– В данном случае, – серьезно отвечал он, – никакая сказка не может быть такой причудливой, как сама истина. Надо вам сказать, что все эти годы я лелеял мысль выстроить лабораторию в большом саду около этого дома для производства химических опытов, к которым чувствую особое влечение. В прошлый четверг начали, наконец, рыть яму для погреба. Она была готова к вечеру того же дня, и в пятницу мы ожидали каменщиков. В четверг ночью шел такой проливной дождь, что в пятницу утром я нашел мой погреб превращенным в лягушачий пруд, а стены его совсем размытыми. Дочь моя, вышедшая со мною посмотреть на это опустошение, обратила мое внимание на угол каменной постройки, открывшейся вследствие одной из осыпавшихся стен. Я попробовал очистить его от земли и, заметив, что это была как будто часть большой массы, решился исследовать его. Призванные мною работники открыли продолговатый склеп, устроенный на глубине почти 8 футов под землею, в углу бывшего, очевидно, фундамента для стен какою-то старинного дома. Слой пепла и угля поверх склепа свидетельствовал, что дом, находившийся над ним, погиб от огня. Самый склеп остался совершенно неприкосновенным – цемент его был совсем как новый. В одной из стен оказалась дверь, отворить которую нам, однако, не удалось, и мы устроили проход, вынув одну из плит крыши. Нас охватила струя спертого, но чистого, сухого и далеко не холодного воздуха. Спустившись с фонарем вниз, я очутился в спальне, убранной в стиле XIX столетия. На постели лежал молодой человек. Что он был мертв и умер не сейчас, а лет сто тому назад, в этом, конечно, не было ни малейшего сомнения. Но необыкновенно хорошо сохранившееся тело его поразило меня и моих ученых собратьев, которых я пригласил сюда. Мы не поверили бы, что было время, когда люди владели искусством такого совершенного бальзамирования, а между тем здесь налицо был факт, ясно свидетельствовавший, что наши ближайшие предки вполне располагали этим секретом. Мои медицинские коллеги, любознательность которых была сильно возбуждена, хотели немедленно приняться за эксперименты для исследования свойств примененного бальзамирования, но я воспротивился. Мотивом для этого или, по крайней мере, единственным мотивом, который я могу указать в настоящее время, послужило воспоминание из моего прежнего чтения, откуда мне было известно, что ваши современники сильно интересовались вопросом животного магнетизма. Мне представилось возможным, что вы находились в летаргии и что секрет сохранения вашего тела после такого долгого времени заключается не в искусстве бальзамировщика, а в самой жизни. Мысль эта даже мне самому показалась такой химерой, что, не желая быть смешным в глазах моих товарищей-докторов, я не высказал ее громко, а привел какой-то другой предлог для отсрочки опытов. Но едва только удалились мои коллеги, я немедленно приступил к опыту оживления, результат которого вам небезызвестен.
Если бы тема рассказа была еще более невероятною, обстоятельность его, а также выразительные манеры и личность рассказчика могли поколебать слушателя, и мне стало жутко, когда, после окончания его объяснения, я нечаянно мельком увидел свое изображение в зеркале, висевшем на стене комнаты. Я встал и подошел к зеркалу. Представшее передо мною лицо было как две капли воды то же самое, ни на волос не старее той физиономии, которую я видел, завязывая галстук во время сборов моих к Юдифи в День отличий, отпразднованный, как хотел убедить меня этот человек, уже сто тринадцать лет тому назад. Тут снова представилась мне вся колоссальность обмана, жертвой которого я был. Негодование овладело мной, когда я сообразил, как далеко зашло допущенное со мною нахальство.
– Вы, вероятно, удивлены, – заметил мой собеседник, – не находя в себе никакой перемены, хотя с тех пор, как вы легли спать в подземной комнате, вы постарели на 100 лет. Это не должно изумлять вас. Только при условии общего прекращения жизненных функций вы могли пережить такой большой период времени. Если бы ваше тело подверглось малейшей перемене во время вашей летаргии, оно давно бы уже разложилось.
– Милостивый государь, – возразил я, обернувшись к нему, – что за причина, что вы с серьезным видом рассказываете мне такую замечательную бессмыслицу, я совершенно отказываюсь понять. Но вы, конечно, слишком умны, чтобы допустить возможность провести ею кого бы то ни было, кроме отчаянного дурака. Пощадите меня от продолжения этой выдуманной чепухи и раз навсегда ответьте мне, скажете ли вы мне толком, где я и как я сюда попал? В случае вашего отказа я сам постараюсь удостовериться в этом, невзирая ни на какие препятствия.
– Так вы не верите, что у нас теперь 2000 год?
– Неужели вы, не шутя, находите необходимым спрашивать меня об этом?
– Ну хорошо же! – воскликнул мой необыкновенный хозяин. – Так как я оказываюсь бессильным убедить вас, вы убедитесь в том сами. Чувствуете ли вы в себе достаточно силы, чтобы подняться со мною наверх?
– У меня столько же силы, сколько ее было всегда, – возразил я сердито, – что, кажется, не придется мне доказать на деле, если эта шутка затянется еще надолго.
– Прошу вас, сударь, – отвечал мой собеседник, – не очень-то увлекаться мыслью, что вы жертва обмана, во избежание слишком сильной реакции, когда вы убедитесь в справедливости моих показаний.
Участие, смешанное с состраданием, с каким были произнесены эти слова, и полнейшее отсутствие малейшего признака раздражения на мою вспыльчивость, как-то совсем обескуражили меня, и я последовал за ним из комнаты с необыкновенно смешанными ощущениями. Мы прошли сперва две лестницы, затем одну еще, более короткую, которая привела нас на бельведер, наверху дома.
