Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Всемирный потоп. Великая война и переустройство мирового порядка, 1916–1931 годы - Адам Туз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

27 августа Румыния окончательно отказалась от своего нейтралитета и объявила о вступлении в войну на стороне Антанты. Вместо эшелонов с румынской нефтью и зерном, от которых теперь в значительной степени зависели Центральные державы, в Трансильванию двинулась свежая 800-тысячная армия противника. Каким бы невероятным это ни казалось, но в августе 1916 года все выглядело так, как будто судьбами мира распоряжается не президент Вильсон, а премьер-министр Брэтиану в Бухаресте. Как позже отмечал фельдмаршал Гинденбург: «На самом деле, никогда прежде столь маленькому государству, как Румыния, не выпадала роль такой значительной исторической важности в столь подходящий момент. Никогда прежде столь могущественные великие державы, как Германия и Австрия, не испытывали такой зависимости от государства, численность населения которого составляла, наверное, лишь одну двадцатую часть от численности населения этих стран»[113]. В генеральном штабе кайзера сообщение о вступлении Румынии в войну произвело эффект «разорвавшейся бомбы. Вильгельм II совершенно потерял голову, говоря, что война вконец проиграна, и считал, что мы должны просить о мире»[114]. Посол Габсбургов в Бухаресте, граф Оттокар Чернин, предсказывал с «математической точностью полный разгром Центральных держав и их союзников, если война будет продолжена»[115].

В данном случае Румыния бросила вызов своей удаче. Возглавляемое Германией контрнаступление превратило поражение в победу. К декабрю 1916 года силы германской и болгарской армий приближались к Бухаресту, а правительство Румынии и то, что оставалось от румынской армии, оказались на положении беженцев в российской Молдавии. Но эта полная драматизма цепочка событий создавала необходимый фон для противостояния Антанты, Германии и Вудро Вильсона зимой 1916/17 года. Курс Берлина на эскалацию был определен в конце августа 1916 года, когда кайзер сменил утратившего доверие вдохновителя битвы при Вердене Эрика фон Фалькенхайна на фельдмаршала Гинденбурга и начальника штаба Эрика Людендорфа в качестве главнокомандующего Третьей армией (3 Obersten Heeresleitung, OHL). Для Людендорфа и Гинденбурга, которые в течение предыдущих двух лет были заняты исключительно войной против России, близкое знакомство с ситуацией на Западном фронте оказалось настоящим шоком. Германия многое отдала в битве под Верденом. Но небывалый напор британского наступления на Сомме поднял планку на новую высоту. Первым шагом Гинденбурга и Людендорфа стало обустройство оборонительных позиций. Если они рассчитывали противостоять военным действиям Антанты, разросшимся до глобальных масштабов, то было необходимо провести еще одну мобилизацию в Германии. Получивший название «программы Гинденбурга», мобилизационный план предусматривал удвоение объемов производства боеприпасов в течение года. Поставленные задачи были выполнены, правда дорогой для тыла ценой. Между тем именно эти задачи обороны заставили главнокомандующего Третьей армии поддержать требование военно-морских сил о начале подводной войны. Для того чтобы Германия могла выжить, было необходимо нарушить поставки по трансатлантическим маршрутам. Гинденбург и Людендорф не сразу начали подводную войну. Они дали Бетманну Гольвегу выступить в роли посредника на мирных переговорах. Германские социалисты хотели быть уверенными в том, что поддерживают чисто оборонительную войну[116]. Риски, связанные с эскалацией подводной войны, были очевидны. Американцы будут возражать. Но ее дальнейшее откладывание было просто на руку Британии. К тому же с экономической точки зрения Северная Америка и так полностью была на стороне Антанты.

Неудивительно, что Антанта, перед которой стояла сложная задача получения в скором будущем очередного миллиардного займа в США, была не вполне уверена в том, что обязательно получит поддержку Америки. Тем не менее для Британии и Франции еще в большей степени, чем для Германии, переговоры о мире не представляли интереса. Спустя два года после начала войны Германия оккупировала Польшу, Бельгию, значительную часть севера Франции, а теперь – и Румынию. Сербия с карты исчезла. В Лондоне осенью 1916 года именно споры вокруг стратегических приоритетов третьего года войны привели к отставке правительства Эсквита[117]. Как это ни парадоксально, но именно те, кто больше всех был готов принять идею Вильсона о мирных переговорах, с наибольшим подозрением относились к долгосрочному наращиванию американской мощи. Это касалось в первую очередь либералов старой формации, таких как британский канцлер Реджинальд Маккенна. Предостерегая членов кабинета от продолжения избранного курса, он говорил: «Я осмелюсь с уверенностью сказать, что к июню следующего [1917] года или даже раньше президент Американской республики будет в состоянии, если пожелает того, диктовать нам свои собственные условия»[118]. Желание Маккенны избежать дальнейшего усиления зависимости от Америки было лицевой стороной неприязни Вильсона к европейской политике. С позиций обеих сторон лучшим способом свести к минимуму дальнейшее осложнение ситуации было скорейшее прекращение войны. Но к декабрю 1916 года Маккенна и Эсквит утратили свои полномочия. Коалицию, преданную идее нанесения решительного поражения Германии, возглавил Ллойд Джордж. Ирония состояла в том, что, хотя позиция коалиции не совпадала в главном с желанием Вильсона прекратить войну, сама коалиция – по своей основной линии – была самым последовательным сторонником атлантизма[119]. Как сообщал Ллойд Джордж госсекретарю Вильсона Роберту Лансингу, он с большим энтузиазмом смотрел в будущее в ожидании устойчивого мирового порядка, основанного на «активной симпатии двух великих англоязычных народов»[120]. Ранее в 1916 году он говорил полковнику Хаузу, что «если Соединенные Штаты будут на стороне Великобритании, то целый мир окажется не в состоянии поколебать наше совместное превосходство на море»[121]. Более того, «экономическая сила Соединенных Штатов» была «столь велика, что ни одна из воюющих стран не смогла бы противостоять ей…»[122] Но, как повторял Ллойд Джордж, начиная уже с лета 1916 года американские займы не просто определяли подчиненность Британии Уолл-стрит, но и создавали условия для взаимной зависимости. Чем больше займов Британия получит в Америке, чем больше товаров она там закупит, тем труднее будет Вильсону отделить свою страну от судьбы Антанты[123].

2

Мир без победы

Год 1916 близился к концу, и обе стороны, воюющие в Европе, готовились к тому, чтобы пойти на значительный риск, полагая, что финансовые связи Америки и Антанты рано или поздно вынудят Вашингтон стать на сторону Антанты. И это не было государственной тайной. Подобные настроения получили широкое распространение. В июне 1916 года находившийся в изгнании в Цюрихе русский радикал Владимир Ильич Ленин писал заключительные строки того, что станет впоследствии одним из самых известных его популярных очерков, а именно – «Империализма, как высшей стадии капитализма»[124]. В ней общеизвестные предположения о необходимости американского вмешательства представлялись в виде непробиваемой теоретической догмы. Согласно Ленину, в эпоху империализма государство используется в борьбе как инструмент обеспечения интересов деловых кругов страны. По этой логике было очевидно, что рано или поздно Вашингтон должен объявить войну Германии.

Но ни в одном из подобных рассуждений не учитывался примечательный ход развития событий в период с ноября 1916 года до весны 1917 года. Американский президент, избранный на второй срок с мандатом на то, чтобы не допустить вступления Америки в войну, намеревался пойти намного дальше. Он хотел не просто сохранить нейтралитет, но завершить войну на условиях, при которых Вашингтон займет исключительное, ведущее место в мире. Ленин объявлял империализм высшей стадией развития капитализма, но у Вильсона имелись свои соображения[125]. Как оказалось, свои соображения были и у воюющих сторон. Если возврат к довоенному миру империализма был невозможен, то и революция была не единственной альтернативой.

I

На протяжении всего октября 1916 года банковский дом Дж. П. Моргана в срочном порядке обсуждал с Британией и Францией финансовые перспективы союзников. Для предстоящей военной кампании Антанта предлагала собрать по меньшей мере полтора миллиарда долларов. Осознавая размеры этой суммы, Дж. П. Морган пытался заручиться поддержкой ФРС и самого Вильсона. Но такой поддержки он не находил[126]. Приближался день выборов, назначенных на 7 ноября, и Вильсон работал над проектом публичного обращения, призывающего американцев воздержаться от дальнейшего хранения своих сбережений в займах Антанты, с которым предстояло выступить председателю Совета ФРС[127]. 27 ноября 1916 года, за четыре дня до того, как Дж. П. Морган планировал начать выпуск облигаций англо-американского займа, ФРС направила во все банки-участники предписание, в котором указывалось, что в целях обеспечения стабильности американской финансовой системы ФРС считает нежелательным дальнейшее увеличение доли американских инвесторов в британских и французских ценных бумагах. На Уолл-стрит началась паника, спекулянты распродавали фунты стерлингов, а Дж. П. Морган и министерство финансов Соединенного Королевства были вынуждены скупать их в экстренном порядке, чтобы поддержать курс британской валюты[128]. В то же время британское правительство было вынуждено приостановить поддержку закупок, осуществляемых Францией[129]. Все старания Антанты обеспечить свои финансы оказались под угрозой. В России осенью 1916 года нарастало возмущение требованием Британии и Франции перевезти в Лондон золотой резерв страны для обеспечения заимствований союзников. Без американской помощи под угрозой оказывалось не только терпение финансовых рынков, но и сама Антанта[130]. Год подходил к концу, и военный комитет британского правительства пришел к печальному выводу о том, что единственным возможным объяснением могло быть то, что Вильсон решил не оставлять им выбора и прекратить войну в течение ближайших недель. Это зловещее предположение подтвердилось, когда Лондон получил сообщение от своего посла в Вашингтоне о том, что именно президент настоял на резких формулировках в обращении ФРС.

Если учесть масштабы запросов, которые Антанта передала на Уолл-стрит в 1916 году, то станет ясно, что мнение против предоставления Лондону и Парижу дальнейших крупных займов начинало складываться еще до обращения ФРС[131]. Но правительство не могло оставить без внимания и открытую враждебность американского президента. А Вильсон был решительно настроен повысить ставки. 12 декабря рейхсканцлер Бетман Гольвег, не раскрывая собственных целей Германии, сделал упреждающее предложение о проведении мирных переговоров. Вильсон не изменил своей позиции и 18 декабря выступил с ответной нотой, в которой призвал обе стороны заявить о своих целях в войне, которые оправдывали бы продолжение этой кошмарной бойни. Это была открытая попытка объявить войну нелегитимной, тем более тревожная, если учесть ее совпадение с инициативой Берлина. Реакция Уолл-стрит была незамедлительной. Акции оборонной промышленности упали, а германский посол Иоганн Генрих фон Бернсторф и зять Вильсона министр финансов Уильям Гиббс Мак-Эду обнаружили, что их обвиняют в том, что они заработали миллионы, играя против акций, связанных с поставками вооружений Антанте[132]. В Лондоне и Париже последствия оказались более серьезными. Утверждали, что король Георг V плакал[133]. В британском кабинете министров все были в ярости. Лондонская The Times призывала к сдержанности, но не могла скрыть своего смятения в связи с отказом Вильсона сделать различие между двумя сторонами[134]. Это самый жестокий удар, полученный Францией за 29 месяцев войны, – взорвалась патриотическая пресса Парижа[135]. Германские войска продвинулись вглубь территории стран Антанты и на востоке, и на западе. Их было необходимо вывести, прежде чем думать о переговорах. Но неожиданная перемена военной фортуны в конце лета 1916 года делала это маловероятным. Было ясно, что Австрия находится на грани крушения[136]. Когда в конце января 1917 года страны Антанты встретились на военной конференции в Петрограде, разговор шел о новой серии концентрических наступательных операций.

Вмешательство Вильсона создавало очень неловкое положение, но, к счастью Антанты, Центральные державы первыми отвергли предложение Вильсона о посредничестве. Это позволило Антанте выступить 10 января с собственным заявлением, в котором в осторожной форме излагались цели войны. В заявлении содержались требования вывода войск из Бельгии и Сербии, а также возврата Эльзас-Лотарингии, но наиболее настойчиво звучало требование самоопределения угнетенных народов Османской империи и империи Габсбургов[137]. Это было заявлением о продолжении войны, а не о безотлагательном начале переговоров, и здесь возникал неизбежный вопрос: как оплачивать расходы на проведение этих кампаний? Для покрытия расходов на закупки в США, составлявших 75 млн долларов в неделю, Британия могла в январе 1917 года собрать не более 215 млн долларов за счет имеющихся в Нью-Йорке активов. А потом ей пришлось бы привлечь последние остатки золотого резерва, размещенного в Банке Англии, которых хватило бы на совершение закупок в течение шести недель, не более[138]. В январе у Лондона не оставалось иного выхода, кроме как обратиться с просьбой к банковскому дому Дж. П. Моргана о начале подготовки перевыпуска облигаций, который был прерван в ноябре. И вновь подсчеты производились без президента.

В 13 часов 22 января 1917 года Вудро Вильсон направился к трибуне Сената США[139]. Момент был напряженный. Сенаторы узнали о предстоящем выступлении президента лишь во время ланча. Это было первое прямое обращение президента к благородному собранию после Дня рождения Джорджа Вашингтона. И это было событием не только на американской политической арене. Было ясно, что Вильсону придется говорить о войне, и это будет не просто комментарий. Считается, что становление Вильсона как лидера мирового масштаба произошло годом позже, в январе 1918 года, когда он выдвинул «14 пунктов». Но фактически именно в январе 1917 года американский президент впервые открыто заявил о претензиях на роль мирового лидера. Текст выступления был разослан в главные европейские столицы одновременно с выступлением президента в Сенате. 22 января, как и в речи, посвященной «14 пунктам», Вильсон говорил о необходимости создания нового мирового порядка, опирающегося на Лигу Наций, разоружение и свободу морей. Но если «14 пунктов» были манифестом военного времени, который прекрасно вписывался в полувековую сюжетную линию американского мирового господства, то речь, произнесенная Вильсоном 22 января, воспринимается с гораздо большим трудом.

В январе 1917 года широко распахнулись двери, ведущие в век Америки, и в проеме в спокойной позе стоял Вильсон. Он пришел не для того, чтобы поддержать ту или иную сторону, но для того, чтобы заключить мир. Первое открытое притязание Америки на мировое господство в XX веке было направлено не на то, чтобы обеспечить победу «нужной» стороны, а на то, чтобы не победила ни одна из сторон[140]. Мир, открывающий перспективы сотрудничества всех крупных мировых держав, был возможен лишь при условии, что его примут все стороны. Все участники Великой войны должны признать глубокую бессмысленность конфликта. Это означало, что война могла иметь один-единственный исход – «мир без победы». Именно в этой фразе заключалась позиция морального паритета, позволявшая Вильсону держать европейцев на расстоянии с самого начала войны. Он понимал, что такая позиция будет встречена в штыки многими из тех, кто слушал его в январе 1917 года[141] «Неприятно говорить об этом… Я лишь стараюсь смотреть правде в глаза, ничего не утаивая». США не должны принимать ту или иную сторону в продолжающейся бойне. Америка, продолжая оказывать помощь Британии, Франции и Антанте, безусловно, обеспечит их победу. Но, поступая таким образом, Америка поддержит нескончаемый кошмарный круг насилия, характерный для Старого Света. Это было бы, утверждал Вильсон в частной беседе, ничем иным, как «преступлением против цивилизации»[142].

