— Ага, — сказала Клавдия Михайловна, — мы тоже все проверили и к вам стучали. Не слышали?
— Нет, — сказал я опять равнодушно, — я спал. Вот только сейчас проснулся — и сразу же на кухню. Да, Клавдия Михайловна.
— Надо же! — сказала Клавдия Михайловна. — Кто же это мог быть? А то может, вы? — снова спросила Клавдия Михайловна.
— Я? Нет. Что вы, Клавдия Михайловна! Мне зачем? Мне не нужно, — сказал я, — я спал. А вот сейчас проснулся — и сразу на кухню. Я всегда так. В ванную я всегда уже потом хожу. Зубы почистить или еще зачем-нибудь. А так, всегда на кухню.
Клавдия Михайловна смотрела на меня и слушала.
— Я, Клавдия Михайловна, на кухне чай завариваю — я по утрам чай пью. В ванной я умываюсь. Но уже потом, перед чаем. То есть я сначала ставлю. Ставлю чайник. На кухне. Потом я умываюсь и зубы чищу, а уже потом завариваю и пью, — я почувствовал, что вот-вот начну краснеть. — Я его завариваю, а потом пью. Я и сейчас вышел, чтобы заварить. То есть чтобы поставить. А потом я заварю. И как удачно получилось, Клавдия Михайловна: вышел на кухню — а вы тут.
Однако я чувствовал, что она сомневается. Мне показалось, что я, несмотря на свои объяснения, начал краснеть. Я пошел к плите и поставил на конфорку чайник. Потом я немного потоптался и вышел. Я вернулся к себе в комнату, сел и закурил.
— Ой, как это! — с досадой сказал я и стукнул по столу кулаком. — Как неприятно! Ну что она теперь подумает? Ведь она от страху может черт знает что вообразить. И пошло-поехало, началось. А в сущности из-за чего? Да не из-за чего, из-за пустяка, из-за какого-то ничтожного, недостойного внимания пустяка. О, черт!
Потом я пил чай, пытался читать «Хижину дяди Тома», но мне не читалось: я все припоминал, как я лгал Клавдии Михайловне, — не проговорился ли я где-нибудь?
— О-о-о! — вскричал я и схватился за свою голову. — Я же не пошел в ванную, как говорил. Я же поставил чайник — и все. А теперь пью. А в ванную так и не сходил. Она, конечно же, намотает это на ус и будет подозревать.
«Что там! Она и так мне не верит, — думал я, — и так подозревает — это видно по всему. И бачок снять она попросила меня не зря: может быть, ей хотелось посмотреть, не дрожат ли у меня руки. Да, если бы она верила, она б не спросила меня, что, может быть, это я, — не верит. Конечно, у нее никаких доказательств нет, но она не верит. Теперь она всем расскажет и поползут слухи, и все станут на меня косо поглядывать. О, как это неприятно, когда на тебя косо поглядывают! Это ужасно неприятно, лучше бы убили!
Этот Антон Иванович будет проверять, будет следить, да и остальные тоже станут шептаться. Да еще было бы из-за чего, а то ведь так.
Да черт возьми, — в конце концов подумал я, — да что мне за дело: верят они мне или не верят! Какая мне разница? Ну и пусть себе не верят».
Тем не менее оставалось какое-то беспокойство, и оно росло и росло, и от этого беспокойства я все больше курил, и, когда в комнате уже нечем было дышать, я увидел, что у меня кончились сигареты. Я открыл форточку, чтобы проветрить, и пошел в магазин, а когда возвращался, уже на лестнице меня догнал Антон Иванович.
— Домой? — крикнул мне снизу Антон Иванович и догнал меня.
Я только кивнул ему — мне не хотелось ему ничего объяснять. Мы вместе вошли в квартиру, но он пошел направо, к себе, а я к себе, налево. Я опять сел на кровать, но мне уже и курить не хотелось, до того я был угнетен.
— Как плохо! — сказал я вслух. — Как неудобно все получилось!
А перед Клавдией Михайловной особенно неудобно. Вот тебе и воскресенье!
В дверь постучали, и сейчас же просунул голову Антон Иванович. Был он в неизменной своей морской фуражке с желтой кокардой и чисто выбрит.
— Можно войти? — решительно спросил Антон Иванович. — Не помешаю? Я — посидеть.
Я вскочил с кровати:
— Входите, Антон Иванович! Вот — садитесь, пожалуйста, на стул. Не хотите ли сигарету? У меня хорошие.
Мне было неудобно, и от этого я хлопотал.
— Нет, благодарю вас, — чопорно ответил Антон Иванович, — я только посидеть, — он уже сидел на стуле. — Садитесь, — сказал Антон Иванович. — Что вы стоите? Так нехорошо — гость сидит, а хозяин стоит.