– Прошу вас посмотреть вокруг себя, – обратился он ко мне, когда мы добрались до верхней площадки, – и сказать мне, это ли Бостон XIX столетия?
У ног моих расстилался большой город. Целые мили широких улиц, обсаженных деревьями и окаймленных красивыми зданиями, тянулись по всем направлениям. Дома большею частью не были построены в одну шеренгу, а, напротив того, стояли отдельно, окруженные большими или меньшими палисадниками. В каждом квартале зеленели большие открытые скверы, усаженные деревьями, среди которых на позднем вечернем солнце блестели статуи и сверкали фонтаны. Общественные здания колоссальных размеров и грандиозной архитектуры, несравнимые с существовавшими в мое время, величественно возвышались со своими горделивыми пилястрами по обеим сторонам улиц.
Действительно, до сих пор я никогда не видел ни этого города, ни чего-либо похожего на него. Подняв, наконец, глаза мои к горизонту, я посмотрел на запад. Эта голубая лента, извивавшаяся по направлению к закату солнца, не была ли это река Чарльс со своими изгибали? Я взглянул на восток: Бостонская гавань тянулась передо мною, окруженная своими мысами, со всеми своими зелеными островками.
Тут я увидел, что мне сказали правду относительно чуда, совершившегося со мной.
Глава IV
Я не потерял сознания, но напряжение уразуметь свое положение вызвало у меня сильное головокружение, и я помню, что моему спутнику пришлось крепко держать меня под руку, когда он вел меня с площадки в просторную комнату верхнего этажа, где он настоял, чтобы я выпил стакан-два хорошего вина и принял участие в легком перекусе.
– Я надеюсь, – ободрительно сказал он, – что вы теперь скоро вполне оправитесь; я бы и не решился на такое энергичное средство, если бы ваше поведение, правда вполне извинительное при данных обстоятельствах, не вынудило меня избрать именно этот путь. Каюсь, – прибавил он, смеясь – одно время я несколько опасался, что, не уведи я вас вовремя, мне пришлось бы испытать то, что в XIX столетии, если не ошибаюсь, вы обыкновенно называли потасовкой. Я вспомнил, что современные вам бостонцы славились боксом, и решил не терять времени. Полагаю, что в настоящее время вы снимете с меня обвинение в мистификации.
– Скажи вы мне, – возразил я, глубоко взволнованный, – что с тех пор, как я в последний раз видел этот город, прошло не сто лет, а целая тысяча, я и то поверил бы вам.
– Прошло всего одно столетие, – отвечал он, – но и в целые тысячелетия мировой истории не случалось таких необычайных перемен.
А теперь, – прибавил он, протягивая мне руку с неотразимой задушевностью, – позвольте мне сердечно приветствовать вас в Бостоне XX столетия и именно в этом доме. Имя мое – Лит, меня зовут доктор Лит.
– Меня зовут Юлиан Вест, – сказал я, пожимая ему руку.
– Мне очень приятно познакомиться с вами, мистер Вест, – отвечал он. – Как видите, этот дом построен на месте вашего бывшего дома и потому, надеюсь, вам легко будет в нем чувствовать себя совсем как дома.
После закуски доктор Лит предложил мне ванну и другое платье, чем я охотно воспользовался.
Разительная перемена, о которой рассказывал мне мой хозяин, по-видимому, не коснулась мужского костюма, так как, за исключением мелких деталей, мой новый наряд нисколько не стеснял меня.
Физически я снова был самим собой. Но читателю, без сомнения, будет интересно узнать, что делалось у меня на душе. Каково было мое нравственное состояние, когда я вдруг очутился как бы в новом свете? В ответ на это попрошу его представить себя внезапно, на мгновение ока, перенесенным с земли, скажем, в небесный рай или в подземное царство Плутона. Как он полагает, каково было бы его собственное самочувствие? Вернулись ли бы мысли его немедленно к только что покинутой им земле или после первого потрясения, поглощенный новой обстановкой, он на некоторое время выкинул бы из памяти свою прежнюю жизнь, хотя и вспомнил бы ее впоследствии? Я могу сказать только одно, что, если бы его ощущения были хотя на йоту аналогичны с описываемым мною перерождением, последняя гипотеза оказалась бы правильною. Чувства удивления и любопытства, вызванные моей новой средой после первого потрясения столь сильно заняли мой ум, что затмили все остальное. Воспоминания о моей прежней жизни как бы исчезли на некоторое время.
Лишь только, благодаря добрым заботам моего хозяина, я окреп физически, мне захотелось снова вернуться на верхнюю площадку дома, и мы немедленно удобно расселись там в покойных креслах, имея город под ногами и вокруг нас. Ответив мне на целый ряд вопросов, как относительно старых, местных признаков, которых я теперь не находил, так и относительно новых, сменивших прежние, доктор Лит поинтересовался, что именно больше всего поразило меня при сравнении старого города с новым.
– Начиная с мелочей, – отвечал я, – право, мне кажется, что полное отсутствие дымовых труб и их дыма была та особенность, которая прежде всего бросилась мне в глаза.
– Ах да! – по-видимому, весьма заинтересованный, воскликнул мой собеседник. – Я и забыл о трубах, ведь они так давно вышли из употребления. Минуло почти столетие, как устарел первобытный способ отопления, которым мы пользовались.
– Вообще, – заметил я – более всего поражает меня в этом городе материальное благосостояние народа, о чем свидетельствует великолепие самого города.
