Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Второй корпус, — откликается Далила немедленно, у нее этот адрес так и вертелся в мозгу. — Второй корпус, второй этаж, седьмая комната. Дом отдыха «Волна».

А то он может уйти и по дороге забыть, и все. Это ведь километрами тянутся дома отдыха вдоль моря.

— Ну? — вопрошает она. — Пока?

Она снимает с себя пиджак и одновременно как-то неловко протягивает ему свою длинную белую руку для прощания (не загорела еще).

Он берет ее ладонь, держит в своей теплой и сухой руке. Пожатие как землетрясение.

— Волна, два-семь, — она так беззаботно говорит и идет вверх по ступеням, стесняясь своего сарафана, босоножек, белых ног и рук. Как это выглядит со спины? Не оглядывайся. Оглянулась уже в дверях. С невыразимо нежной, ободряющей улыбкой он смотрит снизу.

На рассвете Далила проснулась от счастья. Все уже состоялось в жизни, все что нужно. Пустая грудь заполнилась изнутри, так что стало тесно (как говорится, сердцу тесно в груди, вон оно что). Все мигом заполнилось, получился смысл жизни. На вопрос «в чем смысл жизни» Далила сейчас, на рассвете, могла бы дать ответ: «В Самсоне».

Она лежала наполненная смыслом, с громадным спокойствием. Птички начали щебетать, временами орали вороны. Все было уже устроено в ее жизни, все цвело, был порядок, образовалось главное: всегда вместе с Самсоном.

Через много часов он приехал под окно и просвистал «Ах, нет сил снести разлуку», умница. Она тут же высунулась и замахала ему своей длинной белой рукой. Они пошли по делу, к Алику в клуб, там просидели до обеда, Алик был один, у него имелись сложности, родители не выпускают Аллочку из рук, водят с собой, что-то почувствовали. Алик двигался как во сне, тоже полный до краев, уже взрослый мужчина двадцати трех лет, массовик-организатор на курорте, нежелательная перспектива для таких родителей, ясно. Наконец пришла та, кого ждали, Аллочка, вырвалась на пять минут, сбежала с процедуры из поликлиники, и тут же с порога предложила уехать к Алику в Донецк к маме. Он поцеловал Аллочку (при Самсоне и Далиле), прижал к себе, к своему телу, крошечное тело Аллочки к своему огромному и взрослому, спрятал ее надутую мордочку и мокрые черные глаза на уровне желудка, только видна была грива ее черных волос, все скрылось под руками Алика, скорбными руками ненужного человека.

— Надо подумать, — сказал он в результате медленно.

Она тоже медленно, как в воде, вышла из его рук и пошла, мелькнула потом в окошке, маленькая, пряменькая, на каблуках, копна черных волос и все.

Утешали Алика, пили у него чай с единственным что было, с сушками. Потом Алика вызвали к директору. Самсон и Далила, как бы сделав все что нужно, встали и пошли. Отправились к морю, куда же еще. Сели в песок, Самсон привычно разделся до плавок, а Далила смертельно испугалась, что сейчас увидит его тело. Увидела с отвращением. Волосы на ногах, ноги жилистые, немолодые (21 год), до плавок она почти не поднялась взглядом, там была куча всего. Далила не разделась, сидела скрестив руки (хрон. тонзиллит). Он пошел в море, уходил, двигал ягодицами, совершенно чужими, у него были икры, широкая спина с волосами. Потом вышел из моря, пошел лицом вперед, была очень хорошо видна волосатая грудь и мохнатый живот, туго набитые плавки. К этому надо привыкать, решила она, панически пялясь в сторону. Когда он сел рядом, у него оказалось такое выражение лица, как будто ему было смешно. Как будто он наблюдал за любопытным случаем.

Вздохнув, она вдруг сказала:

— Я больше ни с кем не буду знакомиться.

И он опустил голову.

О пении больше не было и речи. О том, чтобы распеваться в спальном корпусе, тоже. Времени не хватало. День за днем они проводили вместе, переживая за Алика и Аллочку, Аллочка уже без пяти минут уехала, доживала, видимо, последние моменты, и один раз Самсон с Далилой пришли к Алику, а его комната, всегда открытая, оказалась запертой наглухо. Постучали, подергали. Ни шороха, Самсон посмотрел в замочную скважину и вдруг дал сигнал смываться, дернул Далилу за руку и потащил вон. Быстро ушли.