Позднее Вильсона обвинят в идеалистической вере в то, что Лига Наций сможет сама по себе обеспечить мир, и в том, что он, прикрываясь моралью, ушел от вопроса о власти. Неспособность серьезно отнестись к вопросу о международном принуждении к миру была осуждена как врожденный порок интернационалистского «идеализма». Но в этом смысле Вильсон никогда не был идеалистом. В январе 1917 года он призывал к «миру, который будет обеспечен организованной главной силой человечества». Если война завершится делением на победителей и побежденных, то для поддержания мира потребуются значительные силы. А Вильсон стремился к разоружению. Он хотел любой ценой избежать «опруссения» самой Америки. Вот почему был столь необходим мир без победы. «Победа означает мир, навязанный проигравшему… Такой мир принимают со смирением, по принуждению, с невыносимой жертвенностью, он причиняет острую боль, вызывает чувство протеста и горькие воспоминания, а на этих условиях мир не будет постоянным, он будет держаться как на сыпучем песке.» «Правильное направление мысли, правильные чувства между народами так же необходимы для устойчивого мира, как и справедливое решение спорных вопросов территориального, расового или национального характера. Мир, в котором не признается и не принимается этот принцип, неизбежно будет нарушен. Он не сможет устоять, опираясь на симпатии или убеждения человечества»[143]. Именно о создании необходимых условий для мира, поддержание которого не потребует дорогостоящей международной системы безопасности, говорил Вильсон в январе 1917 года, призывая положить конец войне. Истощение воинственного духа во всех странах, показ примера того, что война утратила смысл, сделало бы Лигу самодостаточной.

Но если, говоря о мире между равными, Вильсон имел в виду именно это, то здесь было еще одно обстоятельство. Среди американских президентов Вильсон известен как великий интернационалист. Однако в мире, который он хотел создать, исключительное положение Америки во главе цивилизации должно было быть выгравировано на могильном камне европейских держав. Мир между равными, о котором думал Вильсон, должен был стать миром коллективного истощения Европы. Прекрасный новый мир должен был начинаться с коллективного смирения всех европейских держав, которые припадут к ногам Соединенных Штатов, победоносно возвышающихся как непредвзятый арбитр, как начало нового мирового порядка[144]. Позиция Вильсона не была ни проявлением мягкотелого идеализма, ни планом подчинения суверенитета США международному органу. На самом деле он выступил с непомерными претензиями Америки на моральное превосходство, коренившимися в особом видении ее исторической судьбы.

II

В отличие от программы «14 пунктов», представленной в 1918 году, реакция на призыв Вильсона к «миру без побед» в январе 1917 года была явно неоднозначной[145]. В США президента приветствовали прогрессисты и сторонники из числа левых. Большинство республиканцев, напротив, с возмущением реагировали на то, что было ими воспринято как беспрецедентное предвзятое вмешательство исполнительной власти. Обращение президента, последовавшее за выборами 1916 года, результаты которых многими оспаривались, было, как возмущенно говорил один республиканец, «демагогической речью, произнесенной с трона», невиданным использованием Сената ангажированной исполнительной властью в качестве своей платформы[146]. Еще один слушатель поделился впечатлением, что Вильсон «считает себя президентом всего мира». Чарльз Остин Бирд, видный прогрессивный историк, писал в своем комментарии в The New York Times, что единственным разумным объяснением этой инициативы Вильсона было то, что, как и в 1905 году, когда президент Рузвельт выступил в роли посредника в русско-японской войне, одна из сторон конфликта была на грани банкротства, и ей требовалось немедленное прекращение противоборства[147]. Антанта опасалась именно того, что Вильсон намерен довести ее до банкротства. Для Парижа и Лондона вопросы, поднятые в речи Вильсона, были больше, чем просто тонкости конституции. Предлагаемая им концепция угрожала единству в тылу союзников, которое до сих пор позволяло им продолжать войну во многом за счет призыва добровольцев, не прибегая к безжалостным репрессиям в стране. Но еще больше тревожило то, что Вильсон прекрасно понимал, что он делает. «Возможно, я единственный человек в мире, обладающий верховной властью, – заявил президент, выступая в Сенате, – который может говорить свободно, ничего не скрывая». «Излишним будет добавлять, – продолжал он, – что я надеюсь и верю в то, что я действительно говорю от лица либералов и друзей гуманности в любой стране, представляя все программы освобождения?» В самом деле, продолжал Вильсон, «я охотно поверил бы в то, что я говорю от имени молчаливых масс людей во всем мире, которым до сих пор не представилось места или возможности от всего сердца высказаться о смерти и разрухе, на их глазах обрушившихся на самых дорогих им людей и их дома».

Именно здесь стал ясен истинный посыл обращения Вильсона. Американский президент поднимал вопрос о легитимности представительских полномочий правительств воюющих стран. И этот намек Вильсона не остался незамеченным теми организациями, которые действовали в странах Антанты и совсем не молчаливо претендовали на то, чтобы выступать от имени «массы человечества». 22 января, в день, когда Вильсон выступал со своим обращением, в Манчестере собрались представители британского лейбористского движения – 700 делегатов, включая одного из министров в новом составе правительства Ллойда Джорджа, представлявшие 2 млн 250 тысяч членов движения, что более чем вчетверо превышало их численность в 1901 году, когда состоялся первый съезд[148]. Дискуссия проходила в патриотических тонах. Но когда прозвучало имя Вильсона, антивоенная фракция, организованная в Независимую лейбористскую партию, взорвалась всплеском хорошо отрепетированных оваций[149]. Газета The Times осудила этот их поступок, а «Манчестер Гардиан» аплодировала ему[150]. 26 января 80 депутатов-социалистов французского парламента призвали правительство выразить свое согласие с «высокими и разумными настроениями» Вильсона[151].

Все это должно было открыть перед Германией поистине исторические возможности. Американский президент положил войну на чашу весов и отказался стать на сторону Антанты. Когда блокада показала значение британского присутствия на море для мировой торговли, Вильсон выдвинул свою собственную беспрецедентную программу развития военно-морских сил. Похоже, он склонялся к тому, чтобы не допустить дальнейшей мобилизации американской экономики. Президент призвал к началу мирных переговоров еще тогда, когда перевес был на стороне Германии. Его не смущал тот факт, что первым подобный шаг сделал Бетман Хольвег. Теперь он вполне открыто обращался к народам Британии, Франции и Италии через головы их правительств, требуя положить конец войне. В посольстве Германии в Вашингтоне прекрасно понимали значение слов президента и отчаянно призывали Берлин к позитивной реакции. Еще в сентябре 1916 года, после длительных переговоров с полковником Хаузом, посол Бернсторф направил в Берлин телеграмму, в которой сообщал, что американский президент вскоре после окончания выборов хотел бы выступить в качестве посредника и что «Вильсон считает в интересах Америки, чтобы ни одна из воюющих сторон не одержала решающей победы»[152]. В декабре посол старался донести до Берлина важность вмешательства Вильсона в деятельность финансовых рынков, которое было намного менее опасным способом сдерживания Антанты, чем полномасштабная война подводных лодок. Прежде всего, Бернсторф понимал устремления Вильсона. Если Вильсону удастся положить конец войне, он сможет претендовать на лавры «главной политической фигуры на мировой арене»[153]. Если Германия решится препятствовать ему, то ей следует готовиться к его гневной реакции. Но подобных обращений было недостаточно для того, чтобы остановить логику эскалации, которая была запущена почти удавшимся прорывом Антанты в конце лета 1916 года.

Генералы Гинденбург и Людендорф спасли Германию от России в 1914 году и завоевали Польшу в 1915 году. Но в состав Верховной ставки они попали благодаря кризису в Центральных державах в августе 1916 года. С тех пор этот опыт почти произошедшей катастрофы определял военную политику Германии. В 1916 году Германия пыталась обескровить Францию под Верденом, но, опасаясь реакции со стороны Америки, приостановила атаки своих подводных лодок. Антанта выжила. Удары, нанесенные по Австрии в течение лета 1916 года, были почти смертельными. С учетом сил, мобилизованных в то же время Антантой, дальнейшая сдержанность оборачивалась катастрофой. Руководство в Берлине никогда не воспринимало всерьез мысль о том, что Вильсону удастся остановить войну. Они были уверены, что при всех нюансах американской политики американская экономика все в большей степени ориентируется на Антанту. Эффект был ожидаемым. Руководствуясь своими детерминистскими взглядами на американскую политику, кайзеровские стратеги выбили почву из-под ног Вильсона. 9 января 1917 года, вопреки невнятным возражениям рейхсканцлера, Гинденбург и Людендорф добились решения о возобновлении неограниченной подводной войны[154]. Менее чем через две недели степень их просчета стала очевидной. Даже 22 января 1917 года, когда Вильсон направлялся к трибуне Сената, чтобы призвать к окончанию войны, германские подводные лодки пробивались сквозь зимнее море, вновь занимая боевые позиции на широкой дуге вблизи атлантического побережья Британии и Франции. И когда посол Бернсторф, испытывая муки, информировал об этом Государственный департамент, отзывать подводные лодки назад было уже поздно. В 17 часов 31 января Бернсторф вручил госсекретарю Лансингу официальное заявление о начале неограниченной подводной войны на маршрутах поставок грузов для Антанты в Атлантике и на Восточном Средиземноморье. 3 февраля Конгресс одобрил решение о разрыве дипломатических отношений с Германией.

Решение Германии обрекло «мир без победы» на историческое забвение. Это ввергло Америку в войну, чему так сопротивлялся Вильсон. Он лишался роли арбитра мира во всем мире, к которой он искренне стремился. Возобновление неограниченной войны подводных лодок 9 января 1917 года стало поворотным моментом мировой истории. Оно стало еще одним звеном в цепи агрессии, связывающей август 1914 года с неудержимым наступлением Гитлера в период 1938–1942 годов, что еще более укрепляло образ Германии как неудержимой жестокой силы. Уже тогда неограниченная подводная война была предметом мучительного переосмысления. Как писал в своих дневниках Курт Рейслер, советник по дипломатическим вопросам Бетмана Гольвега, «вездесущая судьба подсказывает мысль о том, что Вильсон на самом деле мог иметь намерение оказать давление на противную сторону, он располагал для этого средствами, и это было бы в 100 раз лучше, чем война подводных лодок»[155]. Для либералов-националистов, таких как великий социолог Макс Вебер, бывший одним из наиболее проницательных политических наблюдателей своего времени, готовность Бетмана Гольвега позволить техническим доводам военных возобладать над его собственным здравым смыслом было изобличающим свидетельством долговременного урона, нанесенного Бисмарком политической культуре Германии[156].

Но если объяснять крах политики «мира без победы» лишь необычными патологиями в политической истории Германии, то будет трудно в полной мере оценить значение разлада между Вашингтоном и Антантой зимой 1916/17 года. Вызов, брошенный Вильсоном, был направлен не одной Германии, а Европе в целом. На самом деле этот вызов был принципиально направлен Антанте. Начиная с наступательной операции на Сомме в июле 1916 года, именно Антанта расширяла и усиливала конфликт, взяв на себя инициативу в ответ на очевидное стремление Вильсона к мирным переговорам. Такая ситуация вынуждала Германию подталкивать Америку в лагерь Антанты, но и Антанта очень сильно рисковала. Как ни парадоксально, но Антанта шла на этот риск, руководствуясь соображениями, дополнявшими те, по которым Германия избрала катастрофический для себя путь агрессии. Если бы Лондон и Париж еще сильнее втянули Америку в свои военные действия, это привело бы к усилению позиции Вильсона. Но на деле такая логика стала реальностью лишь потому, что она отвечала ожиданиям Германии. В ретроспективе ситуация может выглядеть не столь очевидной, но современники о ней не забывали. Эта логика вновь вернет их к политике перемирия в октябре 1918 года. Но даже когда неограниченная война под водой началась, было не ясно, что все уже решено.

III

Вслед за разрывом дипломатических отношений с Германией многие в администрации Вильсона, – пожалуй, наиболее заметным из них был госсекретарь Лансинг, – хотели теперь полностью ориентироваться на Антанту. Америка, утверждал Лансинг, должна встать в один ряд со своими «естественными» союзниками в деле «освобождения человечества и подавления абсолютизма»[157]. В полную силу звучали голоса за союз с Антантой в возглавляемой Тедди Рузвельтом республиканской партии. Британское правительство с готовностью воспользовалось этой возможностью создания трансатлантического политического союза. С опозданием поняв, что, как говорил британский посол в Вашингтоне, «Морганы не могут считаться заменой соответствующих дипломатических представителей на переговорах, способных затронуть наши отношения с Соединенными Штатами», Лондон спешно направляет в Вашингтон делегацию министерства финансов, надеясь наладить межправительственные контакты[158].

К 1917 году идея тесного сотрудничества стран Атлантики была с легкостью принята Антантой[159]. Еще до начала войны, в период второго марокканского кризиса в Агадире в 1911 году, все чаще были слышны речи, подчеркивающие политическую солидарность Британии и Франции в противостоянии угрозам со стороны германского империализма. Ллойд Джордж, глубоко разочарованный крахом надежд на англо-германское сближение, стал считать Францию «идеологическим партнером Британии в Европе». Сохранение этого союза против «тронных палестин Европы» обретало особое значение[160]. В своих выступлениях во время войны Ллойд Джордж не стеснялся связывать британскую демократию с европейской революционной традицией. Нокаутирующий удар по имперской Германии, обещал он, обеспечит всем «свободу, равенство, братство»[161]. Обращение к общему атлантическому наследию в борьбе за освобождение и свободу оказалось лишь следующим шагом в этой цепочке исторических и идеологических ассоциаций.

