— Пропуск.
Квадратный достал из внутреннего кармана книжечку. Такую книжечку, по которой проезд открыт куда угодно и во всякое время. Эх, такую бы книжечку!
— Скажу, — заглянув на всякий случай за книжку, сказал Гуммозов. — Как проедете вперед, возьмете налево. За фонтаном Вечный огонь. Не горит. За этим вечным огнем трехэтажное здание, желтое, с пожарной лестницей, на нем лозунг «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи». Это кабэ. Не спрашиваю, зачем, потому что грамотный — государственная тайна. Правильно? У меня к вам другое дело: нужен совет.
Квадратный с любопытством посмотрел на Гуммозова, но тот поманил из машины слабогнущимся пальцем второго. Второй вылез, приблизился, оказался тоже широкоплечим и тоже в пиджаке и при галстуке.
— У меня сосед, — сказал Гуммозов. Помолчал. — Ненадежный.
— Вот как, — сказал первый квадратный.
— Ненадежный, — подтвердил Гуммозов. Поглядел на одного, потом на другого со значением. — По утрам петухом кричит.
— Хм, — не сдержавшись, усмехнулся второй квадратный.
— Ничего смешного нет.
— Так что ж подозрительного? — спросил второй.
— А то, — язвительно прищурился Гуммозов. — Не понимаете, на кого намекает?
— На кого?
— А кто петухом кричал? — с особым значением спросил Гуммозов. — Суворов. Понимаете?
— Ну? Суворов...
— А Суворов кто?
— Полководец, — вмешался первый, но Гуммозов уже понял, что не он главный.
— Полково-о-одец, — уничтожающе сказал Гуммозов и, подняв желтый палец, многозначительно — второму. — Генералиссимус!
— Ну и что?
— Как «ну и что»! — поразился Гуммозов. — А генералиссимус кто?
— Ну, Суворов, — нетерпеливо сказал первый.
— Суво-о-ров! Нет, не Суворов, — возразил Гуммозов и продолжал смотреть второму прямо в глаза.
— Так кто же? — потерялся тот. — Что-то я вас, извините, не пойму: то Суворов, то не Суворов.
Гуммозов нагнулся и из этого положения твердым пальцем указал на погоны, которые только он один и видел под будочным козырьком.
— Вон кто генералиссимус.
Квадратные пригляделись и тоже увидели или, может быть, угадали.
— Ну, — сказал первый.
— А при чем здесь Суворов? — удивился второй.
— А при том, что он своим петушиным криком через Суворова на иного генералиссимуса по утрам намекает. Теперь понятно?
Покуда Гуммозов оборачивался ко второму, первый успел пальцем посверлить свой висок. Второй не сморгнул.
— Может, все-таки ошибаетесь? — сказал второй. — Может, и не имеет в виду?
— Бдительность, — со вздохом сказал Гуммозов. — Бдительность совсем не та. Вы комсомольцы? — внезапно переменил он тему.
— Да нет, мы члены Партии. Оба, — ответил второй за двоих. — Ну, мы поедем. Если сомневаетесь, напишите заявление. Знаете, куда?
— Напишу, — сказал Гуммозов, — напишу. Обдумываю, как получше составить. Доказательств мало, — подумал, что ничего конкретного, кроме петушиного крика, да песенки про того же петуха. Звуки. Он вздохнул и захромал к своей будке.
«Эх, члены Партии! — думал он. — В наше время...»
Сам он никогда заявления в Партию не подавал из-за незначительности своего служебного поста и всю жизнь в анкетах на вопрос о партийности отвечал, что из комсомола выбыл машинально.
А те двое со своими книжками поехали к Вечному огню. Завод был не «ящик», то есть не оборонный, и хотя выпускал большие железные конструкции, но конструкции совершенно гражданские и по форме, и по содержанию, а ехали эти двое по еврейскому вопросу, потому что некто Розенблюм рассматривался в ОВИРе как потенциальный гражданин государства Израиль, и нужно было поговорить с недавно назначенным начальником КБ об этом пока еще отечественном Розенблюме.
После обеда начальник вызвал Розенблюма в кабинет и, переминаясь с ноги на ногу и отводя в сторону фикуса фиалковые глаза, попросил последнего во время обеденного перерыва не играть с сотрудниками в шахматы-блиц.
