаться от собственной формулы «мира без победы», вынудив тем самым русских демократов вступить в войну, в которой их поражение было неизбежно. Ленин и Троцкий, главные бенефициары этой катастрофы, вели переговоры на основе формулы мира, предложенной презираемыми ими демократическими оппонентами. В то же время складывалось впечатление, что большинство в рейхстаге со своей формулой мира, основанной на принципе самоопределения, использовалось в качестве дымовой завесы, скрывающей истинные намерения германского милитаризма. Таким образом, инициатива вновь перешла к Антанте и к Вильсону. Программа «14 пунктов», которую президент выдвинул в ответ на создавшуюся сложную ситуацию, совсем не была манифестом радикализма. Ни один из двух ключевых терминов, которые обычно приписываются интернационализму Вильсона, – демократия и самоопределение, – в тексте не встречается[330]. Вильсон лишь пытался реагировать на катастрофическую ситуацию, сложившуюся в течение последних 12 месяцев в результате краха его политики, нацеленной сначала на мир, а затем на войну. И то, как он это делал, отражало не его радикализм, а его консервативный эволюционный либерализм.
В пяти из «14 пунктов» вновь говорилось о либеральном взгляде на новую систему мировой политики, которому Вильсон был привержен с мая 1916 года. Тайной дипломатии должен быть положен конец. На смену ей шли «открытые мирные договоры, со свободным обсуждением» (пункт 1), свобода морей (пункт 2), устранение барьеров на пути свободного и равного движения товаров (пункт 3), разоружение (пункт 4). Пункт 14 призывал к созданию того, что скоро станет известно как Лига Наций: «общее объединение наций… на основе особых договоренностей в целях создания взаимной гарантии политической независимости и территориальной целостности как больших, так и малых государств» (пункт 14). Но эти международные рамки не обещали и не требовали от ее членов какого-либо определенного типа внутренний конституции. Ни в одном из 14 пунктов Вильсон не упоминает демократию как норму. Скорее всего, он подчеркивал свободу народов самим выбирать форму правления. Но об этом не говорилось как именно об акте самоуправления. Фраза «самоуправление» не встречается ни в одном из 14 пунктов, ни в речи, в которой Вильсон представил эти пункты Конгрессу 8 января 1918 года. В январе 1918 года большевики и Ллойд Джордж выбросили эту взрывоопасную концепцию на международную арену. Вильсон принял ее лишь весной[331].
Что касается колониального вопроса, то Вильсона волновали не столько права угнетенных народов, сколько насильственный характер межимпериалистической конкуренции. Пункт 5 призывал к урегулированию претензий соперничающих стран не путем войны, но в результате «свободного, чистосердечного и абсолютно беспристрастного разрешения споров»[332]. В отношении населения подчиненных стран Вильсон призывал лишь к «соблюдению принципа, согласно которому при разрешении всех вопросов, касающихся суверенитета… интересы населения стран, которых это затрагивает, должны иметь одинаковый вес по сравнению со справедливыми требованиями правительств права которого должны быть определены». Показательно, что здесь, помимо того что требованиям колониальных держав, таким образом, придавался вес, не меньший, чем вес претензий населения зависимых стран, Вильсон говорил об интересах, а не о голосе населения этих стран. Это полностью вписывалось в глубоко патерналистское представление о колониальном правлении.
Смысл такого подбора выражений становится ясным, если сравнить его с высказываниями Вильсона по поводу территориального вопроса в связи с европейской войной. Здесь он также говорит не об абсолютном праве на самоопределение, но о различных взглядах на возможности самоуправления, что было типичным для консервативного либерализма XIX века. С одной стороны, он говорил о Бельгии, которую следовало освободить и восстановить (пункт 7) «без каких-либо попыток ограничения суверенитета, которым она пользуется наравне со всеми другими свободными нациями». Эльзас-Лотарингию следовало возвратить, а все оккупированные французские территории – «освободить» от германского господства (пункт 8). Исправление границ Италии следовало выполнять с учетом «ясно различимых национальных границ» (пункт 9). По отношению к народам Габсбургской и Османской империй (пункт 12), Балкан (пункт 11) и Польши (пункт 13) тон был более патерналистским. Им были нужны «дружеские советы» и «международные гарантии». И этот иностранный надзор гарантировал не «самоопределение», а «безопасность жизни и абсолютно нерушимые условия автономного развития». Такой вот сдержанный социобиологический словарь, типичный для взглядов Вильсона на мир. В «14 пунктах» не было места «французскому» радикализму.
Примерно в середине своего манифеста (пункт 6) Вильсон коснулся положения в России. С учетом хода развития событий с ноября 1917 года можно было ожидать, что Вильсон прямо укажет на различие между народом России и большевистским режимом, насильственно узурпировавшим право представлять его. Госсекретарь Лансинг в частной памятке, подготовленной для Вильсона, настаивал на том, чтобы Америка осудила ленинский режим, как «деспотическую олигархию, столь же опасную для свободы, как любая абсолютная монархия на земле»[333]. Но в «14 пунктах» это различие отмечено не было. Напротив, Вильсон отзывался о большевиках в таком хвалебном тоне, какого у него никогда не находилось, когда он говорил о Временном правительстве. Если в мае 1917 года Вильсон поддержал позицию Антанты, прочитав Александру Керенскому и Ираклию Церетели лекцию о необходимости продолжать войну, то теперь он характеризовал делегацию большевиков, готовых пойти на сепаратный мир, как «искреннюю и серьезную». Большевики, как представители русского народа, выступали, полагал Вильсон, в «подлинном духе современной демократии», заявляя о русском «понимании того, что для них является верным, приемлемым, гуманным и вызывающим уважение… с искренностью, широтой взглядов, щедростью духа и общей человеческой симпатией, которая должна вызывать восхищение у каждого друга человечества. Верят ли сегодняшние руководители в это или нет, в этом состоит наше сердечное желание и надежда на то, что будет открыт путь, по которому мы сможем получить привилегию содействовать народу России в осуществлении его чаяний в достижении свободы и мирного порядка». Говоря о позиции, которую большевики заняли в Бресте, Вильсон отметил, что мир следует начинать с вывода всех иностранных сил, с тем чтобы предоставить России «возможность беспрепятственно и без вмешательств извне определить свое политическое развитие и национальную политику». Удивляет в этой формулировке то, насколько свободно Вильсон употребляет слова «Россия» и «национальная политика» в отношении империи, находящейся в состоянии насильственного разрушения[334]. В то время как «14 пунктов» распространялись по всему миру, националистические движения на Украине, в странах Балтии и в Финляндии дистанцировались от советского режима, который Вильсон так неискренне восхвалял[335]. И все же эти чрезвычайно благоприятные для Петрограда комментарии привели к тому, что постоянный автор одной из нью-йоркских газет сделал поспешный вывод о том, что Вашингтон вскоре официально признает ленинское правительство. Но такой вывод был преждевременным, хотя подобное прочтение «14 пунктов» представлялось более подходящим, чем их более поздняя интерпретация, согласно которой это выступление Вильсона было залпом, открывающим первый этап холодной войны.
Что касается Германии, то на всем протяжении беспокойного лета 1917 года Вильсон придерживался позиции, которую он определил для себя еще в апреле. Большинству в рейхстаге доверять не следует. Их реформистские заявления и мирные резолюции используются германским империализмом в качестве прикрытия. По тем же причинам Вильсон отверг действия революционных оборонцев в Петрограде и бойкотировал стокгольмский процесс. Теперь, с опозданием, лишь в январе 1918 года представляя свои «14 пунктов» в Конгрессе, президент все же признал, что в германской политике идет борьба между «наиболее либерально настроенными государственными деятелями Германии и Австрии» и «военными, не думающими ни о чем другом, кроме как сохранить то, что у них уже имеется». От исхода этой борьбы, заявил он, будет зависеть «мир во всем мире»[336]. Похоже, что Вильсон надеялся на то, что его «14 пунктов», поддержанные австрийской и германской оппозицией, смогут открыть дорогу к общим мирным переговорам. Но было слишком поздно. Если бы Вильсон был готов рассматривать возможность общих переговоров летом 1917 года, это могло бы радикально изменить политическую картину и в России, и в Германии. Остается только предполагать, какие действия предприняло бы находившееся в тяжелом положении Временное правительство России, если бы в июне или июле оно узнало, что ставка на немедленный мир вызовет такие похвалы, которыми теперь Вильсон осыпал Троцкого. В условиях, когда Америка только вступила в войну, а демократический энтузиазм в России достиг пика, политическое давление, которое такой шаг в направлении мира оказал бы на Лондон и Париж, было бы огромным. Но к началу 1918 года баланс сил в Германии изменился не в пользу большинства в рейхстаге, а Антанта была непреклонна как никогда. При всем пропагандистском успехе «14 пунктов» их нельзя было использовать для переговоров с Германией с учетом того, что происходило в Брест-Литовске[337]. Поэтому в январе 1918 года Вильсон принес облегчение именно большевикам. Большевистские пропагандисты позаботились о том, чтобы русский текст декларации Вильсона был расклеен по всему Петрограду. Ленин передал этот текст по телеграфу Троцкому как знак его триумфального успеха в натравливании империалистов друг на друга[338].
