Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дыба и кнут - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Неумышленные оговорки во время церковной службы — тема особая, за них наказывали как за описки канцеляристов. Примером может служить история, происшедшая 3 февраля 1743 г. в Архангельском соборе Кремля на возглашении в ектеньях, когда каждый архиерей, выходя вперед, произносит положенную ему приветственную фразу. Епископ Лев Юрлов вместо провозглашения «вечной памяти» Анне Петровне — покойной сестре правящей императрицы Елизаветы Петровны «от незапности, по старости и от неосторожности» произнес вместо «Анна Петровна» «Елизавета Петровна»! Об этом тотчас было донесено в Сенат и самой императрице, хотя для всех было ясно: престарелый епископ оговорился. В конечном счете скандал для Юрлова, уже отсидевшего при Анне Ивановне десять лет в дальнем монастыре, закончился благополучно — Юрлова лишь отстранили от службы (184, 173–174). Преступлением был признан и поступок дьякона московского Андреевского монастыря Дамиана, который в ектенье в 1752 г. пропустил имя матери правящей императрицы — Екатерины I, за что его пороли плетьми, а тех, кто его не поправил, приговорили к тысяче поклонов. В 1757 г. при чтении на ектеньях некий иеродьякон по какой-то причине «их императорских высочеств титулы не выговорил», за что пострадал (309, 136). Тогда же в Вятке секли священника за то, что литургию ко дню коронации Елизаветы Петровны он служил не 23 апреля, как было положено, а с опозданием на два дня (355, 750).

Державин в своем стихотворении о гуманности Екатерины-Фелицы пишет об одном из самых распространенных канцелярских преступлений — «В строке описку поскоблить». Сточки зрения законов того времени поэт неправ: у него сказано о «подчистке», а не «описке». «Описка» же — это пропущенная, не замеченная переписчиком (а также его начальником) ошибка при написании титула или имени монарха. Синонимом «описки» является выражение «врань в титуле». В купчей одного крестьянина, поданной в какое-то учреждение в 1730 г., оказалось, что в документе 1729 г. «титул написан “Ея императорского величества”, а надлежало [писать] “Его императорского величества”», ибо тогда на престоле был Петр II (86-4, 381). Опискою, «вранью» считалось применение к Елизавете Петровне в 1721–1741 гг. титула «царевна» вместо «цесаревна» (86-4, 267 об.). Весной 1727 г., в пору могущества А.Д.Меншикова, в одной из коллегий пороли канцеляриста Семенова, который сделал знаменательную описку: вместо слова «светлейший князь» написал «светлейший государь», что было, учитывая амбиции светлейшего, правильно, но преждевременно. Страшнее оказалась описка дьячка Ивана Кирилова из Тамбова, которого привезли в застенок за то, что он неверно переписал присланный из столицы в 1731 г. указ о поминовении умершей сестры благополучно правящей императрицы Анны Ивановны, царевны Прасковьи Ивановны. Оказывается, невнимательный дьячок перепутал имена и титулы (вместо «высочество» написал «величество», а вместо «Прасковья» — «Анна»). В результате у дьячка получилось нечто ужасное: «Октября 9-го дня в первом часу по полуночи Ея императорское величество Анна Иоанновна от временного сего жития, по воле Божией, преселилась в вечный покой». В отчаянии был поп Иван, который, не глядя, заверил («заручил») копию указа. Дьячок повинился и «показывал, что оную важную описку учинил он простотою», тем не менее его били кнутом и сослали (42-1, 8; 42-2, 67).

«Подчистка» была иным, чем «описка», преступлением. Суть ее в том, что имена или титулы государей подьячие поправляли, хотя всем было известно, что прикасаться к написанному титулу или имени государя было нельзя — с момента своего появления на бумаге эти слова считались священными. Но часто чиновник, совершивший при написании титула помарку, точнее — орфографическую ошибку, порой ленился заново переписывать весь документ, брал нож и начинал выскабливать ошибку в строке, благо бумага тогда была плотная и позволяла почти незаметно удалить брак. Между тем этим своим действием он совершал государственное преступление, ибо оскорблял прикосновением своей руки царский титул. 16 августа 1736 г. новгородские власти сообщили Ушакову, что ими получен рапорт из Сосненского стана, в котором усмотрено, «что высочайшее Ея Императорского Величества титул написан по чищенному». На допросах отставной прапорщик Василий Лихарев и писавший рапорт пономарь Петр Федоров показали, что «они то учинили простотою своею и недознанием, чаяли что им того в вину не причтется и за неисправность оного не причитали, в чем учинили пренебрежение, чего было им весьма чинить не подлежало» (57, 55–59; 89, 1298).

Если в истории с этими темными провинциалами начальник Тайной канцелярии А.И. Ушаков ограничился назначением легких наказаний — переписчика приказал бить батогами, а начальника стана оштрафовал на 15 рублей, то иначе поступил он с крестьянином Иваном Латышевым, который в челобитной сделал «в титуле Ея и.в. неисправность». Это не была не описка и не подчистка, а прописка — пропуск. Вместо слова «всепресветлейшая» Латышев написал «всепрестлейшая», т. е. пропустил слог «ве». В конце челобитной нашли еще одну прописку: вместо слова «всемилостивейшая» он написал «всемлстивейшая», пропустив буквы и и о. Причем во втором случае можно было говорить скорее не о прописке, а о выносе гласных, что часто делалось при написании длинных слов. Тем не менее пропущенные слог и две буквы дорого обошлись Латышеву: его вздернули на дыбу и допросили с пристрастием: «С какова подлинно умыслу он написал, и те написанные им неисправности помещик ево и другие, кто именно, видел, и в каком намерении о тех неисправностях [они] умолчали?» Латышева наказали плетьми, а помещика его, под диктовку которого писалась роковая челобитная, оштрафовали на 300 рублей. За эти огромные деньги таких Латышевых можно было купить целую деревню. Так же, как Латышев, ошибся в 1731 г. мастер Семен Сорокин, написавший в документе «Перт Первый». Несмотря на его оправдания, что «сделал это простотою своею и недосмотрением, а ни с какого своего умысла», мастера приказали «за ту его вину, в страх другим» наказать плетьми (143).

Не было принято к сведению при наказании плетью и объяснение канцеляриста из Казани, который в 1739 г. пропустил две буквы в титуле императрицы Анны Ивановны, да еще позволил себе сказать в оправдание: «Оная невеликая вещь учинена опискою, кто не пишет, тот не опишетца» (11-4, 265). Тогдаже пострадал писец Кольской воеводской канцелярии, пропустивший в титуле слово «Величество» (зл. 623). «Прописка» иногда называлась еще и «недопискою». Так, в 1726 г. шацкий священник Василий Пихтелев в титуле императрицы Екатерины I («по указу Ея императорского величества Самодержицы Всероссийской») недописал два последних слова, за что был бит плетью (285, 78–79). В указе Военной коллегии 1738 г. о выдаче жалованья «явилась недописка, а именно написано тако: “И по силе оных Ея Императорских указов, а “Величество” не написано» (44-4, 265). В проекте Уложения 1754 г. о подобных преступлениях было сказано: приказным и частным лицам надлежало «титул Наш писать пред прочим письмом отменными крупными литерами осторожно, дабы отнюдь никакой несправности не было» и при ошибке переписывать, а секретарям «о таких описках и приправках накрепко смотреть», но уже пороть и ссылать в Сибирь при этом не предполагалось (596, 77).