– Я дорого дал бы, чтобы хотя одним глазком взглянуть на Бостон ваших дней, – возразил доктор Лит. – Нет сомнения, судя по вашему замечанию, города того времени имели жалкий вид. Если бы у вас и хватило вкуса сделать их великолепными, в чем я считаю дерзким усомниться, то и тогда всеобщая бедность, являвшаяся результатом вашей исключительной промышленной системы, не дала бы вам возможности привести это в исполнение. Сверх того, чрезмерный индивидуализм, преобладавший в то время, мало способствовал развитию чувства общности интересов. То небольшое благосостояние, каким вы располагали, уходило всецело на роскошь частных лиц. В настоящее время, напротив, самое популярное назначение излишка богатства – это украшение города, которым пользуются все в равной степени.
Солнце садилось, когда мы возвращались на площадку дома и, пока мы болтали, ночь спустилась над городом.
– Становится темно, – сказал доктор Лит, – сойдемте в дом, я должен представать вам своих жену и дочь.
Слова его напомнили мне женские голоса, шепот которых я слышал около себя, когда ко мне возвращалось создание. Меня разбирало большое любопытство посмотреть, что за женщины были в 2000 году, и я охотно соглашался на это предложение. Комната, где мы застали жену и дочь моего хозяина, равно как и вся внутренность дома, была наполнена мягким светом, очевидно искусственным, хотя я и не мог открыть источника, откуда он распространялся. Миссис Лит оказалась очень стройной и хорошо сохранившейся женщиной, по годам приблизительно ровесницей своему мужу; дочь же ее, в первой цветущей поре юности, представилась мне самой красивой девушкой, какую когда-либо мне приходилось встречать. Лицо ее было так же обворожительно, как и глубокие голубые глаза, – нежный румянец и вполне красивые черты лица только способствовали ее общей привлекательности, но даже и без всего этого идеальная стройность ее фигуры поставила бы ее в ряды красавиц XIX века. Женственная мягкость и нежность в этом прелестном создании прекрасно сочетались со здоровьем и избытком жизненной силы, чего так часто недоставало девушкам моего времени, с которыми я только и мог ее сравнивать. Затем совпадение неважное, в сравнении с общею странностью моего положения, но тем не менее поразительное, заключалось в том, что ее также звали Юдифью.
Наступивший вечер был тоже, конечно, единственный в истории светских отношений. Но было бы ошибкой предполагать, что наша беседа отличалась особенной натянутостью или неловкостью. Впрочем, по-моему, в этих, что называется, неестественных обстоятельствах, в смысле их необычайности, люди держат себя самым естественным образом, без сомнения, потому, что эти обстоятельства исключают искусственность. Во всяком случае, я знаю, что беседа моя в этот вечер с представителями другого века и мира отличалась неподдельной искренностью и такою откровенностью, которая лишь изредка дается после долгого знакомства. Тонкий такт моих собеседников, без сомнения, много способствовал этому. Само собой разумеется, что разговор вертелся исключительно на странном факте, в силу которого я находился среди них, но они говорили об этом с таким искренним интересом, что предмет нашей беседы лишался той жуткой таинственности, которая иначе могла бы сделать наш разговор слишком тягостным. Можно было подумать, что они привыкли вращаться в кругу выходцев прошлого столетия, – столь велик был их такт.
Что касается меня самого, то я не запомню, чтобы когда-либо деятельность моего ума была живее, бодрее, равно как и духовная восприимчивость чувствительнее, нежели как в этот вечер. Конечно, я не хочу этим сказать, что сознание моего удивительного положения хотя бы на минуту вышло у меня из головы, но оно выражалось лишь в лихорадочном возбуждении, чем-то вроде умственного опьянения[10].
Юдифь Лит мало принимала участия в разговоре; когда же мой взор под влиянием магнетизма ее красоты не раз останавливался на ее лице, я видел, что глаза ее с глубоким напряжением, как бы очарованные, устремлялись на меня. Я, очевидно, возбуждал в ней крайний интерес, что было и не удивительно в ней, как в девушке с большой фантазией. Хотя я и предполагал, что главным мотивом ее интереса было любопытство, тем не менее оно производило на меня сильное впечатление, чего, конечно, не случалось бы, будь она менее красива.
Доктор Лит, как и дамы, по-видимому, очень интересовался моим рассказом об обстоятельствах, при которых я заснул в подземной комнате. Каждый высказывал свои догадки для объяснения того, как могли меня забыть в ней. Следующее предположение, на котором, наконец, все мы сошлись, представлялось, по крайней мере, более вероятным, хотя, конечно, никто не мог знать, насколько оно истинно в своих подробностях. Слой пепла, найденный наверху комнаты, указывал на то, что дом сгорел. Предположим, что пожар случился в ту ночь, когда я заснул. Остается допустить еще одно, что Сойер погиб во время пожара или вследствие какой-либо случайности, имевшей отношение к этому пожару, – остальное само собою является необходимым следствием случившегося. Никто, кроме него и доктора Пильсбёрна, не знал ни о существовании этой комнаты, ни о том, что я там находился. Доктор Пильсбёрн, в ту же ночь уехавший в Орлеан, по всей вероятности, ничего и не слыхал о пожаре. Друзья мои и знакомые, должно быть, решили, что я погиб в пламени. Раскопки развалин, если они не были произведены до самого основания, не могли открыть убежища в стенах фундамента, сообщавшегося с моей комнатой. Несомненно, будь на этом месте вскоре возведена новая постройка, подобные раскопки оказались бы необходимыми, но смутные времена и неблагоприятное положение местности могли помешать новому сооружению. Величина деревьев, растущих теперь на этой площади, заметил доктор Лит, указывает на то, что это место, по меньшей мере, более полстолетия оставалось незастроенным.
Глава V
Когда вечером дамы ушли и мы остались вдвоем с доктором Литом, он спросил меня, намерен ли я спать, присовокупив, что в случае моего желания постель к моим услугам. Если же я предпочту бодрствование, то для него ничего не может быть приятнее, как составить мне компанию.