6
Безжалостный мир
10 января 1918 года, через два дня после того, как президент Вильсон выступил с успокаивающим заявлением о поддержке «русского» народа, в Брест-Литовск прибыли представители независимой Украины, чтобы заявить о своем требовании заключить мир. Это изменило политическую окраску переговоров. В первые недели переговоров наблюдалось общее согласие по поводу «петроградской формулы». Переговоры проходили под флагом самоопределения. Волна возмущения, поднявшаяся после того, как стал известен смысл, который этому намеревался придать министр иностранных дел Кюльман, выставила Германию в невыгодном свете. Но на первом раунде переговоров речь шла о территориях стран Балтии. И хотя эти страны считались лакомым кусочком у германских поборников аннексии, по большому счету их можно было отнести к мелкой добыче, тем более что они уже и так были под прямым контролем армии кайзера. Находясь на безопасном расстоянии, Советы могли осуждать лицемерие германского империализма. Ведь их никто не заставлял открывать свои карты. Мнение Вильсона о большевиках как искренних и убежденных защитниках демократического мира, ставших жертвой германского империализма, все еще оставалось неизменным. Украина представляла собой проблему иного масштаба. Это был первостепенный стратегический актив, от положения которого в решающей степени зависели будущее российской власти и контуры нового порядка на Востоке. По состоянию на начало 1918 года Украина не подчинялась ни Германии, ни большевикам. Именно здесь происходило прямое столкновение взглядов на новый мировой порядок и становилась очевидной вся сложность морального и политического баланса.
Возникает соблазн сказать, что зимой 1917/18 года на Украине наблюдался вакуум власти, но такая оценка будет поспешной. После свержения царя в Киеве, как и по всей России, установилась революционная власть. Но в отличие от Петрограда украинские революционеры сразу создали форум, представлявший собой зачаточный парламент, – Раду. В Раде явное большинство принадлежало партиям националистического толка, действующим под руководством местных отделений аграрной партии эсеров. Но независимости никто особенно не требовал. Украинские революционеры жаждали сыграть свою роль в «триумфе справедливости…» в России. В конце концов, где еще «в мире был столь широкий, демократический, всеобъемлющий порядок? Где еще можно было найти столь неограниченную свободу слова, собраний или организаций, как не в новом, великом революционном государстве»?[339] Летом 1917 года либералы во Временном правительстве блокировали рассмотрение требования Киева о предоставлении настоящей автономии[340]. Украинские политики ожидали созыва Учредительного собрания, которое несомненно приняло бы решение в пользу федеральной конституции. Именно крах легитимной власти в Петрограде вынудил Киев заявить о создании первой национальной автономии, а затем, в декабре 1917 года, – о немедленном установлении независимости. При всех разногласиях с Временным правительством Рада не могла согласиться с тем, чтобы от ее имени выступали большевики. Центральные державы с удовольствием поддержали эту позицию. Они предложили Киеву незамедлительно присоединиться к переговорам в Бресте.
Для большевиков такая перспектива была ужасной. В предвоенные годы на долю Украины приходилась одна пятая часть всего мирового экспорта зерна, что вдвое превышало долю экспорта зерна из США. Петроград и Москва нуждались в этом зерне не меньше, чем Вена и Берлин. Украина была жизненно важна для будущего России и в качестве промышленной базы. В регионе производился весь коксующийся уголь, 73 % железа и 60 % стали. Украинский марганец использовался на всех мартеновских печах Европы[341]. Появление в Киеве независимого правительства наносило сокрушительный удар по советской власти. Кроме того, в отличие от существовавших в странах Балтии и в Польше ассамблей, в которых заседала знать и на которые Германия ссылалась, говоря о легитимности, Рада не была креатурой иностранной державы, с которой можно было и не считаться. В Бресте большевикам до сих пор удавалось представлять себя в качестве ведущей силы национально-освободительного движения, противостоящей германской агрессии. Но уже в декабре, по мере того как первые контакты между советской властью и Киевом начали приобретать враждебный характер, для Ленина и Сталина стало очевидной особое значения претворения самоопределения в жизнь. Большевики поддерживали право на самоопределение, но лишь до тех пор, пока его возглавляли «революционные массы». В глазах большевиков украинская Рада была ничем иным, как собранием собственников, которым прислуживают лакеи из числа меньшевиков и эсеров. К началу 1918 года большевистский агитатор Карл Радек призывал жителей Петербурга: «если вам нужна еда… кричите: „Смерть Раде“!» Приняв приглашение Центральных держав, «своим Иудиным предательством» украинский парламент «вырыл себе могилу»[342]. Когда украинская делегация прибыла в Брест, подобранное большевиками правительство, выступавшее против Рады, направило в Киев состоящую из всякого сброда армию наемников. После имитации борьбы вокруг Балтики становились ясными настоящие ставки в противостоянии за мир на Востоке.
12 января генерал Макс Гофман, которого международная пресса после рождественского кризиса заклеймила как архетипичный пример германского милитаризма, был доведен до бешенства лекцией представителей Советов о «легитимности» процедур самоопределения и окончательно вышел из себя. Он требовал, чтобы ему объяснили, с какой стати представители имперской Германии должны учиться легитимности у большевиков, чья власть «держится исключительно на насилии и беспощадном подавлении всех, кто думает иначе»[343]. Большевики уже начали нападки на Конституционное собрание Украины. Если немцы покинут Балтику, то и здесь произойдет то же самое. Но Троцкого это не смущало. Его возражение было классической аргументацией Марксовой теории государства: «…Генерал совершенно прав, говоря, что наше правительство построено на силе. На протяжении всей истории были известны лишь такие правительства. До тех пор, пока общество состоит из воюющих классов, власть правительства будет держаться на силе и обеспечивать свое влияние через силу». В действиях большевиков протест Германии вызывает тот «факт, что мы сажаем не забастовщиков, а капиталистов, которые увольняют забастовщиков, тот факт, что мы не расстреливаем крестьян, требующих земли, а сажаем под арест крупных помещиков и офицеров, которые хотят расстреливать крестьян.» И, продолжал Троцкий, «насилие», к которому прибегают большевики, – это «насилие, поддержанное миллионами рабочих и крестьян, направленное против меньшинства, стремящегося держать народ в рабстве; такое насилие является святой и исторической прогрессивной силой». Кайзер, читая стенограмму, поступившую из Бреста, сделал на полях пометку: «Для нас – с точностью до наоборот!»[344]
Троцкий высказался с такой резкой ясностью, что его заявление эхом отзывалось на протяжении столетия. Если он прав и правительство в конечном счете всегда зиждется на насилии, то как вообще можно любое политическое действие согласовывать с моралью? Если принимать все это за чистую монету, то последствия такой несовместимости практических требований власти и моральных императивов окажутся либо трагическими, либо революционными[345]. В любом случае ни один компромисс, никакие попытки придать цивилизованный вид насилию, лежащему в основе власти, нельзя воспринимать всерьез, если это не связано с революцией, изменяющей мир. Этот необыкновенно откровенный обмен мнениями стал причиной рокового осложнения обстановки на переговорах в Бресте. Как могли мирные переговоры между игроками, имеющими диаметрально противоположные взгляды и готовыми согласиться друг с другом лишь в вопросе об исторической оправданности применения силы, вылиться в нечто иное, чем переговоры о вооруженном перемирии? На глазах у германских и украинских сторонников конструктивного мира столкновение революционного цинизма Троцкого и
Через несколько дней после резкой отповеди Троцкого большевики наглядно подтвердили свою непоколебимую приверженность насилию как средству вершить историю. Утром 18 января переговоры были приостановлены, чтобы Троцкий мог отвезти в Петроград карту, на которой были обозначены требования Германии. Но в тот день первым пунктом повестки дня у большевиков стоял вопрос не о мире, а об окончательной ликвидации результатов демократической революции в России. На 18 января 1918 года было назначено первое заседание Учредительного собрания. Пока Троцкий и представители Германии вели торг в Бресте, хорошо вооруженная Красная гвардия занималась зачисткой улиц столицы России от тех, кто вышел протестовать против большевиков. Было убито несколько десятков человек[346]. Заседание началось в 4 часа вечера, председателем быстро избрали Виктора Чернова, лидера победивших на выборах социал-революционеров. Расставленные вокруг здания орудия Красной гвардии уже были пристрелены к зданию, где проходило заседание. Внутри большинство делегатов были вынуждены выслушивать непрерывные грубые возгласы неодобрения, раздававшиеся из фракции большевиков. Ленин и его сторонники демонстративно заняли места на балконе. Несмотря на попытки запугать делегатов, заседание настояло на том, чтобы заслушать выступления вождей Февральской революции, в том числе и грузинского меньшевика Ираклия Церетели, скрывавшегося с тех пор, как его объявили вне закона. Церетели заявил, что, если Учредительное собрание «будет уничтожено… начнется гражданская война, которая обескровит демократию». Большевики «.распахнут двери перед контрреволюцией»[347]. Ранним утром 19 января делегация большевиков покинула зал заседания в знак протеста, предоставив дворникам и Красной гвардии позаботиться о том, чтобы здание не оставалось открытым. Учредительное собрание России проголосовало за введение в силу уравнительного закона о земле, за который боролись поколения русских радикалов. Свет погас в тот момент, когда Чернов торжественно объявлял о создании «Российской Демократической Федеративной Республики»[348].