— Что ты?

— Они прощаются, ключ в замке.

— Как прощаются?

— Прощаются, — повторил он.

Затем Далила узнала всю историю его долгой жизни, что Самсон не мог вынести учебы на военном факультете с перспективой потом играть всю жизнь в духовом оркестре и наконец стать его дирижером. Тогда Самсона в казарме научил опытный старшекурсник, ты лежи под лестницей, а я тебя как бы найду, что ты упал и потерял сознание. Потом вообще не ешь, а если будешь есть, то сунь два пальца в рот и все дела, сблюнешь. Недельку так пролежишь в санчасти, и тебя комиссуют. Неделю: Самсон пролежал три месяца в госпитале, в отделении нейрохирургии, и уже действительно не мог есть, далее пить, его рвало сразу же после приема пищи, а армия все не хотела с ним расставаться, ставила капельницы, настойчиво лечила, назначала все более тонкие обследования, пункции из позвоночника и страшное поддувание (какое-то), чего боялись все симулянты и от чего человека корежило как от смертной казни. Затем его отпустили. Он потерял половину веса, шесть зубов и почти все волосы на голове, однако выжил, вышел на волю и стал страшно пить. Не мог ни работать, ничего. И мама.

— И мама, представляешь, ни слова. Каждое утро на репетицию, и каждое утро оставляет мне деньги под блюдечком. Зарплата при этом маленькая. И я все понимал, но ежедневно с ранья бежал, покупал бутылку.

— Да?!

(Далиле повтори, что ты мой навсегда, что все забыты муки).

— И я, понимаешь, в один прекрасный день сказал себе: все. Хватит. И все!

— Да?!

— И не пью больше. Ну, как все, рюмочку-другую. И все.

(Открылася душа,Как цветок на заре,Для лобзаний Авроры…Так трепещет грудь моя!)

И вот однажды вечером он ее поцеловал. Грубо вечером на берегу, в дюнах. Смял ей весь рот, Далила стала задыхаться, она же не умела дышать в таких условиях, когда рот заткнут! Губы мгновенно распухли, и Далила ясно, тут же (как осветили), увидела надутый рот Аллочки, уже увезенной насильно в такси, и в панике все поняла (они прощались! «Прощались!»). И стала вырываться, забилась, чтобы освободиться и вздохнуть, но этого мало, Самсон вообще надвинулся, навис, заслонил собою все и стал терзать бедную грудь Далилы. Какое-то животное навалилось, хлопотало, умело расстегивало, мяло, не отрывалось ото рта, фу! Далила сильно оттолкнула это животное и вскочила на ноги. Отвернулась и долго застегивала под плащом, кофточкой и сарафаном лифчик. Оглянулась. Самсон сидел курил, сам тоже растерзанный. Постепенно разговорились. Почему-то она чувствовала себя виноватой. Погладила его по рукаву пиджака. Выяснилось (не сразу), что в такие моменты у мужчин сильная боль. Они собой не владеют. Неутолимая боль.

— Да?!

Была уже темная ночь, Самсон опоздал на электричку и собирался теперь идти будить Алика, ночевать у него на диване. Самсон проводил Далилу в корпус, мягко и нежно поцеловал ее и долго потом стоял под окном, насвистывая «Ах, нет сил снести разлуку». Зачем-то стоял, хотя договорились на завтрашнее утро. И — новости — утром выяснилось, что белый плащ на спине у Далилы испачкан!

Она уже оделась выходить, а соседка ее остановила:

— Ты обзеленилась, — деловито сказала соседка. — Где-то обзеленилась, лежала.

Белый плащ на спине был в зеленых полосах и пятнах.

— Это от травы, на траве лежала. Надо горячей водой с солью.

В глазах соседки тетки ясно читался весь непроизнесенный текст и собственный печальный опыт. Эх ох, обзеленилась как тысячи других безымянных.

Перестала носить плащ. Спрятала в чемодан.

Днем Самсон у Далилы в груди, распирает грудную клетку, все наполнено, битком набито им. Он же идет рядом, держа ее за руку, и он же сидит внутри, потеснив дыхание. Рука в руке, через его ладонь проходит в Далилу как бы ток, щекочет в ребрах, уходит в пятки, если встретишься с ним взглядом. Как хорошо! Голова кружится, а разговор течет спокойный. Они просто так болтают. Алик ошалел как олень в лесу и бегает на переговорный пункт к телефону. Его вызывает Москва. Аллочка ему звонит ежедневно и плачет в трубку, стонет, не может вынести разлуку.