Я сел напротив него на кровать. Антон Иванович сидел прямо, спокойно, уверенно, упершись руками в колени и требовательно глядя на меня. Я твердо выдержал его взгляд. Правда, я потом все-таки опустил глаза, а, опустив глаза, увидел на полу расходящиеся меловые черты.
«Ой-ой-ой!» — подумал я.
«Ой-ой-ой! — подумал я. — Как же это?»
«Ой-ой-ой! — в третий раз подумал я. — Как же это я забыл?»
Я подумал, что надо ни в коем случае не дать Антону Ивановичу возможности заметить эти линии.
«Ведь это самая главная улика, — подумал я, — ведь он же тогда все поймет. Он страшно сообразителен, этот Антон Иванович, он ужасно проницателен, и он не зря пришел».
Я лихорадочно думал, как мне отвлечь внимание Антона Ивановича от меловых линий, как мне не дать ему посмотреть на них.
«Надо срочно, немедленно о чем-то заговорить, — думал я, — срочно заговорить! О чем-нибудь таком... веселом или интересном, или, на худой конец, занимательном... Может быть, рассказать ему анекдот? — подумал я, но тут же отверг эту мысль. — Антон Иванович не любит анекдотов, — он не понимает их. Он серьезный человек, Антон Иванович, — ему и надо что-нибудь серьезное, что-то важное или научное: какое-нибудь сообщение из газет или случай; что-нибудь из международной жизни или политики, может быть, из жизни животных... Нет».
Я чувствовал, что совершенно не могу говорить — в горле пересохло.
Я поднял глаза на Антона Ивановича и увидел, что Антон Иванович смотрит себе под ноги. На меловую черту.
«Смотрит, — подумал я, — поздно».
Я опять уставился на линию. Так сидел и смотрел — у меня не хватало духу поднять глаза. Когда я все же набрался духу и поднял их на Антона Ивановича, Антон Иванович снова смотрел на меня. Так мы довольно долго смотрели друг на друга: я все смотрел на Антона Ивановича, а он все на меня смотрел, и все время мне казалось, что он читает в моих глазах.
— Я посидел, — сказал Антон Иванович, не отрываясь от меня взглядом, — я пойду.
Я молчал.
Антон Иванович встал и немного постоял молча, как будто собирался что-то сказать.
— Я у вас в прошлое посещение оставил свой носовой платок, — сказал Антон Иванович. — Вот он на подоконнике лежит. Я заберу.
Он подошел к окну, взял с подоконника скомканный носовой платок и стал смотреть во двор.
«Хоть бы уходил скорей! — пожелал я. — Хоть бы не тянул душу!»
Он повернулся и пошел к двери. Уже открыв дверь, он остановился.
— Что это у вас? — спросил он, направив свой палец на меловые линии.
— Это... это демаркационная линия, — нашелся я. Я задержал дыхание.
Антон Иванович настороженно на меня посмотрел.
— Демаркационная линия бывает одна, — строго сказал Антон Иванович, — а здесь две линии.
Он еще раз посмотрел на меня и вышел.
Уличенный, я смотрел на дверь, которую закрыл за собой Антон Иванович. Мне стало жалко себя. Было совершенно очевидно, что Антон Иванович мне не верит. Было ясно, что он мне не доверяет, даже, пожалуй, подозревает меня — не зря же он тут сидел... И все-таки прочитал он что-нибудь в моих глазах или нет? И главное, что он ничего не говорит: вот сказал, что это не демаркационная линия, а какая, не сказал. О, он тонкая штучка, Антон Иванович! Он очень хитер. И этот платок... Ведь этот носовой платок, может быть, только уловка: тонкая уловка, чтобы ко мне зайти. Вообще этот Антон Иванович очень опасен. Он на все способен.
Я очень устал. Я опустился на колени и стал руками стирать меловые линии, прекрасно понимая, что уже поздно и этим ничего не исправить.
Кромка
Я не сразу понял, что произошло, и, придя в себя, удивился тому, что пристально вглядываюсь в окно на противоположной стороне улицы и как бы стараюсь понять.
«Не надо мыслить штампами, — попытался я себя успокоить, — все оттого, что я мыслю штампами. Вон окно. Это кафе. Очень большое окно в этом кафе. Оно начинается от самого тротуара и высотой около двух с половиной метров. В ширину и того больше. На прозрачном стекле белая надпись «Кафе», и та девушка в брюках, глядя на меня, видит меня сквозь надпись, которая с той стороны читается «Ефак». В этом есть что-то турецкое, так что во мнении этой девушки я могу быть турком. Это уже не так плохо, то есть не то, что я турок, а то, что я перестаю мыслить штампами. Вот теперь, когда я не мыслю штампами, я могу разрешить задачу, и все придет в норму».