Учредительному собранию не было суждено возобновить свои заседания. Его насильственное закрытие стало сокрушительным ударом по демократическим надеждам, связанным с революцией. Как писал Максим Горький, «лучшие русские люди почти сто лет жили идеей Учредительного собрания… В борьбе за эту идею погибли… тысячи интеллигентов, десятки тысяч рабочих и крестьян.» Теперь Ленин и его власть народных комиссаров «приказали расстрелять демократию, которая манифестировала в честь этой идеи»[349].
Но большевиков это не смущало. «Правда» в своих заголовках объявляла Чернова и Церетели «прислужниками банкиров, капиталистов и помещиков… холопами американского доллара»[350]. Ленин написал леденящий кровь некролог парламентской политике. В статье, озаглавленной «Люди с того света», он писал, как мучился, участвуя пусть даже в одном заседании Учредительного собрания[351]. Для него это было кошмарным испытанием. «Точно история нечаянно… повернула часы свои назад, и перед нами вместо января 1918 года на день оказался май или июнь 1917 года!» Попасть из «настоящей», «живой» деятельности Советов рабочих и солдат в мир Учредительного собрания означало попасть в «мир сладеньких фраз, прилизанных, пустейших декламаций, посулов и посулов, основанных… на соглашательстве с капиталистами». «Это ужасно! Из среды живых людей попасть в общество трупов, дышать трупным запахом, слышать тех же самых мумий «социального»… фразерства, Чернова и Церетели, это нечто нестерпимое».
Выбранных делегатов социал-революционеров, презревших запугивания большевиков и аплодисментами встретивших призыв объединиться против угрозы гражданской войны, Ленин высмеивал как покойников, проспавших в гробу полгода, вставших с мест, чтобы механически аплодировать контрреволюции. Большевики и люди Февральской революции теперь были по разные стороны баррикад. Тем, кто призывал к миру, Ленин противопоставлял «факт классовой борьбы, которая не случайно… а неизбежно… превратилась в гражданскую войну…»
Ленин, конечно, сам определял неизбежность. Ничто другое не могло спровоцировать гражданскую войну в большей степени, чем попытка установить диктатуру одной партии, воспользовавшись унизительным сепаратным миром с Германией.
Кроме того, ничто другое не могло привести к изоляции такой диктатуры союзниками России по Антанте, кроме как решение, которое предчувствовали в Лондоне и Париже с декабря 1917 года и которое было окончательно принято Президиумом центрального исполнительного комитета 3 февраля 1918 года, – решение об отказе от выплаты многочисленных внешних долгов России: 4,92 млн долларов, накопившихся в довоенный период, 3,9 млн долларов после начала войны, при этом гарантами последнего формально выступали правительства Британии и Франции. Отказ советского правительства от ответственности по обязательствам своих предшественников, как указывал в своем протесте Лондон, был вызовом «самим основам международного права». Большевики в ответ заявляли, что займы царского правительства были частью империалистической сети, созданной для того, чтобы сделать из России прислужницу западного капитализма. Русский народ «уже давно оплатил» все, что должен, «морями крови и горами трупов». Отныне вопрос об отказе в выплате долгов станет главным препятствием на пути любого сближения советского режима и западных держав. Ленин и Троцкий сожгли свои корабли[352].
Тем временем в Бресте большевики после ознакомления с полным списком требований Центральных держав прибегли к стратегии затягивания переговоров, а осуществление этого плана стратегического отступления поручили Троцкому. Если исход переговоров зависел исключительно от грубой силы, то очевидно, что Центральные державы были сильнее, хотя и не во всем. На Востоке у Германии было военное преимущество, но в более широком смысле время было не на их стороне. Для того чтобы закрепить победу над Россией, Людендорф и Гинденбург теперь планировали массированную операцию на Западе. С учетом сроков, в которые следовало провести то, что должно было стать последней наступательной операцией Германии, Верховному командованию требовалось срочное урегулирование ситуации в России. Кроме того, хотя Троцкий и левое крыло большевистской партии преувеличивали перспективы революционного переворота, стабильность ситуации в германском и австрийском тылу теперь вызывала серьезные вопросы. Массовые забастовки, охватившие Австрию в январе 1918 года, достигли апогея во время мятежа на находящемся в Адриатике австрийском флоте[353]. В Германии волнения также достигли высокой степени накала. 28 января, через неделю после того, как стихли протесты в Вене, небывалая волна забастовок охватила промышленные города Германии. Требования забастовщиков были открыто политическими: заключение мирного соглашения с Россией на разумных условиях, проведение политических реформ внутри страны, прекращение действия законов военного времени и отмена системы трехступенчатых выборов в Пруссии. Впервые большинство руководства СДП почувствовало, что должно полностью поддержать это забастовочное движение[354]. И дело было не в признаках пробольшевистского характера этих забастовок. Насильственные действия в России привели к тому, что и СДПБ, и НСДП дистанцировались от Ленина. Их целью была демократия, а не диктатура пролетариата. Но, несмотря на умеренность этих требований, забастовка привела к разрыву СДП с ее буржуазными друзьями, составлявшими большинство в рейхстаге. С учетом правых позиций
В первых числах февраля Кюльман и глава австрийской делегации на переговорах граф Чернин, надеясь спасти хотя бы остатки своих позиций по поводу легитимного порядка на Востоке, предприняли еще одну последнюю попытку заставить Троцкого серьезно отнестись к вопросу о самоопределении. Сначала они спровоцировали конфронтацию между основной делегацией Советов и делегацией Рады. Вполне предсказуемо большевики в резкой форме отказались от соглашения. Но, видя нейтральную позицию Германии, украинские делегаты не испугались. «Правительство большевиков, разогнавшее Учредительное собрание, сидящее на штыках наемной Красной гвардии, никогда не пойдет на применение в России самого справедливого принципа самоопределения, потому что они очень хорошо знают, что не только Украинская республика, но и Дон, и Кавказ, и Сибирь, и остальные регионы не считают их своим правительством и что даже само население России категорически отказывает им в этом праве»[356]. Троцкий был явно озадачен таким резким возражением. Раде он дал тот же ответ, который еще раньше услышал Гофман. Верные Советам войска только что захватили Киев. Назначенное Радой правительство находится в бегах, а потому территория, которую представляют эти юные красноречивые представители в Бресте, на самом деле лишь немногим больше конференц-зала, в котором они в настоящее время заседают. Во многом это было так. Но, как и было очевидно, когда пришло время напрямую мериться силами, намного более сильные карты оказались у генерала Гофмана, а не у Троцкого. Уверенные в своих возможностях поставить всех перед свершившимся фактом, Центральные державы оставили угрозы Троцкого без внимания и закончили заседание формальным признанием делегации Рады.