– Я сам поздняя птица – заметил он, – и без малейшей лести могу заявить, что более интересного собеседника, чем вы – трудно себе представить. Ведь не часто выпадает случай беседовать с человеком XIX столетия.
Весь вечер я с некоторым страхом ожидал времени, когда останусь на ночь наедине с самим собой. В кругу этих хотя и чужых, но столь любезных ко мне людей, ободряемый и поддерживаемый их симпатией ко мне, я мог еще сохранять мое умственное равновесие. Но даже и тут, в перерывах разговора у меня, как молния, мелькал ужас моего странного положения, который предстоял мне в перспективе, как только я буду лишен развлечения. Я знал, что не засну в эту ночь, и уверен, что не послужит доказательством моей трусости откровенное заявление, что я боялся лежать без сна и размышлять. Когда, в ответ на вопрос моего хозяина, я чистосердечно признался ему в этом, он возразил, что было бы странно, если бы я не чувствовал ничего подобного. Что же касается бессонницы, то мне нечего беспокоиться: когда я захочу идти спать, он даст мне прием такого снадобья, которое наверное усыпит меня. На следующее же утро я, без сомнения, проснусь с таким чувством, как будто я и век был гражданином Нового Света.
– Прежде чем я освоюсь с этим чувством, – возразил я, – мне хотелось бы несколько более узнать о Бостоне, куда я опять вернулся. Когда мы были на верху дома, вы говорили мне, что, хотя со дня моего усыпления протекло всего одно столетие, оно ознаменовалось для человечества гораздо большими переменами, чем многие предшествующие тысячелетия. Видя город перед собою, я вполне мог этому поверить; но мне очень любопытно узнать, в чем же именно заключались помянутые перемены. Чтобы начать с чего-нибудь, ибо это – предмет, без сомнения, обширный, скажите, как разрешили вы рабочий вопрос, если только вам удалось это? В XIX столетии это была загадка сфинкса, и в то время, когда я исчез с лица земли, сфинкс грозил поглотать общество, так как не находилось подходящей разгадки. Конечно, стоит проспать столетие, чтоб узнать правильное разрешение этого вопроса, если только в самом деле вам удалось найти его.
– Так как в настоящее время рабочего вопроса не существует, – возразил доктор Лит, – и даже не имеется повода к его возникновению, то, полагаю, я могу смело сказать, что мы его разрешили. Общество и вправду было бы достойно гибели, если бы не сумело дать ответ на загадку, в сущности чрезвычайно простую. В действительности обществу, строго говоря, и не понадобилось разрешать загадку. Она, можно сказать, разрешилась сама собой. Разгадка явилась результатом промышленного развития, которое и не могло завершиться иначе. Обществу оставалось только признать это развитие и способствовать ему, как только течение его сделалось неоспоримым.
– Я могу только сказать, – возразил я, – что в то время, когда я заснул, еще никто не признавал такого течения.
– Помнится, вы говорили, что уснули в 1887 году.
– Да, 30 мая 1887 года.
Мой собеседник несколько мгновений задумчиво смотрел на меня. Затем он заметил:
– И вы говорите, что тогда еще не все понимали, к какого рода кризису приближалось общество? Конечно, я вполне доверяю вашему заявлению. Особенная слепота ваших современников к знамениям времени представляет собой явление, которое комментируется многими из наших историков. Но мало найдется таких исторических фактов, которые бы для нас были менее понятны, чем то, что вы, имея перед глазами все признаки предстоящего переворота, не уразумели этого, тогда как для нас теперь эти же самые признаки являются столь очевидными и неоспоримыми. Мне было бы очень интересно, мистер Вест, получить от вас более определенное представление насчет воззрений, какие разделялись вами и людьми вашего круга относительно состояния и стремлений общества 1887 года. Вы должны же были, по крайней мере, понять, что повсюду распространившиеся промышленные и социальные беспорядки, подкладкой которых служило недовольство всех классов неравенством в обществе и всеобщею бедностью человечества, являлись предзнаменованиями каких-то крупных перемен.
– Мы, без сомнения, понимали это, – возразил я. – Мы чувствовали, что общество утратило якорь и ему грозила опасность сделаться игрушкою волн. Куда его погонит ветром, никто не мог сказать, но все боялись подводных камней.
– Тем не менее, – сказал доктор Лит, – течение было совершенно ясно, стоило только взять на себя труд присмотреться к нему, и несло оно не к подводным камням, а по направлению к более глубокому фарватеру.
– У нас была популярная поговорка, – заметил я, – что оглядываться назад лучше, чем смотреть вперед. Значение этой поговорки, без сомнения, теперь я оценю более, чем когда-либо. Я могу сказать только то, что в то время, когда я заснул, перспектива была такова, что я не удивился бы, узрев сегодня с верхушки вашего дома вместо этого цветущего города груду обугленных, истлевших и поросших мхом развалин.
Доктор Лит слушал меня с напряженным вниканием и глубокомысленно кивнул головой, когда я кончил.
– Сказанное вами, – заметил он, – будет считаться лучшим подтверждением свидетельства Сториота о вашей эпохе, показания которого о помрачении и расстройстве умов человеческих в ваше время обыкновенно признаются преувеличенными. Вполне естественно, что подобный переходный период должен был отличаться возбуждением и брожением. Но ввиду ясности направления бродивших сил, являлось естественным предположение, что преобладающим настроением общественных умов была, скорее, надежда, нежели страх.
– Вы не сказали мне, какой нашли вы ответ на загадку, – спросил я. – Я горю нетерпением узнать, каким превращением естественного хода вещей мир и благоденствие, которыми вы, по-видимому, пользуетесь теперь, могли явиться результатом такой эпохи, какова была моя?