Известен случай курьезной оговорки, которую можно считать «устной опиской». В 1729 г. в Ярославле поссорились купцы — сын и отец Пастуховы. Потом Федор донес на своего отца Михаила, который, ругая сына, сказал: «Я-де, сам более Бога и я велю тебя по всем рядам бить кнутом”, и он-де, Федор, ему, отцу своему, молвил: “Без указу-де Его величества кнутом бить не надлежит”, и отец же-де ево, Михаила, говорил к персоне Его и. в.: “Ваш то-де Пилат на Москве, а я-де дома”. А те-де слова слышали свидетели два человека». Михаил Пастухов оправдывался тем, что «сказал, не умея он выговорить титула Его императорского величества, молвил “инпилатор”-де на Москве и в том на оных свидетелей слался же». Свидетели встали на сторону отца — «сказали тож, что и оной Михаила показал», и ложный изветчик — сын Федор Пастухов — был бит кнутом и отправлен в Гилянь (8–1, 355 об.-356).

Следственные дела сыска показывают, что в России было немало «непристойных» песен, за которые резали языки, били кнутом и ссылали в Сибирь. Здесь нужно отличать так называемые «блядские песни» от «непристойных песен». Первые как раз являлись, по-современному говоря, непристойными, и против пения их предостерегали подданных закон и церковь (626-4, 360). «Непристойные» же песни XVIII в. не содержали в себе непристойностей, их даже нельзя назвать песнями политическими, так сказать песнями протеста. Они были в основном посвящены жизни царственных особ. Это лирические песни о любви и вообще о судьбе цариц, печальном уделе женщины в короне. Эта «самодеятельность» приносила крупные неприятности певцам, так как рассматривалась как произнесение «непристойных слов». Одно из первых упоминаний о пении такой песни (о царице Настасье Романовне) было зафиксировано сыском в 1618 г. (500, 5, 42). Дела о подобных певцах встречаются и позже. В 1752 г. открыли дело по доносу дьячка Делифовского, который содержался под арестом в Казанской консистории «за насильное блудодеяние с новокрещенкою». Он донес на своего пристава Спиридонова, который пел песню с такими словами:

Зверочек, мой зверочек, Полуношный мой зверочек, Повадился зверочек во садочек К Катюше ходить…

Спиридонов при этом пояснил дьячку, что «за эту-де песню наперед сего кнутом бивали, что-де государь [Петр I] с государынею Екатериною Алексеевною жил, когда она еще в девицах имелась и для того-де ту песню и сложили» (465, 683). Были и другие песни, за которые люди оказывались в застенке: «Постригись моя немилая» (о принуждении Петром I к пострижению царицы Евдокии); «Кто слышал слезы царицы Марфы Матвеевны» и другие. В 1739 г. началось дело о посадской бабе Авдотье Львовой, которая очень некстати, в присутствии бдительных гостей, вспомнила и пропела давнюю песню о царевне Анне Ивановне, которую выдавали замуж за границу:

Не давай меня, дядюшка, царь-государь, Петр Алексеевич, В чужую землю нехристианскую, босурманскую, Выдай меня, царь-государь, за своего генерала, князь-боярина…
Князь А.А. Вяземский

Певицу приказали пытать и задавали ей при том характерные для «исследования» по песенным делам вопросы: «Подняв на дыбу, роспросить с пристрастием накрепко…: с какова умыслу она говорила те непристойные слова, и не из злобы ли какой, и от кого именно такие слова она слышала, и о тех непристойных словах не разглашала ли она, и для чего подлинно?» После виски на дыбе и нещадного наказания кнутом Львову отпустили домой, а не отправили, как случалось с подобными певцами, без языка в Сибирь (66, 5, 322, 791; 124, 595–597). В 1766 г. появлением песни, бывшей «между простым народом в употреблении», была обеспокоена и просвещенная Екатерина II. Это была сочиненная в народе песня о печальной судьбе брошенной жены-императрицы. Она начиналась словами:

Мимо рощи шла одиниоханька, одиниоханька, маладехонька. Никого в роши не боялася я, ни вора, ни разбойничка, ни сера волка-зверя лютова, Я боялася друга милова, своево мужа законнова, Что гуляет мой сердешный друг в зеленом саду, в полусадничке, Ни с князьями, мой друг, ни с боярами, ни с дворцовыми генералами, Что гуляет мой сердешной друг со любимою своею фрейлиной, с Лизаветою Воронцовою, Он и водит за праву руку, они думают крепку думушку, крепку думушку, за единое Что не так у них дума зделалась, что хотят они меня срубить, сгубить…

По указу Екатерины А А Вяземский 1 августа 1764 г. написал главнокомандующему Москвы П.С. Салтыкову, чтобы тот приложил усилия, дабы песня «забвению предана была с тем, однако, чтоб оное было удержано бес-приметным образом, дабы не почювствовал нихто, что сие запрещение происходит от высочайшей власти» (610, 588).

В середине XVIII в. стали заметны влияния идей философии Просвещения на право вообще, сыск и корпус государственных преступлений в частности. Это в 1762 г. привело к отмене института «Слова и дела». Впрочем, некоторая либерализация репрессивного законодательства наметилась давно, и тенденция к такому смягчению ощущалась даже внутри самого политического сыска, столкнувшегося с валом ложных доносов о «маловажных непристойных словах» и других мелких политических преступлениях. Эти тенденции, хотя и слабо, видны уже в 1730-е гг., знаменитые весьма суровым политическим сыском. Во-первых, в некоторых случаях заметно стремление следователей отделить серьезный умысел к государственному преступлению от имитации такого умысла. Соответственно устанавливали и разную степень наказания. В 1737 г. в указе о предупреждении поджогов в Петербурге сказано, что «кто таким злым делом похвалится и в том обличен будет и хотя того в действо не произведет, однакож таковыми розыскивать и ежели кроме таких похвальных слов иного никакого воровства не сыщется и такие слова произнес по какой-либо ссоре или во пьянстве», то наказание — не сожжение, как действительному поджигателю, а лишь кнут. В 1734 г. при расследованиях государственных преступлений на Украине генералу князю А. Шаховскому предписывалось различать произнесение «непристойных» слов «из злости» и «спроста». В последнем случае карающая десница власти должна была дать преступнику легкий шлепок и вместо сурового наказания чиновник должен был малороссиянам «вытолковать с запрещением» о недопустимости в будущем подобных преступных речей (587-10, 7390; 587-9, 6611).