— А что такое, Николай Иванович? Что случилось?
— Ну ты же знаешь, Аркаша. Войди в мое положение: я в этом кабинете без году неделя, и в Партию только-только утвердили кандидатом, а тут... В таких случаях... М-да.
Начальник, в общем-то, совершал героический поступок: на самом деле он по своему служебному положению должен был бы уже организовать общее собрание и на этом собрании осудить переродившегося Розенблюма, он же вместо этого ограничился сомнительным предупреждением, по существу, просьбой, и еще не знал, при какой оказии ему это лыко вставят в строку. В глубине души Николай Иванович не осуждал Розенблюма, хотя дело по тем временам было еще новое, не освоенное и в чем-то даже, пожалуй, категоричное. Не осуждали Розенблюма и другие его сотрудники, среди которых было с добрый десяток евреев, таких же бездельников, как и остальные. А Розенблюм не любил бездельников и жару и для постоянного места жительства приглядел себе государство Канаду, но он любил в обеденный перерыв играть с сотрудниками в шахматы-блиц и почти всегда выигрывал.
— Ладно, Коля, — вздохнул долговязый Розенблюм. — Потерплю, пока не откажут, а что дальше будешь делать?
Ни о чем этом Гуммозов не знал, и это его не касалось, хотя к сионистам был непримирим. Сейчас, после беседы с квадратными, он обдумывал возможность обвинить Семенкова в попытке эмигрировать в государство Израиль и был недалек от истины.
Теперь, когда Фира Абрамовна почти положительно ответила на его, правда, пока еще не сделанное предложение и его планы стали приобретать вполне ощутимую конкретность, в виде возможного обмена и совместного воссоединения, мечты Петра Ивановича о симпозиумах и даже само его второе Я казались ему куда менее реальными, чем взаимная их с Фирой Абрамовной судьба. Его стали мучить сомнения. А хорошо ли, достаточно ли нравственно превращаться человеку в петуха? Не выше ли назначение человека — ведь все-таки царь природы, как ни верти. В ответ подумал Петр Иванович, что если с ним природа так интересно распорядилась, то еще неизвестно, кто кому царь?
«И я же все-таки не насекомое, — подумал Петр Иванович, — а кроме того, назад умею превращаться — не каждому дано. С этим и Фира Абрамовна согласится».
Однако ночью приснилось Петру Ивановичу нечто не совсем обычное. Оказалось, что метаморфоза — это не превращение, то есть, с одной стороны, как бы и превращение, а с другой — что-то вроде громадной амебы. Она меняла очертания и все старалась поглотить и, хуже того, переварить Петра Ивановича, который, как он в своих рассуждениях и постановил, был царем, только не природы, а каких-то еще не открытых наукой насекомых. Может быть, видел этот сон Петр Иванович под утро, потому что больше ничего не видел уже до самого своего пробуждения. Проснулся с неприятным чувством неуверенности в завтрашнем дне. Еще лежа, осматривал свои руки и ноги: что если на этот раз не петух, а — как в книге или во сне насекомое? Очень не хотелось Петру Ивановичу превращаться в насекомое, хотя бы и гигантское. Конечно, симпозиумы и в этом случае возможны, но как, например, с питанием? Вряд ли найдется какое-нибудь руководство по уходу за мокрицами или, хуже того, тараканами. Скорей, какие-нибудь дезинсекторские аэрозоли. А если эта метаморфоза, как у того, без обратной возможности? Ни за что! Петр Иванович вскочил, и вместе с кукареканьем к нему вернулась уверенность в себе.
«Ну нет, по-прежнему птица, — взлетев на туалет, сказал Петр Иванович. Мысленно сказал, поскольку каждый раз с приобретением петушиного голоса терял человеческий, — нет, птица, нечего беспокоиться. Хоть и домашняя, а птица. А книжку надо, конечно, как только студент вернется, отдать. Раздражает».
— Да нет, вымысел, конечно, — уже нормальным голосом сказал Петр Иванович, слетев на пол и снова превратившись в Петра Ивановича. — В жизни так не бывает. Вообще, наверное, все-таки превращение, — думал Петр Иванович. — Метаморфоза это, скорее, все-таки для насекомых.
Петр Иванович, несмотря на свою начитанность, понятия не имел о «Золотом осле».