Австрийцам, однако, требовалось нечто большее. Они находились в совершенно безнадежном положении, поэтому им был нужен не просто формальный договор с находившемся в зачаточном состоянии украинским правительством, но действующий контракт на поставку зерна. В условиях, когда значительная часть севера Украины находилась под оккупацией большевиков, граф Чернин не оставлял попыток договориться с Троцким. Это означало, что им предстояло вернуться к вопросу о странах Балтии и четко определить, что именно следует понимать под самоопределением. 6 февраля во время встречи с глазу на глаз с Троцким Чернин подробно остановился на компромиссе в вопросе о парламентах, который сделал бы возможным самоопределение балтийских государств. Почему бы не включить сюда элементы, с которыми были согласны и Центральные державы, и Советы? Троцкий не хотел попасть в ловушку подобных конструктивных переговоров. На какие бы уступки отчаявшиеся австрийцы ни шли, Троцкий продолжал утверждать, что в руках противостоящих ему империалистов принцип самоопределения мог быть только идеологической уловкой. Что касается мира, то здесь его одурачить не удастся. Троцкий понимал, что Германия в состоянии взять все, что пожелает. И в этой ситуации его беспокоило не то, что именно заберет Германия, а то, как она эта сделает. «Россия может склониться перед силой, но не перед софистикой. Он никогда не… согласится с тем чтобы, прикрываясь самоопределением, Германия владела оккупированными территориями. Пусть Германия открыто выступит со своими требованиями… и он уступит, но призовет мировую общественность противостоять акту открытого разбоя». Как писал из тюрьмы немецкий радикал Карл Либкнехт, с точки зрения революции результат Брест-Литовского договора был «ничем, даже если» он привел к «миру вследствие вынужденной капитуляции». Благодаря Троцкому «Брест-Литовск стал революционным трибуналом, решения которого можно слышать повсюду… он продемонстрировал алчность Германии, ее хитрую ложь и лицемерие». Но Брест-Литовск показал истинную суть не только генерала Гофмана и Людендорфа. Для Троцкого, как и для Либкнехта, еще важнее был «вердикт об уничтожении», который такой мир вынесет реформистским иллюзиям демократического большинства в Германии[357]. Как и в России, здесь не было места ни компромиссу, ни лицемерию, ни возможности демократического мира без всеобщей революции.
Возможности для достижения договоренности в любом смысле слова были исчерпаны. 10 февраля Центральные державы объявили российской делегации о подписании сепаратного мирного договора с Украиной, который советская делегация должна признать. Договор с Украиной обеспечивал право Берлина и Вены на закупку всех излишков зерна. Но Украину не оставляли голодать и ее не грабили. Центральные державы не могли также покупать зерно в кредит. За него следовало платить поставками промышленных товаров[358]. Украинской делегации, выступавшей от имени правительства, которое находилось в пути, в поезде, предоставленном им немцами, удалось добиться существенных уступок. Вена так нуждалась в мире, что граф Чернин согласился на изменение статуса украинского меньшинства в Австро-Венгерской монархии путем создания для него новой провинции, Рутении, с предоставлением всех прав в области культуры[359]. Еще более примечательным было то, что Чернин согласился уступить Украине город Холм, который ранее был обещан польскому государству, право которого на самоопределение австрийцы и немцы номинально признали еще в ноябре 1916 года. В первые недели 1918 года Германия и Австрия нуждались в Украине больше, чем в Польше.
Начав мериться силами, большевики оказались перед необходимостью принятия критического решения. С общепринятой точки зрения существовало только два варианта. В Петрограде и Москве, если и не в самих войсках на линии фронта, подавляющее большинство выступало за то, чтобы отказаться от условий, предлагаемых Германией, и возобновить войну. Еще ни одно русское правительство не сдавалось. И революции не пристало начинать с этого. Большинство в Центральном комитете поддержало идею Троцкого о восстановлении связей России с Антантой[360]. Николай Бухарин и другие пуристы в левом крыле большевиков рассчитывали на революционную энергию русских крестьян и рабочих. Ленин встретил эти разговоры с издевкой и презрением. Надежда на революционную войну «отвечала бы, может быть, потребности человека в стремлении к красивому, эффектному и яркому, но совершенно не считалась бы с объективным соотношением классовых сил…»[361] Ленин теперь в открытую требовал мира любой ценой. Троцкий достаточно насмотрелся на происходящее на истерзанном Северном фронте и был согласен с ленинской точкой зрения. Но, в отличие от Ленина, Троцкий думал, что возможен и третий вариант, промежуточный между предлагаемой Бухариным революционной войной и разрушительным миром, на котором настаивал Ленин. Троцкий рассчитывал не на революцию в Германии, а на то, что большинство в рейхстаге сумеет предотвратить возобновление военных действий. Он предлагал просто прекратить переговоры, объявив об одностороннем выходе России из войны. 22 января, после того как ленинское предложение о немедленном заключении мира было отклонено Исполкомом партии, Троцкому удалось заполучить незначительное большинство голосов в поддержку своей новой дерзкой стратегии. 10 февраля, вместо того чтобы признать договор с Украиной, Троцкий прекратил переговоры, заявив: «Ни мира, ни войны». В Петрограде это вызвало эйфорию. Хотя Троцкий и не заявлял о «мире без победы», как о великой надежде 1917 года, он по крайней мере положил конец боевым действиям без того, чтобы явно признать поражение[362].
Теперь все зависело от реакции Германии. После того как Троцкий сделал свое ошеломляющее заявление, делегация большевиков с наслаждением наблюдала за бессвязными попытками генерала Гофмана, принесшего им столько переживаний, разубедить их. Сама идея одностороннего выхода из войны была просто «неслыханной… неслыханной»[363]. Как утверждали эксперты-юристы Кюльмана, за 3 тысячи лет существования международного права был лишь один-единственный прецедент, когда один из греческих городов в классический период отказывался и продолжать войну, и заключать мир[364]. Троцкий делал ставку на то, что умеренные силы в Германии окажутся достаточно сильными, для того чтобы сдержать милитаристов. Если бы попытка воспользоваться стратегией, похожей на стратегию Троцкого, была сделана летом 1917 года, когда силы были на стороне большинства в рейхстаге, возможно, стратегия ничьей, «ни мира, ни войны», могла бы сработать. Но в феврале 1918 года Троцкий переоценил силы германской прогрессивной коалиции, во многом подорванные его собственной тактикой ведения переговоров.
Противостояние достигло высшей точки 13 февраля на конференции, состоявшейся в резиденции канцлера в Бад-Хомбурге. Как и надеялся Троцкий, канцлер Гертлинг и министр иностранных дел Кюльман упорно возражали против возобновления враждебных действий[365]. В тылу будут крайне разочарованы любым новым кровопролитием на Востоке. И конечно, на Западном фронте на счету был каждый человек. Но Людендорф, поддержанный генералом Гофманом, оставался непреклонным. Если Троцкий не желает вести переговоры, германские военные создадут факты. Нет никакой нужды в продолжительных дискуссиях, не говоря уже о дальнейших консультациях с германским парламентом. Что касается кайзера, то простого упоминания о рейхстаге было достаточно, чтобы вызвать у него взрыв, столь характерный для преобладавшей в Германии атмосферы кризиса. Не могло быть и речи о том, чтобы избранные политики вмешивались в вопросы войны и мира, напыщенно говорил кайзер. Речь идет о столкновении широчайшего масштаба, и Германия должна действовать абсолютно беспощадно. Несколькими днями раньше большевистские радиостанции начали передавать призывы к революционному свержению династии Гогенцоллернов. Кайзер отвечал тем же: «<М>ы… должны как можно скорее нанести большевикам смертельный удар…»[366] Вспоминая счастливые времена охоты на крупного зверя, он заметил: «Большевики – это тигры. Окружить и застрелить их»[367]. Императора беспокоила мысль о том, что в будущем вакуумом власти на Востоке воспользуются Британия и Америка. «Россия, действующая под руководством англосаксов, представляет собой большую опасность. От большевиков необходимо избавиться. Поэтому надо сделать следующее… нам следует предоставить помощь Эстонии. Страны Балтии должны обратиться за помощью в связи с разграблением. Тогда мы окажем помощь (аналогичную той, которую получила от нас Турция в отношении Армении). На Балтике для восстановления порядка надо создать жандармерию… полицейская операция, а не война»[368]. Зверства, совершаемые подразделениями «специальной полиции» младотурков, были хорошо известны в Германии. Так что от смысла этих замечаний мороз бежал по коже.