Во-вторых, уже в 1730-е гг. сыскное ведомство стало стремиться как-то регулировать направленный к нему поток «маловажных» дел. В 1736 г. Тайная канцелярия добилась указа Анны Ивановны, чтобы все дела о «неотправлении (церковниками. — Е.А.) служб в высокоторжественные дни» и в прочие «календарные» дни не пересылали бы с мест в Петербург. Из-за обилия их «по секретным делам в оной канцелярии чинится остановка». Поэтому следовало о таких преступниках — церковниках вести дела в епархиях, и если только выяснится, что они службы не отправляли «с какого противного вымысла», то присыпать экстракты допросов в Тайную канцелярию (589-9, 6937).

Как известно, с 1754 г. начала работать Уложенная комиссия, которая, уже не в первый раз в истории России, пыталась создать взамен Соборного уложения 1649 г. новый единый свод законов. Различные государственные ведомства представляли проекты тех разделов нового уложения, которые касались круга их компетенций. Поэтому нам особо интересен обнаруженный В.И. Веретенниковым черновик проекта закона о преступлениях «против первых двух пунктов», который составили чиновники Тайной канцелярии.

Наряду с компиляциями из уже изданных указов и артикулов в проект закона о государственных преступлениях были внесены новые положения, продиктованные временем и теми обстоятельствами, о которых я упомянул выше. Во-первых, в проекте заметна общая гуманизация права Авторы предлагали полностью исключить из кодекса давно не применявшееся мучительное наказание — четвертование и вместо него ввести простую казнь — отсечение головы. За ложный донос предлагалось наказывать не кнутом, а плетью, а то и вообще за это не пороть людей. Ранее же в делах о «непристойных словах» без наказания «на теле» никак обойтись было нельзя. В 1723 г. об одном бедолаге, что-то сболтнувшем «непристойное», Тайная канцелярия постановила, что хотя свидетели показали «сходно той его простоте, однако же без наказания отпустить той вины невозможно для того, что никакой персоны такими непотребными словами бранить не надлежало», а посему несчастного «бить нещадно батоги» (181, 186). Теперь же, по проекту, разрешалось освобождать людей от телесных и иных наказаний за «маловажные вины». К числу таких преступников относились люди, говорившие «Слово и дело» «в бреду, горячке и временном безумье», а также те, кто кричал эти роковые слова в момент, когда их немилосердно били и мучили. Дел же таких в архиве — великое множество. Преступники увечные, престарелые и малолетние (до 12 лет) вообще освобождались от жестокого наказания и подлежали ссылке в монастырь, малолетних же вообще наказывали розгами (180, 61).

Важнейшим достижением права середины XVIII в. стало разделение всех преступлений «против двух первых пунктов» (покушение на жизнь государя, измена и бунт) на две категории: 1) собственно преступления — сознательные, «вредные», «важные» и 2) проступки неумышленные, происшедшие «зря, без умысла, в пьянстве или неосторожности», которые «не суть вредные и до важных по первым двум пунктам дел не следуют». За них тоже полагалось наказание, но легкое, воспитательное, чтоб в дальнейшем люди подумали перед тем, как такие слова говорить. Узнавшему об этих проступках не нужно было публично кричать «Слово и дело». Он должен был донести губернаторам и воеводам об этом спокойно, как об обычном «секретном деле». И далее в проекте перечислялись все виды таких «продерзостных», но «неосторожных», «без умыслу» проступков. Перечень их достаточно полно характеризует состав преступлений, по которым полтора века жестоко наказывали людей кнутом, ссылкой и смертью, а теперь рекомендовалось посекать только плетью, при этом служащих штрафовать и «унижать чином»:

1. Именования себя «государем» или «императором»;

2. Обозвание императорского указа «воровским»;

3. Сквернословие при чтении указа;

4. Неснимание шапки при чтении указа;

5. Нежелание идти к присяге без уважительной причины;

6. Хранение на дому «запрещенных указов, манифестов и протчего тому подобного»;

7. Громкое выражение сочувствия наказываемому преступнику;

8. Непразднование высокоторжественных (календарных) дней без уважительной причины;

9. Поношение и пасквилянтство на иностранных государей;

10. Брань портрета императорского или герба;

11. Изодрание указа или оказывание фразы «На него плюю!»;

12. Брань в присутственном месте;

13. Название «своего житья царством»;

14. Бросание печати или монеты с портретом государя «просто, а не со злобы»;

15. Умаление без умысла государева титула при написании;

16. Подчистка в титуле;

17. Подделывание царской подписи без намерения использовать для подлога;

18. Ошибки при написании государева титула в челобитной;

19. Непитье за здравие государя и отговорки при неявке на службу якобы по той причине, что за здравие государя принуждали пить;

20. Отказ якобы спешащего проезжего слушать чтение государева указа в дороге или необнажение «от неразуменья» головы при чтении государева указа;

21. Недоносение на того, кто называл кого-либо партикулярно «бунтовщиком», «изменником» или «стрельцом» (181, 61–68).

И хотя ни положения нового закона о государственных преступлениях, разработанные Тайной канцелярией, ни само новое Уложение так и не появились на свет, перемены в корпусе государственных преступлений все-таки произошли. Они были связаны, во-первых, с отменой в 1762 г. «Слова и дела», что фазу же погасило множество дел о «непристойных словах», и, во-вторых, с общим изменением стиля правления, характерного для образованной, терпимой и умной государыни Екатерины II. В ее царствование (1762–1796 гг.), выражаясь тогдашним языком, свет Просвещения разогнал тени средневековья и охота на ведьм почта прекратилась. При ней стало действительно возможным «портрет неосторожно ее на землю уронить», не пить за обедом «за здравие царей», свободно ругать иностранных государей, особенно из числа врагов России.

И все же стихотворение Державина — льстивое сочинение. Возможно, литературная киргиз-кайсацкая княжна Фелица и допускала своим подданным ордынцам пошептать в беседах о ней, но Екатерина II на такие шептания смотрела плохо и быстро утрачивала обычно присущую ей терпимость и благожелательность. Вообще она очень ревниво относилась к тому, что о ней говорят люди, пишут газеты. Внимательно наблюдала императрица за общественным мнением внутри страны и оставалась всегда нетерпима к тому, что Екатерина презрительно называла «враками», т. е. недобрыми слухами, которые распространяли о ней, ее правлении и делах злые языки из высшего общества и народа. Нетерпимость эта выражалась в весьма конкретных поступках власти. Выразительным памятником борьбы со слухами стал изданный 4 июня 1763 г. указ, который называли так, что невольно вспоминаются глуповские манифесты Салтыкова-Щедрина «О добропорядочном пирогов печении», а именно: «Манифест о молчании» или «Указ о неболтании лишнего» (633-7, 295; 554, 128). В этом указе весьма туманные намеки о неких людях «развращенных нравов и мыслей», которые лезут куда не следует и судят «о делах до них непринадлежащих», да еще заражают сплетнями «других слабоумных», сочетаются с вполне реальными угрозами в адрес болтунов. Государыня предупреждала, что они играют с огнем и, дерзостно толкуя изданные императрицей законы и уставы, а также «самые божественные указания», даже не воображают «знатно, себе немало, каким тжовыя непристойный умствования подвержены предосуждениям и опасностям» (587-14, 11843). Надо думать, что этот указ был вызван делом камер-юнкера Хитрово, который обсуждал с товарищами слухи о намерении Григория Орлова жениться на императрице. «Манифест о молчании» неоднократно «возобновлялся», т. е. оглашался, среди народа, а нарушители его преследовались полицией и Тайной экспедицией.