– Извините, – перебил мой хозяин, – вы курите?
И как только наши сигары хорошо раскурились, он продолжал:
– Так как вы, скорее, расположены беседовать, чем спать, что, без всяких сомнений, предпочитаю также и я, то самое лучшее, мне кажется, если я попытаюсь настолько ознакомить вас с нашей промышленной системой, чтобы, по крайней мере, рассеять впечатление какой-то таинственности в процессе ее развития. Современные вам бостонцы пользовались репутацией больших любителей задавать вопросы. Я сейчас докажу свое происхождение от них тем, что начну с опроса. В чем, по-вашему, более всего выражались современные вам рабочие беспорядки?
– Ну конечно в стачках, – сказал я.
– Так-с. Но что делало такими страшными эти стачки?
– Большие рабочие ассоциации.
– Для чего же возникали эти большие рабочие ассоциации?
– Рабочие объясняли, что только таким образом они могли бы добиться своих прав от больших корпораций.
– Вот то-то и есть, – сказал доктор Лит, – рабочая организация и стачки были просто следствием сосредоточения капитала в больших массах, чем когда-либо прежде. До начала этого сконцентрирования капитала, когда торговлей и промышленностью занималось бесчисленное множество мелких предпринимателей с небольшими капиталами вместо незначительного числа крупных фирм с большим капиталом, каждый рабочий в отдельности имел значение и был независим в своих отношениях к работодателю. Сверх того, если небольшой капитал или новая идея оказывались достаточными для того, чтобы дать человеку возможность начать дело самостоятельно, рабочие беспрестанно становились сами хозяевами, и между обоими классами не было резко определенной грани. В рабочих союзах тогда не представлялось надобности, а об общих стачках не могло быть и речи. Когда же вслед за эрой мелких предпринимателей с малыми капиталами наступила эпоха больших скоплений капитала, все это изменилось. Каждый отдельный рабочий, который имел относительно важное значение для маленького хозяина, доведен был до полного ничтожества и обессиления по отношению к большой корпорации, я в то же самое время путь возвышения на степень хозяина был для него закрыт. Самозащита вынудила его сплотиться со своими товарищами.
Судя по свидетельствам современников, против концентрирования капитала тогда восставали ужасно. Люди думали, что он угрожает обществу самой отвратительной формой тирании, какую когда-либо им приходилось переживать. Предполагали, что большие корпорации готовили для них ярмо самого низкого рабства, какое когда-либо налагалось на род людской, рабства и не по отношению к людям, а по отношению к бездушным машинам, неспособным ни к какому другому побуждению, кроме ненасытной жадности, бросая взгляд на прошлое, мы не должны удивляться их отчаянию, так как никогда, конечно, человечеству не приходилось становиться лицом к лицу с более мрачной и ужасной судьбой, чем та эпоха корпоративной тирании, которой оно ожидало.
Между тем промышленная монополия, несмотря на весь поднятый против нее шум, развивалась все более и более. В Соединенных Штатах, где это течение раздалось шире, чем в Европе, в начале последней четверти этого столетия ни одно частное предприятие в любой из важнейших отраслей промышленности не имело успеха без поддержки капитала. В течение последнего десятилетия этого века мелкие предприятия быстро исчезали или прозябали как паразиты больших капиталов, или имели место в таких отраслях, которые были слишком мелки, чтобы привлекать к себе крупных капиталистов. Малые предприятия в том виде, в каком они еще оставались, были доведены до положения крыс и мышей, которые живут в норах и углах, стараются не быть замеченными, чтобы сколько-нибудь продлить свой век. Железные дороги продолжали все более соединяться между собою до тех пор, пока незначительное число больших синдикатов не забрало в свои руки каждый рельс в стране. В фабричном деле каждая важная отрасль промышленности находилась в распоряжении синдиката. Эти синдикаты, круговые поруки, опеки, или как бы их там ни называли, устанавливали цены и убивали всякую конкуренцию, за исключением тех случаев, когда возникали союзы столь же обширные, как и они сами. Затем наступала борьба, в результате которой являлась еще большая консолидация капитала. Большой городской рынок подавлял своих провинциальных соперников отделениями своих складов по провинциям, в самом же городе всасывал в себя своих мелких соперников до тех пор, пока торговля всего квартала не сосредоточивалась под одной кровлей с сотнями бывших владельцев лавок, которые превратились в приказчиков. Не располагая своим собственным предприятием, куда бы можно было поместить свои сбережения, мелкий капиталист, поступая на службу корпорации, в то же самое время не находил иного применения своим деньгам, как покупку ее акций и облигаций, и таким образом становился от нее в двойную зависимость.
Тот факт, что отчаянная народная оппозиция против объединения предприятий в нескольких сильных руках оставалась бесплодной, служит доказательством, что на это должны были существовать важные экономические причины. И действительно, мелкие капиталисты со своими бесчисленными мелкими торговыми предприятиями уступили место крупному капиталу потому, что они принадлежали к периоду мелких условий жизни и не доросли до потребностей века пара, телеграфов и гигантских размеров его начинаний. Восстановлять прежний порядок вещей, даже если бы это было возможно, значило бы возвращаться к временам мальпостов. Несмотря на весь гнет и невыносимость господства крупного капитала, даже самые жертвы его, проклиная его, должны были признать удивительное возрастание производительной силы, появившейся в национальной промышленности, громадные сбережения, достигнутые сосредоточением предприятий и единством их организации, и согласиться, что со времени замены старой системы новою, мировое богатство выросло в такой степени, какая и не снилась никому никогда до той поры.