Ах, нет сил снести разлуку!Жгучих ласк, ласк твоих ожидаю,От страсти зам-мираю!

Аллочка плачет, а мы вместе. Через неделю Далила ему позволила ЭТО, то есть целоваться (раз у него боли, он явно стискивал зубы, сидя рядом). Научилась дышать носом, если целуют. Терпела. Рот наутро распух.

А Аллочка сообщила по телефону Алику, что у нее задержка (что это такое, — думает Далила, — то есть она не будет больше звонить?!)

— Какая-то задержка со звонками, — вслух заключает Далила.

Безудержно, но негромко смеясь, Самсон продолжает, что Алик сходит с ума.

— Уехать ему нельзя, денег нет, — хохочет Самсон как идиот.

— Ты чего, — спрашивает Далила. Она подозревает, что смеются над ней. Каждый так будет думать, если смеются непонятно над чем.

Самсон постепенно успокаивается и объясняет, что у Алика нет денег съездить в Москву, на выходной бы было можно (ночь в поезде туда и ночь обратно), но не на что, поскольку Алик посылает деньги матери в Донецк, там младший брат учится. Алик сходит с ума. Аллочка собирается приехать к Алику сама, честно оставить записку родителям. Жить в его комнате. Питаться с ним в рабочей столовой. Алик ее отговаривает, тогда его вообще посадят за совращение малолетней. Всю милицию на ноги поставят. Они все могут. А он ничего. И нет денег.

И у Далилы и Самсона нет ничего. Они печально танцуют бесплатно на Аликовых вечерах, уже идет осень, пахнет желтыми листьями, бессмертная луна сияет с темных холодноватых небес, песок в дюнах ледяной. У Самсона мать на гастролях, он исхудал, Далила кормит его своими котлетами с хлебом, как люди кормят кошек и собак. Жадно смотрит как он ест: деликатно; и как бы нехотя. У него металлическая коронка в глубине рта, след страшных месяцев в госпитале.

Однако у Самсона все впереди, громадные планы, он поступает (не сейчас, а на будущий год) в консерваторию на два факультета, дирижерско-хоровой и на композицию, будет готовиться. Надо работать и учиться.

Они сидят в дюнах на Аликовом одеяле, под луной, целуются до потери сознания, но печаль уже поселилась в сердце Далилы, она часто плачет (как Аллочка).

Глупая Далила с остервенением целуется, научилась, Самсон скрежещет зубами от своих болей.

И как-то вечером она уезжает домой, в Москву, Самсон везет ее на электричке в город, они стоят обнявшись в тамбуре последнего вагона и смотрят в заднее окно, как убегающие рельсы сплетаются и расплетаются огненными змеями на черной земле, уходя в печальный желтый закат, и как горят тоской зеленые и красные огни светофоров, можно-нельзя, можно-нельзя.

И на перроне городского вокзала Самсон на прощанье снимает с себя свой единственный красный свитер и отдает его Далиле, потому что она мерзнет без плаща, который засунут в мусорную урну дома отдыха. И всю ночь Далила плачет, укрывшись свитером, слышит запах Самсона, табак, его кожа, одеколон, плачет и будет плакать еще полгода, будет писать письма каждый день, потом через день, потом реже. К весне этот поток иссякнет, и обратный поток, от Самсона, закончится двумя письмами без ответа, и в одном из них далекая новость, что Алик женился, они с Аллой ждут ребенка, и Алик поступает на заочный в театральное училище на режиссуру, и уже нашел работу худрука в доме культуры завода. Алик — кто это.

Открылася душа, как цветок на заре.

Много лет спустя Самсон позвонит и мягким, нетрезвым голосом скажет — а, да что там, одну тебя и любил всю жизнь. И положит трубку.