Но это я только успокаивал себя. Там, за окном кафе, действительно стояла девушка в серых брюках и еще неясно кто. У девушки было очень хорошее грустное лицо, и в глазах ее была жалость ко мне так, как будто я был обречен. Вот тогда я и сам осознал свою обреченность и теперь уже окончательно очнулся.
Было пасмурно. Поодаль стоял маленький светло-голубой автобус. Дверца его была открыта и еще, кажется, покачивалась, а здесь, перед автобусом, на асфальте лежало что-то, покрытое брезентом, но пока я стоял здесь, глядя, как два человека, один из которых был в черном пиджаке, сидят на корточках перед колесом автобуса, еще двое подошли и, о чем-то негромко между собой разговаривая, остановились слева и чуть сзади от меня. Из третьей по улице парадной вышел еще один человек и тоже направился сюда; еще двое стояли вдалеке, на углу, и один из них был в сером берете, а второй держал в руке трость или зонт — мне этого издали было не разглядеть, да и вообще это меня не очень интересовало, поскольку я больше был занят своим положением, я только отметил их неподвижное стояние там и сейчас же отвлекся, так как увидел, что справа, в двух шагах от меня, стоит еще один человек и с отчужденным видом смотрит через мою голову как бы на окна дома. Те двое разогнулись, и один, смотав в растопыренных пальцах веревочку, положил ее в карман черного пиджака, поправил платочек в нагрудном кармане и что-то сказал второму, на что тот с деланным равнодушием пожал плечами и остался стоять, как стоял. Вот тогда я и посмотрел на окно кафе, пытаясь найти всему этому оправдание, то есть зацепиться за какой-нибудь предмет и потом, отвлекшись, спокойно оценить ситуацию. Но когда я попытался это сделать, то увидел, что все гораздо хуже, чем на самом деле, то есть хуже, чем до сих пор мне казалось, — я прочел это в сострадательных глазах девушки, которая внешне безучастно стояла за окном кафе.
Я осторожно, чтобы никто не заметил, скосил глаза на брезент, и в голове у меня собрались пузырьки.
«Не может быть, — подумал я, — не может быть! Неужели это так!..»
Я снова оглядел улицу: люди, которые были здесь, по-прежнему оставались на своих местах, но теперь еще двое оказались неподалеку от меня, и один передал другому какую-то вещь, а тот положил это в карман. На тротуаре, прислонясь спиной к стене, стоял один в шляпе и задумчиво курил сигарету в очень длинном мундштуке. Из открытых дверей кафе вышел человек со стулом и поставил его прямо возле водосточной трубы. Человек в темных очках неподвижно стоял на том же тротуаре, и неясно было, куда он смотрел. Туча разрасталась и уже покрыла все небо над кварталом. Она светлела и как будто постепенно накалялась, и откуда-то без ветра пахнуло холодом, но все равно никто не уходил.
«Нет, — подумал я, — ни в коем случае!»
Было тихо, буднично, обыкновенно, но все как будто шуршало вокруг, как будто стоял какой-то неопределенный шорох, только на самом деле все это шуршание происходило во мне, то есть мне от шороха, производимого моими оцепеневшими мыслями, все казалось, что шуршит.
«Нет, все это, в принципе, не должно меня касаться, — подумал я, — совершенно не должно меня касаться. Да оно и не касается меня, абсолютно не касается. Да с чего это я взял? Почему я, собственно, решил, что кто-то может что-то с чем-то связать? Разумеется, кому угодно можно задавать какие угодно вопросы — как говорится, вольному воля, — но только причем же здесь я? А если... Ведь если они меня о чем-нибудь спросят, что я отвечу на это? Но вообще, о чем, собственно, разговор? Что я такое знаю? Ничего я не знаю. Так... А кто мне поверит? Как я докажу? Я ведь даже и приготовиться не могу, потому что просто не представляю себе вопроса, который мне могут задать. А ведь бывают такие каверзные вопросы — только держись. Вот каким-нибудь таким вопросом ошарашат, собьют с ног, и я даже не знаю, что ответить. Как же я тогда объясню, что ничего не знаю, и чем докажу?»
Помедлив еще мгновение, я перешел улицу и вошел в подъезд рядом с кафе. Я оглянулся, но не так, как если бы я естественно оглядывался, а вполоборота, даже, может быть, в профиль. Так, повел в ту сторону лицом, не более, как будто мне воротничок мешал или что-нибудь, и одновременно я скосил глаза через открытую дверь подъезда на улицу, где по-прежнему стоял этот маленький автобус и люди. Таким образом, я оглянулся и, держась рукой за перила, стал подниматься по лестнице, чувствуя, как от моей осторожности меня не вполне слушаются собственные ноги.