В то утро Гуммозов, вернувшись и пребывая по своим личным делам в кухне, услышал со своего места отдаленное пение Петра Ивановича. Удивленный, потому что не в обычае Петра Ивановича было, не имея вокального голоса петь, да в особенности так громко, Гуммозов снял с пояса употребляемое вместо фартука полотенце и, вытирая им руки, промаршировал к двери. Остановился у выхода в коридор.
«По военной дороге шел петух одноногий, — во все человеческое горло распевал из своей комнаты Петр Иванович. — Шел петух одноногий, а за ним восемнадцать цыплят...»
Песня насторожила Гуммозова. Ему показалось, что в этом пении присутствует какой-то оскорбительный персональный намек. А сосед тем временем, не подозревая о прослушивании, продолжал:
«Он зашел в ресторанчик, чекалдыкнул стаканчик, а цыплятам купил шоколад».
«Вон оно что, — осенило Гуммозова. — Вот почему он по утрам кукарекает. Значит, это он не генералиссимуса, а лично меня имеет в виду».
Когда Петр Иванович с банным полотенцем на плече вышел из своей комнаты, Гуммозов виду не подал, хоть и заметил легкое замешательство Петра Ивановича, как бы Петр Иванович наткнулся на неожиданного свидетеля какого-то неблаговидного его дела, да так оно, собственно, и было. Он с подозрением посмотрел на Геннадия Никитича — не слышал ли, — но умный Геннадий Никитич и глазом не моргнул, а, напротив, приветливо поздоровался с утренним соседом. Как-то неловко прошмыгнув мимо Геннадия Никитича в ванную, Петр Иванович заперся там и, пустив душ, запел для отвода глаз совершенно другую, лирическую песню.
Выждав минуты две, за которые, по его расчетам, Петр Иванович разденется догола и тем самым минут как минимум на десять обеспечит ему безопасность, Гуммозов воспользовался этим подходящим моментом, чтобы заглянуть в комнату Петра Ивановича: вдруг удастся разведать, чем там Петр Иванович в своей комнате дышит. Не заходя к себе, прокрался он, приглушая в ушах свою тяжелую хромоту, до тумбочки со старым, трофейным еще радиоприемником «Филипс». Лихорадочно дергался, вытаскивая из кармана гимнастерки очки, нацепил их. На шкале, где на длинных волнах стояло восемьсот, а на коротких сорок один, соединяла эти числа передвижная планочка-указатель. Определять, какие именно радиоголоса на этих волнах сосед ловил, у Гуммозова времени не было, он только решил по возвращении в свою комнату эти волны для памяти записать. Шкандыбая, направился он было к дверям, но тут его внимание привлекла лежавшая на серванте небольшая белая книжечка какого-то непривычного вида. Гуммозов искусственной ногой сделал шаг в правую сторону и взял книжку. Открыв, увидел внизу левой страницы мелкий иностранного происхождения шрифт, а на правой, посредине крупно: ФРАНЦ КАФКА. «Черт его знает», — сказал про себя Гуммозов, но понял, что его сосед точно дышит чем-то не тем. А, перевернув страничку назад, туда, где ничего не было напечатано, увидел написанную шариковой ручкой фамилию Пискорский. «Молодой! — воскликнул Геннадий Никитич так, как будто голыми руками поймал какую-то редкую птицу. — Молодой! Вот он где у меня!» Это объясняло и последние сомнительные высказывания Семенкова, и отчасти его критическое кричание петухом. Однако, чтобы не быть застигнутым на месте расследования, Гуммозов поскорее выбрался из комнаты Петра Ивановича, так и не заметив при этих побочных открытиях его главной тайны — простой фаянсовой тарелочки с насыпанным на донышко просом, — а если б и заметил, все равно б ничего не понял — дедуктивные способности Гуммозова были направлены в другую сторону.
А Петр Иванович, побрившись и поплескавшись сколько надо под душем, заперся в своей комнате, чтобы до вечернего свидания с Фирой Абрамовной существовать петухом.
Гуммозов старательно и аккуратно, закрутив пипетку, наполнил фиолетовыми чернилами свою испытанную временем авторучку и приступил к составлению «Доклада».
ДОКЛАД написал он ровно посередине после адреса с оставленным для имени сотрудника местом, а ниже написал суть.