Ночь

Со стороны может показаться, что ночи и не было вовсе — той прекрасной ночной поры, когда все начинается и разворачивается так медленно, плавно и величаво, с великими предвкушениями и ожиданиями самого наилучшего, с такой долгой, непрекращающейся темнотой во всем мире, — может показаться, что именно такой ночи и не было вовсе, настолько все оказалось скомканным и состоящим из непрерывно сменяющих друг друга периодов ожидания и подготовки к самому главному — и, таким образом, драгоценное ночное время так и прошло, пока, выгнанные из одного дома, гуляющие ехали на трех машинах в другой дом, чтобы и оттуда, словно вспугнутые, разлететься раньше времени по домам, пока еще не рассвело, с единственной мыслью поспать перед работой, перед тем, как вставать в семь утра, — а ведь именно этот аргумент, что надо вставать в семь утра, и был решающим в том крике, которым сопровождалось изгнание гуляющих из дома номер один, в котором они собирались с восьми часов вечера, чтобы отпраздновать большое событие — защиту диссертации Рамазана, угнетенного отца двоих детей.

Таким образом, нельзя сказать, что всех разъединило именно желание выспаться перед тем как пришлось бы вставать в семь утра, — это соображение, так часто повторявшееся в крике родственников Рамазана, никого не трогало и ни у кого не засело в подсознании, чтобы затем, неопознанное, подняться из глубин и развеять теплую компанию, которая всю эту долгую ночь столь яростно держалась вместе, выгнанная из одного порядочного семейного дома и полетевшая на трех такси искать себе приюта в другом доме; нет, соображение о семи часах утра никого бы не остановило, тем более что в тот момент, когда оно столь часто произносилось родственниками Рамазана, оно звучало смешно, нелепо, беспомощно и отдавало старостью и близкой смертью, желанием прежде всего заснуть и отдохнуть, а все гуляющие были полны надежд и детского стремления развеяться, размахнуться на всю ночь, проговорить и поплясать и пропить хотя бы и до утра.

Именно это их стремление и вызвало понятное противодействие со стороны родственников Рамазана, вынужденных принимать всю эту чудовищно чужую им компанию, в которой были и абсолютно незнакомые им пьяные люди, так что глава дома должен был ограничить выдачу на стол спиртного и держал при себе несколько бутылок с особенно крепкими напитками, отпуская по рюмочке избранным, еще не успевшим захмелеть гостям.

А Рамазан, бессильно ругаясь, то вопил, что почему же это вчера на своей защите некто Панков выкобенивался всю ночь как хотел, и никто ему ни слова не сказал, потому что это была его ночь, понимаете? Его ночь. А тут же сидевшая Рамазанова жена, тихая и скорбная Ира, была бледна от унижения, от позора принимать участие во всей этой возне Рамазановых родственников и самого Рамазана, от позора быть выставленной на поглядение всем этим людям, на глазах у которых бледный Рамазан беспомощно кричал, что любит свою Ирку, с другого конца стола, и кричал, что шлет в ж… всех своих родных, которые в его ночь делают с ним, что хотят, но пошли они все в ж…

В это время один из гостей Рамазана, наиболее пьяный и шумный, был уже спущен с лестницы и ушел неведомо куда, оставив свой вельветовый пиджак на вешалке, поскольку ему насильно надели пальто прямо на праздничную белую рубашку, а он не понимал ничего, очевидно, что с ним делают, и не сказал ни слова, что у него еще тут где-то висел пиджак. Этого гостя также оплакивал Рамазан в своих скорбных речах, периодически закруглявшихся все той же фразой о том, что он шлет всех в ж…