В довершение ко всему кайзер неожиданно открыл свое видение темных сил, которые, как он подозревал, были здесь задействованы. «Русский народ», полагал он, был «отдан на отмщение евреям, они <большевики> поддерживают связь со всеми евреями мира. А также с франкмасонами.»[369] В другом протоколе той же встречи говорится о еще более широком заговоре. «Вильсон, – разглагольствовал кайзер, – объявил устранение Гогенцоллернов целью войны и теперь поддерживает большевиков вместе со всем международным еврейством – Большой Восточной ложей»[370]. Похоже, что примирительный в отношении большевиков тон Вильсона в «14 пунктах» породил в голове кайзера фантазии о мировом еврейском заговоре, нити которого сходились в Вашингтоне и Петрограде. После этого эмоционального всплеска обсуждение было прервано, для того чтобы кайзер мог совершить восстановительный моцион.
Во время позднего завтрака Фредерик фон Пайер, прогрессивный либерал, выступавший в роли представителя парламентского большинства в правительстве рейха, искал утешения у министра иностранных дел Кюльмана. Как вспоминал Кюльман, фон Пайер был очень расстроен. «Он <Пайер> говорил мне, что полагал, что за многие годы работы в парламенте у него сложилось определенное интуитивное понимание решающих для государства вопросов. Но сегодняшняя встреча открыла ему глаза на то, сколь многого он раньше не понимал». «Значительные противоречия и глубокие провалы в жизни германского государства», открывшиеся ему в эмоциональном всплеске кайзера, «глубоко потрясли его». Кюльман ответил, что «ему уже давно знакомы эти провалы. Но государственному деятелю, которому доверены вопросы жизни и смерти, даже в минуты полной откровенности нельзя открывать перед лидерами парламента полную картину и показывать им трудности, которые приходится постепенно преодолевать»[371].
На самом деле приступ антисемитизма, случившийся у кайзера 13 февраля, был не единичным. В течение зимы 1917/18 года он все в большей степени поддавался влиянию экстремистской националистической пропаганды, и его записки, которые он ежедневно направлял своим подчиненным, были теперь обычно полны обличений «подрывной деятельности евреев». Более опасной была позиция Людендорфа, перед которым еще за несколько недель до конференции в Бад-Хомбурге в конце концов встал вопрос о том, что делать с многочисленным польским и еврейским населением, проживавшим на польской территории, которую он был полон решимости аннексировать. Его решение было взято со страниц пангерманских фантазий. Более 2 млн человек лишались своих домов, при этом особое внимание уделялось обеспечению нейтрализации многочисленного и политически активного еврейского населения. Людендорф надеялся, что у них может возникнуть «повод для эмиграции» в США[372]. Возрастающий радикализм Людендорфа подогревался не только враждебностью по отношению к евреям и необходимостью устранения революционной угрозы со стороны большевизма, но и предположением о том, что продолжающаяся война может оказаться не последней. Его растущие непомерные требования были связаны с предвидением того, что текущая война является прелюдией к еще более масштабной конфронтации с западными державами, которая выпадет на долю последующих поколений. Что касалось краткосрочной перспективы, то конференция в Бад-Хомбурге выдала германским милитаристам лицензию, в которой они так нуждались. 18 февраля продвижение германских войск было возобновлено.
«Вся Россия, – размышлял в своем дневнике генерал Гофман, – не более чем огромный ком личинок, жалкое, плодящееся месиво»[373]. Его армия продвигалась на юг и восток по сохранившимся в целости и сохранности железнодорожным путям, почти не встречая сопротивления. К началу марта Киев перешел в руки немцев. На блеф Троцкого был дан эффектный ответ. Буржуазные круги в Петрограде с нетерпением ожидали прихода кайзеровских войск, а эсеры, с их опасной склонностью к актам террора, клеймили Ленина за предательство революции. В руководстве партии большевиков наблюдался глубокий раскол. Единственным вопросом, по которому существовало общее согласие, была необходимость еще более жестких мер обеспечения революционной дисциплины и мобилизации. 14 февраля было провозглашено создание Красной армии, и Троцкий назначил себя ответственным за мобилизацию[374]. 21 февраля вся Россия ужаснулась новому революционному декрету, согласно которому всем саботажникам и коллаборационистам грозила высшая мера наказания. Все трудоспособные буржуазные элементы объявлялись подлежащими призыву в батальоны принудительного труда[375]. В условиях неудержимого продвижения германской армии после двухдневных дискуссий Ленину удалось убедить Центральный комитет (ЦК) большевистской партии принять условия мира, которые предлагались в Бресте в начале февраля[376]. Но этих условий было уже недостаточно. Теперь Германия требовала полной свободы в определении способов самоопределения на территориях, находившихся под ее контролем, и заключения немедленного мира между Советами и Украиной.
23 февраля состоялось еще одно заседание ЦК партии большевиков, но и тогда, даже после того как Ленин пригрозил своей отставкой, большинства голосов для решения вопроса собрать не удалось. Предложение Ленина о том, чтобы принять новые требования Германии, удалось поддержать лишь после того, как Троцкий, выступавший в роли председателя, воздержался от голосования. В Петроградском совете, внутреннем бастионе революции, Ленин столкнулся с ожесточенной оппозицией как левых эсеров, так и левого крыла своей собственной партии. Но Ленин не сдавался. Как солдаты Первой мировой войны, навсегда утратившие героическое восприятие войны, он настаивал на том, что революционеры должны принять новый, неискаженный взгляд на революционный процесс: «Революция – это не приятная прогулка! Путь революции идет через тернии и заросли. Если понадобится, мы по колено в грязи, на животе по жиже будем пробираться к коммунизму, и тогда мы победим в этой схватке…»[377] К концу ночи предложение Ленина было принято незначительным большинством: «за» – 116 голосов, «против» – 85 при 26 воздержавшихся.
26 февраля, узнав о том, что большевики сдались, германские войска остановились на расстоянии нескольких дней перехода от советской столицы. Четыре дня спустя, приняв на себя всю враждебность местного русского населения, седовласый пожилой большевик Григорий Сокольников вернулся в Брест-Литовск, готовый принять любые условия, которые ему будут предложены. Чувствую неловкость из-за столь сильного ухудшения ситуации по сравнению с первыми относительно дружелюбными встречами, германские и австрийские дипломаты надеялись сгладить жесткий ход событий и создали нескольких подкомитетов, в которых должно было происходить обсуждение технических вопросов условий заключения мира. Но, к их ужасу, делегация большевиков отказалась от процедуры серьезного рассмотрения текста договора. Любые дальнейшие переговоры могли лишь легитимизовать решение вопроса, которое, как обе стороны искренне считали, строилось исключительно на силе. Большевики подписали предложенный документ и уехали.
Решение Ленина выиграть время ценой заключения Брест- Литовского договора было, конечно, самым жестоким испытанием, которому когда-либо подвергалась внутрипартийная дисциплина большевиков. И хотя непосредственная угроза германского вторжения обеспечила столь необходимое Ленину большинство, ожесточенные дебаты теперь шли вокруг ратификации договора. Бухарин, Карл Радек и Александра Коллонтай сформировали раскольническую фракцию, известную под названием «левые коммунисты», главной задачей которой было противостоять «похабному» ленинскому миру. VII Всероссийский съезд партии большевиков, состоявшийся в Петрограде 7 марта (в то время как в небе летали германские самолеты), проходил в мрачной и унылой обстановке[378]. На съезде присутствовало лишь 47 делегатов с правом голоса, представлявших не более 170 тысяч членов партии при общей номинальной численности партии 300 тысяч человек. Ленин вновь осудил левых коммунистов за их иррациональный романтический взгляд на историю. Их позиция напоминала «шляхтича, который сказал, умирая в красивой позе со шпагой: „Мир – это позор, война – это честь“». В противоположность этому, Ленин считал себя выразителем голоса народа, выступавшим с точки зрения, на которой стоит «всякий серьезный крестьянин и рабочий», понимающие, что такой мир «есть средство для накопления сил»[379].