Такой образ мысли был еще более близок французским республиканцам. Еще перед войной многие в Третьей республике видели в союзе с Британией «либеральный альянс», который поможет Франции избавиться от ее достойной сожаления зависимости от союза с российским самодержавием[162]. Миссия Андре Тардье, одного из ближайших сподвижников премьер-министра Жоржа Клемансо, прибывшего в Вашингтон в мае 1917 года, состояла в передаче обращения к «двум демократиям, Франции и Америке» с призывом встать плечом к плечу, доказав, что «республики ни в чем не уступают монархиям, когда на них нападают и они вынуждены обороняться»[163]. Разумеется, в Соединенных Штатах многие желали присоединиться к этим голосам. Весной 1917 года французскую делегацию, посетившую Вашингтон и Нью-Йорк, чествовали как наследников Лафайета, который помог колонистам завоевать свободу в 1776 году. Но ни стратеги Антанты, ни Германия не могли понять позиции Белого дома и значительной части общественного мнения Америки, которую представлял президент Вильсон. Несмотря на германскую агрессию, Америка еще не вступила в войну, а президент и его окружение продолжали пренебрегать Антантой[164].

Нежелание Вильсона вмешиваться в европейский конфликт происходило отчасти из его веры в то, что на кону стояло нечто намного большее. Как мы увидим в главе 5, весной 1917 года президент был серьезно озабочен событиями в Китае. Его сильно беспокоила роль Японии как союзника Антанты. Зимой 1916/17 года стратегия американского руководства, стоявшая за призывом к миру без победы, была исчерпывающе изложена с расовой точки зрения. Учитывая уязвимость Китая и стремительный рост мощи Японии, Вильсон в подавлении саморазрушительного насилия европейского империализма делал ставку не просто на решение мелких ссор в Старом Свете, но ни больше ни меньше как на будущее «верховенство белых на планете»[165]. Когда в конце января 1917 года в американском правительстве обсуждались последние европейские события, один из свидетелей так описывал ход мысли Вильсона: президент «все сильнее проникался идеей о том, что „белая цивилизация“ и ее доминирующая роль в мире во многом зависели от нашей способности сохранить Америку в целости, так как нам предстояло поднимать страны, разоренные войной. Он говорил, что, когда у него возникла эта мысль, он почувствовал в себе готовность пойти на все, лишь бы не позволить стране оказаться на деле втянутой в конфликт»[166]. Когда Вильсон говорил о том, что было бы «преступлением против цивилизации» позволить втянуть Америку в войну, он имел в виду «белую цивилизацию». В Британии многие разделяли расовые взгляды Вильсона на мировую историю. Но именно для того, чтобы Британия могла сосредоточить свои основные силы в Азии, они считали необходимым обуздать Германию. Война в Европе не отвлекала от борьбы, развернувшейся по всему миру, она была неотъемлемой частью этой борьбы. Но почему же в таком случае президент столь противился тому, что затрагивало жизненно важные интересы Америки? Несмотря на старания Антанты сверить свои цели с тем, что было ценным для Америки, Вильсон продолжал относиться к этому с глубоким скептицизмом. И если мы проследим становление Вильсона как политика начиная с XIX века, нам станет ясно почему.

Взгляды Вильсона на историю как консервативного южанина-либерала формировались под воздействием двух великих событий: катастрофы, которой обернулась Гражданская война, и драматических событий революций XVIII века в изложении англо-ирландского консерватора Эдмунда Берка[167]. В 1896 году Вильсон написал блестящее предисловие к одной из самых знаменитых речей Берка «О примирении с колониями». Произнесенная в 1775 году, эта речь имела для Вильсона основополагающее значение. В своем выступлении Берк восхвалял свободолюбивых американских колонистов и «ненавидел французскую революционную философию и считал ее неподходящей для свободных людей». Вильсон от всей души был согласен с этим. Оглядываясь назад более чем на сто лет, прошедших после революции, он порицал наследие этой философии как «крайне вредное и разлагающее. Ни одним государством нельзя руководить исходя из этих принципов. Поскольку они гласят, что правительство является предметом договора и целенаправленных действий, в то время как на деле оно представляет собой институт привычки, объединенный множеством связей, среди последних вряд ли можно найти одну, которая была бы создана преднамеренно…» Обманчивой идее о возможности достижения самоопределения в результате единого революционного порыва Вильсон противопоставляет мысль о том, что «в правительствах никогда не происходило успешных перемен постоянного свойства, за исключением тех, которые достигались в результате медленных преобразований, осуществляемых из поколения в поколение»[168]. Помня об опыте французских событий 1789, 18301848 и 1870 годов, Вильсон в одном из своих ранних эссе выдвинул предположение о том, что «демократия в Европе всегда носила характер бунта, разрушительной силы… Она приводила к созданию таких временных правительств, какие могла строить… из дискредитированных остатков центральной власти, привлекая народных представителей на один сезон, но обеспечивая почти в той же малой степени, что и прежде, повседневное местное самоуправление, которое так близко самому сердцу свободы»[169]. Еще в 1900 году он воспринимал французскую Третью республику как опасного своим непостоянством потомка абсолютной монархии, «эксцентричное влияние» которого принесло дурную славу всему проекту демократии в современном мире[170].

Для Вильсона истинная свобода неизбежно зиждилась на глубоко укоренившихся качествах образа жизни, присущего данной стране и данной расе. Неумение понять это вело к непониманию основ самой американской идентичности. Американцы «позолоченного века», отмечал Вильсон, имели склонность воспринимать самих себя утратившими революционный пыл, который, как они воображали, двигал отцами-основателями. Они считали, что получили прививку «опыта… от инфекций многообещающих революций». Но в основе этого чувства лежал «старый самообман». «Если мы испытываем разочарование, то это разочарование очнувшихся от сна». Те, кто романтизировал американскую революцию XVIII века, «видели сон». На деле, «правительство, которое мы основали сто лет назад, не было никаким экспериментом в продвижении демократии.» Американцы «никогда не внимали Руссо, не следовали за Европой в ее революционных сантиментах». Сила демократического самоопределения по-американски состояла именно в том, что оно не было революционным. Оно получило всю силу в наследство от своих предшественников. «Ему не было нужды ниспровергать другие формы государственного устройства; ему требовалось только самоорганизоваться. Ему не было нужды создавать самоуправление, достаточно было расширить его. Ему не требовалось ничего – только лишь систематизировать свой образ жизни»[171]. Словами, в которых эхом отзовутся его взгляды на Первую мировую войну, Вильсон утверждал: «нет почти ничего общего между народными волнениями, происходившими во Франции во время Великой революции, и созданием правительства, подобного нашему собственному… Сто лет назад мы заявили о том, чего Европа лишилась… самообладания, выдержки»[172]. Здесь он выразил свое необычное личное отношение к общему чувству отчуждения, с которым многие американцы воспринимали Старый Свет. В разгар кризиса мировой войны Вильсон был полон решимости продемонстрировать, что Америка не утратила своей «выдержки», которую он ценил превыше всего прочего.

Вильсону, без сомнения, было намного проще с британцами, чем с французами, он красноречиво описывал преимущества британской конституции. Но именно потому, что Британия была страной, в которой исторически брала свое начало политическая культура Америки, Вильсону было важно, чтобы она оставалась в прошлом. Мысль о том, что Британия может продвигаться по пути демократического прогресса, находясь не позади Америки, а шагая рядом с ней, глубоко расстраивала его. В Белом доме не осознавали того, что Ллойд Джордж, ставший премьер-министром через несколько недель после переизбрания Вильсона, был, возможно, величайшим подвижником демократии в Европе начала XX века. Вильсон с радостью соглашался с радикальными критиками, называвшими премьер- министра реакционным поджигателем войны[173]. Полковник Хауз во время своих поездок в Лондон с гораздо большим желанием поддерживал отношения с такими видными тори, как лорд Бальфур, и грандами либералов старой школы, подобными сэру Эдварду Грею, которые отвечали застывшим во времени представлениям Вильсона о британской политике намного лучше, чем популист Ллойд Джордж.

IV

У европейцев, натолкнувшихся на такой ряд стереотипов, был соблазн реагировать исходя из собственного понимания стилизованных трансатлантических различий. В Версале Жорж Клемансо отмечал, что ему легче переваривать церемонность Вильсона, когда он вспоминает о том, что этот американец никогда не «жил в мире, в котором хорошим вкусом считалось пристрелить демократа»[174]. Но Клемансо, возможно, из соображений вежливости или в силу того, что что-то забыл за свою продолжительную карьеру, так и не заметил, что и он сам, и Вильсон фактически разделяли общую точку зрения на действительно насильственный период в политической борьбе не в Европе, а в самой Америке. Хотя Гражданская война закончилась уже полвека назад, она затрагивала скрытый в глубине источник обеспокоенности Вильсона риторикой справедливой войны, с такой готовностью подхваченной весной 1917 года Антантой и ее ярыми сторонниками в Америке.

Если на проведенные на Юге детские годы Вильсона оказала влияние Гражданская война, то Клемансо находился под влиянием французской революционной традиции[175]. Его отец был арестован за то, что выступал против узурпации власти Бонапартом во время революции 1848 года, и едва избежал высылки в Алжир. В 1862 году сам Клемансо отбыл срок в печально знаменитой мазасской тюрьме, куда он попал за подстрекательство. В 1865 году, подавленный и утративший надежды на будущее во Франции Наполеона III, Клемансо отправился туда, где шла великая битва XIX века за демократическую политику, – на Гражданскую войну в Америку. Получив недавно диплом медика, он хотел поступить добровольцем в медицинскую службу в юнионистскую армию Линкольна или жить жизнью первопроходца на американском Западе. Вместо этого он обосновался в Коннектикуте и Нью-Йорке и в течение ряда последующих лет опубликовал в либеральной газете Le Temps запоминающуюся серию репортажей, посвященных ожесточенной борьбе за окончательную победу над Югом в ходе всесторонней реконструкции. Верный своим убеждениям, Клемансо считал период реконструкции героической попыткой завершить победоносную справедливую войну «второй революцией». Эта битва закончилась, к радости Клемансо, принятием в феврале 1869 года 15-й поправки, предусматривающей право голоса для афроамериканцев. Клемансо считал радикально настроенных республиканцев-аболиционистов «наиболее достойными и рафинированными представителями народа», вдохновленными «всей силой ярости Робеспьера»[176]. В устах Клемансо это было самой высокой похвалой. Сторонники реконструкции сражались за спасение Соединенных Штатов от «моральной разрухи» и «невзгод» в противостоянии жестоким, корыстным и крикливым демократам-южанам.

В этой массе людей можно было встретить Вудро Вильсона, который еще в молодости удивлял всех знакомых своей твердой приверженностью делу Юга. Как автор популярных бестселлеров, выпущенных в 1880-х и 1890-х годах, профессор Вильсон завершил свое хвалебное повествование о становлении американской нации периодом празднования примирения между Севером и Югом – примирения, которое вело к осуждению реконструкции и обрекало чернокожее население на превращение в лишенных права голоса деклассированных жителей. Для Вильсона герои репортажей Клемансо были архитекторами «безупречного здания страха, деморализации, отвращения и социальной революции». В своей решимости «поставить белый Юг под каблук черного Юга» сторонники реконструкции навязали южным штатам политику «правь или разрушай»[177]. Нельзя не задаться вопросом, что подумал бы будущий президент США, если, будучи подростком-южанином, он прочитал бы такие заметки, передававшиеся в Париж в январе 1867 года будущим руководителям воюющей Франции: «Если северное большинство ослабнет и представители народа позволят убедить себя в том, что в интересах примирения или обеспечения прав штатов следует позволить южанам спокойно вернуться в Конгресс, то мира внутри страны не будет еще четверть столетия. Партия южан- рабовладельцев в сочетании с партией северян-демократов будет достаточно сильна для того, чтобы подавить все попытки аболиционистов, а окончательное и полное освобождение людей с другим цветом кожи будет отложено на неопределенное время»[178]. Вильсон, первый южанин со времен Гражданской войны, ставший президентом, был обязан своей карьерой этому отложенному во времени торжеству справедливости.

Если в 1917 году Клемансо был слишком занят для того, чтобы уделять много времени воспоминаниям полувековой давности, то для американских оппонентов Вильсона исторический резонанс «мира без победы» был слишком большим искушением. Объявленная Германией 30 января 1917 года война подводных лодок омрачила не только речь Вильсона в Сенате, но и одну из наиболее яростных атак на нее со стороны Тедди Рузвельта[179]. Он быстро распознал консервативный исторический подход Вильсона к вопросам войны. В период колониализма именно «тори 1776 года», напоминал Рузвельт своим слушателям, хотели компромисса с Британией и «требовали мира без победы». В 1864 году, когда Гражданская война в Америке уже заканчивалась, именно так называемые медноголовые «требовали мира без победы…»[180] Теперь «мистер Вильсон» призывает к тому, чтобы «мир пошел на бесчестный договор о мире, предлагаемый медноголовыми; мир без победы правого дела; мир, позволяющий торжествовать неправым; мир, за который в нейтральных странах выступали апостолы трусливости и алчности»[181]. Медноголовыми называли представителей фракции прорабовладельческой демократической партии, цеплявшейся за идею политического выживания Севера в Гражданской войне, особенно в Иллинойсе, родном штате Линкольна. В 1864 году в самый разгар сражений они выступили за мирный компромисс с восставшими на Юге рабовладельцами. Сторонники полной победы Севера назвали их медноголовыми по аналогии с ядовитой змеей.

V

К началу марта 1917 года Америка все еще не вступила в войну. К глубокому разочарованию значительной части своего окружения, президент все еще настаивал на том, что будет «преступлением» позволить втянуть Америку в конфликт, потому что это сделает невозможным «последующее спасение Европы»[182]. В присутствии всех членов кабинета он отверг аргумент госсекретаря Лансинга о том, что «неотъемлемой частью постоянного мира должно стать политическое освобождение всех стран»[183]. Конечно же, Вильсон хотел всеобщего примирения. Мир без победы мог обеспечить это, но политический облик той или иной страны был другим вопросом. Он был выражением состояния жизни внутри страны. Думать, что «освобождение» какой-либо страны возможно в результате толчка извне, означало повторить заблуждение французской революционной мысли. Любой стране требовались время и защита со стороны нового мирового порядка для того, чтобы она могла развиваться по своему собственному пути. Вильсон опасался, что под идеологическим покрывалом развернутой либералами кампании порок милитаризма Старого Света разовьется на новой благодатной почве Америки. «Junkerthum… прокрадется под прикрытием… патриотических чувств»[184]. Вильсон продолжал настаивать на том, что «может быть, справедливее будет завершить конфликт вничью, бросив жребий»[185]. Лишь когда Германия столь катастрофически несвоевременно развязала агрессию, Вильсон наконец был вынужден оставить свою позицию морального паритета. Последнее слово оставалось не за подводными лодками.