Кстати сказать, Рамазан один разглагольствовал, сидя в длинной веренице молчащих вокруг стола гостей: гости, вся та гуляющая компания, которая затем ехала продолжать веселиться на трех такси, все эти гости не чувствовали себя оскорбленными или оплеванными, так как на их глазах разворачивалась все та же самая история, знакомая им еще со студенческих лет, когда каждое угощение у Рамазана кончалось бесчинством со стороны Рамазана, его бессильными криками в кухне в окружении озабоченной родни и, наконец, отъездом из этого дома всех гостей Рамазана — тогда еще бесшабашных студентов, которым хватало наглости тут же, за столом с пирожными и салатом, ругаться с Рамазановым отцом на всевозможные возвышенные темы и уезжать, оставив за собой потрясенные основы бытия Рамазановых родителей. На этот раз один Рамазан вел всю ту же возвышенную войну за свои человеческие права, все же остальные молча сидели на своих стульях и табуретках и на тахте, подперев стену, и переглядывались. Наконец Рамазан вдруг вспомнил еще одно обстоятельство своей бедной юности и при родителях и при Ирине завел свою старую песню о том, что Анька, даже Анька и та не могла когда-то там спуститься на шесть этажей ниже, а он стоял и ждал, а она его презрела и не вышла к нему и так далее. Похоже было, что Рамазан собирается вспоминать все свое горькое прошлое, все свои упущения — однако он не вспомнил случая с девушкой Людой, и слава богу, что не вспомнил, — вероятно, в этих его разгромных речах была какая-то своя система, и он забывал то, что ему было уже совсем невтерпеж вспоминать, ту девушку Люду, например, которая уже жила у него, привезенная им откуда-то с юга, самолюбивая и гордая девушка Люда, а потом она просто исчезла, собрала свои два платья и канула в неизвестность, поскольку Рамазан все показывал и показывал ее своим многочисленным друзьям, и этим смотринам и обсуждениям не было конца, и народ Люду не принял, хотя как раз родители желали своему Рамазану именно такую самостоятельную жену. Но Рамазан упустил какой-то момент, возможно, сознательно упустил, и Люда канула в безвестность со своей гладкой черной головой и простейшим оранжевым шерстяным платьем, которое шло у нее как праздничное. Теперь у Рамазана была жена Ирина, молчаливо презирающая его, и было двое детей, которым также светило впереди унаследованное от матери горькое, нетерпеливое презрение к Рамазану, к его вечной боязни потерять дом и детей из-за того, что Ирина когда-нибудь решится и скажет: «Уходи совсем». Ирина однажды рассказывала нечто подобное о своей подруге, которая взяла и просто выгнала мужа, отца троих детей, просто выгнала, сказав, что прекрасно и лучше проживет сама и никаких денег ей не надо. Это был единственный случай, когда Ирина рассказывала о чем-то с воодушевлением, и Рамазан, также знавший о горькой участи мужа этой подруги, отца троих детей, все очень живо до сих пор себе, очевидно, представлял, потому что об этом в своей разгромной речи за молчащим столом он ни разу не упомянул и даже ни малейшим намеком не коснулся этой темы, а все кричал о некоем Панкове, о водке, о шести этажах, которые не в силах он был однажды преодолеть на пути к постели Аньки; и все это говорилось в присутствии достопочтенных родителей и самой мирно улыбающейся Аньки, также давно матери детей; это говорилось и в присутствии почти в обмороке сидящей Ирины, которая и пошла сюда только из каких-то самых мученических соображений вынести, вытерпеть этот пошлый ритуал с поздравлениями, а теперь вынуждена была выносить и вытерпливать гораздо более пошлое и мерзкое — откровенность Рамазана, бледного, потного, в расстегнутой рубашке.

В результате, когда Ирина срочно уезжала, Рамазан даже и не пытался прельщать ее развлечениями, которые всех ожидали в связи с отъездом из отчего Рамазанова дома, и полночь наступила уже без Ирины, зато появилось новое лицо, некто Дина, и в такси все были вынуждены размещаться уже с учетом ее присутствия, причем во время посадки произошли небольшие инциденты: никто не хотел ехать вместе с этой новоявленной Диной, появившейся так внезапно, так наивно и откровенно из тьмы и небытия. Это все было делом рук Федора, это было влияние именно его наивности и откровенности. Это он внезапно, среди ночи, на улице под фонарем, раскрыл руки и с криком кинулся куда-то, и под этот крик там где-то произошли молниеносные переговоры, и вот уже победный Федор вел под крылом девушку в оранжевом пальто, пьяную и роскошную, которая сразу же заболтала по-английски и в такси без умолку пела и вообще развлекала народ.

Рамазан, бледный от пьянства, крикнул им вслед при посадке в такси, что Федор здоровенький, у него нет триппера. Затем, правда, Рамазан заглох и в дальнейшем ехал в такси как мертвый, но по приезде на место он опомнился и стал твердить, как попугай, одно и то же, что Федор у нас здоровенький и мы его не выдадим.

Все уже сидели за столом в тихой ночной комнате, где был зажжен полный свет, и всё словно проснулись после веселой гонки по улицам, оказавшись лицом к лицу с чистым пустым столом, тремя бутылками, этой оранжевой Диной, которая обеими руками все время поправляла прическу, и вконец озлобленным Федором.