В декабре 1773 г., когда Москва жила слухами о победах Пугачева над генералом В.А. Каром, Екатерина писала в Москву князю М.Н. Волконскому: «Естли на Москве от его (Кара. — Е.А.) приезда болтанья умножилось, то обновите из Сената указы старые о неболтании, каковых много есть и в прежния времена и при мне уже часто о сем обновлялась память и с успехом». Волконский отвечал императрице: «Что касается до возобновления от Сената указу о неболтании лишняго, я еще до дальнейшаго В.и.в. повеления удержался, в разсуждении, что оной указ в прошедшем июле месеце по предложению моему от Сената уже публикован был, к тому же, чтоб и не подать в публике причины к большому уважению о Оренбургском деле; а приказал обер-полицмейстеру употребить надежных людей для подслушивания разговоров публики в публишных соборищах, как-то: в рядах, банях и кабаках, что уже и исполняется, а между дворянством также всякие разговоры примечаются» (554, 128–129). Так, отмена «Слова и дела» не привела к прекращению преследований за осуждающие монарха и власть разговоры — они по-прежнему считались преступными. Это в немалой степени связано с тем, что при Екатерине II и после нее остались в силе и все положения 2-й главы Уложения 1649 г. о преследовании виновных по «первым двум пунктам», в том числе и по делам об оскорблении чести Его величества (см. 319, 43–44).

В начале царствования императрица Екатерина пыталась сформулировать передовые по тем временам принципы и понятия о политическом преступлении, что отражено в ее знаменитом Наказе. Екатерина считала, что к виду тяжких преступлений нужно отнести только посягательства на жизнь и здоровье государя, а также измену государству. Оскорблением же Величества предполагалось считать только конкретные действия, на это направленные, или слова, которые «приготовляют или соединяются, или последуют действию». При этом государыня считала, что наказывать надо не за слово, а за преступное действие. Более того, Екатерина утверждала, что «письма» (сочинения. — Е.А.) «суть вещи не так скоро преходящие как слова, но когда они не приуготовляют к преступлению оскорбления величества, то они не могут быть вещью, содержащею в себе преступление в оскорблении величества». Если и признавать сказанное слово и «письма» за преступление, то наказание все равно должно быть «гораздо легче» наказания за преступное действие. Передовые по тем временам взгляды императрицы не были поняты ее подданными, и в ответ на вежливые возражения Синода она согласилась с теми, кто считал оскорбляющие Величество «слова» и «письма» все-таки строго наказуемым преступным деянием (426, 469–470).

И хотя Екатерина II и отказывалась включать в список обвинений государственных преступников норму об оскорблении Величества (так было в деле Пугачева), виновные в этом все-таки при ней преследовались. Их, может быть, без лишнего шума (как это было раньше) отправляли в Сибирь, на Соловки, в монастыри, в деревню, заставляли разными способами замолчать. Среди этих людей были все, кто в трезвом и пьяном, здравом и больном уме, с досады или из хвастовства говорили плохо о государыне и ее интимной жизни, кто распинался (без всяких оснований) о своем родстве с династией, кто обещал в пьяном угаре при случае убить императрицу (135; 633-10, 441).

Важно, что Екатерина II стремилась не допустить в стране никакой гласной оппозиции. В 1764 г. подвергся опале митрополит Арсений Мациевич, который протестовал против церковной политики императрицы. Он был обвинен не только в оскорблении Величества, но и в попытке выступить против государыни, вообще светской власти. Позже Мациевича заточили в Ре-вельскую крепость. За сочувствие ему и «неотправление надлежащего моления о царской фамилии» был лишен сана и сослан на Соловки архимандрит Геннадий (633-7, 398–399). О преследовании за оскорбление Величества говорят списки заключенных Соловков, других монастырей, Шлиссельбургской крепости, где в 1796 г. наряду с одним из умнейших людей России «отставным поручиком Новиковым», посаженным «за держание масонской секты, за печатание до оной развращенных книг», сидели люди «за ложное и дерзкое разглашение» (208, 238). Между тем участь Новикова решили не надуманные и недоказанные обвинения, а то, что Новиков «был самостоятельным общественным деятелем… и этого было достаточно, по условиям того времени, чтобы вызвать против него гонения» (699, 292).

При Екатерине, как и сто и двести лет до нее, сказанное и написанное слово могло быть признано преступным, независимо оттого, кто, когда, при каких обстоятельствах его сказал и написал. Эта старинная норма права пережила Екатерину II и многие поколения правителей после нее. Причина в конечном счете заключалась в сохранении режима самодержавия, не допускавшего никаких сомнений в его неограниченном праве. В 1821 г. татарин Зябир Зелеев обвинялся в сказывании «дерзких слов, относящихся к высочайшему Его и.в. имени», за что был приговорен — «в страх другим» — к двадцати ударам кнута, клеймению и отдаче в вечную работу на золотые рудники Урала. Член Государственного совета адмирал Н.С. Мордвинов, известный своим либерализмом, не возражая против того, что «слова наказуемы бывают наравне с делами» и что «слово произнесенное может быть преступным», все же настаивал и на том, что это же слово «может быть и невинным: истинный смысл каждаго слова зависит как оно в речи помещено бывает и где стоит запятая, самое даже произношение дает словам различное значение. Злобный донощик может самое невинное слово обратить в уголовное преступление и подвергнуть [другого] невинно мучению» (746, 22–14; 480, 6–7). Перевирающий слышанные слова злобный доносчик, за спиной которого стояло поощрявшее его государство и политический сыск, был не риторической, а вполне реальной фигурой последних пяти сотен лет русской истории, и ниже, в главе об извете, о нем будет сказано подробно.