«Поскорей бы добраться! — думал я. — Поскорей бы добраться до квартиры! Они там все заняты, они хлопочут. Пусть хлопочут. Может быть, они забудут обо мне, а может быть, они вообще не обратили на меня никакого внимания, потому что... чтó я им? Зачем я им? В конце концов, у меня имеется оправдание, есть отговорка. И это даже не отговорка, а правда: я действительно здесь живу, я здесь прописан и могу доказать это хотя бы при помощи того же паспорта. Да ведь меня же и видели многие люди: например, та девушка из кафе и еще там кто-то. Неясно, кто, но видел же... Да, все меня видели».
И я продолжал подтягиваться по ускользающим перилам, понимая, что мои рассуждения ничего не стоят и выпутаться из этого трудного положения мне не удастся, а на самом деле я хочу только одного: минуту передохнуть. Минуту, не больше, и только за этим я туда стремился. Только за этим — ни за чем другим. Добраться до квартиры, до своей комнаты, даже не запираться, только минуту передохнуть, расслабиться.
— Смешно! — сказал я себе и от этого почувствовал себя совсем безнадежно.
Антон Иванович в своей черной фуражке, расставив ноги, стоял в дверях. Он с недоброй улыбкой посмотрел на меня. Мое безразличие и усталость куда-то исчезли, и снова страх, холодный и напряженный, вошел и наполнил меня. Желтая стена лестницы, дверной косяк, сам Антон Иванович, посторонившийся, чтобы дать мне пройти, его чисто выбритый подбородок над черным очень туго затянутым галстуком — бесшумно проплыли мимо меня, когда я, не чувствуя себя, прошел в коридор. Мне стоило это большого напряжения — пройти мимо Антона Ивановича, мне хотелось уничтожиться, стать невидимкой и самому не видеть его, но, преодолев себя, я собрался и сделал равнодушное лицо. Я прошел мимо него, и, хотя я не слышал его шагов, я знал, что он уже закрыл дверь и идет за мной.
«Он знает, — подумал я, — он видел меня из окна. Видел, как я стоял там, и все знает».
В большой квадратной хорошо выметенной кухне я подошел к раковине и пустил воду. Серое мыло плохо мылилось и долго не смывалось с рук.
«Надо как можно лучше вымыть руки, — подумал я, — как можно старательней. Всякая обстоятельность в действиях выглядит очень убедительно для соглядатая. Увидевший, подумает: „Вот он моет руки — наверное, он ни в чем не виноват”».
И опять как там, на улице, пришла мысль, даже не мысль, а какое-то чувство, что надо за что-нибудь зацепиться, отвлечься, чтобы не мыслить штампами, а как-нибудь трезво. А кроме того, мне показалось, что такая вещь или предмет, или еще что-то, за что удастся зацепиться, тоже может создать иллюзию постороннего интереса и невиновности, как будто я от равнодушия и ют нечего делать разглядываю просто так вовсе не интересующие меня предметы и меня это ничуть не касается.
Оглянувшись тем же способом, что и в подъезде, то есть постепенно поворачивая шею, а вместе с ней и мое лицо, чуть поводя подбородком кверху, так, чтобы это казалось не специальным, а каким-то случайным или, вернее, невольным движением вроде нервного тика или характерного для меня жеста, или чего-нибудь, оглянувшись таким образом, я никого на кухне, ни в дверях, открытых в коридор, потому что я не закрывал их за собой, так как это не принято, не заметил. Но мимоходом и как бы в рассеянности я окинул незаинтересованным взглядом старый дощатый решетчатый рундук, стоявший по левой от раковины стене. Я окинул его снизу вверх, а также слева направо, как будто от рассеянности, просто оттого, что мне нечем занять мои собственные глаза и мысли, пока я вот так вытирал свои руки мокрым вафельным полотенцем, которое в силу своей мокроты плохо вытирает. Тот рундук, который я окидывал таким якобы равнодушным взглядом, был старый решетчатый рундук с покатой, тоже решетчатой, крышкой, с железной скобой, запертой на висячий замок, в прошлом вороненый, но истертый от неоднократного использования, с белой контрольной бумажкой, которую можно было увидеть, если отвести в сторону железную накладку, прикрывавшую его скважину, — сейчас накладка не была сдвинута и заслоняла собой бумажку, — просто я по опыту знал, что она есть. Сквозь решетчатую стенку рундука, на дне его, было видно два выцветших зеленоватых ватника и один железный лом, придавивший их там. Я делал вид, что осматриваю от нечего делать все эти давно знакомые мне предметы, но они не давали никакого толчка моим неподвижным от страха мыслям, и мне не оставалось ничего другого, как потихоньку набираться мужества, необходимого мне для обуздания дрожи и слабости моих коленей. Наконец, убедившись, что и этого мне не обуздать, я повернулся так внезапно, что даже покачнулся при этом, и приготовился шагнуть.