В конце февраля 1917 года британская разведка перехватила на трансатлантической линии сверхсекретную телеграмму. В ней говорилось о том, что министерство иностранных дел Германии уполномочивает посольство Германии в Мехико предложить мексиканскому правительству генерала Каррансы создать совместно с Японией антиамериканский союз. В обмен на военную помощь, представленную Германией, Мексика должна была немедленно атаковать Техас, Нью-Мехико и Аризону[186]. К 26 февраля Вашингтон получил эту информацию. Днем позже информация стала общедоступной. Сначала прогерманские круги в США заявили, что это невозможно. В конце февраля 1917 года американский активист немецкого происхождения Джордж Сильвестер Виерек возражал владельцу газеты Уильяму Рэндольфу Херсту: «…так называемое письмо… очевидно является фальшивкой; невозможно поверить в то, что министр иностранных дел Германии поставит свое имя под столь абсурдным документом. Realpolitiker на Вильгельмштрассе никогда бы не стал искать союза, построенного на столь смехотворной основе, как завоевание Мексикой территории США.»[187]В Германии тоже были удивлены. Для рейха предлагать Техас и Аризону мексиканским «разбойникам», склоняясь при этом к союзу с Японией, писал крупный германский промышленник Вальтер Ратенау генералу Хансу фон Секту, было бы «слишком печальным даже для того, чтобы посмеяться над этим»[188]. Но какими бы галлюциногенными эти ассоциации ни казались, странная германская схема захвата военной инициативы в Западном полушарии была логическим продолжением берлинской idéefixe о том, что Америка уже связана с Антантой и объявление войны неизбежно при любых обстоятельствах. В субботу 3 марта 1917 года, несмотря на очевидное нежелание Вильсона вступать в войну, министр иностранных дел Германии Артур Циммерман публично признал достоверность сообщений.

Отказ Берлина даже отрицать эту неспровоцированную агрессию дополнял ставшие уже повседневными потопления американских судов германскими подводными лодками и не оставлял Вильсону иного выбора. 2 апреля 1917 года он обратился к Сенату с требованием объявить войну. Для таких людей, как Рузвельт и Лансинг, объявление войны стало просто облегчением. Германия окончательно показала свою подлинную агрессивную суть. У Вильсона, напротив, вынужденный отказ от его концепции «мира без победы» и необходимость использовать мощь своей страны в пользу Антанты вызывали тошнотворную реакцию. Как пишет один из наиболее проницательных биографов Вильсона, в характерных для него экзальтированных тонах, объявление войны стало для Вильсона «Гефсиманским садом»[189]. Конечно, в заключительной части обращения президента к Конгрессу звучали героические лютеранские нотки: «Америке выпала честь пролить свою кровь и воспользоваться своею мощью во имя принципов, которые позволили ей появиться на свет и обеспечили счастье и мир, которыми она всегда дорожила. Да поможет ей Бог, она не может поступить иначе». Но какие обязательства брал на себя Вильсон? Даже вступая в войну, он не торопился.

Америка вступала в войну, чтобы «отстаивать принципы мира и справедливости в жизни всего мира перед лицом корыстных автократических сил и создать среди истинно свободных самоуправляемых народов такое единство целей и действий, которое отныне обеспечит соблюдение этих принципов…» «Прочное согласие во имя мира не может быть достигнуто иначе, чем в сотрудничестве демократических стран, – продолжал Вильсон, – ни одному авторитарному правительству нельзя доверять в том, что оно будет верно такому согласию и выполнять взятые обязательства». В подобной борьбе было уже «невозможно и нежелательно», чтобы Америка оставалась нейтральной. Похоже, это признание аргументов Лансинга и Рузвельта, которые всегда настаивали на том, что Америке невозможно занимать равноудаленную позицию по отношению к обеим сторонам. Но при ближайшем рассмотрении в заявлении Вильсона обнаруживалась примечательная избирательность. В своем заявлении о вступлении Америки в войну и осуждении авторитаризма он не упомянул основных союзников Германии – Османскую империю и империю Габсбургов. Он также не назвал напрямую страны Антанты представителями демократии или примерами самоуправления. Его цели были определены в общих выражениях, относящихся к будущему. Потерпев неудачу в своем стремлении положить конец войне, действуя извне, Вильсон был решительно настроен на то, чтобы сформировать новый мировой порядок, действуя изнутри. Но для этого ему было необходимо сохранять дистанцию. Вместо того чтобы формально создать союз Америки и Антанты, Вильсон настаивал на своем особом статусе «ассоциированного» члена[190]. В решающий момент это давало ему свободу, необходимую не для того, чтобы использовать свой вес в пользу Лондона или Парижа, а для того, чтобы восстановить роль Америки в качестве арбитра глобальной силы власти.

3

Война как могила русской демократии

6 апреля 1917 года Америка вступила в войну, что решительным образом изменило соотношение сил в пользу Антанты. В ретроспективе такой ход развития событий может показаться предопределенным. Но на тот момент стало понятным, сколь чрезвычайно высокому риску подвергала себя Антанта, проводя эскалацию военных действий вопреки позиции Америки, насколько неустойчивым был военный баланс и насколько притягательным мог оказаться призыв Вудро Вильсона к «миру без победы», с которым он выступил в январе, если бы удалось предотвратить вступление Америки в войну еще на несколько месяцев. 20 марта 1917 года, в тот самый день, когда Вильсон неохотно согласился обратиться в Конгресс с просьбой об объявлении войны, Вашингтон дал поручение своему посольству в Петрограде признать новое Временное правительство России[191].

15 марта, после недельных забастовок и демонстраций и отказа петроградского гарнизона подчиняться приказам, царь отрекся от престола. Династия Романовых потеряла власть, и братья царя отказались от престола[192]. Америка еще лишь готовилась к вступлению в войну, Россия еще не была официально провозглашена республикой, но Временное правительство, сформированное из прогрессивных членов Думы и остатков парламента, созданного еще при царе, объявило о созыве в течение года Учредительного собрания, выборы в который будут проведены на «всеобщей основе». Следуя примеру своих известных американских и французских предшественников, это революционное собрание должно было взять на себя решение наиболее насущных и острых вопросов, оставшихся от прежнего режима, таких как политическое устройство страны, вопрос о земле и будущих отношениях между Россией и десятками миллионов представителей нерусских национальностей, оказавшихся под гнетом царской власти. Одновременно действовали новые органы революционной законности, известные как Советы, сформированные по инициативе радикально настроенных солдат, рабочих и крестьян в больших и малых городах и в деревнях. На начало лета планировалось проведение всероссийского съезда Советов и создание коалиции с Временным правительством.

Решение об изменении государственного устройства еще предстояло принять Учредительному собранию, но уже существовал консенсус подавляющего большинства по ряду определенных особенностей нового порядка. Паролем революции была свобода. Смертная казнь была отменена. Отменялись все ограничения свободы собраний и свободы слова. Провозглашалось гражданское равенство евреев и других этнических и религиозных меньшинств. Феминистки на своих демонстрациях во весь голос и весьма успешно требовали участия женщин, наряду с мужчинами, в выборах в Учредительное собрание. Декрет номер один Петроградского совета предоставлял рядовым российской армии те же права, что и остальным гражданам. Жестокие телесные наказания объявлялись вне закона. Даже дезертирство уже не каралось смертной казнью. Солдаты получали полную свободу политических дискуссий и организаций. Дыхание захватывало о того, с какой скоростью Россия, считавшаяся в Европе пугалом самодержавия, превращалась в самую свободную и демократичную страну в мире[193]. Вопрос состоял в том, как скажется эта великая победа демократии на ходе войны.

I

Это было моментом истины для таких людей, как Роберт Лансинг, государственный секретарь США при президенте Вильсоне[194]. Начиная с 1916 года Лансинг был наиболее влиятельным сторонником Антанты в президентской администрации. Зависимость Британии и Франции от царской армии была главным препятствием на пути создания «демократической Антанты». Теперь, говорил Лансинг своим коллегам в правительстве, «революция в России… устранила единственную причину, не позволявшую утверждать, что европейская война была войной между демократией и абсолютизмом»[195]. Выступая с заявлением о вступлении в войну, сам Вильсон приветствовал «замечательные воодушевляющие события, происходящие в России в последние недели». Иностранное самодержавие, правившее Россией, было «свергнуто, и великий благородный русский народ всем своим простодушным величием и мощью примкнул к силам, сражающимся за свободу во всем мире.»[196] Лондон и Париж с энтузиазмом приняли демократическую Россию. Жорж Клемансо разделял радость Лансинга по поводу перспектив трансатлантической демократической коалиции. Весной 1917 года он приветствовал факт совпадения объявления Америкой войны и свержения царя в выражениях, близких к экстазу: «высшим интересом общих идей, с помощью которых президент Вильсон стремился объяснить свои действия» при объявлении войны «является то, что русская революция и американская революция чудесным образом дополняют друг друга, определив раз и навсегда все моральные ставки в этом конфликте. Все великие народы демократии… заняли в этой битве предназначенное им судьбой место. Они работают во имя триумфа не одного, но всех народов»[197]. Демократическая революция в России лишь усилит военные действия, а не прекратит их.

И эти надежды не были необоснованными. Весной 1917 года русская революция была в первую очередь (и в основном) патриотической. Из всех лживых слухов, распространявшихся о царе и царице, наиболее вредными были те, в которых их обвиняли в предательском сговоре со своими двоюродными родственниками в Германии. Чем еще можно было объяснить упорный отказ царя принять возвышающий дух реформ и мобилизации, который в августе 1914 года привлек на его сторону русских либералов и даже многих социалистов? На Северном фронте русская армия несла тяжелые потери в боях с германской армией. Но в войне, которую вела Россия, не все было плохо. В 1915 году русские войска разбили турков. Летом 1916 года в ходе решительной наступательной операции генерала Брусилова русская армия сокрушила австрийцев, что склонило Румынию к присоединению к Антанте. Неумение воспользоваться этими победами и привело к тому, что бунты на призывных пунктах, выступления крестьян и забастовки рабочих вылились в политическую революцию. Теперь, когда царь был свергнут, не могло быть и речи о том, чтобы сдаться. Любой, кто затрагивал революционный патриотизм огромной массы одетых в серые шинели солдат, среди которых преобладали выходцы из крестьян и которые составляли большинство на любом митинге, проходившем в Петрограде, рисковал подвергнуться самосуду[198]. Речь шла о революционной чести и миллионных жертвах. Кроме того, стратегам во Временном правительстве и Петроградском совете предстояло задуматься о более далеких последствиях. Если Россия начнет сепаратные переговоры с имперской Германией, то в ответ союзники наверняка перекроют поступление кредитов из Лондона, Парижа и Нью-Йорка. Мир на Восточном фронте позволит Германии сосредоточить все силы на том, чтобы нанести сокрушительный победоносный удар на Западном фронте. А после этого Германия вновь повернет на Россию.

Но если капитуляция была невозможна, то и революция не могла продолжать начатую царем войну. Люди, возглавлявшие революцию на ее раннем этапе, – такие как Александр Керенский, близкий лейбористам социал-демократ, метавшийся между Временным правительством и Советами, или Ираклий Церетели, харизматичный грузинский меньшевик-интернационалист, занимавшийся внешнеполитическими дискуссиями в Петроградском совете, – не имели ни малейшего желания продолжать войну за достижение империалистических целей, таких как выход к Дарданеллам. Революции был необходим почетный мир, мир без поражения. Далее, если сепаратный мир был невозможен, то Керенскому и Церетели следовало привлечь на свою сторону остальные страны, входившие в Антанту. Таким образом, русские революционеры-демократы столкнулись с той же дилеммой, над решением которой лишь несколько недель назад бился Вильсон: каким образом прекратить войну, чтобы ни одна из сторон не торжествовала победу и не страдала от чувства унизительного поражения. Более того, русские революционеры знали о существовании такой параллели. Хотя послание Вильсона было адресовано в первую очередь Лондону и Парижу, его значение для Антанты зимой 1916/17 года не прошло мимо русских. Как указывал Николай Суханов, один из коллег-меньшевиков Церетели в Совете, первым требованием Совета в 1917 году должно было стать требование об отзыве вызывающего ответа Антанты на выдвинутые Вильсоном в декабре 1916 года мирные инициативы[199]. 4 апреля, в день, когда Сенат США проголосовал за объявление войны Германии, исполнительный комитет Петроградского совета выдвинул формулу мира, содержавшую три ключевых требования: обеспечение самоопределения, заключение мира без аннексий и без контрибуций. Русская армия продолжит воевать, пока не появится уверенность в том, что мир будет заключен именно на таких условиях, – мир без эгоистичной победы, мир, который будет почетен для революции, мир, в котором царь будет осужден, а Россия займет место в первых рядах мировой «демократии».

Через несколько дней Временное правительство приняло «петроградскую формулу». В мае по требованию Совета за приверженность традиционным, «аннексионистским» целям войны был отстранен от должности сторонник Антанты министр иностранных дел либерал Павел Милюков[200]. Проводимая Советом политика «революционного оборончества» была не политикой догматической диктатуры социализма, а политикой компромисса. Именно вокруг защиты революции Керенский и Церетели надеялись сплотить все «живые силы» русской политики: марксистов, аграриев социал-революционеров и либералов. Большевики почти не принимали участия в дискуссиях. Проживающий в эмиграции Ленин ожидал, когда секретная служба кайзера организует его переезд. На местах большевики были ничем не выделяющейся группой, подумывающей о том, чтобы примкнуть к большинству в Совете. Ленин вернулся в Петроград лишь 16 апреля, немедленно заявив в своих знаменитых «Апрельских тезисах» о неприятии любого соглашения между революционным Советом и унаследовавшим власть Временным правительством[201]. Любой компромисс будет предательством революции.

В течение следующего года Ленин будет изо всех сил стремиться отправить Церетели и Керенского на свалку истории. Но их позицию следовало воспринимать всерьез. Революционное оборончество было стратегией патриотов. Демократическая Россия не покорится империалистической Германии. И эта позиция тоже была революционной, несмотря на то что ее всячески клеймил Ленина. Весной 1917 года выступление в защиту мира означало призыв к политическому преобразованию Европы, а не к возврату к довоенному статус-кво. Именно Петроградский совет во всеуслышание заявил о том, о чем умалчивалось в обращении Вильсона к Сенату. К 1917 году с учетом численности жертв со всех сторон «мир без победы» мог рассматриваться лишь правительством, которое было готово порвать с прошлым. Это означало, что самая дорогая война в истории оказалась совершенно напрасной. Такой мирный договор мог был заключен лишь правительствами, которые были готовы, подобно правительству Вильсона, отказаться от рассмотрения вопроса о том, кто виноват в этой войне, и подвергнуть империализм всесторонней критике. Только такое правительство могло согласиться на мир без победы, не испытывая при этом чувства унижения. Именно поэтому представители политического класса Британии и Франции столь упорно противились призыву Вильсона. Они не желали принимать предлагаемую им моральную неопределенность. Они понимали, что в его видении политического будущего им нет места. Не вовремя развязанная германская агрессия вынудила Вильсона перейти на их сторону. Но если бы революция в России началась на несколько месяцев раньше, если бы Германия отложила свое решение о возобновлении неограниченной подводной войны до весны или если бы Вильсону все-таки удалось отложить вступление Америки в войну до мая, каким оказался бы результат? Могло ли это спасти демократию в России? Как позже мучительно вспоминал покидавший Вашингтон германский посол граф Бернсторф, если бы зимой 1916/17 года Германия «согласилась с посредничеством Вильсона, то все влияние, которое Америка имела на Россию, обернулось бы в пользу мира, а не против Германии, как в конечном счете показали события». «Приняв мирную программу Вильсона и Керенского», Германия наверняка смогла бы добиться мирного соглашения, предлагающего нам все, что «мы считали для себя необходимым»[202]. Именно эти непостижимые предположения об обратном обусловили всю значимость совпадения по времени революции в России и вступления в войну Америки. Но даже после того, как Вильсон встал на сторону Антанты, русская революция оставалась потрясением для обеих сторон. Летом 1917 года война была близка к тому, чтобы закончиться чем-то подобным «миру без победы»[203]. Горькая ирония заключалась в том, что именно вступление Америки в войну больше, чем что-либо другое, исключало эту возможность. Последствия этого имели историческое значение для Европы, особенно для России.