Итак, на протяжении примерно двух столетий складывается корпус государственных преступлений, включавший в себя огромное число разнообразных деяний, которые классифицировались как покушение на жизнь, здоровье и власть самодержца, а также оскорбление его чести. Конечно, среди дел политического сыска было немало таких, в которых шла речь о реальных покушениях, измене, сговоре, бунте и мятеже, т. е. о действиях, по-настоящему угрожавших государственной безопасности России и самодержца. Как уже сказано выше, оценивая корпус государственных преступлений, нужно иметь в виду и сильные корни средневекового сознания людей XVIII в., табуизированность их мышления, веру в реальность магического воздействия злого слова, жеста, мысли. Но, изо всех сил стремясь к победе историзма, не будем излишне упрощать мышление наших предков — современников Ньютона, Ломоносова, Баха, Вольтера, Лейбница и других гениев человечества всех времен. Ниже будет показано, что политический сыск, безжалостно боровшийся с «непитием за здравие» и подобными государственными преступлениями, оставался циничен и равнодушен ко всем несомненным (с точки зрения людей той эпохи) проявлениям чудесного, ко всем знакам, которые можно понять как послания с небес. Оценивая в целом всю массу известных мне дел политического сыска, невольно приходишь к выводу, что политический сыск был занят не столько реальными преступлениями, которые угрожали госбезопасности, сколько по преимуществу «борьбой с длинными языками». Корпус государственных преступлений, который в части «непристойных слов» раздувается до гигантских размеров, убеждает, что сыскные органы действовали в качестве грубой репрессивной силы для подавления всякой оппозиционности власти, искореняли в буквальном смысле каленым железом всякую критику действий власти, подавляли малейшие сомнения подданных в правомерности, законности ее намерений. Не исключаю, что развитие и разрастание корпуса государственных преступлений находится в прямой зависимости от авторитета власти, точнее — от степени осознания ею своей уязвимости, от опасений самодержцев и их окружения потерять власть. Основания для таких опасений были. В работе о самодержавии и государственных преобразованиях Петра Великого я стремился показать, что в неограниченности беспредельной власти самодержца заключалась не только его гигантская сила, но и его слабость. Не ограниченный в своих действиях самодержец оказывался не защищенным законом и другими правовыми и общественными институтами от дерзких посягательств авантюристов и честолюбцев (117, 287–290). По-видимому, самодержавие осознавало опасность для себя, исходившую и от более широкого круга людей. Довольно редко, но эти опасения проскальзывали в указах. Так было и в эпоху Петра Великого, которая справедливо расценивается в науке как апофеоз самодержавия. В «Духовном регламенте» 1721 г. одной из причин введения коллегиальной власти в церкви прямо выставлено опасение, как бы «простые сердца» в возможном споре царя и патриарха не примкнули бы к последнему, ибо народ выше ценит патриарха и вообще полагает, «что духовный чин есть другое и лучшее государство, и се сам собою народ тако умствовати обыкл. Что же егда еще и плевельныя властолюбивых духовных разговоры приложатся, и сухому хврасгию (хворосту. — Е.А.) огнь подложат? Тако простые сердца мнением сим развращаются, что не так на самодержца своего, яко (как. — КА) на верховного пастыря в коем-либо деле смотрят» и готовы «за него поборствовати и бунтоватися дерзают» (587-6, 317–318). Выражаясь языком советской науки, в этих словах выражено опасение самодержавия даже гипотетическим союзом народа и церкви. Словом, возвращаясь к теме данной главы, скажем, что осознаваемая слабость самодержавия вела к ужесточению им борьбы со всякими проявлениями оппозиционности, с «непристойными словами», к поощрению практики публичного «оперативного стука» о преступлении посредством пресловутого «Слова и дела!», наконец, к расширению корпуса государственных преступлений. К середине XVIII в. реформы Петра Великого по укреплению режима самодержавия с помощью «бюрократических технологий» дали реальные плоды и власть уже могла обойтись без преследования каждого, кто произнес фразу «Кабы я был царь…». Ранее столь эффективный защитный институт «Слова и дела» начал вырождаться, многие государственные преступления вроде «Название своего житья царством» или «Бросание печати или монеты с портретом государя просто, а не со злобы» в глазах даже суровых хранителей политического сыска стали казаться если не смехотворными, то уж не подлежащими наказанию кнутом и ссылке в Сибирь. «Ветер Просвещения» приносил из Европы свежие идеи гуманизма, терпимости, а вступление на престол незаурядной Екатерины II придало самодержавию черты благообразия, хотя институт сыска и индекс основных государственных преступлений против жизни, здоровья, власти и чести государя благополучно сохранился.

Глава 2

Органы политического сыска и самодержавие

Понятия «Государево слово», «Государево дело», «Наше государево дело», «Верхнее государево дело» говорят об особой важности политических дел, о принадлежности их к исключительной компетенции самодержца На этом основании политический сыск строил всю свою работу, и сколько бы ни становились значительны права местных и центральных учреждений при расследовании политических преступлений, окончательное решение по ним выносил все же самодержец. Кричанье «Государева слова и дела!» тотчас выводило изветчика из обычных отношений, делало его причастным к «верховому», «великому», «тайному» (позже — «секретному») полю, сакральной сфере власти государя.

«Тайное» всегда есть принадлежность высшего, «Верхнего государева дела». С таким толкованием связано и название «Тайный приказ», и название органов политического сыска в XVIII в. Понятие «тайный» отмечает принадлежность слова, действия, документа или учреждения к исключительной компетенции высшей власти. Напротив того, у подданного не должно быть ничего тайного. Тайное у подданного могло быть только преступным. Тайное подданного есть темное. Люди, собиравшиеся по ночам, уже только поэтому вызывали у власти подозрение и казались опасными. Андрея Хрущова, как и других приятелей А П. Волынского, подолгу засиживавшегося у кабинет-министра, в сыске спрашивали: что они «таким необычайным и подозрительным ночным временем, убегая от света, исправляли и делали?» (5, 9).

Исключительность тайного как особо важного государственного дела видна и в том, что в документах политического сыска так часто встречаются заявления изветчиков, что «Государево слою и дело» они могут сообщить тайно, один на один, только самому государю. Известно, что Петр I лично выслушивал некоторых из изветчиков — тех, кто особенно настаивал на этом. Так, царь сам допрашивал Родиона Семенова — крепостного князя Хилкова, который даже под пыткой отказывался открыть Ромодановскому «Слово и дело» на своего помещика и согласился сделать это только в личной беседе с царем да, (322, 116–125; 212, 39). В 1719 г. поляк Григорий Носович донес на русского посланника в Польше князя Г.Ф. Долгорукого по делу об измене, «которого никому, кроме самого Его ц.в., объявить не хотел, о чем и перед Сенатом спрашиван и по допросу ничего не показал» и в итоге также удостоился встречи с царем (8–1, 25).

21 апреля 1721 г. царь выслушал донос Акима Иванова на помещика Скобелева и через кабинет-секретаря А.В. Макарова велел А.И. Ушакову принять Иванова в Тайной канцелярии и там разобраться с ним (664, 51; 181, 173–176). В 1726 г. арестованный по делу Феодосия Яновского обер-секретарь Синода Герасим Семенов потребовал встречи с императрицей Екатериной I, чтобы «донести самоустно подлежащее яко верный патриот предостерегательство» (322, 303).