Ударила и прошелестела капля по стеклу, и хотя я в тот же миг понял, что это первая капля начинающегося дождя, я уже передвинул ногу по полу на какую-то часть шага, от неожиданности замер в этом неустойчивом положении, но, сообразив, закончил этот шаг и, закончив, судорожно рассмеялся. Ударила вторая капля, за ней третья, а может быть, уже и четвертая — я не считал, — а потом сразу обнаружился неистовый дождь и забарабанил по жестяному карнизу за окном. Эти звуки немного взбодрили меня и подтолкнули к действию. Перенеся тяжесть на предыдущую ногу, я сделал следующий шаг, а за ним еще и почувствовал, как тверденеет сведенная от инстинктивно сдерживаемой готовности шея.
Из-за угла я увидел его, неподвижно стоявшим в глубине коридора, все на том же месте в дверях, не касаясь дверного косяка. Отсюда он выглядел еще более грозно, чем тогда, когда я проходил мимо его, но тогда я на него старался не смотреть, теперь же, направляясь в его сторону по длинному и узкому коридору, где смотреть больше было некуда, кроме как прямо перед собой, я никак не мог этого избежать. Высокий, широкоплечий и плоский, твердый в своем черном костюме и черной же морской фуражке, он имел в себе что-то справедливое и окончательное, и по мере того, как он в дополнение к своему высокому росту вырастал от моего приближения, я чувствовал себя так, как будто каждый мой шаг уменьшал меня на какие-то сантиметры, и, поддаваясь этому чувству, я и в самом деле съеживался и, проходя мимо него в дверях, уже не смел поднять глаз, а только искоса взглянул на его начищенные башмаки, которые широко и крепко стояли. Горбясь под его торжествующим взглядом, я вышел и стал спускаться по лестнице, но и спускаясь, не переставал чувствовать затылком его зоркие глаза.
Теперь надо было выбраться на перпендикулярную улицу, и я подумал, что для того, чтобы пробраться туда, мне прежде нужно пройти незамеченным до соседнего двора, но страх и подозрение до такой степени сковывали мой ум, что мне понадобилось выразить мое намерение словами, чтобы понять его.
«Рядом угловой дом, — подумал я. — Если выйти из парадной и сразу же пройти во двор, я вторыми воротами смогу выйти уже за углом, а там...»
Однако я все не мог заставить себя выйти из подъезда, и не от того, что боялся дождя, который теперь хлестал уже какими-то непрерывными всхлипывающими потоками, искажая, как неровное стекло, противоположную сторону улицы вместе с фонарным столбом и маленьким автобусом, все еще стоявшим там, — мне казалось, что на улице, едва только я выйду, они, притаившиеся на время в парадных, и сквозь низвергающуюся водяную толщу по движению моего силуэта, хоть и смутного, хоть и размываемого ливнем, но узнают меня, узнают и придадут этому значение. И несмотря на то, что мне предстояло пройти всего несколько шагов до ворот, которые я наметил, я все еще медлил и не решался. Наконец неожиданно для себя рванулся и без воздуха шагнул, так что мне нечего даже оказалось выдохнуть, когда меня насквозь просеяли жесткие ледяные струи. Моя одежда сразу набрякла и облепила тело, а брюки стали такими твердыми, что, казалось, не гнулись, а ломались под коленками при каждом моем шаге, и только из-за производимого дождем шума я не слышал чавканья своих размокших ботинок. С трудом отклеивая подошвы от тротуара, я сделал несколько шагов в сторону намеченной цели, и сильная, тугая струя, бившая из водосточной трубы, хлестнув по обеим икрам, едва не сбила меня с ног. Я преодолел ее и еще через несколько шагов оказался у ворот, но здесь одно неожиданное и потому не предусмотренное мной препятствие на несколько секунд задержало меня. Прямо передо мной в узкую подворотню дома с нарочитой медлительностью стала въезжать карета скорой помощи, и мне пришлось остановиться.
«Это — потеря, — захлебываясь, подумал я. — Это непредвиденная задержка. Достаточно времени, чтобы увидеть меня. Так всегда случается, если очень чего-то нужно, черт побери!»
Еле дождавшись и почти натыкаясь на задний бампер автомобиля, я ворвался под глубокую арку и после залитой, просто текущей улицы поразился сухости стен. Но у меня не было времени прятаться в подворотне — я сейчас же выскочил во двор и по пути увидел, как два санитара вынули из машины носилки, на которых целиком накрытый больничным одеялом кто-то неподвижно лежал, внесли их в одностворчатую дверь углового подъезда. Я только взглянул в ту сторону, но успел заметить прозрачно-серые ступени каменной или бетонной лестницы, поднимавшейся вверх. Я только взглянул и сразу же двинулся по двору, стараясь казаться равнодушным и спокойным, в то время как проклятые больные в своих одеяльных халатах изо всех окон уставились на меня. Я специально медленно, чтобы не подумали что-нибудь, шел по двору и старался держаться прямо под неослабевающим ливнем, а вода стекала за воротник и по лицу взахлеб, и мне казалось, что это никогда не кончится.