II

К концу кошмарной третьей военной зимы силы сражавшихся в течение всего 1916 года были на исходе. На Восточном фронте после свержения царя серьезных сражений не происходило. Ожидая возможного заключения сепаратного мира с революционным правительством, Германия воздерживалась от наступательных действий. Революционные события в России привели к тому, что в самой Германии решимость масс продолжать войну была поколеблена. Необходимость дать отпор агрессии царского самодержавия была основной причиной, по которой С ДП Германии поддерживала войну. После того как русские революционеры заявили о своем отказе от аннексий, эта причина становилась сомнительной. 8 апреля 1917 года по настоянию рейхсканцлера Бетмана Гольвега, который отчаянно пытался заручиться поддержкой СДП своего правительства, кайзер издал пасхальное воззвание, в котором обещал проведение конституционной реформы в Пруссии сразу по окончании войны. Правило «один человек – один голос» должно было прийти на смену трехуровневой системе, которая до сих пор исключала участие левых в прусском парламенте, контролировавшем две трети всей Германии. Но уже было слишком поздно. В середине апреля 1917 года в СДП, представлявшей собой базу европейского социализма, произошел раскол[204]. Наиболее радикально настроенное левое крыло сформировало Независимую социал-демократическую партию (НСДП), выступившую с требованием немедленного заключения мира на условиях, предлагаемых революционным Советом Петрограда, и эта резолюция была с энтузиазмом поддержана 300 тысячами бастующих рабочих в крупных промышленных центрах – Берлине и Лейпциге. Партия большинства социал-демократов по-прежнему выступала за продолжение войны, но теперь еще больше настаивала на том, что война должна сохранять оборонительный характер. Используя нейтральные силы и при попустительстве правительства рейха, эта партия взяла на себя инициативу в переговорах со своими товарищами-социалистами в России.

Такие колебания в политической среде Центральных держав обретали еще большее значения потому, что совпадали с удивительной неудачей Антанты, в последний момент упустившей военную победу. 18 апреля 1917 года после подготовительных операций, проведенных британскими войсками, французская армия нанесла очередной удар по позициям Германии. Но, несмотря на оптимизм моложавого недавно назначенного командующего французского генерала Нивеля, атака провалилась. Части германской армии устояли, а боевой дух французов был подорван. 4 мая первые части французской армии отказались подчиняться приказам. В течение нескольких дней мятеж распространился на десятки воинских частей. Несмотря на жесткие меры, принятые генералом Петеном для восстановления порядка, французская армия была парализована. Париж пытался скрыть кризис, и в британских окопах все оставалось спокойным. Но к маю 1917 года волна недовольства захлестнула и Британские острова. В палате общин 32 члена парламента от либеральной и лейбористской партий демонстративно голосовали в пользу петиции, призывающей к заключению мира на основе «петроградской формулы»[205]. Тем временем промышленные районы Британии были охвачены самыми масштабными волнениями с начала войны[206]. Сотни тысяч квалифицированных рабочих, несмотря на призывы официальных профсоюзов, прекратили работу. В начале июня Ллойд Джордж, вместо того чтобы праздновать открывающиеся перспективы великого демократического наступления, запугивал членов кабинета, рисуя перед ними картины возникновения Советов в Британии. Опасаясь протестов населения, Виндзор дал понять, что лишившиеся крова Романовы будут нежелательными гостями в Букингемском дворце. Как говорил Георг V своему доверенному лицу, чересчур много «демократии витало вокруг»[207].

Ощущение паралича, охватывающего Антанту, усугублялось морской блокадой, которую установили германские подводные лодки. В период с февраля по июнь 1917 года они отправили на дно более 2,9 млн тонн грузов. Для того чтобы поддержать собственный импорт, Британия сократила грузовые квоты Италии и Франции. Париж, стремящийся восстановить моральный дух, был вынужден увеличить импорт продуктов питания за счет потребностей производства вооружений[208]. В Италии, которая еще в большей степени зависела от поставок из заграницы, положение было по-настоящему критическим. К началу лета 1917 года поставки угля в Италию составляли лишь половину от необходимых[209]. 22 августа 1917 года запасы продовольствия в Турине, сердце военной экономики Италии, снизились настолько, что магазины работали по нескольку часов в день. Забастовщики парализовали работу железных дорог, а толпы людей, ведомых анархо-синдикалистскими агитаторами, занимались мародерством, нападали на полицейские участки и сожгли две церкви. Армия взяла город в кольцо. К тому же 800 бунтовщиков были арестованы, и в городе восстановилось тревожное спокойствие, однако в ходе операции были убиты 50 рабочих и трое солдат.

Несмотря на ущерб, наносимый Антанте, подводная война обернулась для Берлина глубоким разочарованием. В январе 1917 года командование военно-морских сил обещало, что до конца года в Британии наступит голод. Летом стало ясно, что, несмотря на нанесенный ущерб, Германии просто не хватает подводных лодок, чтобы одержать верх над торговым флотом, который Антанта смогла мобилизовать по всему миру. Постепенное осознание этого поражения привело к коренному пересмотру политики Германии. В июле 1917 года представители популистского крыла католической партии Центра и прогрессивные либералы поддержали настоятельные призывы к миру, с которыми выступали оба крыла СДП. Контуры этой коалиции просматривались еще в ходе выборов 1912 года в рейхстаг, когда эти три партии, когда-то выступавшие против Бисмарка, набрали почти две трети голосов. Социал-демократы, христианские демократы и прогрессивные либералы теперь сформировали постоянный комитет, задачей которого было продвижение требований демократизации внутри страны и переговоров о заключении мирного договора без аннексий[210]. 6 июля Маттиас Эрцбергер, ведущий представитель левого крыла партии Центра, входивший в 1914 году в число наиболее неистовых сторонников крупномасштабных военных действий, выступил с громким заявлением, встретившим поддержку большинства в рейхстаге, о том, что Германия должна отвечать за последствия неудавшейся подводной войны. Германии следует искать пути к мирным переговорам[211]. Бетман Гольвег, стремясь замедлить развитие кризиса, заручился у кайзера еще одним обещанием демократизации Пруссии после окончания войны. Но этого было недостаточно. Рейхсканцлеру не удалось остановить катастрофическую эскалацию подводной войны, и теперь наступало время расплаты. Бетман Гольвег был отправлен в отставку, а 19 июля рейхстаг большинством голосов принял ноту о мире. В ней содержался призыв к «миру на основе понимания» и к «долгосрочному примирению народов», к миру, который не может держаться на «насильственном присоединении территорий» или «политическом, экономическом либо финансовом давлении». Депутаты высказались в пользу нового справедливого мирового порядка, основанного на либеральных принципах свободной торговли, свободы морей и создания «международного судебного органа». И хотя большинство в рейхстаге избегало прямого повторения того, о чем говорилось в Петрограде или в заявлении президента Вильсона, общее направление угадывалось безошибочно. Эрцбергер надеялся на победу над Россией в течение «нескольких недель»[212].

Мир без победы был теперь не просто лозунгом или попыткой выдать желаемое за действительное. К лету 1917 года силы всех воюющих европейских держав были истощены, и такой мир все больше казался возможным. В начале мая складывалось впечатление, что русские революционеры хотят воспользоваться ситуацией. США и Антанта признали Временное правительство. Россия принесла огромные жертвы, она была верным членом союза, а потому имела полное право вновь поднять вопрос о целях войны. Тем временем Совет Петрограда как неофициальный орган беспрепятственно проводил параллельную пропагандистскую кампанию за международную солидарность и мир. Многочисленные разногласия внутри Антанты сделали возможным то, чего не удавалось добиться Вильсону. Они привели к тому, что Лондон и Париж оказались вынужденными пойти на переговоры, что позволяло России избежать выбора между позорным сепаратным миром и участием в империалистической войне до конца. В апреле 1917 года делегации Британии и Франции, во главе которых находились соответственно представители лейбористской и социалистической партий, имевшие полномочия от своих правительств убедить Россию продолжить войну, прибыли в Петроград, где увидели, что против сепаратного мира с Германией жестко выступают революционеры-оборонцы, настаивающие при этом на пересмотре Антантой целей войны. И Артур Хендерсон, и Альберт Томас, видные социалисты соответственно из Британии и Франции, выступавшие за продолжение войны, были глубоко озабочены возможным крушением демократической революции в России. Надеясь изолировать большевиков, они согласились на то, чтобы убедить однопартийцев в своих странах принять участие в международной конференции социалистов, которую Петроград предлагал провести в Стокгольме 1 июля[213]. Французские социалисты, как и обещали, вывели своих министров из состава французского правительства. Но после того как генерал Петен восстановил порядок на Западном фронте, отдав под военный трибунал несколько тысяч французских мятежников, Париж опасался дальнейшего распространения пацифистских настроений. Паспорта французских социалистов были бесцеремонно аннулированы, вскоре точно так же поступило и правительство Ллойда Джорджа. Это должно было внести раскол в лейбористское движение в Британии, разделив его на большинство, в которое входили сторонники продолжения войны, и активное оппозиционное меньшинство, к которому теперь принадлежали не одни только члены Независимой рабочей партии.

У русских социалистов ожесточенность Лондона и Парижа не вызвала большого удивления. В большей степени они были разочарованы позицией Вашингтона[214]. Даже после того как Америка вступила в войну, революционеры-оборонцы продолжали рассчитывать на поддержку со стороны Вильсона. И Вильсон вполне осознавал стоящую перед ними дилемму. Он считал недостойными секретные договоры, в которые Антанта втянула Россию в 1915 и 1916 годах. Как он сказал одному доверенному лицу из числа британцев, он понимал, что русские «в ходе формирования нового правительства и разработки внутренних реформ» могут попасть в такую ситуацию, когда война для них «станет невыносимым бедствием, которому они захотят положить конец на любых разумных условиях». Когда Петроградский совет обнародовал свою формулу мира, столь очевидно перекликавшуюся с формулой «мир без победы» самого Вильсона, то в Вашингтоне это вызвало настоящее замешательство[215]. Если бы у Вильсона была возможность использовать влияние Соединенных Штатов для поддержки мирной инициативы Петрограда, последствия могли бы оказаться весьма серьезными. Но прямая агрессия Германии, развязанная весной 1917 года, похоже, убедила Вильсона в том, что до тех пор, пока имперская Германия представляет собой опасность, попытки утихомирить милитаристский порыв в Британии и Франции останутся бесполезным[216]. Германию, а значит и Старый Свет в целом, можно было заставить подчиниться лишь силой. Для того чтобы принуждение к миру не превратилось в еще одну захватническую империалистическую войну, Америка должна была взять на себя лидирующую роль в продолжающейся войне. Одно дело, когда в роли арбитра мирного урегулирования выступает президент Соединенных Штатов, а другое дело – позволить русским революционерам диктовать ход развития мирной политики. Стокгольмская мирная конференция, организованная недисциплинированными социалистами, где Америку будет почти не слышно, не могла привести ни к чему хорошему. Вынужденный сделать выбор в пользу войны, Вильсон не собирался терять контроль над политикой мирного урегулирования. Когда правительство России официально обратилось к Антанте с предложением пересмотреть цели войны, Лондон и Париж с удовольствием предоставили Вильсону возможность высказаться первым. 22 мая американский президент выступил с ответом народу России, подтвердив в самом начале своего заявления исходящую от империалистической Германии смертельную опасность. Явная готовность правительства кайзера пойти на реформы говорила «лишь о стремлении сохранить власть, которую кайзер установил в Германии… и свои личные проекты, обеспечивающие власть на всем пространстве от Берлина до Багдада и далее». Берлин оставался в центре «сети интриг, направленных ни больше ни меньше как против мира и освобождения всей планеты. Необходимо разорвать сети этих интриг, что невозможно сделать, не исправив ранее допущенные ошибки…»[217] Для установления прочного мира недостаточно просто восстановить статус-кво, «который и стал причиной этой несправедливой войны… Мир должен быть изменен таким образом, чтобы не допустить повторения подобных ужасов в будущем». Предварительным условием, имеющим жизненное значение, было поражение Германии. И здесь не должно быть колебаний, потому что «нам может больше никогда не представиться возможность объединиться или продемонстрировать победоносную силу в великом деле освобождения человечества. Настал день, когда мы должны победить либо подчиниться. Если мы будем вместе, то победа неизбежна, как и свобода, которую эта победа принесет. Тогда мы сможем позволить себе быть великодушными, но ни тогда, ни сейчас мы не можем позволить себе быть слабыми.» Отзвуки воинственности республиканцев, прозвучавшие в этом заявлении, свидетельствовали о резком отличии этой позиции от той, которую Вильсон занимал лишь несколько месяцев назад, и это безмерно радовало Лондон и Париж. Министр иностранных дел Артур Бальфур с ликованием отметил, что такой кульбит Вильсона был необходим для того, чтобы «ослабить эффект, очевидно произведенный его предыдущими [пацифистскими] высказываниями относительно России»[218].