В 1731 г. Савва Дугин написал доношение, в котором утверждал, что «имеет он за собою великие и многие, и важные государевы дела, которые-де надлежит объявить только самой Ея и.в.», но затем на пытках показал, что «то затеял, вымысля собою» (42-1, 94). При расследовании дела Артемия Волынского в 1740 г. главный доносчик на кабинет-министра, его дворецкий Василий Кубанец, заявил, что имеет нечто объявить, «но не может иначе, как лично самой императрице». В тот же день ему зачитали именной указ, чтобы изветчик изложил свое «объявление» письменно и запечатал в отдельном конверте для передачи лично государыне (304, 147). Так поступали и иари XVII в. в ответ на рапорты — «отписки» уездных воевод о том, что изветчик молчит и лишь требует, чтобы его везли в Москву, к самому царю. Указ государя воеводе в таком случае гласил: выдать доносчику бумагу и перо, пусть он напишет извет своею рукою, «чтоб того дела никто не ведал», и за своей печатью перешлет его государю в Москву через воеводу (500, 138, 142). Это упоминание о печати кажется весьма забавным, ибо «Слово и дело» часто кричали разбойники или воры, сидевшие годами в тюрьме, у которых если и имелись печати, то только на лбу или на щеках.

В 1743 г. перед императрицей Елизаветой предстали доносчики на Ивана Лопухина, которых она выслушала и потом распорядилась о начале арестов по этому делу. Известны и другие попытки доносчиков связаться с Елизаветой. Дворовый Ивана Бахметева послал письмо придворной даме Корф, требуя, чтобы «она, госпожа Корфова, представила ею скоро всемилостевейшей государыне, что-де он имеет объявить тайный секрет Ея величеству, а именно-де о смертном злодействе, токмо-де никому и верным объявить не изволите». Оказалось, что некий подпоручик передал ему два письма в пакете, на котором стояла надпись: «Секрет, тайно Ея и.в. единой про себя прочесть не давать синклиту», а в самих письмах шла речь о некоем «подозрительном злодействе на здравие Ея и.в. и наследника Ея и.в.». В 1747 г. добивалась свидания с императрицей увлеченная спиритизмом майорша Элеонора Делувизе. Она хотела объявить государыне «тайное, важное дело» (661, 524–525; 431, 493).

Этим освященным традицией и принятым с древности обычаем предстать перед государем, чтобы сообщить повелителю нечто важное, тайное, некоторые авантюристы пытались воспользоваться и позже. В 1762 г. беглый дворовый человек Никиты Новикова Ласков, пойманный своим помещиком, кричал «Слово и дело», как потом выяснилось, «боясь побои». Но на допросе он заявил, что знает за своим помещиком «точно по первому пункту о злом умысле», но «о том он в Тайной конторе (дело было в Москве. — Е.А.) не объявил, а объявит-де о том самому Его и.в. и для того б представлен он был пред Его и.в.». Несмотря на уговоры и угрозы «с прещением о точном важности показании», Ласков стоял на своем, вероятно, до тех пор, пока сам Петр III не умер от «геморроидальных колик» (83, 31 об.).

В 1774 г., в разгар восстания Пугачева, некий купец Астафий Долгополов сумел заморочить голову не только Г.Г. Орлову, поднятому ради него посреди ночи, но и самой Екатерине II, с которой Орлов ему устроил встречу. Долгополов наобещал государыне поймать и доставить властям «злодея» Пугачева. Императрица приняла простолюдина в своих покоях — честь невиданная — и благословила на благородное дело, а Орлов снабдил удальца мешком денег и сам подписал ему паспорт. Авантюрист, добравшись до Пугачева, все открыл мятежникам и, вероятно, не без юмора передавал «амператору Петру Феодоровичу» привет от «его супруги». Потом, когда стали вылавливать сподвижников Пугачева, императрица очень опасалась, как бы Долгополова под горячую руку (без должного следствия и наказания за его «продерзостъ») не повесили бы среди прочих мятежников (522, 48; 554, 152).

В октябре 1774 г. древней привилегией изветчика предстать с «верхним секретом» перед государыней пытался воспользоваться и сам Пугачев. Охранявший его в пути из Симбирска в Москву П.С. Рунич впоследствии вспоминал, что, когда в дороге Пугачев вдруг серьезно занемог, он подозвал Рунича и «прерывчивым голосом, со вздохом, сказал мне: “Если не умру в сию ночь или в дороге, то объявлю вам, чтобы доведено было до Ея и.в. государыни императрицы, что имею ей одной открыть такия тайныя дела, кои, кроме Ея в., никто другой ведать не должен, но чтоб был к ней представлен в приличном одеянии донского казака, а не так, как теперь одет» (629, 155). Однако Екатерина благоразумно уклонилась от встречи с «супругом», предоставив назначенным ею следователям вытянуть из него все, что было ей нужно.

Любопытную подробность сообщает неизвестный поляк-конфедерат, сосланный в 1769 г. в Сибирь. Когда он с товарищами оказался в ссылке в Тобольске, то решил пожаловаться на злоупотребления местных властей. Кто-то из местных доброхотов посоветовал полякам положить письмо на имя государыни перед ее портретом и подобием трона, находившимся в Тобольской судебной палате, после чего по давней традиции прошение «немедленно препровождалось в Петербург». Поляки так и сделали. И действительно, их жалоба очень быстро дошла до Екатерины II, и участь пленных облегчили (588, 291). Следовательно, сакральность государевой тайны сохранялась, даже если челобитчик обращался к изображению монарха, подобно тому как он обращал свои тайные молитвы к Богу, молясь перед иконой.

Все самодержцы и самодержицы XVIII в. были причастны к политическому сыску, все занимались его делами. Даже от имени двухмесячного императора Ивана Антоновича, «правившего» Россией чуть больше года, издавались указы и манифесты по делам сыска. В этом можно видеть традицию, уходившую к истокам самодержавия, к исключительному праву самодержца разбирать такие дела. Бывали на допросах в застенке и «думали думу с бояры» о тайных политических делах цари Михаил и Алексей, причем последний писал вопросы для Разина, пытаясь найти его связи с патриархом Никоном (233, 308–309, 312).

Интерес Петра I к сыску объясняется как личными пристрастиями царя, так и острой борьбой за власть, которую он выдержал в молодости. В этой борьбе Петр рано проявил решительность и жестокость. Недоверчивый и подозрительный, он был убежден, что только страх и насилие могут удерживать подданных в узде. Первые уроки сыскного дела Петр получил в августе 1689 г., когда допрашивал своего врага — Федора Шакловитого (623-1, 16 и др.;. Легенда связывает имя Петра и с разоблачением заговора Цыклера: в 1697 г. царь получил донос об этом заговоре и нагрянул в дом Цыклера, застав заговорщиков во время совещания (797, 28–31).