Конечно, это огромное возрастание богатств повлияло главным образом на то, чтобы богатого сделать еще богаче, увеличивая пропасть между ним и бедняком; но как средство для созидания богатства, капитал оказался фактором, пропорциональным его консолидации. Восстановление старой системы с дроблением капитала, будь оно возможно, повело бы за собой, пожалуй, больше равенства в условиях жизни вместе с большим индивидуальным достоинством и свободой, но это было бы достигнуто ценою общей бедности и застоя в материальном прогрессе. Разве не было возможности воспользоваться этим могущественным консолидированным капиталом, не поддаваясь гнету плутократии наподобие Карфагена? Лишь только люди сами начали задаваться этим вопросом, они нашли готовый ответ. Истинное значение этого движения в пользу ведения дел все более возраставшими скоплениями капитала, стремление к монополиям, вызывавшим отчаянные и напрасные протесты, было признано наконец вполне естественным процессом, которому оставалось только довести до конца свое логическое развитие, чтобы открыть человечеству золотую будущность.
В начале нынешнего столетия развитие это завершилось окончательной консолидацией всего национального капитала. Промышленность и торговля страны были изъяты из рук группы неответственных корпораций и синдикатов частных лиц, действовавших по своему капризу и в своих личных выгодах, и вверены одному синдикату, явившемуся представителем нации, который должен руководить делом в общих интересах и для пользы всех. Можно сказать, нация как бы организовалась в один огромный промышленный союз, поглотивший всякие иные союзы. На место всех других капиталистов явился один капиталист, единственный предприниматель, последний монополист, уничтоживший всех прежних и мелких монополистов, монополист, в выгодах и сбережениях которого участвовали все граждане. Одним словом, жители Соединенных Штатов решили взять в свои руки ведение своих предприятий точно так же, как ровно сто лет тому назад, они сами взялись управлять страной, и в своих экономических делах устроились совершенно на тех же основаниях, какими руководствовались в задачах управления. Удивительно поздно в мировой истории, наконец, стал общепризнанным очевидный факт, что ничто не может считаться более национальным, чем промышленность и торговля, от которых зависят средства к существованию народа, и предоставление их частным лицам, которые занимались бы ими для своих личных выгод, является таким же безрассудством, даже гораздо большим, как и предоставление функций общественного управления аристократии для ее личного прославления.
– Но такая удивительная перемена, как вы описываете, – сказал я, – конечно, не могла совершиться без большого кровопролития и ужасных потрясений?
– Совершенно напротив, – возразил доктор Лит, – тут не было ни малейшего насилия. Перемена эта предвиделась давно. Общественное мнение вполне созрело для этого, а за ним стояла вся масса нации. Противодействовать ей невозможно было ни силой, ни доводами. С другой стороны, народное чувство по отношению к большим компаниям и их представителям утратило свою горечь, так как народ пришел к убеждению в их необходимости как звена, как переходной фазы в развитии истинной промышленной системы. Самые ярые противники крупных частных монополий вынуждены были признать неоценимые заслуги, оказанные ими в воспитании народа до той степени, когда он мог взять на себя управление своими делами. Пятьдесят лет тому назад консолидация какого бы то ни было рода промышленности под национальным контролем даже самым пылким сангвиникам показалась бы слишком смелым экспериментом, Но путем целого ряда наглядных фактов нация усвоила совершенно новые взгляды на этот предмет. Многие годы видела она, как синдикаты пользовались бо`льшими доходами, чем государство, и управляли трудом сотен и тысяч людей с производительной силой и экономией, недостижимыми в более мелких операциях. Пришлось признать аксиомой, что чем крупнее предприятие, тем проще приложимые к нему принципы. Как машина вернее руки, так и система, в крупных предприятиях играющая ту же роль, какую в великих предприятиях исполняет хозяйский глаз, достигает более верных результатов. Таким образом и вышло благодаря самим корпорациям, что в то время, когда пришлось самой нации взяться за выполнение своих функций, эта мысль уже не заключала в себе ничего неосуществимого даже в глазах нерешительных людей. Это, несомненно, был шаг вперед, каких раньше не делалось, но при этом стало ясно для всех, что нация, оставшись единственным монополистом на поле производительности, неминуемо должна освободить предприимчивость от многих затруднений, с какими приходилось бороться частным монополиям.
Глава VI
Доктор Лит прекратил разговор, и я примолк, стараясь составить себе общее понятие о переменах в организации общества, совершившихся при посредстве того ужасного переворота, который он только что мне описал.
Наконец я сказал:
– Идея подобного расширения функций правительства, мягко выражаясь, является в некоторой степени подавляющей.
– Расширения! – повторил он. – Где же тут расширение?
– В мое время, – возразил я, – считалось, что настоящие функции правительства ограничивались, строго говоря, охранением мира и защитой народа от общественного врага, т. е. военной и полицейской властью.
– Да скажите бога ради, кто эти общественные враги?! – воскликнул доктор Лит. – Что это, Франция, Англия, Германия или голод, холод и нищета? В ваше время правительства привыкли, пользуясь малейшим международным недоразумением, конфисковать дела граждан и предавать их сотнями тысяч смерти и увечью, расточая в это время их сокровища, как воду. И это чаще всего творилось во имя какой-то воображаемой пользы этих иных жертв. Теперь у нас нет более войн, и наше правительство не имеет войска, но для защиты каждого гражданина от голода, холода и нищеты и для забот обо всех его физических и нравственных нуждах на правительстве лежит обязанность руководить промышленным трудом граждан в течение известного числа лет. Нет, мистер Вест, я уверен, что, подумав хорошенько, вы поймете, что не в наше, а в ваше время, расширение функций правительства было необычайно. Даже для наиблагих целей в настоящее время мы не дали бы своим правительствам таких полномочий, какими тогда они пользовались для достижения самых пагубных целей.