Франция и Россия были на грани истощения, поэтому ведущую роль в возобновлении войны взяла на себя Британия. А ей для этого была необходима американская помощь. Летом 1917 года наибольшую опасность для Британии представляли не подводные лодки и не вероятность появления Советов в Лидсе, а вполне реальная возможность дефолта по займам, полученным на Уолл-стрит в 1915 году. В этом отношении заявление Америки о вступлении в войну значительно упрощало ситуацию. Еще в конце апреля Вашингтон официально подтвердил выделение Британии беспрецедентного аванса в размере 250 млн долларов из общей суммы в 3 млрд долларов, которую предстояло одобрить Конгрессу. На деле одобрение этого займа заняло у Конгресса больше времени, чем ожидалось, и это лишь подчеркнуло полную зависимость Антанты. В последние дни июня Британию от банкротства отделяло лишь несколько часов[219]. Но с вступлением в войну США реальная опасность катастрофы миновала. Антанта ушла с опасного своей непредсказуемостью рынка частного капитала и ступила на новую почву межправительственных займов, носящих открыто политический характер. Такая поддержка позволила британскому фельдмаршалу Хейгу приступить к подготовке новой масштабной наступательной операции. Артиллерийская подготовка того, что позже станет печально известным наступлением при Пашендале, началась 17 июля. В течение двух недель более 3 тысяч британских орудий выпустили по германским окопам 4 млн 238 тысяч снарядов. Этот стальной ураган, обошедшийся примерно в 100 млн долларов, стал еще одной демонстрацией трансатлантической военной мощи[220]. С военной точки зрения цель наступления состояла в том, чтобы выбить германские войска с обустроенных позиций на побережье Фландрии. Но подоплека этой наступательной операции была в высшей степени политической. Пашендаль стал символом твердой решимости британского правительства раз и навсегда положить конец разговорам о мире без победы[221].

Для революционеров-демократов в России эта демонстрация воинственности оборачивалась катастрофой. Если ни Лондон, ни Вашингтон не намерены говорить о мире, у Петрограда оставалось лишь два варианта. Петроградский совет мог пойти по опасному пути переговоров о сепаратном мире с Германией. В июле, не имея других обязательств, он мог поддержать мирную резолюцию, принятую рейхстагом, и ожидать реакции других стран Антанты. Смог бы Вильсон, при всей своей неприязни к германским и русским социалистам, игнорировать подобное обращение? Как это могло отразиться на Британии и Франции? В палате общин Независимая рабочая партия требовала позитивной реакции на резолюцию рейхстага. Недовольство рабочих становилось очевидным[222]. Но в России ни Временное правительство, ни большинство в Советах не решались сделать первый шаг навстречу Германии. Открывать новую эру революции заключением сепаратного мирного соглашения было недопустимым предательством. В изоляции у русской демократии не было будущего.

А был ли другой, более радикальный альтернативный вариант? На левом фланге революции набирали силу большевики. Ожесточенное неприятие Лениным любого компромисса революционных сил с оставшимися еще с царских времен либералами и парламентскими консерваторами, продолжавшими цепляться за министерские портфели во Временном правительстве, еще больше осложняло обстановку. Ленин выдвинул лозунг «Вся власть Советам!». Только в условиях, когда власть находится на стороне революции, можно говорить о ясном выборе между истинно демократическим миром и революционным продолжением войны. Ленин считал выдвинутую Петроградским советом формулу мира недостаточной. Самоопределение и отказ от аннексий, может, и казались прогрессивными принципами, но почему революционер должен соглашаться с возвратом к довоенному статус-кво, подразумевавшемуся в формуле мира без аннексий?[223] Единственной по-настоящему революционной формулой была безоговорочная поддержка «самоопределения». Либералы и реформисты-прогрессисты избегали этой формулы, считая, что она может привести к всплеску насилия и межэтническим конфликтам, а Ленин был согласен с ней именно потому, что ожидал, что она вызовет водоворот событий. Предвестником будущего, по мнению Ленина, было восстание, имевшее место годом ранее в Дублине. В пасхальный понедельник 1916 года 1200 добровольцев организации «Шинн фейн» напали на части британской армии, совершив акт самопожертвования, который, как мы увидим, был направлен на то, чтобы полностью изменить политику Ирландии и подготовить почву для открытой борьбы за независимость. Более ортодоксальные марксисты отмахивались от «Шинн фейн» как от путчистов с суицидальными наклонностями, не поддерживаемых рабочим классом, но для Ленина они были ярким указателем на будущее революции, ибо «думать, что мыслима социальная революция без восстаний маленьких наций в колониях и в Европе, без революционных взрывов части мелкой буржуазии со всеми ее предрассудками… думать так значит отрекаться от социальной революции. Кто ждет „чистой” социальной революции, тот никогда ее не дождется. Мы были бы очень плохими революционерами, если бы в великой освободительной войне пролетариата за социализм не сумели использовать всякого народного движения.»[224] Ленин требовал немедленного заключения революционного мира. Но любой, кто знаком с его произведениями, вскоре поймет, что этот лозунг часто толковался неверно. Ленин хотел немедленно остановить всепоглощающую империалистическую мировую войну, грозившую уничтожить все надежды на исторический прогресс. Но он хотел этого мира лишь потому, что надеялся, что он приведет к развязыванию еще более широкой международной классовой войны – «великой войны пролетариата за освобождение». Революционный мир, заключенный советской властью России, должен был вызвать восстание германского пролетариата. То, что либералы и меньшевики отказывались от такого курса, опасаясь начала в России гражданской войны, лишь убеждало Ленина в правильности этой линии революции. Ленин не был пацифистом. Перед ним стояла цель – превратить бессмысленную империалистическую бойню в классовую войну, несущую исторический прогресс. Но летом 1917 года даже Ленин не решался выступать за сепаратный мир, мир любой ценой с кайзеровским режимом[225].

А какая этому была альтернатива? Петроград мог просто занять оборонительную позицию. Конечно, Германия не проявляла особого интереса к тому, чтобы добиться военного преимущества, пользуясь беспорядками в России. Людендорф, надеясь, что русские все-таки пойдут на сепаратный мир, воздерживался от проведения наступательных операций на Восточном фронте. Прибывшая в Петроград в июне 1917 года первая высокопоставленная делегация США во главе с Элайху Рутом также рекомендовала воздержаться от каких-либо действий. Америка была готова предоставлять помощь России при условии, что она сохранит лояльность Антанте. 16 мая министерство финансов США согласилось предоставить Временному правительству срочный заем в размере 100 млн долларов. Значительные объемы поставок скапливались во Владивостоке, вследствие того что перевозки по разрушающейся железной дороге были затруднены. Для решения этой проблемы Вильсон направил в Россию специальную группу специалистов-железнодорожников, способных восстановить пропускную способность Транссибирской магистрали. В июле железнодорожная комиссия разрешила поставку из США 2500 локомотивов и 40 тысяч вагонов[226]. Возможно, еще оставалось время для стабилизации демократии в России, участвовавшей в совместных военных действиях против Германии.

Но перспективы ожидания в полуразрушенных окопах следующей вялой кампании в корне противоречили духу революционного Петрограда. Существовала серьезная опасность, что если армия продолжит бездействовать и летом, то Временное правительство полностью утратит способность противостоять подрывной деятельности большевиков. Появлялись зловещие признаки того, что британцы готовы списать Россию со счетов как военную силу. Что бы Петроград ни делал, ему было необходимо участие Антанты, но какие рычаги он мог использовать, если Россия уже не участвовала активно в войне? Как и Вильсон, русские революционеры-демократы были вынуждены играть на том, что они в состоянии изменить ход войны изнутри. В мае 1917 года Керенский, Церетели и их коллеги в стремлении заставить остальных членов Антанты всерьез отнестись к призывам русских демократов начать мирные переговоры с новой силой взялись за переустройство армии, пытаясь вернуть ей боеспособность. Они были не настолько оторваны от реальности, чтобы вообразить, что смогут победить Германию. Но если бы Россия нанесла удар по Австрии, как это сделал Брусилов в 1916 году, то Антанте наверняка пришлось бы прислушаться. Столь чрезвычайно высокая ставка свидетельствует не о нерешительности, а об отчаянных амбициях Февральской революции[227].

III

Конечно, Россия не испытывала недостатка в материальном обеспечении. В начале лета 1917 года благодаря внутренней мобилизации, а теперь и избыточным поставкам союзников русская армия была оснащена лучше, чем когда-либо за все время войны. Вопрос заключался в том, захотят ли солдаты воевать. В мае и июне Керенский, Брусилов и группа специально подобранных политических комиссаров отчаянно пытались вывести русскую армию из состояния апатии и противостоять растущему влиянию большевистских агитаторов, распространяющих еретические ленинские призывы. Впервые политические комиссары в русской армии появились в феврале 1917 года, и привели их туда не Ленин и не Троцкий, а революционеры-демократы с целью распространения лозунгов революционной войны. В своих мемуарах Керенский описывает события 1(18) июля 1917 года, заставившие его затаить дыхание, когда перед судьбоносным наступлением были сняты заграждения на пути наступавших: «Вдруг наступила мертвая тишина: настал час наступления. На мгновение нас охватил дикий страх: а вдруг солдаты не захотят пойти в бой? И тут мы увидели первые линии пехотинцев, с винтовками наперевес атаковавших первую линию германских окопов»[228]. Армия продвигалась вперед. На юге части под командованием молодого героя войны Лавра Корнилова совершали набеги на ослабленные части армии Габсбургов. Но там, где большевики вели усиленную подрывную работу, на германском фронте на севере, большинство частей отказывались подчиняться приказам и оставались в окопах. 18 июля, воспользовавшись разбродом в частях русской армии, Германия перешла в контратаку.

Это событие перевернуло не только историю России, но и историю Германии. 19 июля 1917 года в тот самый момент, когда Эрцбергер представлял на рассмотрение рейхстага резолюцию о мире, ситуация, позволявшая ему бросить вызов режиму кайзера, изменилась. Подводная война, может быть, и закончилась неудачей, но германская армия еще могла победить в войне на Востоке. За считанные часы наступления германской армии оборона русских частей была сломлена, и последовал разгром. 3 сентября 1917 года, в то время как британские части тонули в болотах в ходе кошмарной бойни во Фландрии, армия кайзера триумфально шествовала по Риге, бывшей когда-то столицей тевтонских рыцарей. Это было зеркальным отражением событий осени 1916 года, когда Антанта, казалось, была близка к победе. Теперь же перспективы триумфа Германии делали переговоры о мире невозможными. Через несколько дней после вступления германских частей в Латвию Гинденбург и Людендорф приступили к переброске семи ударных балтийских дивизий на тысячи километров в южном направлении, на позиции, где происходила концентрация сил, окружавших итальянский город Капоретто[229]. 24 октября ударные части германской армии сокрушили линии итальянской обороны. Продвигаясь далее на юг в направлении Венеции, они прорвали целый отрезок линии фронта[230]. За несколько дней потери итальянской армии составили 340 тысяч человек, из которых 300 тысяч были захвачены в плен. Еще 350 тысяч солдат отступили в беспорядке. По мере приближения германских и австрийских частей к Венеции ее в ужасе покинули 400 тысяч гражданских жителей. Италия пережила этот кризис. Власть в Риме перешла к правительству национального единства. Было подтянуто подкрепление, состоявшее из частей французской и британской армии. Продвижение австро-германских частей было остановлено по линии реки Пьяве. Но германский милитаризм сумел продлить свое существование. Летний натиск Эрцбергера, СДП и большинства в рейхстаге был остановлен. Сотни тысяч разъяренных националистов устремились в недавно созданную Германскую партию Отечества (Deutsche Vaterlandspartei), они были полны решимости не позволить предателям-демократам саботировать последний победный рывок[231].

В России последствия неудачных попыток Керенского начать демократическую войну оказались еще более тяжелыми. Сторонники революционного оборончества были посрамлены. Солдаты из числа крестьян, многие из которых с неохотой настроились еще на одно последнее наступление, теперь в массовом порядке покидали части. 17 июля, когда ход событий на полях сражения уже менялся, расположенные в окрестностях Петрограда воинские части, в которых преобладали радикальные настроения, вышли в центр города с требованием немедленного прекращения войны. Похоже, они действовали независимо от штаба большевиков, но с ростом числа демонстрантов Ленин и руководство партии примкнули к мятежникам. Волнения продолжались до следующего дня. Теперь было очевидно, что революция разделилась внутри себя самым жестоким образом. Глубоко преданному демократическим свободам Петроградскому совету не оставалось иного выхода, как отдать приказ о проведении массовых арестов среди большевистского руководства. Подобные меры были приняты впервые после свержения царя. Однако фатальной ошибкой оказалось то, что Временное правительство не стало разоружать восставший гарнизон, бывший оплотом большевиков, и не пошло на то, чтобы обезглавить большевистскую организацию. Смертная казнь оставалась под запретом.

Для русской демократии, пережившей атаку левых, главную опасность теперь представляло правое крыло. Репутация Брусилова была погублена, и теперь очевидным претендентом на роль Бонапарта стал генерал Корнилов, которого Керенский назначил главнокомандующим[232]. 8 сентября, после нескольких недель, явно ушедших на подготовку заговора, Корнилов начал мятеж, но обнаружил, что его окружают те же силы, которые привели к провалу летнего наступления. Армейские массы уже не повиновались приказам, требующим решительных действий. Корнилов был арестован. Кто же оставался у власти? Керенский, начавший провальное наступление и вступивший в сговор с Корниловым, был полностью дискредитирован. Церетели и меньшевики из исполкома Петроградского совета пытались обеспечить свою легитимность. Они не могли противостоять призывам к освобождению из тюрем таких печально известных большевистских агитаторов, как Троцкий и Александра Коллонтай. Оставалось только Учредительное собрание. Дата выборов в Учредительное собрание неоднократно передвигалась из тактических соображений, а также в связи со значительными трудностями проведения всеобщих выборов в военное время и в условиях гражданских беспорядков в такой огромной стране, как Россия. В августе была окончательно назначена дата выборов – 25 ноября. Принято говорить, что опасный вакуум власти осени 1917 года открыл дорогу Ленину. Но на самом деле именно перспектива того, что Учредительное собрание может вскоре заполнить этот вакуум и стать мощным источником демократической власти, определяла ситуацию и заставляла Ленина и Троцкого действовать. На конспиративной встрече 23 октября в Петрограде Ленин проговорился: «Власть надо брать сейчас или никогда… нет смысла дожидаться Учредительного собрания, которое, очевидно, будет не на нашей стороне…»[233].

Таблица 2. Важнейшее событие в истории демократии: результаты выборов в Учредительное собрание России, ноябрь 1917 г.