Но согнувшись, потому что арка второй подворотни показалась мне слишком низкой, хотя это было не так, а в самом деле, видимо, оттого, что калитка в обитых дюралюминием воротах в глубине этой арки была маленькой и создавала такое впечатление, я вошел туда и в относительной сухости, так как вода со двора все-таки текла мне под ноги, прислонился в углу у ворот, замер и закрыл глаза. Холодные струйки замедлили движение по мокрому лицу и повисли на опущенных ресницах. Слушая непрерывный шум дождя, я как будто на некоторое время забылся и сколько-то простоял так — не знаю. Наконец усилием воли или чего-то там, что у меня было, я заставил себя открыть глаза и, передвинувшись в другой угол ворот, толкнул дюралюминиевую калитку, перешагнул и остановился под балконом. Передо мной была пустая, холодная, ощетинившаяся фонтанчиками улица, но падавший с балкона неуловимо меняющийся поток уже как будто терял свою первоначальную силу, и дома через дорогу стали постепенно проявляться из льющейся воды, и ливень превращался в обыкновенный, хотя все еще сильный дождь. Я вышел из-под балкона и, не оглядываясь, быстро зашагал под этим все еще сильным дождем, спеша как можно скорей оказаться подальше, за углом этой улицы, и надеясь, что там я буду свободен от свидетелей, тем более, что на две трети этого квартала тянулась высокая стена, огораживающая какое-то учреждение или предприятие, недавно оштукатуренная и выкрашенная, мокрая в данный момент. Но когда я под льющимся по лицу дождем поднял голову, чтобы взглянуть, долго ли мне еще осталось идти, я увидел, как навстречу мне по безлюдной и металлически-блестящей от воды улице приближается фигура.
«Так и есть, с горечью подумал я. — Этот — крупный, он меня не поймет».
К тому же он был в промокшей морской фуражке. Я вспомнил Антона Ивановича и потерял всякую надежду. Я приостановился, вернее, даже не приостановился, а замедлил движение приподнятой и полусогнутой ноги, ожидая, что он сейчас остановится и окликнет меня, но он не окликнул и не остановился, и я поставил ногу и поднял другую, а подняв, поставил ее и так продолжал идти под слабеющим дождем, миновав этого прохожего, который, не взглянув на меня, — я был уверен — отметил меня и уже сделал выводы на мой счет. Я пошел дальше, вперед, не глядя и не чувствуя дождя. Он не задержал меня — я же не посмел, да честно говоря, и не хотел оглядываться. Я чисто механически, как бы из чувства долга или по обязанности отмечать происходящее, подумал о том, что он, наверное, следит за мной; уже, наверное, повернул назад и идет на одном и том же расстоянии, зная, что я никуда от него не уйду и спешить ему незачем.
Я отодвинул со лба прилипшие к нему волосы и сквозь бегущую по лицу воду посмотрел на блестящую гаревую насыпь железной дороги, преградившую мне путь. По ней в обе стороны, на восток и на запад, по нескольку раз в день, как мне было известно, проходили длинные груженные чем-то товарные поезда, но сейчас насыпь была пустой и только односторонняя улица тянулась по правой от нее стороне. Длинная стена учреждения здесь кончалась, и за ее углом, еще метрах в ста, видны были какие-то кирпичные и железные сооружения, может быть, железнодорожные или, наоборот, относящиеся к тому учреждению, которое ограждалось стеной. Направо, до железнодорожного моста, построенного из ржавых ферм, и наверное, дальше — но там я уже не мог видеть — все продолжалась эта насыпь и больше ничего не было, кроме бесконечного ряда разнообразной и сложной архитектуры, но ужасно закопченных и давно не ремонтированных домов. Я знал, что этот ряд домов делился на несколько кварталов, неоднократно пересекаясь перпендикулярными ему и параллельными между собой улицами, но отсюда мне этого не было видно, а за насыпь сейчас, постепенно светлея, с ощутимой медленностью уползала тяжелая дождевая туча. Стоя под убывающим дождем, я костенел на углу, вперившись взглядом в перспективу уходящей вдаль, хоть и односторонней улицы; думать я ни о чем не думал — просто стоял. В таком раздумье я оставался некоторое время на углу, потом еще раз отодвинул со лба слипшиеся волосы и, размазав воду по лицу, нерешительно двинулся в сторону улицы, не зная, для чего я туда иду, тем более, что там ввиду постепенного прекращения дождя в трех-четырех парадных уже начали появляться любопытные лица