«Я, Гуммозов Геннадий Никитич, агент охраны завода металлоконструкций им. Яйцева Х. У. настоящим сообщаю о недостойных нормах поведения своего соседа по коммунальной квартире Семенкова Петра Ивановича, выражающихся в кричании петухом (кукареку) с целью передразнивания великого русского генералиссимуса Суворова А. В. Крики петухом генералиссимуса Суворова А. В. являлись, как известно, не личным хулиганством, а были направлены на пробуждение русских войск в знак того, что уже утро. Крики же Семенкова П. И. имеют целью опорочить само звание генералиссимуса, которое в отечественной истории носил не только Суворов А. В., но также и другой полководец».
Гуммозов тонко улыбнулся, что не пишет имени этого другого полководца.
«В личных целях и желая нанести ущерб социалистической законности, искажает заслуженные революционные песни, именуя восемнадцатый год одноногим петухом, — писал дальше в «Докладе» Гуммозов. — Кроме того Семенков П. И. регулярно прослушивает зарубежные радиостанции враждебного содержания, что по Советскому Законодательству не является преступлением, но в сумме с другими поступками Семенкова П. И. составляет неприглядную картину его переродившейся личности»
Но самое главное и что должно было неизбежно заинтересовать сотрудника, Гуммозов приберег напоследок.
«Постскриптум, — написал Гуммозов выписанное из какой-то литературы слово. — Помимо всего вышедоложенного Семенков П. И. имеет контакт со студентом исторического факультета ЛГУ Пискорским А. Н., от которого получает материалы иностранного содержания». И расписался своей художественной подписью (росписью).
«Сегодня у нас пятница, — подсчитывал про себя Гуммозов, — еще суббота и воскресенье. В понедельник, значит, дежурю, ну, а во вторник, прямо не заходя домой, подам».
Знал, куда.
Петр Иванович с Фирой Абрамовной сидели за столом в уютной комнате Петра Ивановича и после брудершафта были Фирой и Петей. Петр Иванович раздумывал, а не прощупать ли Фиру Абрамовну всерьез, то есть взять и выразиться насчет петуха с воссоединением семей, симпозиумами и вытекающими последствиями, всем остальным, что при воссоединении может принести немалые денежные средства, но не был уверен, готова ли Фира Абрамовна на роль Золушки. А кроме того, рассказ о петушиности может вызвать у Фиры Абрамовны ложное представление о психике, а демонстрировать ей свои способности, не имея прочной договоренности, а то, пожалуй, и штампа в паспорте, Петр Иванович решил не рисковать. Он пошел пока обходными путями.
— А как вы, Фирочка, относитесь к тому, что говорят? — осторожно спрашивал Петр Иванович.
— О ком говорят? — насторожилась Фира Абрамовна.
— О нас говорят.
— О нас с вами? — вконец насторожилась Фира Абрамовна. — Где? Откуда вы знаете, Петр Иванович? Вы же там не бываете.
— Да нет, я не о том, — засмеялся Петр Иванович. — Извините, неточно выразился. Не о нас лично с вами. Я о другом. Я, в общем-то, вообще. Вот это, что по радио. Би-би-си там, «Голос Америки» — как вы к этому относитесь?
— Да как отношусь, — пожала Фира Абрамовна плечиками. — Слушаю. Интересно. Многое узнаешь, о чем у нас не пишут и не говорят. Много несправедливостей, конечно. Вы об этом?
— Ну, и об этом, — согласился Петр Иванович, — об этом тоже, но главное, меня тамошняя жизнь интересует. Вам не кажется, Фирочка, что они нас во всех отношениях здорово обогнали? И с правами — об этом я уж не говорю, — и с образом жизни. В благосостоянии они нам сто очков дадут, а?
— Да что говорить, Петя, — сказала Фира Абрамовна, — с этим не поспоришь. Цивилизованные страны, а может быть, и правда, наша плановая экономика по сравнению с ними отстает.
— И таланты, — подхватил Петр Иванович, — у нас не умеют таланты поощрять. У нас какой-нибудь профессор живет хуже, чем тамошний официант.
— У нас официанты тоже больше профессора зарабатывают, — возразила Фира Абрамовна, — только все же профессором быть почетней.