Что касается большевиков, то они считали, что Учредительное собрание, избираемое в ходе всеобщих выборов при участии как буржуазии, так рабочих и крестьян, не может быть ничем большим, как только маскировкой власти буржуазии. «Вся власть Советам!» – таким был ленинский лозунг с самого начала. После конфуза с корниловским путчем, игравший особую роль Петроградский совет оказался под сильным влиянием большевиков. Управляемый Троцким, он проголосовал за созыв Всероссийского съезда Советов 7 ноября. Этот общенациональный съезд должен был стать благовидной заменой Учредительному собранию. Но по все тем же причинам большевики не были до конца уверены в том, что будут иметь такое же влияние на всероссийский съезд Советов, каким они обладали в Петроградском совете. Ленин не забыл, с каким презрением большей частью меньшевиков и эсеров была воспринята его «мирная» политика на состоявшемся летом всероссийском съезде. Для того чтобы подобного не повторилось, Троцкий разработал план упреждающего переворота, направленного на свержение остатков Временного правительства и передачу власти в Петрограде правительству, состоящему исключительно из социалистов, поставив тем самым критиков Ленина перед свершившимся фактом. Вечером 6 ноября, за день до открытия Всероссийского съезда Советов, отряды Красной гвардии заняли все ключевые точки города. После не встретившего особого сопротивления захвата власти Ленин чувствовал себя вполне уверенным, чтобы вечером 7 ноября (25 октября по старому стилю) в 22 часа 40 минут позволить всероссийскому съезду начать работу. На съезде меньшевики и эсеры быстро потеряли большинство, после чего состоялись выборы в Центральный исполнительный комитет, в котором большинство получил Ленин со своими товарищами. На следующий после переворота день Ленин внес предложение об отмене выборов в Учредительное собрание. Никакой необходимости в подобном проявлении «буржуазной демократии» не было. Но это предложение было отвергнуто Центральным комитетом партии большевиков, решившим, что столь явное попрание демократических чаяний, связанных с Февральской революцией, принесет больше вреда, чем пользы[234].

Выборы, как и было назначено, состоялись в последнюю неделю ноября (табл. 2). Их слишком часто оставляют без внимания, которого они заслуживают не только как памятник политическому потенциалу русского народа, но и как веха в истории демократии XX века. По меньшей мере 44 млн человек приняли участие в голосовании. На тот момент это было самое масштабное изъявление воли народа в истории. В ноябре 1917 года в выборах приняло участие втрое больше русских, чем американцев в президентских выборах 1916 года. Ни в одной западной стране вплоть до 1940 года не было выборов, которые могли бы превзойти это достойное внимания событие. Явка избирателей составила лишь немногим менее 60 %. В «отсталой» сельской местности доля участвующих в выборах была несколько выше, чем в городах. Свидетельств подтасовок почти не было. Результаты голосования ясно отразили как основную структуру общества, так и ход развития политических событий начиная с февраля 1917 года. Видный историк, занимающийся этим давно забытым эпизодом, пишет: «Можно сделать вывод… что эти выборы прошли без серьезных нарушений. Если бюргеры голосуют за право собственности, солдаты и их жены – за мир и демобилизацию, а крестьяне – за землю, то что в таком представлении может быть ненормального или нереального?» Возможно, их опыт демократии был невелик, но «с самого начала электорат» революционной России «знал, что он делает»[235].

Вместе партии революции – эсеры-аграрии и близкая им украинская партия, меньшевики и большевики – набрали почти 80 % голосов. Партии революционного оборончества – социал-революционеры (эсеры) и меньшевики – оставались наиболее популярными даже после большевистского переворота.

Но к осени 1917 года их положение стало болезненно неопределенным. Напротив, значительная и активная часть меньшинства, сосредоточенная вокруг городов, и прежде всего вокруг Петрограда, выступила в поддержку большевиков. Начиная с весны 1917 года эсеры и меньшевики призывали большевиков к формированию широкой революционной коалиции. Но Ленина и Троцкого это не интересовало. Вместо этого они, воспользовавшись возможностью, пошли на создание союза с крайне левым крылом аграриев, левыми эсерами, чье отношение к классовой войне было еще более воинственным, чем у самих большевиков. Первое заседание Учредительного собрания было отложено до января 1918 года, а тем временем большевики под самым популярным ленинским лозунгом «Земля, хлеб и мир» приступили к укреплению власти Советов.

IV

После переворота, в последней отчаянной попытке спасти демократическую революцию в России, Виктор Чернов, давний руководитель эсеров-аграриев, обратился к Лондону, Парижу и Вашингтону с призывом предоставить ему возможность сделать решительный шаг во внешней политике, который стал бы ответом на соблазнительные обещания Ленина немедленно установить мир. Но его надежды оказались напрасными. Ответа не было. После того как летом возникла опасность распространения революционной заразы на запад, союзники решили объявить карантин русской угрозе. В Вашингтоне, по крайней мере, существовало некоторое понимание масштабов приближающейся катастрофы. После провала наступательной операции Керенского в начале августа 1917 года полковник Хауз писал Вильсону, что он ощущает жизненную необходимость скорейшего заключения мира: «Важнее, чтобы… Россия стала зрелой республикой, чем чтобы Германия была поставлена на колени. Если беспорядки внутри России достигнут уровня, дающего Германии возможность вмешаться, то в будущем она сможет управлять и политикой, и экономикой России. И тогда часы прогресса на самом деле пойдут вспять». Если же в России установится «прочная демократия», настаивал Хауз, то «германский авторитаризм будет вынужден в течение очень немногих лет пойти на формирование представительного правительства»[236]. Во имя прогресса Америка должна использовать свои рычаги для того, чтобы незамедлительно установить мир, основанный на довоенном статус-кво, с учетом некоторых «изменений», позволяющих не потерять лицо в вопросе Эльзас-Лотарингии. Возможно, Париж будет возражать, но Хауз полагал, что в любом случае в течение зимы Франция «уступит». Вильсон стоял перед «одним из великих кризисов [sic], известных миру»[237]. Хауз молился о том, чтобы Вильсон «не упустил этой великой возможности»[238]. Прежде чем будут пролиты реки крови американцев, прежде чем вашингтонское участие в войне станет необратимым, необходимо возобновить проект мира без победы.

Если бы Хауз пришел к пониманию стратегической важности демократической России в мае, а не в середине августа 1917 года, если бы Вильсон счел нужным дать конструктивный ответ стремящимся к миру революционерам-оборонцам или дать знак о том, что он согласен на сепаратный мир, возможно, демократия в России была бы спасена. Но реакции так и не последовало. Вступление Америки в войну преградило путь к миру, и Вильсон не собирался возвращаться к этому вопросу. Взгляды полковника Хауза на геополитику прогресса вышли из моды. В конце августа Вильсон презрительно отверг мирные инициативы Ватикана, настаивая, к возмущению своих бывших сторонников, на том, что с кайзером не может быть никаких переговоров о мире[239]. Последние полные отчаяния обращения из России остались без ответа. Как писал видный историк обреченной партии аграриев, мы никогда не узнаем, была ли демократическая альтернатива большевикам «убита сразу»[240] решимостью союзников продолжить войну, или же эта решимость «просто создала атмосферу, в которой подобная идея не могла существовать. Но не может быть никаких разумных сомнений в том, что это было одно из двух»[241]. Когда большевики входили в Зимний дворец, Керенский бежал в колонне машин под защитой флага американского посольства.

4

Китай присоединяется к воюющему миру

21 июля 1917 года, сразу после провала наступления Керенского в России, либеральный американский журналист и китайский агент влияния Томас Франклин Файрфакс Миллард, чья еженедельная колонка «Обзор событий на Дальнем Востоке» выходила в Шанхае, поставил перед Вашингтоном весьма вызывающий вопрос:

Да, для демократии очень удобно, что в то время как мировая война ставит под вопрос судьбу демократии, существуют две великие страны – Россия и Китай, – которым можно предоставить в первый раз и в опасных условиях испытать на себе, что такое республиканизм… но лишь потому, что местные и общие условия складываются довольно неблагоприятно, а также потому, что эти эксперименты связаны с судьбой демократии во всем мире по причине войны, для США становится практически невозможным оставаться простым наблюдателем хода развития событий в России и Китае. Правительство США уже приняло меры к тому, чтобы ободрить, поощрить и поддержать Россию. Необходимо безотлагательно разработать и принять меры к тому, чтобы ободрить, поощрить и поддержать Китай в его стремлении сохранить республику[242].

Мы уже привыкли считать, что к 1940-м годам история Китая и история Советской России объединяются под знаком коммунизма. Но в 1917 году существовал мимолетный момент, когда казалось, что возможны иные виды связи. Китай и Россия могли примкнуть к США, создав демократическую коалицию. Заманчивой представлялась, если бы только хватило воли воспользоваться возможностью, перспектива либерального будущего для Евразии. И, как мы увидим, это было не просто игрой воображения отдельно взятого американского журналиста. В 1917 году в Китае, как и в России, речь шла о будущем республиканской революции. Как и в России, в эту внутреннюю борьбу вмешались события мировой войны. И точно так же, как и в России, год, начавшийся всплеском патриотического республиканского энтузиазма, завершился катастрофическим скатыванием в гражданскую войну. В результате к концу 1917 года, хотя ситуация на Западном фронте оставалась безвыходной, политический уклад сотрясало по всей Евразии.

I

Кризис в Пекине, который заставил Милларда выступить со столь неожиданным призывом к действию, было вызван решением Вудро Вильсона в феврале 1917 года о разрыве дипломатических отношений с Германией и призывом к другим нейтральным странам присоединиться к этому решению. Вильсон избрал эту позицию во имя интересов «справедливого и разумного понимания международного права и очевидных требований гуманности». Он открыто заявил, что считает «самим собой разумеющимся», что все нейтральные страны «изберут для себя такой же курс»[243]. Для политического класса Китая это было прямым вызовом. Китай мог оградить себя от конфликта еще в меньшей степени, чем США. В сентябре 1914 года Япония внезапно оккупировала германскую концессию в городе Циндао на Шаньдунском полуострове. Китайские добровольцы работали в интересах Антанты еще с 1916 года. Когда в начале марта 1917 года Германия усилила подводную войну, в результате торпедной атаки было потоплено французское транспортное судно «Атлас», при этом погибло 500 китайских рабочих. Разве у Пекина не было тех же обязательств защищать своих граждан от германской агрессии, что и у Вашингтона? Неприсоединение к позиции, занятой Вашингтоном, означало унизительное признание своей недееспособности. Кроме того, это означало упустить ниспосланную свыше молодой Китайской республике возможность стать союзником Соединенных Штатов, а значит, завершить политические преобразования, начатые китайской революцией зимой 1911/12 года[244].

Сам факт того, что многовековая династия Цин наконец пала в феврале 1912 года, уступив место республике, знаменует собой один из действительно поворотных моментов в современной истории. Республиканизм пришел в Азию. У китайских консерваторов это вызывало ужас и оцепенение. Но это было опасным потрясением и для японцев, которые еще в 1889 году после реставрации Мейдзи создали конституционную монархию по образцу имперской Германии. После тысячелетий династического правления Китай, казалось, был не очень подходящей почвой для создания республики. Тогда, как и сейчас, китайские властители могли легко осчастливить западных ученых, утверждающих, что азиатские ценности «требовали» авторитарного руководства[245]. Но сопровождавшийся длящихся десятилетиями волнений переход Китая от монархии к республике подтвердил свою удивительную стойкость[246]. На первых всеобщих выборах, состоявшихся в Китае в 1913 году, правом голоса обладали лишь мужчины старше 21 года, имеющие начальное образование. Но по действующим в то время нормам это вряд ли можно считать недостаточным. Даже если допустить, что большинство избирателей не явились на избирательные участки, то 20 млн избирателей, принявших участие в голосовании, превратили эти выборы в одно из наиболее важных демократических событий в истории[247]. Кроме того, несмотря на безудержную коррупцию, ведущая революционная партия, Гоминьдан, получила явное большинство голосов благодаря своей программе, предусматривавшей создание республики и парламента.

Правда, лидер Гоминьдана в парламенте был застрелен наемным убийцей, которого связывали с президентом генералом Юань Шикаем, так и не успев воспользоваться плодами победы своей партии. После непродолжительного восстания, прокатившегося в основном по южным провинциям, Сунь Ятсен и остальные руководители Гоминьдана удалились в изгнание. Юань объявил перерыв в работе парламента и приостановил действие временной конституции, проект которой был разработан революционерами. Используя иностранные займы, полученные при содействии Лондона и Японии и при бойкоте со стороны администрации Вильсона в Вашингтоне, Юань предпринял попытку сохранить за собой авторитарную власть еще на один срок. Ставший в последние годы существования империи заметной фигурой, как командующий армии нового образца в центральных областях Северного Китая, Юань был сторонником военной модернизации и не верил в разные нелепые нововведения, вроде конституции[248]. Но с чем он действительно совсем не считался, так это с оппозицией, к которой относилось большинство политического класса Китая. Когда зимой 1915/16 года Юань попытался назначить себя монархом, то наткнулся на бунт, охвативший всю страну[249]. К весне 1916 года южные провинции страны, традиционно противостоящие Пекину и подстрекаемые японскими агентами-провокаторами, встали в открытую оппозицию, требуя принятия федеральной конституции[250]. Опаснее было то, что молодые руководители из числа собственной военной группировки Юаня – генерал Дуань Цижуй из провинции Аньхой и генерал Фэн из провинции Чжили – выступили против своего бывшего покровителя. Активная новая пресса Китая развернула яростную националистическую кампанию против стремления Юаня к абсолютной власти[251]. Поняв, что он рискует развалом страны и тем самым открывает путь для вторжения Японии и России, Юань смиренно отказался от своих монарших устремлений и назначил генерала Дуаня премьер-министром. Дуань определенно не был либералом. Он получил военное образование в Германии и был верен Юаню в понимании авторитарной консолидации. Но он был тем, что позже немцы назовут Vernunftrepublikaner — республиканцем, утратившим связь с реальностью[252].

В июне 1916 года, после внезапной кончины дискредитировавшего себя Юаня, власть унаследовал ставший президентом Ли Юаньхун, один из номинальных лидеров самого первого восстания 1911 года и поддержанный Гоминьданом кандидат на пост президента на выборах 1913 года. Первым делом Ли восстановил действие конституции 1912 года и созвал парламент, работа которого была приостановлена Юанем и в котором большинство принадлежало Гоминьдану. Под руководством вице-председателя Сената, выпускника Йельского университета С. Т. Ванга парламент приступил к работе над проектом новой конституции. В феврале 1917 года парламент проголосовал за то, чтобы отменить статус конфуцианства как официальной религии. В Пекинском университете обосновалось новое поколение интеллектуалов, ориентировавшихся на Запад, включая первое поколение китайских марксистов. В целом казалось, что в китайской политике начался период конструктивных реформ. Внешняя политика, направленная на союз Китайской республики с президентом Вильсоном, представлялась идеальным дополнением политики республиканской консолидации.