прохожих, которые, очевидно, дожидались, когда совсем закончится дождь. Я механически отметил про себя их присутствие, уже не пытаясь делать из этого никаких выводов, так как мое напряжение сменилось тупым и тяжелым безразличием. Я холодно понимал, что эти люди будучи свидетелями и опасны, и обличительны для меня, но я не испытывал от этого никакого страха, ни даже покорной обреченности, — я просто перестал учитывать их. Правда, где-то вдалеке, в сознании мелькнул какой-то отрывок мысли, что, может быть, мне не идти дальше, а вернуться назад, раз они уже и здесь, но я даже не стал думать об этом, продолжая по инерции идти по улице, пока и эта инерция не прекратилась, и тогда, остановившись, я увидел, что я не дошел до этих людей, а стою рядом с какой-то широкой, обрамленной рустованным наличником дверью. Не отдавая себе отчета, зачем я это делаю, я повернулся и, толкнув дверь, вошел в подъезд. Вряд ли я собирался спрятаться там, вернее всего, просто хотел, чтобы хоть какое-то время меня никто не видел, — расслабиться, забыться на мгновение, — а может быть, я хотел покурить. Я оказался на широкой выложенной выщербленным кафелем площадке, а для того, чтобы подняться по лестнице, ее нужно было обойти с той стороны. Мне некуда было подниматься по этой лестнице, но я зашел с той стороны и там увидел, что сбоку от нее существуют еще две ступеньки, ведущие вниз. Я спустился туда и оказался в каком-то закутке, небольшом, но в котором было достаточно места, чтобы там покурить. Но когда я с трудом вытащил из кармана размокшую пачку, в ней не нашлось ни одной пригодной для курения сигареты: вздувшиеся и грязно-желтые, они расползались в пальцах, выворачивая пристающий табак; да и спичек я, поискав, не обнаружил. Скатав пачку в почти круглый комок, я выбросил ее подальше, в самый угол под лестницу, где уже было достаточно всякого сора. Я повертел головой, чтобы поправить натерший мне шею воротничок, подергал лопатками, потому что рубашка все никак не отлипала от спины — теперь, когда я находился в сухом, защищенном от дождя, который, правда, уже прошел, месте, я снова стал чувствовать всякие неудобства — и, готовый идти назад, повернулся.
Но я, видимо, еще не был готов идти назад, во всяком случае, не совсем, что-то беспокоило меня: какое-то ощущение, возникшее недавно, только что, может быть, даже здесь, под лестницей, но о чем я забыл, собираясь закурить. Возможно, я что-то видел здесь, что-то, что показалось мне важным, и, может быть, оно лежало на полу или еще где-нибудь. Я в рассеянности поискал глазами в углу, куда минуту назад бросил смятую сигаретную пачку, потом по наклонному, образованному поднимающейся над моей головой лестницей потолку, и наконец я обнаружил ту вещь, которую искал, на которую я незадолго до этого смотрел в упор и не замечал ее, собираясь заняться курением сигареты, и которая к тому же была не вещь, а совсем наоборот, была проломом, брешью в кирпичной кладке наружной стены, и эта стена выходила не на улицу, а во двор.
Когда я спустился сюда, под лестницу, в этот закоулок, я как-то не заметил дыры в стене, не обратил на нее внимания, скрытый смысл этой дыры и сейчас не сразу дошел до меня. Несколько секунд я стоял, глядя в проем, в котором кроме куска асфальта ничего не было видно, и пытался осмыслить его, пока мне не пришло в голову отдаленное соображение, что из этого пролома я, возможно, мог бы извлечь некоторые преимущества.
Наконец я подошел к пролому и заглянул туда. Я увидел перед собой обширный асфальтированный двор, в центре которого, окруженная низкими, реденькими кустами, располагалась небольшая детская площадка, как можно было сообразить по разным приспособлениям, возвышающимся в ее четырех углах. Посередине площадки помещался четырехугольный барьер, вероятно загородка для песка, так как чьи-то малолетние и, наверное, только что выпущенные дети передвигали по нему предметы: песочные формочки, как я мог предположить. Но я в данный момент не предполагал, я пока еще ничего не придумал о преимуществах, а только с интересом рассматривал во всех подробностях этот большой двор и детскую площадку посередине. По детским приспособлениям в виде жирафа, ракеты и еще чего-то, непонятного мне, ползали мальчики — дождь уже совсем закончился, — и я, глядя на все это, постепенно начинал осознавать преимущество, которое давал мне этот двор.