Ленин возглавлял партийное большинство, но левые коммунисты оставались непримиримыми, а Троцкий продолжал воздерживаться. Чтобы заставить себя смириться со скандальным ленинским мирным договором, делегаты, обсуждая резолюцию съезда, обещали «самые энергичные, беспощадно решительные и драконовские меры для повышения самодисциплины и дисциплины рабочих и крестьян России», для того чтобы подготовить их к «освободительной, отечественной, социалистической войне», которая позволит изгнать германских угнетателей[380].
В эту историческую эпоху насилия и смуты, указывал Ленин, когда постоянно присутствует соблазн революционного самопожертвования, особенно важными становятся ясность мысли и строгий анализ. Это должно было дать понять, что Ленин настаивает на важных изменениях, необходимых для прояснения позиции партии и определения ее революционного пути. Традиционное имя социал-демократов, которое в свое время гордо носили Карл Маркс и Фридрих Энгельс, уже определенно не подходило. Распустив Учредительное собрание, советский режим должен был открыто порвать со «стандартами „общей” (то есть буржуазной) демократии». Ленин признавал только одного предшественника – Парижскую коммуну 1871 года. Поэтому в названии партии следовало отразить эту достойную гордости преемственность. Там, где либералы лицемерно говорят об общих правах человека, истинно коммунистический режим должен ясно определить, что «свобода и демократия» предназначены
Предложение ратифицировать договор было принято при значительном преимуществе большевиков. Но левые эсеры единогласно проголосовали против ратификации, а затем вышли из состава Совета народных комиссаров, органа власти, в работе которого они участвовали начиная с ноябрьской революции. Из числа левых коммунистов 115 человек воздержались и отказались от дальнейшего участия во внутрипартийных делах. Брест-Литовский договор, переговоры по заключению которого были начаты под знаком демократической мирной формулы Петроградского совета, стал движущей силой ленинской однопартийной диктатуры.
События, развивавшиеся в это же время в Германии, были зеркальным отражением этого жестокого процесса. 17 марта 1918 года в Берлине состоялась странная церемония, на которой делегация немецких дворян из Курляндии (Латвии) официально обратилась к кайзеру с просьбой принять мантию эрцгерцога[382]. Балтике предстояло превратиться в игровую площадку неофеодализма. На следующий день, более чем через три с половиной месяца после начала переговоров в Брест-Литовске и в совсем другой политической атмосфере, состоялось заседание рейхстага, на котором обсуждался вопрос ратификации договора. Маттиас Эрцбергер пытался сплотить своих партнеров по большинству в рейхстаге, предлагая принять срочную резолюцию с требованием уважать право поляков, литовцев и латышей на самоопределение. Он даже пытался сделать обязательным утверждение правительством военных кредитов, перед тем как они получат одобрение в рейхстаг[383]. Но триумф правых сил был очевидным. Густав Штреземан, который с 1916 года входил в число наиболее ярых сторонников неограниченной войны подводных лодок, заявил: на Восточном фронте германская армия подтвердила, что «право на самоопределение не действует! Я не верю в предлагаемую Вильсоном всемирную Лигу Наций; я верю в то, что после заключения мира она лопнет, подобно мыльному пузырю»[384].
Но, несмотря на эти хвастливые речи, весной 1918 года даже победоносный мир огромной важности не мог восстановить национальное единство, которое сопровождало военные действия Германии в августе 1914 года. НСДП осудила Брестские соглашения, назвав их «изнасилованным миром» (
Начиная с предыдущей осени Гинденбург и Людендорф копили силы для наступления. За зиму численность германской армии на Западном фронте возросла со 147 до 191 дивизии, а число дивизий, расположенных на Восточном фронте, сократилось с 85 до 47. Впервые с 1914 года Германия не находилась в численном меньшинстве на Западном фронте. 21 марта 1918 года в результате умелой диверсионной тактики и концентрации почти половины всей армии в британском секторе Людендорфу удалось увеличить шансы на победу в наступлении до соотношения 2,6:1. В 4 часа 40 минут утра 11 тысяч орудий приступили к разрушительной артподготовке на британском фронте в районе Сен- Кантена, продолжавшейся 5 часов, за которой последовал целенаправленный прорыв 50-километровой линии фронта силами 76 дивизий[387]. Уинстон Черчилль, бывший свидетелем этой атаки, описывал ее как «самую большую бойню в истории человечества»[388]. Никогда еще на одном поле боя не было сосредоточено столько живой силы и огневой мощи. К ночи германские передовые отряды проникли вглубь обороны на 10 километров. Было похоже, что у Амьена армии кайзера удастся разорвать Западный фронт надвое.
23 марта император объявил государственным праздником и отметил событие первым залпом из гигантского орудия «Большая Берта» по Парижу. Его Императорское Величество было в игривом настроении, объявив своему окружению, что «когда английский парламент явится молить о мире, ему придется сначала поклониться имперскому штандарту, потому что речь идет о победе монархии над демократией»[389]. И хотя кайзер этого не произнес, он явно имел в виду приношение точно такой же дани германскими парламентариями. Прогрессивное большинство в рейхстаге теряло свои позиции. Но это также означало, что имперское правительство теперь развязывает войну вопреки воле значительной части, если не большинства народа Германии. Цена оказалась ужасающей. В первый день того, что должно было стать последней битвой кайзера, Германия потеряла 40 тысяч человек убитыми и ранеными, что составило самые большие потери за все время войны. В числе убитых на второй день операции оказался и приемный сын самого Людендорфа[390]. Когда либерально настроенный принц Макс фон Баден попросил генерала объяснить ему, что произойдет, если Германия не добьется решительного успеха, то Людендорф ответил просто: «Что ж, тогда Германия исчезнет»[391]. Кайзеру Вильгельму не удалось обеспечить легитимный мир на Востоке, ему не удалось также завершить конструктивную реформу конституции Бисмарка. Судьба императора и его власти теперь решалась на полях сражений.
7
Разделенный мир
Вечером 14 марта 1918 года Ленин выступил с обращением к Центральному исполнительному комитету Всероссийского съезда Советов. Выражения, в которых он описал международное положение, были и резкими и нехарактерно сюрреалистичными одновременно. Социализм в России, заявил он, стал «оазисом посреди бушующего моря империалистического хищничества»[392]. Сами империалисты уже не управляют войной. Лучше всего это подтверждалось тем, что советской власти удалось выжить. Ленин считал очевидным: у капиталистических держав должен быть затмевающий все остальное общий интерес в уничтожении его власти. Объединить усилия и задушить русскую революцию им мешало только имперское соперничество. На Востоке Японию сдерживали Соединенные Штаты. На Западе борьба не на жизнь, а на смерть между Британией и Германией не позволяла ни одной из этих стран двинуться на Петроград. В любой момент все силы империализма могли объединиться и развернуться против советской власти. Но столь же неожиданно империалистическое соперничество в какой-нибудь отдаленной части планеты могло привести к новой междоусобице между ними. Настоящие революционеры должны понимать, что если империалистическая война выйдет из-под контроля, то это может привести к уничтожению цивилизации и положить конец прогрессу[393].
Такой сценарий развития капитализма на его последней стадии, поглощающего самого себя в вакханалии империалистического разрушения, представляет собой один из основных постулатов ленинской политической мысли. С характерной для него ясностью Ленин повторял, что если это соперничество непредсказуемо, как он утверждал, то оно нарушает нормальное понимание исторического развития, которое обычно присуще революционерам-марксистам. Нить развития истории, которая «естественно» представляется в марксистской теории «прямой, и мы должны ее представлять прямой, чтобы видеть начало, продолжение и конец», «в жизни… прямой никогда не будет». Она была «невероятно сложной». Огромные «зигзаги» и «гигантские изломы» возникали тогда, когда миллионы людей начинали мучительный процесс построения своей собственной истории в условиях, которые они не выбирали[394].
Определяющей чертой эпохи была не экономика, а насилие. В России гражданская война уже началась, и она «сплетается с целым рядом войн». Советская власть должна быть готова к тому, что насилие будет «целой эрой… войн империалистических, войн гражданских внутри страны, сплетения тех и других, войн национальных, освобождения национальностей, раздавленных империалистами, различными комбинациями империалистских держав. Эта эпоха – эпоха гигантских крахов, массовых военных насильственных решений, кризисов – она началась… и это только начало»[395].