Америка, в противоположность Японии и европейским империалистам, вызывала большие надежды у многих китайцев. Как писал в 1917 году своему другу молодой, придерживавшийся националистических взглядов студент Мао Цзэдун: «Япония – опасный враг нашей страны». Мао Цзэдун был убежден, что «через 20 лет Китаю придется или воевать с Японией, или подчиниться ей». Китайско-американская дружба, напротив, имела особое значение для будущего страны: «Две республики – на Западе и на Востоке – станут близкими друзьями и будут успешными экономическими и торговыми партнерами». Этот союз будет «величайшим начинанием тысячелетия»[253]. Посол США в Пекине, прогрессивный политолог Пол Рейнч с удовольствием поощрял подобные высказывания. И хотя у него временно не было телеграфной связи с Вашингтоном, он в начале февраля 1917 года по собственной инициативе предложил Китаю заем в размере 10 млн долларов, чтобы Китай мог подготовиться к войне и вслед за Америкой разорвать отношения с Германией[254]. Но, согласно отчетам Рейнча и британского посольства в Китае, в Пекине было очень неспокойно. Бездействие бывает унизительным. Конечно, очень соблазнительно было пойти на союз с Америкой. Однако, учитывая публичное отмежевание США от Антанты, как воспримут сближение Китая с Америкой во Франции, Британии и прежде всего в Японии? Как сообщал посол Рейнч госсекретарю Лансингу, президент Ли и премьер-министр Дуань были в нерешительности, опасаясь, что если Китаю придется вступать в боевые действия и для этого потребуется «более адекватная военная организация», то это даст Японии возможность потребовать у союзников «мандат» на «руководство деятельностью такой организации»[255]. Если Пекин откажется, сможет ли Китай рассчитывать на поддержку Америки? Теперь многое зависело от президента Вильсона.

В противоположность энтузиазму американского посольства в Пекине в Вашингтоне преобладала настороженность. 10 февраля 1917 года, прочитав телеграммы Рейнча, Вильсон сказал Лансингу: «Эти и предыдущие телеграммы о возможных действиях Китая меня беспокоят. Возможно, мы ведем Китай на грань краха… <Е>сли мы втянем Китай в свои дела, – продолжал президент, – то нам следует быть готовыми к тому, чтобы поддерживать его всеми возможными способами. Можем ли мы рассчитывать на то, что Сенат и наши банкиры будут в состоянии оправдать любые ожидания, которые могут возникнуть в Китае в связи с нашими действиями?»[256] Госсекретарь Лансинг был согласен с этим[257] Любой шаг по усилению военной мощи Китая неизбежно был бы воспринят как «угроза, оправдывающая требования Японии к установлению контроля». Если Вашингтон поддержит стремление Китая к независимости, предостерегал Лансинг, то ему надо «готовиться к возражениям со стороны Японии»[258].

II

Для сторонников либерального Китая, таких как посол Рейнч или Миллард, противостояние с Японией не было нежелательным. Но, как мы видели, Вильсон сильно переживал из-за сохранения расового баланса в мире. Ведя безуспешную борьбу за сохранение нейтралитета Америки, он чувствовал себя хранителем «белой цивилизации». И сейчас из-за разделения Европы было не самое удачное время для конфронтации на Востоке. Если оставить фантазии расового свойства, то Япония, разумеется, была силой, с которой приходилось считаться. Со времени реставрации Мейдзи Япония не раз выступала в роли жестокого агрессора[259]. В 1895 году Япония унизила Китай, получив огромные репарации и забрав Корею в качестве приза. В 1905 году, выступая уже в качестве союзника Британии, Япония нанесла унизительное поражение России. В августе 1914 года запрос британского министра иностранных дел Грея, организованный министром иностранных дел Японии Като, стал для Токио лицензией на спешное объявление войны Германии и вторжение на Шаньдун. Расположенный в нижнем течении Желтой реки, в пределах досягаемости из Пекина, Шаньдун считался священным местом трех основных религий Китая – конфуцианства, даосизма и буддизма, – поэтому его оккупация стала новым сокрушительным ударом по престижу Китая.

Но худшее было впереди. Для того чтобы заручиться защитой остальных стран Антанты, Юань Шикай попросил, чтобы Китаю тоже предложили объявить войну Германии. Но Япония накладывала вето на любые проявления независимости Китая. И теперь, в январе 1915 года, Токио передал Пекину «21 требование», документ, который вскоре стал печально известен во всем мире как наиболее вопиющее проявление империализма, вызванное войной. Первые четыре раздела этого документа представляли собой знакомые требования, характерные для дипломатии сфер влияния, – упорное повторение ранее озвученных японских притязаний, направленных на обеспечение ее интересов в Северном Китае и Манчжурии, граничащих с японскими колониями в Корее. А в обретшем печальную известность разделе V выдвигались претензии на подчинение Японии центральной пекинской администрации, включая армию и управление финансами, что обеспечивало приоритет Японии по отношению к правам, предоставленным другим державам на всей территории Китая[260]. Требования раздела V представляли собой вызов всем присутствовавшим в Китае державам и неизбежно вступали в противоречие с интересами Запада. Но было еще одно обстоятельство, которое не учли ни Япония, ни даже близкое окружение президента Юаня, – это волна патриотического возмущения, всколыхнувшая китайское общество[261]. Сообщение о претензиях Японии получило огласку, вызвав 40-тысячную демонстрацию протеста в Пекине. По стране прокатилась кампания бойкота японских товаров. Китайские модницы отказывались от токийских причесок, ставших модными после триумфальной победы Японии над Россией. Студенты Пекинского университета приняли решение повторять «21 требование» ежедневно, напоминая самим себе о пятне на чести страны. В одно мгновение то, что, согласно японским замыслам, должно было стать региональным coup de main, обернулось международным скандалом. Пока британские дипломаты старались предотвратить прямое столкновение между Китаем и Японией, газета Washington Post ознакомила возмущенных читателей с подробностями «21 требования». В Конгрессе произносились речи с выражением протеста, в которых Японию называли «Пруссией Востока».

Конечно, в Японии существовали политические силы, желавшие, чтобы страна соответствовала этому определению. В круге приближенных к гэнро Ямагате, наиболее влиятельному из еще живущих деятелей поколения, стоявшего у истоков обновления Мейдзи, почти в открытую рассуждали об ошибке, которую совершила Япония, встав на сторону Антанты. Убежденные в том, что в конечном счете Япония вступит в конфронтацию с США, они предпочитали консервативный союз с царским самодержавием, предусмотренный секретным договором, подписанным летом 1916 года. Но при всей оправданности скептического отношения к намерениям Японии в Китае возмущение западных наблюдателей действиями Японии не позволяло им разглядеть двусмысленность ее империалистической политики. В условиях крушения правящего режима в Китае и агрессивной экспансии царского самодержавия империализм в Японии зачастую развивался плечом к плечу с нацеленным на реформы либерализмом. Это было тем более так еще и потому, что гарантом японской экспансии выступал англо-японский союз. Вплоть до 1914 года экономическое развитие Японии и ее государственные финансы в чрезвычайной степени зависели от лондонского Сити. И во внутренней политике Япония не была авторитарным государством, в смысле, который вкладывается в либеральное антиимпериалистическое клише. Смерть последнего императора Мейдзи в июле 1912 года повлекла за собой смену четырех правительств за короткий отрезок времени, которая была вызвана столкновениями внутри элиты и протестами населения. Премьер-министр Окума, вступивший в должность в апреле 1914 года, был полон предрассудков, свойственных его эпохе и его классу, но он также был открыт западной политической мысли и в ранние годы Мейдзи считался ярым сторонником конституционной монархии британского типа. Вернувшись в 1914 году из отставки, для того чтобы вывести страну из кризиса новой эры Тайсё, Окума сформировал кабинет министров, в состав которого вошли примечательные фигуры, в том числе настоящие герои японского либерализма, такие как «бог японского конституционализма» Одзаки Юкио, занявший пост министра юстиции. Основную поддержку в парламенте (Диете) ему оказывала партия, известная как Дошикай. На фоне присущего японским партиям фракционализма Дошикай выделялась своей последовательной приверженностью экономической политике либеральной ортодоксии, опиравшейся на золотой стандарт и тесные отношения между Японией и Лондоном. Это направление олицетворял министр иностранных дел Като, бывший посол Японии в Британии. После войны Дошикай стала главной либеральной силой в японской парламентской политике. В 1925 году этой партии выпало введение всеобщего избирательного права для мужчин.

Тот факт, что подобные перемены произошли без насильственного переворота, не дает оснований считать их незначительными. В сравнении с грубыми, топорными попытками установить демократию в Китайской республике, выборы в Японии до 1919 года представляли собой не вызывающее ажиотажа событие, в котором участвовало не более 1 млн человек, притом что общая численность населения страны составляла 60 млн человек. Но с наступлением нового столетия интерес населения к политике значительно вырос. Ежедневный тираж газет увеличился с 1,63 млн экземпляров в 1905 году до 6,25 млн экземпляров в 1924 году[262]. С момента начала войны с Россией в 1905 году Японию неоднократно сотрясали волны массовых волнений. Для японских интеллектуалов, находившихся под сильным влиянием европейской исторической мысли, было очевидно, что Японию, как и Китай, подхватила волна исторических перемен. Вопрос состоял в том, как это должно отразиться на внешней политике страны.

Когда Окума и Като готовились к вступлению Японии в войну, они, выступая за войну в Китае, действовали с пониманием исторической цели, выходившей за пределы обычных имперских устремлений. Обосновывая объявление войны ссылками на сэра Эдварда Грея и на англо-японский договор, Като сумел оттеснить на второй план наиболее консервативных представителей японского истеблишмента, составлявших окружение гэнро Ямагаты. В этом свете «21 требование» было следующим шагом в деятельности Като, стремившегося обеспечить респектабельность внешней политики Японии в глазах западных партнеров. Он придал этой политике еще более радикальное отношение к расовой природе конфронтации, чем то, которое существовало в имперских кругах военного истеблишмента. Ответный удар в этой рискованной игре оказался ужасным. Несмотря на то что Пекину все же пришлось пойти на унизительные уступки, Токио, встретив международный протест, уже не мог настаивать на выполнении крайне противоречивых требований, содержащихся в разделе V. Британия начала переговоры о компромиссе между Токио и Пекином. Министр иностранных дел Като, на которого японские либералы возлагали огромные надежды, ушел в отставку, японская политика в отношении Китая начиная с лета 1915 года и до смерти Юаня, последовавшей годом позже, обретала черты все более опасного авантюризма. Оставив тщетные попытки придать японской политике респектабельность на международной арене, оставшиеся члены правительства Окумы позволили Танаке Гиити, заместителю начальника генерального штаба, убедить себя в необходимости усилить резкие нападки на центральные власти Пекина. Япония стремилась исключить Китай из опасной стратегической конфигурации, складывавшейся в Тихоокеанском регионе. Следуя беспощадной политике «разделяй и властвуй», японцы продолжали преследовать Юаня, добиваясь от него унизительных уступок и оказывая поддержку восставшим против него националистам, таким как Сунь Ятсен. И хотя к весне 1916 года Танаке удалось поставить Китай на грань гражданской войны, Япония (с точки зрения обеспечения своих долгосрочных стратегических позиций) почти ничего не получила.

Летом 1916 года провал попыток построения либерального варианта японского империализма привел к формированию нового правительства во главе с генералом Тераути, ярым милитаристом, который был известен своей беспощадностью в бытность губернатором Кореи. В отличие от Окумы, Тераути открыто выступал против любых шагов в направлении либерализации японской конституции. При вступлении в должность он заявил, что его правительство намерено «выйти за пределы» парламентского контроля и что ни одно другое направление политики не имеет столь большого значения, как внешняя политика. Правительство Тераути усматривало угрозу на океанских просторах со стороны США и настаивало на том, что Япония должна выйти за пределы региональной политики, нацеленной на простое обеспечение сферы своих интересов. Японии было недостаточно обозначить свое место в Маньчжурии вблизи британских позиций в Центральном Китае и позиций Франции на Юге, не говоря уже о продолжении разрушительной тактики «разделяй и властвуй», которой придерживался Танака[263]. Теперь, для того чтобы противостоять угрозе, исходящей с противоположной стороны Тихого океана, Токио необходимо усилить меры, направленные на обеспечение японского влияния на территории всего Китая, что позволит исключить любое влияние западных держав в регионе. Но из скандала вокруг печально известного раздела V «21 требования» был извлечен урок. Чтобы выполнить эту амбициозную повестку дня, Японии предстояло задействовать новые инструменты. В новой программе не были забыты и военные вопросы. Японии следует стремиться к заключению долгосрочных межправительственных военных соглашений. И в дальнейшем проводником японской политики в Китае должно стать само китайское правительство в Пекине, а главная роль будет отведена банкирам, в первую очередь Нисихаре Камедзо, державшемуся в тени приближенного министра внутренних дел Гото Симпея[264].

Таблица 3. От дефицита к профициту и обратно: неустойчивый платежный баланс Японии, 1913–1929 гг. (млн иен)


Мощные центробежные силы, которые опрокинули существовавшие до войны финансовые структуры на Атлантике, сказались и в Тихоокеанском регионе. К 1916 году платежный баланс Японии был столь устойчивым, а финансовое положение Антанты столь отчаянным, что Токио, предоставляя странам Антанты займы, оказался в совершенно необычном положении (табл. 3). Первый заем на сумму 100 млн иен предназначался для оплаты за счет Британии закупок Россией винтовок японского производства. Япония получала рычаги воздействия на Пекин, превращаясь для него в основной источник внешнего финансирования. Этот переход к стратегии долгосрочного финансового господства был затем подкреплен и внутренней политикой Японии. Несмотря на намерения «выйти за пределы», премьер-министру Тераути и его авторитарным друзьям требовалась поддержка внутри парламента[265]. Вынужденное противостоять критике в адрес отправленного в отставку министра иностранных дел Като и болезненным нападкам со стороны радикальных либералов типа Осаки Юкио, внешне независимое консервативное правительство Тераути на самом находилось в зависимости от партии Сэйюкаи, представлявшей дворянство провинциальной Японии. Их доблестный лидер Хара Такаси не был прогрессистом. Ему не нравилась нарастающая волна демократии, и поэтому он с великой радостью воспользовался подтасовками на выборах 1917 года, чтобы обеспечить своей партии значительное большинство в парламенте. Хара с презрением относился к устремлениям китайских националистов. Но в одном он был совершенно убежден: главной силой в будущем станут Соединенные Штаты. Возмущенная реакция Америки на «21 пункт» ясно показала, что Японии следует проявлять больше осторожности в своей политике в отношении Китая и помнить о границах возможного. Сами масштабы Китая указывали на необходимость осторожных действий. Как отмечал в декабре 1916 года министр иностранных дел Мотоно Итиро, «есть люди, которые говорят, что мы должны превратить Китай в протекторат или разделить его на части, есть и другие, которые стоят на крайних позициях и требуют воспользоваться войной в Европе для того, чтобы сделать весь Китай нашей территорией… но даже если бы мы могли сделать это на какое-то время, у <японской> империи не хватит сил для того, чтобы удерживать его в течение долгого времени»[266]. Один китайский военачальник высказал ту же точку зрения в более грубой форме. При всей своей агрессивности японцы «не были уверены» в том, что им удастся «проглотить» Китай. «Мы слабы, мы тупы, мы разобщены, но нас неисчислимое множество, и в конце концов, если они будут упорствовать, Китай распорет живот Японии»[267].



Поделиться книгой:

На главную
Назад