— Эти мои родители, — кричал с обидой Рамазан, — эта моя мама, она на лестнице вы знаете что сказала? Она сказала, что всю жизнь была доброй и глупой мамой, а теперь она больше глупой не будет. Федор, ты у нас здоровенький, помни.

— Или ты заткнешься, — сказал Федор с яростью от колен своей Дины, — или я тебя отсюда выкину.

Таким образом началась вторая половина ночи, которая прошла теперь уже под знаком всеобщего внимания к Дине, изучения ее поведения, ее жестов и в особенности того, как она трогательно чувствовала за собой некую вину и все время прикладывала ладони к груди и говорила: «Я извиняюсь!» Это у нее проскакивало каждые пять минут, она оставляла все другие занятия, чтобы извиниться, на что все присутствующие хором говорили ей: «Все нормально», — и дело шло дальше.

Федор поначалу исполнял с ней все свои церемонии — называл ее «маленькая», ходил с ней в коридор звонить ее родителям и стоял за ее спиной, пока она объяснялась с ними долго и путано. По всей видимости, ей там было сказано, что она может вообще домой не возвращаться — об этом можно было в дальнейшем судить по тому, что она так и не возвратилась домой этой ночью, несмотря на то, что ей были предоставлены все возможности.

Федор обслуживал свою Дину по самой высшей категории, он сидел перед ней на корточках, он защищал ее яростно от обидчивых воплей Рамазана, который, ко всему прочему, еще и кричал, обращаясь неизвестно к кому: «Девушки, вам ведь жаль, что с вами нет вашего великана с большими добрыми руками!»

А Федор, скрючившись, шептал своей Дине лихорадочным шепотом: «А ты не разговаривай, не откликайся! Ты не говори с ними». Рамазану же он вопил:

— Ты мне не нравишься!

Но Дина начала уже обрисовываться, проступать сквозь свою оранжевую масть, сквозь все эти краски своей юности, она начала упрямиться и возражать Федору: «Я не малыш, мне уже двадцать лет», — и она упорно разговаривала со всеми вкупе, адресуясь к сидящим за столом как к чему-то обобщенному: она многозначительно говорила, подняв рюмку: «Ку-ку, мальчики!» — а Рамазан все тянул свою песню о здоровеньком Федоре, а Федор бешенел и скрючивался у ног Дины, но сама Дина как ни в чем не бывало болтала, обращаясь ко всем сразу, и только время от времени замолкала, обводила публику взглядом и проникновенно говорила: «Я извиняюсь!»

Как видно, ее все еще мучил тот факт, что она проявила ночью на улице позорную слабость перед лицом всесильного гиганта Федора и пошла под его крылом, под его защитой прочь от своей прежней компании, которая ведь тоже куда-то направлялась и имела какие-то планы на эту ночь.

Дина поэтому все строже и строже обрывала окончательно раскисшего Федора и один раз даже заявила, что ее просто так не возьмешь и что она себя ценит и просто так с ней не познакомишься. Это вызвало новый поток слов у Рамазана и новую вспышку ярости у Федора, который просто встал и пошел стеной на расстроенного Рамазана, сидящего перед своей водкой в полном запустении.

А Дина как заведенная все повторяла: «Я пьяная. Я извиняюсь. И это потому, что нельзя. Ни-ни!»

Она считала своей святой обязанностью расставить все по своим местам, объяснить случившееся с ней происшествие, но вместо связного оправдания она говорила что-то о каком-то человеке, от которого зависит ее посещаемость в институте, много говорила также об этом институте, где ее держат только за голос, за пение, поскольку интеллект отсутствует.

«Да что ты! — жарким шепотом убеждал ее Федор. — Перед кем ты!»

Так все это шло и шло, пока наконец Федор не плюнул и не ушел в чем был на улицу, на холод. В это время уже в разгаре были танцы, и Дина плясала как заведенная, как бы не замечая, что все начали уже расходиться, и первым отправился восвояси, в свое теплое гнездо опустошенный Рамазан, а за ним потянулись и остальные, громко переговариваясь в прихожей, в то время как в комнате плясала и плясала Дина, все время имея в поле зрения зеркало и поправляя прическу обеими руками. Она словно не хотела замечать того, что хозяйка легла спать в другой комнате, а остальные уже были на лестнице и во дворе. Находившийся на улице Федор встречал всех вопросами: «А что, она еще не ушла? Что она еще там делает? Она что, поселилась там?»