– Оставим в стороне сравнения, – сказал я, – но демагогия и подкупность наших политиков в мое время явились бы непреодолимыми препятствиями для предоставления государству заведывания национальной промышленностью. По-нашему, хуже нельзя было бы устроиться, как отдать в распоряжение политиков производительные средства страны, созидающие народное богатство. Материальные интересы и без того были тогда игрушкою в руках партий.
– Без сомнения, вы были правы, – возразил доктор Лит, – но теперь все изменилось. У нас нет ни партий, ни политиков. Что же касается демагогии и подкупности, то в настоящее время эти слова имеют лишь историческое значение.
– В таком случае самая природа человеческая, должно быть, сильно изменилась, – заметил я.
– Нисколько, – возразил доктор Лит, – но изменились условия человеческой жизни, а вместе с тем и побуждения человеческих поступков. Наша общественная организация более не премирует подлости. Но это такие вещи, которые вы поймете со временем, когда поближе узнаете нас.
– Но вы не сказали мне еще, как вы порешили с рабочим вопросом. До сих пор мы все говорили о капитале, – заметил я. – И после того, как нация взялась управлять фабриками, машинами, железными дорогами, фермами, копями и вообще всем капиталом страны, рабочий вопрос все-таки оставался открытым; с задачами капитала нация приняла на себя и все тягости положения капиталиста.
– Лишь только нация приняла на себя задачи капитала, эти тягости не могли иметь места, – возразил доктор Лит. – Национальная организация труда под единым управлением и явилась полным разрешением того, что в ваше время и при вашей системе справедливо считалось неразрешимым рабочим вопросом. Когда нация сделалась единственным хозяином, все граждане в силу права своего гражданства стали рабочими, которые классифицировались согласно потребностям промышленности.
– Значит, – заметил я, – вы к рабочему вопросу просто применяли принцип всеобщей воинской повинности, как понималось это в наше время.
– Да, – отвечал доктор Лит, – это совершилось само собой, как только нация стала единственным капиталистом. Народ привык уже к той мысли, что отбывание воинской повинности для защиты нации обязательно и необходимо для всякого физически способного гражданина, что все граждане на содержание нации одинаково обязаны вносить свою долю промышленного или интеллектуального труда, – это также было очевидно, хотя этого рода обязанность граждане могли выполнять с убеждением в ее всеобщности и равнозначительности только тогда, когда нация сделалась работодателем. Немыслима была никакая организация труда, пока предпринимательство распределялось между сотнями и тысячами отдельных лиц и корпораций, между которыми единодушие было недостижимо, да и невозможно в действительности. Тогда беспрестанно случалось так, что множество людей, желавших работать, не находило никаких занятий; с другой стороны, те, которые желали уклониться от своей обязанности или от части ее, могли легко осуществить свое желание на практике.
– Теперь, стало быть, обязательно для всех участие в труде, который организован государством? – заметил я.
– Это делается, скорее, само собою, чем по принуждению, – возразил доктор Лит. – Это считается столь безусловно естественным и разумным, что сама мысль о принудительности оказывается неуместной. Личность, которая в данном случае нуждалась бы в принуждении, сочли бы невообразимо презренной. Тем не менее эпитет «принужденности» по отношению к нашему понятию о службе не вполне характеризует ее безусловную неизбежность. Весь наш социальный строй целиком основан на этом и вытекает из этого, так что, если бы мыслимо было кому-нибудь уклониться от службы, он был бы лишен всякой возможности снискивать себе средства к существованию. Он сам исключил бы себя из мира, отделял бы себя от ему подобных – одним словом, совершил бы самоубийство.
– Что же, служба в этой промышленной армии пожизненная?
– О нет. И то и другое начинается позже и кончается ранее среднего рабочего периода в ваше время. Ваши мастерские были переполнены детьми и стариками; мы же посвящаем период юности образованию, а период зрелости, когда физические силы начинают ослабевать, отдаем покою и приятному отдыху. Период промышленного служения составляют двадцать четыре года, начинаясь по окончании курса образования в двадцать один год и оканчиваясь в сорок пять лет. От сорока пяти до пятидесяти пяти лет включительно граждане, хотя и освобожденные от обязательной работы, подлежат еще специальным призывам в исключительных обстоятельствах, когда является потребность внезапно увеличить количество рабочих сил; но подобные случаи редки, в действительности почти небывалые. Пятнадцатое октября является ежегодно тем, что мы называем днем смотра, так как в этот день те, кто достиг двадцати одного года, вступают в промышленную службу, и в то же самое время те, которые, прослуживши 24 года, достигли сорокапятилетнего возраста, получают почетную отставку. Это величайшее событие у нас в году, с него мы ведем счет всем другим событиям, это – наша Олимпиада, отличающаяся от древней разве тем, что у нас она отправляется ежегодно.
Глава VII
– Вот после набора-то вашей промышленной армии, – сказал я, – и должно было, по моему мнению, возникнуть главное затруднение, так как на этом и кончается вся аналогия ее с военной армией. Солдатам приходится исполнять всем одно и то же, и самое простое дело, а именно – упражняться в маршировке, отбывать караул и учиться владеть оружием. Промышленной же армии приходится изучить двести или триста различного рода ремесел и профессий. Какой же административный талант в состоянии решить, кому заниматься каким промыслом или профессией!
– Администрации нет никакого дела до определения этого пункта.
– Кто же определяет его? – спросил я.