«Сомнений нет — это детская площадка, — прошептал я про себя. — Может быть, это возможность, а может быть, даже шанс. Что если попробовать? Попытка не пытка. Конечно, эта дыра слишком узка для такого взрослого человека, как я, но вот этот кирпич, который здесь торчит подобно зубу... Если выломать его из стены, тогда, пожалуй, можно будет протиснуться. Да, если немного расшатать его, то можно. А потом пролезть в дыру руками и головой, как нырнуть, и тогда дотянуться до земли и вывалиться. И все — я уже там. Вот только дети... Примут ли они меня? По идее, должны принять: ведь они ничего не знают... И если тот, крупный, придет сюда, если даже догадается взглянуть в этот пролом, он увидит меня, играющего с ними, а ведь я могу отойти и подальше, выкладывать там эти песочные фигурки из формочек; я повернусь к нему спиной, и он не увидит выражения моего лица.
Действуй, — сказал я себе, — скорей!»
Изогнувшись, я обеими руками ухватился за кирпич и стал изо всех сил расшатывать его — он почему-то не поддавался. Видно, что-то держало его там: может быть, затвердевший раствор или какая-нибудь штукатурка. Сколько я его ни тряс, только руки мои сгибались и разгибались, кирпич же абсолютно не качался: он только казался некрепким на вид, действительно, как одинокий зуб во рту — попробуй-ка его выдери... Наконец, когда я уже отчаялся его вытащить, он вдруг сломался. От внезапности я сделал два шага назад, так, что чуть не ударился о поднимавшуюся надо мной лестницу. Но и того, что получилось, было довольно: теперь я смог бы пролезть в этот пролом.
Но этот... Он, наверное, все-таки шел за мной, потому что я услышал над своей головой по лестнице шаги и какое-то покашливание. Шаги были неуверенные, как будто человек не шел, а топтался на лестнице, еще не решив, где меня искать, а о покашливании нечего и говорить, таким оно было многозначительным и тайным.
Сжимая обломок кирпича я метнулся к дыре.
«Действуй!» — мысленно приказал я себе и высунул голову в пролом.
Две деловитые девочки (одна в белом пуховом берете) подошли и стали сосредоточенно смотреть на меня, но на их лицах не было ни осуждения, ни торжества — они обдумывали меня.
«Действуй! — еще раз подумал я, — руки вперед и головой — туда!»
Я так и поступил: вытянув руки вперед так, что свело плечи от усилия, я протиснулся в пролом до половины и тогда, отогнув назад голову, посмотрел на стоящих детей. Я старался выражением лица показать им, что ничего необычного в моем появлении нет и что, когда я весь вылезу из кирпичной дыры, я не сделаю ничего дурного. Я одновременно и улыбался, и делал виноватое лицо, для того чтобы они не испугались, и правда, они еще несколько секунд стояли спокойно, но потом их детские лица стали жалобно кривиться, они еще не плакали, и, для того чтобы они этого не сделали, я еще усилил свою улыбку и жесты. Я с ужасом видел, как их глаза постепенно наполняются слезами, как медленно и капризно открываются рты, и вдруг они обе сразу разразились громким, слышным во все концы двора и, наверное, на лестнице, плачем и одновременно просыпались крупными обильными слезами. Я отчаянной мимикой и жестами старался показать им, что не надо этого делать, что я не причиню им вреда, что я совершенно не страшен, но этим только больше напугал их. С громким криком они побежали от меня в глубь двора.
«Зачем они кричат!» — заглушая собственные мысли, подумал я, но мне еще пришлось сложить руки над головой, чтобы вытянуть себя из пролома назад.
Шум и топот раздались где-то рядом. Не имея смелости даже оглянуться, я зажмурился и втянул голову в сведенные судорогой плечи. Я замер, ощущая лопатками и головой приближающуюся опасность. Я замер.
Так я сидел на корточках, пока существующая здесь тишина не привела меня в себя. Я посмотрел на свои руки, одна из которых все еще продолжала сжимать красноватый обломок кирпича, я уронил его. Медленно и осторожно я поднялся, выпрямился и почувствовал, как при этом заныли коленные чашечки. Напряженно слушая собственный шорох, я обернулся — никого не было под лестницей.
Прислушиваясь, я стоял в закутке, пока не стал чувствовать рубашку, приставшую к моему телу. Я повел плечами, чтобы она отстала от вспотевшей спины, или я просто был мокрым от дождя...
«Нет, здесь никого кроме меня нет, — подумал я. — Наверное, он ждет меня там. А может быть, это вообще случайность».
Я осторожно, бесшумно, всей стопой ставил ноги на ступеньки, когда выбирался из своего убежища или ловушки, в общем из-под лестницы, чем бы она в данный момент для меня ни была. Я вышел на площадку и увидел на кафельном полу только грязные мокрые следы, может быть, и свои в том числе, да несколько обгорелых спичек.