Так все это ночное бдение и закончилось, хотя именно на этих вопросах Федора оно не могло еще закончиться, и Федор с хозяином дома был вынужден вернуться в пустую квартиру, где гремела музыка и плясала Дина, и скоротать оставшиеся до работы два часа за пустейшими разговорами, хотя впоследствии хозяин дома и говорил, что за последние три-четыре года на его памяти эта Дина была единственным любопытным человеческим экземпляром, достойным всяческого внимания.

Борьба и победа

Как жить, если все, что надо было сделать, уже сделано, все зияющие ямы прикрыты, в частности могила этой непутевой дочери мужа, которая всю жизнь мучила семью, всю жизнь новую семью своего старого отца. Отец да, отец чувствовал, что дело добром не закончится, и не любил ту свою первую дочь, которая что только не выделывала, чтобы обратить на себя внимание и опозорить отца. Родила. Ну это ладно, тот ребенок, внук, живет с теми бабой-дедом, поскольку они порядочные вроде бы люди и взяли на себя такую миссию, забрали из Дома ребенка несчастное двухмесячное существо. Вроде бы она (новоявленная мать) пришла с этим свертком в руках к своему как бы мужу в дом, самого не обнаружилось, но родители были в сборе, и она сказала от порога: я отдаю его в дом малютки, мне нечего есть и негде жить, все.

Те хлоп-хлоп глазами, ситуация страшная, но новая бабка успела спросить, опомнилась: в какой еще дом малютки?

Ответ был в ее стиле: не знаю пока.

— Дай знать, — ответила на это бабка.

Они даже не посмотрели, что там, в этом сереньком застиранном одеяле, лежало так неподвижно.

Затем девушка позвонила, что все в порядке, такой-то контактный телефон, и разъединилась, а семья молодого отца того Двухмесячного ребенка уже через три дня предъявила свои права, и после долгих мытарств внук был взят.

Что же касается матери этого внука, то вот ее начальное жизнеописание: она в 17 лет пошла по всем, какие в округе были, квартирам, явкам и подвалам, пошла затем по дорогам, видимо, в Москве не появлялась, а потом вернулась, мучила мать, а та терзала бывшего мужа — звонила, плакала, советовалась, больница, психбольница, тюрьма. Судьба остановилась на тюрьме, девушку упекли за наркотики, пришили ей распространение, отец вынужден был ходить вместе с той своей бывшей женой, просить, но штука в том, что она быстро скончалась преждевременно, одна в своей квартире, хорошо что подруги заволновались, свет горит днем и ночью, к телефону никто не подходит.

Через полтора годочка девушка вышла из тюрьмы, опять вылезла на свет Божий как заново родилась, а тут готовая квартира, и что началось! Все, у кого она жила, пришли, жили, пили, варили зелье, и дело кончилось ампутацией ноги у этой довольно молодой еще дочери.

А отец ее шел своим путем, у него росло двое сыновей и росла также одна небольшая неприятность. Семь лет он боролся с болезнью, а жена разрывалась от предчувствий, что если муж умрет, то какая-то часть имущества по закону должна перейти той дочери!

Так она думала, предпринимая свои решительные меры, обо всем предупредила мужа, который глубоко задумался над словами «после тебя», и раньше времени семья сделала так, что уже ничего не принадлежало отцу. Что-то продали, на кого-то записали, хлопотали, волновались, отец же лежал по больницам, несчастный, почти уже умерший, но твердо идущий дорогой, которую диктовала жена, что все должно остаться своей семье, хотя он и говорил поначалу, что Таня (дочь) тем и отличалась всегда с детского садика, что все всем отдавала, и сейчас все отдает. «Ребенка вон отдала», — ядовито замечала жена.

— Она судиться не будет с вами, — говорил обессилевший муж.

— Она не будет, ее хахали будут, им деньги нужны, наркоманам. Они практичные, когда надо.

Тем временем Таня совсем слегла, вторая нога.

И начались ее звонки, она будоражила отца при его временной побывке дома, пыталась терзать его, умирающего, и своим хриплым свинским голосом сообщала его жене ужасающие вещи.

Жена, разумеется, не подпускала больного к таким беседам, вообще они перешли на автоответчик. И на автоответчике проявлялись такие фразы, что не встает и не ходит, некому воды подать и хлеба принести, и не на что.



Поделиться книгой:



Регистрация