Анекдот этот похож на правду. Петр вполне мог так поступить — тому есть пример. 7 декабря 1718 г. царь получил донос о ночных тайных литургиях, которые служил у чудотворной иконы архимандрит Тихвинского монастыря Рувим, а затем самолично нагрянул ночью на монастырское подворье как раз в тот момент, когда Рувим, по просьбе подосланного царем человека, служил молебен. После того царь «образ пресвятой Богородицы на квартире ево (Рувима. — Е.А.) взял, и оного архимандрита и при нем служителей указал забрать… и указал Его ц.в. о вышеписанных чудотворениях для чего оные разглашал и певал молебны тайно по ночам, а не явно, исследовать и розыскать в Канцелярии…». 8 декабря, в присутствии царя, допрашивали в застенке стряпчего Петра Шпилькина о тех, кто приезжал по ночам к Рувиму на молебны (13, 1–3; 181, 290).

Помазанник Божий хорошо знал дорогу в застенок. Исследователи сыскной деятельности Петра (163; 212; 171) пишут о непосредственном участии Петра I в Стрелецком розыске 1698 г. С началом розыска Петр сам допрашивал стрельцов, и это занятие явно его увлекло, захватило целиком. Один из важнейших документов розыска — «Вопросные статьи» 1698 г., которые определили весь ход расследования, — продиктовал сам царь, и они, по мнению М.М. Богословского, «носят отпечаток его слога» (163, 28, 36–37).

Петр часто бывал на пытках и приглашал своих гостей в застенок посмотреть на мучения, которым подвергали приближенных женщин царевен Софьи и Марфы. Царь лично допрашивал этих своих сестер (163, 63, 81). С 1700 по 1705 г. Петр рассмотрел в Преображенском приказе и вынес резолюции по 50 делам (212, 39). Даже в свои походы он брал с собой арестованных и допрашивал их (557а-5, 301; 557а-9, 109; см. также 210, 303; 536, 31). Судить о том, насколько опытным следователем был Петр, трудно. Конечно, он оставался сыном своего века, когда признание под пыткой считалось высшим и бесспорным доказательством виновности человека. Петр не отличался какой-то особой кровожадностью. Известны только два случая, когда царь указывал запылать до смерти упорствующих в своих «заблуждениях» старообрядцев (325-1, 640; 181, 112, 118).

В делах сыска, как и во многом другом, Петр часто проявлял свой неуравновешенный характер, им подчас руководил не хладнокровный расчет, а импульсы его необузданной натуры. Поэтому он нередко ошибался в людях, что особенно заметно в деле Мазепы, которому слепо доверял, и был глух ко всем доносам на него, многие из которые подтверждались фактами: гетман давно встал на путь измены русскому царю. Но Петр выдавал доносчиков на Мазепу самому же гетману, который их казнил. Даже накануне перехода Мазепы к шведам Петр сообщал гетману, что ложные доносчики на него — Кочубей и Искра — арестованы (357, 71–72). Согласно легенде, единственным выводом Петра I, попавшего с этой историей впросак, была знаменитая сентенция: «Снявши голову, по волосам не плачут». Екатерина II в разговоре с потомком Искры выразила сочувствие судьбе его несчастного предка, на что потомок Искры дерзновенно ответил государыне, что, мол, монарху надобно лучше думать перед вынесением приговора, ибо голова — не карниз, заново не приставишь (482, 27).

Вообще, личные расправы царя над подданными признавались в народе позорным, нецарским делом. То, что Петр «немилосердно людей бьет своими руками», воспринималось как свидетельство его «неподлинности» (88, 647). Занятия Петра в застенке принесли ему дурную славу. В 1698 г. велось дело одной помещицы и ее крепостного, говоривших о царе: «Без тово-де он жить не может, чтоб ему некоторый день крови не пить». В подтверждение этой мысли помещицу и ее холопа казнили. Мнение о царе-кровопийце жило в обществе и позже. В 1701 г. Петр приказал наказать Евдокию Часовникову, которая сказала о Петре и о Ф.Ю. Ромодановском: «Которого-де дня Великий государь и… Ромодановский крови изопьют, того-де дни, в те часы они веселы, а которого дни они крови не изопьют и того дни им и хлеб не есца» (212, 47, 50; см. также 89, 639). В 1699 г. полковник Иван Канищев донес на азовского губернатора князя А.П. Прозоровского — человека осведомленного и близкого ко двору. Оказывается, губернатор при гостях говорил следующее: государь людей «казнит же и своими руками изволит выстегать, как ему, государю, [у]годно». А.В. Кучумов в 1702 г. был сослан на каторгу за слова: «Государь с молодых лет бараны рубил, а ныне руку ту натвердил над стрельцами». «Какой он государь, — говорил при посторонних князь В.Ю. Солнцев-Засекин в 1701 г., — он — стрелецкий добытчик» (88, 653). Тогда же ссыльная Анисья Васильева рассказывала, что когда ее пороли в Преображенском приказе, то «в то время Великий государь был и полы затыкал, будто-де он палач» (664, 192).

Возможно, что слухи о кровожадности царя были порождены жуткой и кощунственной обстановкой в Москве в 1698 г., когда царь и его приближенные участвовали в пытках и кровавых казнях, а потом пировали с безудержным весельем на безобразных попойках. Все это напоминало времена опричного террора Ивана Грозного. В деле своего сына царевича Алексея Петр сыграл роль палача. Известно, что он лично участвовал в допросах и пытках собственного сына, а потом стал сыноубийцей. Летом 1718 г. повсеместно говорили о казни царевича и осуждали царя, которому якобы «царевича не жаль, уморил-де ево в тюрьме… и не стыдно ль-де ему о том будет», что «Великий государь царевича… потребил своими руками», или это дело рук Меншикова, действовавшего по указу царя. Арестованный по доносу капитан Выродов якобы говорил: «Какой он царь, что сына своего царевича Алексея Петровича казнил и кнутом бил?» «Какой он царь! — говорили на рынках, сына своего, блаженной памяти царевича Алексея Петровича, заведши в мызу, пытал из своих рук» (88, 832; 8–1, 24 об., 344; 322, 129).

В 1725 г. Василий Селезнев был арестован за слова: «Естли б-де он был наш царь и он бы-де сына своего, царевича до смерти из своих рук не убил» (8–1, 304). Некто Борщов в 1730 г. вспоминал о Петре I: «Кто перед ним в чем погрешит, за вину изволил сам наказывать, из своих рук кнутом, на дыбе» (8–1, 143 об.). Даже в 1736 г. воронежские однодворцы говорили между собой о Петре: «Наш-де император вывел роту и велел сына своего ротою расстреливать, и рога-де не стала расстреливать, палили все в землю» (44–10, 176).