В столь катастрофических обстоятельствах обычная политическая логика марксизма оказывалась перевернутой. Как сказал Ленин в своем действительно удивительном обращении к партии в конце апреля 1918 года: «Если мы как единый отряд мирового пролетариата, как первый отряд… двинулись вперед, то это не потому, что этот отряд оказался лучше организован… он вышел на первое место потому, что история не развивается рационально»[396]. Победа большевизма была проявлением отсутствия исторической логики, неким островком-оазисом, сюрреалистической оговоркой языка Минервы.
Ленинский образ империалистической войны как ада отзывается эхом со времен Первой мировой войны и до наших дней в общей критике современной цивилизации, продолжающей воздействовать на ту часть аудитории, которая обладает влиянием. Но сам Ленин был чрезмерно ориентирован на политику, чтобы надолго останавливаться на столь мрачных перспективах. Его понимание международных отношений подчинялось политической стратегии. В 1918 году взгляд Ленина на советскую власть как остров-оазис посреди бушующего моря империалистического соперничества стал основой его призыва к диктатуре. Требовалась исключительная историческая интуиция и политическая гибкость для того, чтобы выстоять в критических ситуациях того времени. Чтобы выжить, Советский Союз должен пойти на мир любой ценой с любым, кто обладает властью в Германии. Это был болезненный компромисс, как открыто признавал сам Ленин. Но еще большего уважения заслуживал Ленин, когда его тактика оправдывалась: Советский Союз выжил, а Германия потерпела поражение[397]. То, насколько глубоко ошибочно Ленин понимал политическую логику войны и насколько такое понимание приближало его власть к краху, остается за рамками этого выдержанного в триумфальных тонах сюжета.
Подписанный Лениным сепаратный мир неизбежно вызвал противоречия между бывшими союзниками России по Антанте. В декабре 1917 года Британия и Франция уже начинали обсуждать возможность интервенции для восстановления Восточного фронта с Германией. Но возможности для переброски значительных сил с Западного фронта были ограничены, а когда Германия начала свою наступательную операцию, то положение этих стран стало просто отчаянным. Тогда они призвали проявить инициативу Японию. В Японии, разумеется, были сторонники экспансии, надеявшиеся на то, что правительство Тераути решится нанести удар[398]. В марте 1918 года, когда Германия навязала свою волю в Бресте, крайне агрессивно настроенный министр внутренних дел Гото Симпей заявил, что Япония должна использовать появившуюся возможность проложить путь в Сибирь, задействовав армию, численностью 1 млн человек, которой вполне хватало для того, чтобы в будущем предотвратить любую попытку Запада конкурировать с Японией в Восточной Азии. Гото был глубоко расстроен не столько установлением власти Советов, сколько живым откликом, с которым мир встретил «14 пунктов» президента Вильсона. «Если говорить об истинных намерениях США, – утверждал Гото, – то они проникнуты тем, что я называю моралистической агрессией. Другими словами, США представляют собой ничто иное, как огромное лицемерное чудовище, обрядившееся в тогу справедливости и гуманности». Противостоять этой обширной идеологической атаке можно было, лишь проведя всеобщую мобилизацию, заставив тем самым замолчать всех либеральных инакомыслящих в Японии и подготовив страну к главной роли в неизбежной «мировой войне» между Азией и Западом[399]. Однако большинство членов правительства не разделяло агрессивных взглядов Гото. Япония не станет сильнее, если по требованию британцев и французов окажется втянутой в конфликт на просторах Сибири. Кроме того, любая широкомасштабная операция в прилегающих к Тихому океану провинциях России должна проводиться с учетом стратегии развития добрых отношений с Пекином, принятой правительством Тераути.
Спустя несколько дней после того как большевики захватили власть, японский посол в Китае предложил заключить далеко идущее военное соглашение, согласно которому Япония брала на себя основное обеспечение китайской армии военными специалистами и оборудованием. Японии и Китаю также предстояло установить совместный контроль над брошенной Россией без присмотра железнодорожной сетью на Дальнем Востоке[400]. В декабре 1917 года Нисихара Камезо, финансовый представитель Японии в Китае, предложил создать «основополагающий союз» Японии и Китая, целью которого должно было стать обеспечение «восточной самодостаточности» и «предотвращения на все времена европейского вторжения в Японское море». Старейшина японской политики Ямагата Аритомо говорил, что этот союз должен быть столь тесным, чтобы Япония и Китай действовали так, «как будто у одной страны два туловища, но одна голова»[401].
Примечательно, что пока звучали эти речи о паназиатском и антизападном блоке, Гото и его окружение не были свободны в своих действиях. Как отмечали такие прогрессисты, как Йосино Сакузо, в Японии поразительным образом отсутствовала массовая поддержка военных действий[402]. В парламенте сторонникам агрессивной политики противостояла оппозиция, в которую входили такие члены парламента, как радикальный либерал Одзаки Юкио, показавший на примере «14 пунктов» президента Вильсона, что в то время, когда «западные союзники пытаются уничтожить милитаризм, правительство Тераути стремится усилить и защитить его как внутри страны, так и за рубежом»[403]. После махинаций на выборах 1917 года либеральная оппозиция уже не могла диктовать свои условия. Однако значительное консервативное большинство партии Сэйюкай, которую возглавлял Хара Такаси, использовало свои собственные способы сдерживания. Хара был твердо убежден в том, что «будущее Японии зависит от близких отношений с США»[404]. И его позиция лишь упрочилась, когда ее поддержали старейший либеральный государственный деятель принц Сайондзи и барон Макино[405], которые не исключали продвижения интересов Японии в Азии, но настаивали на необходимости соблюдения такта. Там, где Гото и Одзаки объединяли стратегический конфликт между Японией и Америкой и внутрияпонские конфликты, причем один – с консервативных, а второй – с либеральных позиций, Хара исходил из того, что если Япония пойдет на сотрудничество, то Америка вряд ли станет вмешиваться в ее внутренние дела и, скорее всего, оставит незамеченной поддержку Японией авторитарного милитаризма в Китае. Хара не возражал против японского военного вторжения в Сибирь. Но если милитаристы будут действовать, не заручившись согласием из Вашингтона, то ему придется оставить Тераути на милость радикальной оппозиции.
Какое же решение примет Америка? Пока борьба вокруг Брест-Литовского договора шла сначала в одном, а затем в другом русле, в Вашингтоне действовала влиятельная фракция, возглавляемая госсекретарем Лансингом, считавшим большевиков именно тем, что о них говорил Ленин, – естественным идеологическим противником США, которого требовалось устранить. То, что в России вышло «на поверхность», прозорливо отмечал Лансинг, оказалось «во многом еще более устрашающим, чем самодержавие»[406]. И если царизм был «деспотизмом невежества», то Ленин представлял собой «интеллектуальный деспотизм». Самого Вильсона больше беспокоили японцы. 1 марта 1918 года, доведенный до состояния паники поступающими от французов, которые преувеличивали остроту ситуации, сообщениями о готовности Японии к действиям, Вильсон дал понять, что готов согласиться на проведение Антантой совместной операции. Но уже на следующий день, получив срочное сообщение от Уильяма Буллита, одного из своих наиболее радикально настроенных советников, он изменил свое решение. Для Буллита было важно обосновать вступление Америки в войну. Вильсон вступил в войну, надеясь на то, что ему удастся придать деятельности Антанты более прогрессивное направление. Вот почему он не мог снять с себя моральную ответственность за вторжение в Россию.