– Каждый человек делает это сам для себя, сообразно своим природным способностям. При этом предварительно принимаются всевозможные меры, чтоб сделать его способным для определения истинных своих способностей. Принцип, на котором организована наша промышленная армия, таков, что природные дарования человека, как нравственные, так и физические, определяют, какого рода работу он может исполнять с наибольшей производительностью для нации и с наибольшим удовлетворением дли самого себя. Тогда как от всеобщей обязанности службы никто не может уклониться, род службы, которую должен нести каждый, зависит от свободного выбора, подчиненного лишь необходимому регулированию. Так как довольство каждого в отдельности при отбывании срока своей службы зависит от того, насколько дело его отвечает его вкусам, то родители и воспитатели следят за проявлением особенных склонностей в детях с самого раннего возраста их. Важную часть нашего воспитания составляет первоначальное ознакомление с национальной промышленной системой и ее историей, а также знание начальных основ всех крупных ремесел. Тогда как промышленная подготовка не нарушает нашей общеобразовательной системы, имеющей целью ознакомление с гуманитарными науками, она все-таки достаточна для того, чтобы наряду с теоретическим знанием национальных производств приобрести известное знакомство с орудиями промышленности и применением их. Юношество наше часто посещает мастерские, совершает более или менее продолжительные экскурсии с целью ближайшего ознакомления со специальными отраслями промышленности. В ваше время никто не стыдился оставаться невеждой во всех специальностях, кроме своей собственной. У нас подобное невежество было бы несовместимо с обязательством каждого гражданина разумно, толково выбирать себе профессию сообразно своим способностям и склонности. Молодой человек обыкновенно задолго до призыва на службу успевает не только уяснить себе свое призвание, но и приобрести много сведений в его области и нетерпеливо ожидает вступить в ряды рабочих по избранной им специальности. Если же у него нет специального призвания и сам он не пользуется удобным случаем для выбора, тогда его назначают на какое-нибудь из занятий, не требующих особенных познаний, но нуждающихся в силах.
– Без сомнения, – сказал я, – едва ли возможно, чтобы число охотников на какой-нибудь промысел как раз соответствовало спросу в данном промысле. Оно должно колебаться то выше, то ниже уровня спроса.
– Запас охотников всегда приводится в полное равновесие со спросом, – возразил доктор Лит. – Дело администрации следить за этим. Количество добровольцев для каждого из промыслов исчисляется точно. Если оказывается большой избыток охотников сверх числа, потребного для известного промысла, то приходят к заключению, что данное ремесло представляет более привлекательности, чем прочие. С другой стороны, если число охотников на известный промысел клонится к упадку, ниже спроса, то заключают, что этот промысел считается более трудным. Дело администрации непрестанно заботиться об уравнении привлекательности промыслов, насколько это зависит от условий работы, так чтоб все промыслы были одинаково привлекательными для людей с природными к ним склонностями. Это достигается различным распределением часов труда для различных промыслов в зависимости от их трудности. Более легкие промыслы, отбываемые при наиболее привлекательных условиях, производятся большее число часов, тогда как трудный промысел, как, например, рудокопная работа, производится весьма недолго. Нет ни теории, ни априористического правила, которыми определялась бы относительная привлекательность промыслов. Облегчая один класс рабочих и обременяя другой, администрации только следят за колебаниями мнений среди самих рабочих, выражающимися в числе охотников. Принцип таков, что в общем трудность работы должна быть уравновешена для всех одинаково, в чем судьями являются сами рабочие. Приложение этого правила безгранично. В том случае, если бы какое-нибудь занятие само по себе было столь неприятным или влияло так угнетающе, что для привлечения охотников дневной труд потребовалось бы сократить всего до десяти минут, – это было бы сделано. Если бы даже и тогда не нашлось охотника на эту работу, – она была бы оставлена невыполненною. Но, конечно, на деле умеренное сокращение рабочих часов или увеличение других привилегий являются достаточными для гарантирования необходимого контингента охотников для какой бы то ни было работы, потребной человечеству. Если бы неустранимые трудности и опасности столь необходимой работы оказались действительно так велики, что никакими соблазнами возмещающих преимуществ нельзя было бы преодолеть людское к ней отвращение, в таком случае стоило только администрации изъять этот промысел из общего разряда промыслов, объявив его «экстраординарным» с оповещением, что тот, кто изберет его своею специальностью, будет достоин национальной благодарности, и от охотников не было бы отбоя. Наша молодежь весьма честолюбива и не пропускает таких удобных случаев. Вы видите, что эта зависимость промышленности от чисто добровольного выбора занятий сопровождается удалением негигиенических условий или особенной опасности для жизни и членовредительства. Здоровье и безопасность являются непременными условиями всех промыслов. Нация не калечит и не убивает своих работников тысячами, как делали это частные капиталисты и корпорации вашего времени.
– А если случается, что число желающих взять на себя это чрезвычайное занятие превышает имеющееся для них место, как вы поступаете с претендентами?
– Преимущество отдается получившим общие лучшие отзывы на прежней службе, когда они работали в качестве чернорабочих и как юноши в период их образования. Не бывало, однако, случая, чтобы человек, упорно добивающийся заявить свое искусство в каком-нибудь исключительном деле, не достигал в конце концов желанной цели. Что касается противоположной возможности – внезапного недостатка добровольцев на исключительный труд или какой-нибудь внезапной необходимости в увеличенной силе, – то администрация, в деле пополнения ремесленников обыкновенно соблюдая систему добровольного выбора, всегда в случае надобности имеет возможность собрать специальных добровольцев, а также привлечь к делу необходимые силы из других профессий. Обыкновенно, впрочем, что требования подобного рода могут быть удовлетворены силами из категории неученых работников или чернорабочих.
– Как же вербуется этот класс чернорабочих? – спросил я. – Добровольцев для него, наверное, не находится.
– Это степень, через которую проходят в первые три года своей службы все новобранцы. Только после этого периода, в течение которого они для всякого рода работ находятся в распоряжении своего начальства, они получают право выбора новой профессии. От этих трех лет строгой дисциплины никто не освобождается.