— А если какой-нибудь Кио, — сказал Петр Иванович, — или всемирно известный балерун? Вон, не зря же Макарова сбежала. И Панов вот рвется — не выпускают. А если еще какой-нибудь, уже совершенно исключительный талант, дадут ему здесь развернуться? Заработает он себе на виллу? Да хоть на квартиру. А заработает, так все равно не позволят купить больше однокомнатной. Нет, — вздохнул Петр Иванович, — у нас таланты не любят и не поощряют. Нет материальной заинтересованности.
— Это так, — сказала Фира Абрамовна, — вот мой племянник тоже рвется на Запад. Здесь ходу не дают — пятый пункт. И с жилплощадью никак. А он очень толковый инженер, конструктор. Ну, ему, может быть, и есть смысл, хотя не знаю, как он там приживется. Он все русское любит: и лыжник, и грибник — там, говорят не принято. Скучать будет. Но все-таки перспективы, человек еще молодой. А мы люди пожилые, свое практически отработали. Мне тоже не так много до пенсии. Ну и гарантия. Все-таки жилплощадь хоть какая-то есть, покупать не надо.
— Ну, это верно, — положительным образом согласился Петр Иванович, думая, что в виду такого направления лучше пока остановиться на «синице», — верно в какой-то степени. Но это все-таки коммуналка, — сказал он, — хоть и малонаселенная. А у вас как, Фирочка? Вот если бы сменяться. Не сочтите за наглость, но что в нашем возрасте кокетничать? Мы с вами люди одинокие, могли бы с чистой совестью семью завести. Ведь в наши годы это не на пылких чувствах строится, а что до симпатии, то стал бы я без нее огород городить?
А Фира Абрамовна приняла все как должное, спокойно и деловито:
— То есть это нужно понимать, Петр Иванович, как формальное предложение? — Она улыбнулась и руку подала. — Если так, я согласна.
«Не будем слишком далеко заглядывать, — думал Петр Иванович, — Может, и здесь поживем. Поживем — увидим. А капля камень точит».
Конечно, Петр Иванович понимал, что Фире Абрамовне ему в любом случае придется открыться, потому что при совместном проживании долго скрывать свою петушиную особенность все равно не выйдет. Да и не хорошо: от подруги жизни скрывать — что он, шпион? Даже если не симпозиумы, даже если ленинградское проживание, то и в этом случае для чего же скрывать? Ведь это такая экономия, можно сказать, вторая пенсия. Фира Абрамовна женщина практичная, уж наверное, возьмет это в расчет?
Но на этом Петр Иванович все-таки не ставил точку.
«Первый шаг сделан, — думал Петр Иванович, проводив Фиру Абрамовну на этот раз на Васильевский остров, — а там посмотрим».
Гуммозов около часу просидел, клюя носом, в приемной на Чайковского, восемнадцать. После дежурства он устал и хотел спать, но чувство долга не позволяло идти. Наконец в сопровождении той дамы, которая взяла у него «доклад», появился невысокий, квадратный, лет этак тридцати.
— Простите, Геннадий Никитич, заставил вас ждать. Не было свободного кабинета.
Гуммозов оценил обхождение, с достоинством встал.
Кабинет был какой-то странный, даже не похоже на кабинет, скорее какая-то столовая. Длинный стол, стулья вдоль всего стола с двух сторон и никаких письменных принадлежностей. Впрочем, у квадратного папка была. Дама, впустив их, дверь за собой закрыла, как говорится, с той стороны.
«Видно, много сюда народу ходит, — подумал Гуммозов, — если кабинеты все заняты». Ему как-то не пришло в голову, что весь этот час квадратный наводил справки об упомянутых лицах и о Гуммозове в том числе.
— Так что вы хотели бы рассказать, Геннадий Никитич? — участливо спросил квадратный, усевшись напротив Гуммозова через стол и положив перед собой свою папку.
— Сосед у меня, — сказал Гуммозов, — жили мирно и сейчас не ссоримся, так что не подумайте, ничего личного в моем к нему отношении нет. Может быть, связался не с теми, — ради справедливости предположил Гуммозов, — но с некоторых пор ведет себя странно. Вызывает подозрения.
— Чем же вызывает? — располагающе улыбнулся квадратный.
— Петухом кричит, — сказал Гуммозов и стал значительно смотреть на квадратного.
— Да, я прочел, — сказал квадратный, положив руку на папку. — Ну, может быть, странности у человека. Вот вы сами пишете про Суворова. Может быть, не только у него.