«Сейчас в России, – утверждал Буллит, – существуют зачатки народного правления – правления, осуществляемого народом и для народа». Настоящую угрозу демократии представлял не ленинский
В марте 1918 года Троцкий практически ежедневно вел негласные переговоры с Брюсом Локхартом и Раймондом Робинсом, активно действовавшими представителями Британии и США, о сближении Советов с западными державами. Во вторую неделю марта в расположенном на севере России Мурманске высадилось немногочисленное подразделение британской армии, перед которым стояла задача предотвратить захват складов Антанты частями наступающей германской армии[410]. Но на съезде Советов преобладала жесткая позиция, занимаемая Лениным. Компромисса с такими лицемерами-либералами, как Вильсон, быть не может. На съезде была принята резкая ответная резолюция, задуманная, по словам верного сторонника Ленина Александра Зиновьева, как «пощечина американскому президенту». Советы не захотели услышать послания Вильсона, однако намек был понят более проницательными членами японского кабинета министров. 19 марта, по настоянию Хары, предложения сторонников интервенции в Токио были вновь отвергнуты. Без явного согласия Америки ничего происходить не должно[411]. Когда чрезмерно активное подразделение японских военно-морских сил по собственной инициативе высадилось во Владивостоке, Токио приказал ему немедленно покинуть город. 23 апреля, подавленный тем, что ему не удалось настоять на политике активного вторжения в Сибирь, министр иностранных дел Итиро Мотоно, главный ястреб в правительстве Тераути, подал в отставку. Его место занял Гото Симпей, который, кстати, был настроен еще более агрессивно. Однако и у него поле для маневра было столь же ограниченным, как и у его предшественника. Как сказал президент Вильсон представителю Британии сэру Уильяму Вайсману, «ключ к этой ситуации был в руках американского правительства… и японское правительство не пойдет на вторжение» без «санкции» Вашингтона[412]. Но Вильсон даже в большей степени, чем Ленин, не признавал, что источником такого влияния США были силы значительного большинства в японском парламенте, решительно настроенные на то, чтобы освободить свою страну из плена фантазий о противостоянии на океане со странами Запада и пойти на сближение с Америкой[413].
Ленин опасался японцев, но немногое мог сделать в этом направлении. Влияние большевиков в Восточной России было слишком непрочным, чтобы проводить там внятную политику. По той же причине нарастающая на Дальнем Востоке антибольшевистская волна не сказывалась непосредственно на позиции коммунистов в центральных районах России. В основе ленинской стратегии выживания лежал Брест-Литовский договор с Германией. Но и здесь существовало одно противоречие. Ведя переговоры, большевики делали все, что было в их силах, чтобы договор оказался нелегитимным. Но разве мог договор, который слабая сторона столь вопиющим образом отказывалась признавать, иметь обязательную силу для более сильной стороны? Очевидный цинизм большевиков лишь поощрял аналогичное встречное отношение со стороны Германии. Почему бы и Германии не вести себя так, как это подобает беспощадному империалисту, каковым она и считалась? А если не Германии, то ее союзникам?
Весной 1917 года германское верховное командование остановило своих турецких союзников на Юго-Восточном фронте. Во время этой передышки молодая закавказская республика создала в Тбилиси временный парламент, сейм, который должен был представлять бывшие российские губернии – Грузию, Армению и Азербайджан. На тех же условиях, что и Украина, они были приглашены участвовать в переговорах в Бресте в декабре 1917 года. Но в отличие от Украины кавказские революционеры отклонили это приглашение. Они не желали даже садиться за один стол с предателями-большевиками. Когда обсуждение в Бресте провалилось, они сочли это справедливым. Помня об ужасных преступлениях против армян в 1915 году, министерство иностранных дел Германии быстро напомнило Константинополю, что от него ожидается проведение военной наступательной операции, а не возобновление геноцида[414]. Но раздававшиеся из Берлина призывы оказались напрасными[415]. Когда в первую неделю марта Советы спешно вернулись за стол переговоров в Бресте, Турция потребовала не только возвращения к границам 1913 года, но и возврата всех территорий, захваченных царской Россией за период начиная с 1870-х годов. Сотен тысяч объятых ужасом армян, бежавших от армии генерала Энвер-паши, было уже недостаточно. В результате возобновления враждебных действий была пролита турецкая кровь. Убитые были и среди крестьян-мусульман. Теперь, если закавказская республика хочет мира, ей придется приобретать его ценой армянской территории. 28 апреля в присутствии представителей Германии турки спокойно довели до сведения армянской части делегации Закавказья, что, если требования Турции не будут выполнены, десантники-иттихадисты доведут дело полного уничтожения их народа до конца[416].
Чтобы хоть как-то контролировать своих неуемных союзников, Германия направила генерала Ганса фон Секта, будущего руководителя рейхсвера
На нескольких сотнях квадратных миль голой гористой местности, выделенной под армянскую резервацию, теснились 600 тысяч человек. Половину из них составляли не имевшие ни гроша беженцы, которые кочевали уже с 1915 года. Турецкая артиллерия располагалась на расстоянии пушечного выстрела от Еревана, ставшего временной столицей. Выхода к морю не было, железных дорог не было, а турки на лето закрывали территорию, чтобы ни одно из заброшенных полей, находившихся сразу за границами резервации, не было обработано[420]. Как передавал в Берлин один из присутствовавших на месте представителей Германии, турки явно намеревались «уморить голодом весь армянский народ»[421]. Тем временем в сравнительно безопасном Тифлисе рядом с грузинским флагом был поднят флаг Германии. Генерал Отто фон Лоссов, представитель кайзера, подписал временное соглашение о праве на добычу марганцевой руды и о доступе в порт Поти. Германские войска оккупировали Крым и захватили значительную часть Черноморского флота России, германские инженеры на Кавказе начали обследование железнодорожных путей для оценки осуществимости новой фантазии Людендорфа, состоявшей в том, чтобы перевезти легкие суда германского флота, включая разобранную подводную лодку, по земле в порт Баку для обеспечения превосходства Германии в закрытом Каспийском море[422]. Людендорф мечтал со своего кавказского плацдарма атаковать позиции Британии в Персидском заливе.
Но все это было мелодией далекого будущего. А пока по Брест-Литовскому договору Украина становилась зависимым государством и важным экономическим партнером Центральных держав[423]. Германия, захватив в преддверии весны самую сердцевину украинских сельскохозяйственных угодий, в мае 1918 года присоединила к зоне оккупации промышленный район Донецка. Еще в декабре 1917 года в Берлине был сформирован комитет бизнесменов, которому предстояло оценить возможности германских инвестиций на Востоке. Однако эти планы имели отношение к долгосрочной перспективе. Сейчас самой насущной потребностью было зерно. В 1918 году Австрия и Германия втайне ожидали получить от своего нового союзника не менее 1 млн тонн зерна. Правда, к концу апреля стало понятно, что «эксплуатация» украинской хлебной корзины связана со значительными проблемами, которые оказались неучтенными в этих фантазиях. Для того чтобы избежать огромных расходов, неизбежных при полномасштабной оккупации, Австрии и Германии требовалась готовая к сотрудничеству местная администрация. Рада, которая была вынуждена покинуть Киев, а теперь благодаря приходу германской армии возвратилась обратно, нуждалась в передышке для восстановления своих сил. Однако масштабы и безотлагательность экономических потребностей Германии и Австрии не оставляли такой возможности[424].
На Украине, как и по всей революционной России, единственным способом обеспечить легитимность власти в глазах населения можно было только передачей земли крестьянам[425]. В течение лета 1917 года земли по всей стране были перераспределены в ходе захвата помещичьих земель. При выборах в Учредительное собрание миллионы крестьян голосовали за партию, обещавшую будущее деревенскому сельскому хозяйству, за партию социал-революционеров. Эсеры были надежными союзниками в действиях против большевиков, но их земельная политика противоречила интересам Центральных держав. Для обеспечения максимального урожая, избытки которого можно было экспортировать, требовалась концентрация сельскохозяйственного производства на крупных фермах, ориентированных на рынок. Для Рады поддержка восстановления крупных землевладений в интересах ее германских покровителей означала полную дискредитацию. Самой Германии для силового обеспечения разворота аграрной революции вспять пришлось бы снять с Западного фронта сотни тысяч солдат, чего Людендорф допустить не мог. Если бы Германия была в состоянии обеспечить бартер, предлагая в обмен на поставки зерна пользующиеся спросом промышленные товары, конфликт, вероятно, удалось бы разрешить. Согласно Брест-Литовскому договору, Германия взяла на себя обязательство предоставлять в обмен на зерно промышленные товары. Но в условиях продолжавшихся военных действий промышленных товаров отчаянно не хватало[426]. Для закупок необходимого им зерна Центральные державы прибегли к приему, дающему краткосрочный эффект, просто приказав украинскому центральному банку напечатать необходимое количество денег. Это позволяло им закупать зерно, не прибегая к реквизициям, правда спустя несколько месяцев напечатанные деньги полностью обесценились. Как писал из Киева генерал Гофман, «все купаются в деньгах. Рубли печатаются и чуть ли не раздаются… у крестьян запасов кукурузы хватит на два или три года, но они не станут продавать их»[427]. С этого момента альтернативы принудительному изъятию уже не оставалось.