Особенно много сведений об участии Петра в работе сыска сохранили источники из Тайной канцелярии. Для работы в ней Петр 25 ноября 1718 г. даже выделил особый день — понедельник, еда, (181, 109–110). В этот день Петр приезжал в Петропавловскую крепость, слушал и читал там доклады, выписки и приговоры по текущим делам, являя собой в одном лице и следователя, и судью. К приезду царя судьи готовили экстракты и писали проекты приговоров, которые государь либо утверждал традиционной фразой «Учинить по сему», либо собственноручно правил и даже заново переписывал. Порой он детально вникал в обстоятельства дела, вел допросы и присутствовал при пытках. Иван Орлов в 1718 г. писал в челобитной по поводу очной ставки в застенке с Марией Гамильтон: «Когда при Царском величестве был розыск и она меня в ту пору оговорила..»(664, 249). Резолюции царя показывают глубокое знание им тонкостей сыскного процесса и дел, которые его чем-то особо привлекали (см. 181, 111–116).

Не всегда розыски при царе фиксировались на бумаге, как было в деле Монса в 1724 г. Петр вообще был свободен в выборе решений по каждому делу. Все было в его воле: дать указ арестовать, допросить, пытать, выпустить из тюрьмы. Он отменял уже утвержденный им же приговор, направлял дело на доследование или приговаривал преступника к казни. При этом он исходил не из норм тогдашнего права, а из собственных соображений, оставшихся потомкам неизвестными.

Впрочем, ссылки на законы и процессуальные нормы тогда не были обязательны — традиция и право позволяли самодержцу выносить любой приговор по своему усмотрению. В 1720 г. Петр указал о подавшем ему челобитную старообрядческом дьяконе Александре и его сообщнике, старце Ионе: «Дьякона пытать к кому он сюда приехал и приставал, и кого здесь знает своего мнения потаенных; а по важных пытках, послать с добрым офицером и солдаты от гвардии в Нижний, и там казнить за его воровство… Другого, Иону, пытать до обращения или до смерти, ежели чего к розыску не явится» (325-1, 640; 181, 118).

Мы видим, как понимал царь весь сыскной процесс: еще до следствия вина Александра для Петра очевидна, требовалось лишь узнать о его сообщниках в столице, а потом отвезти преступника в Нижний и казнить. Сообщника же дьякона нужно было пытать до смерти, если тот не откажется от своей «ереси» и не вернется в лоно православной церкви. При этом Петр исходил из общих представлений о праве государя как верховного вершителя судеб подданных (см. 301, 105). Любопытно дело бывшего фискала Санина. Вначале Петр вынес резолюцию о его казни, потом распорядился, чтобы казнь Санина «умедлить для того, что Его величество изволил иметь тогда намерение сам его Санина видеть». Затем царь встретился с Саниным, выслушал его… и повелел ужесточить казнь: вместо отсечения головы он предписал колесовать преступника. Нужно согласиться с В.И. Веретенниковым, который писал, что в подобных случаях «личная воля монарха является высшей и в данном случае единственной нормой» (181, 121).

В принципе в системе самодержавной власти ни одно государственное дело не должно было миновать государя. Однако на практике смотреть все дела царь не мог и происходила их неизбежная сортировка. В обычных, маловажных делах критерием решения служил закон, регламент, инструкция. Если же подходящего к делу закона не было, дело должно было поступать на рассмотрение государя. Эту схему Петр довольно последовательно проводил во время реформы государственной власти.

Эта же схема действовала в целом в делах политического сыска, хотя они, в силу особой важности их, подлежали рассмотрению государя. Кроме общей сортировки наиболее существенных дел по «двум первым пунктам» от прочих, менее важных, сложилась устойчивая классификация рассматриваемых дел по степени их важности. В служебном языке политического сыска при Петре появилось определение «важность», которое использовали в классификации дел. «Важность» — это обобщенная оценка значимости дела, это же и общее определение преступления как перспективного для расследования в сыске, а также достойного внимания государя: «вымышленные им (преступником. — Е.А.) важные непристойные слова», «важные их вины», «важные письма», «затейные важные непристойные слова», «дела важные…». Иные преступления и дела считались незначительными, «неважными», «посредственными»: «Из распросных ево речей важности никакой не явилось…»; «Потем письмам важности не касается»; «Сказал, что имеет… великую важность по первому пункту, а роспросом такой важности не показал», «То дело Его и.в. изволит считать за неважное», «Здесь вновь важных дел нет, а имеются посредственные» (10, 116, 125, 151, 159 об, 161; 8–1, 358 об.; 7, 134–136, 181, 180–185).

Одновременно «важность» понималась и как конкретные преступные действия или «непристойные слова», и как криминальная суть, самое существо преступления: «Чтоб вы при себе окончили самую важность» (181, 180–185). «Важность» соседствовала с «тайностью», «секретом», доступным только сыску и государю. Дела «по важности» почти всегда были «секретные», «тайные». В 1723 г. Тайная канцелярия отчитывала членов Главного магистрата за то, что они, исследуя какое-то дело по извету, совершили проступок: «Самую важность открыли, чего весьма чинить им не надлежало» (181, 182). Только знающие суть отличий «важного» дела от «неважного» руководители сыска могли точно определить, какие из дел следует подносить государю, а какие к «важности не касаются» и могут быть решены в самом сыскном ведомстве по формуле «По указу Его и. в.… Поток таких, не содержащих «важность» дел — а речь идет о тысячах их — и шел, минуя государя, через постоянные сыскные органы XVIII в. (Преображенский приказ, Тайную канцелярию и Тайную экспедицию). Поэтому для политического сыска разбор «маловажных» дел о пьяной болтовне, непристойностях, ложном кричании «Слова и дела» быстро стал рутиной. Сыскное ведомство являет собой некий конвейер по порке и ссылке «болтунов» по «маловажным» делам. Как писал П.А. Толстому оставшийся за старшего в Тайной канцелярии А.И. Ушаков, «в Канцелярии здесь вновь важных дел нет, а имеются посредственные, по которым також, яко и прежде, я доносил, что кнутом плутов посекаем, да на волю выпускаем» (181, 124).

Впрочем, эта рутинная работа могла быть резко прервана. В любой момент самодержец мог взять к себе любое из дел, в том числе имеющее для приговора твердую законодательную основу, и решить это дело так, как ему заблагорассудится, даже вопреки закону и традиции. И тогда в какой-то момент, казалось бы, второстепенное, типично «неважное» дело вдруг становилось по воле разгневанного государя «важным», сверхважным. Тогда некую «бабу Акулину», сказавшую в 1721 г. в гостях нечто «непристойное» о государе, разыскивали по всей стране многие месяцы как особо опасную государственную преступницу. Поймав же ее, как и не донесших на нее свидетелей, страшно пытали, заботливо лечили, чтобы опять пытать, хотя никакого угрожающего целостности России и власти самодержца преступления за бабой Акулиной Ивановой явно не числилось. Но именно в таком повороте дела, придании ему «важности» и проявлялась воля самодержца и страшная сила политического сыска — орудия самодержавия.

На протяжении XVII и XVIII вв. поручения по политическому сыску традиционно проводили назначенные государем порученцы — доверенные люди, поставленные во главе комиссий. В XVII в. таких сыскных («розыскных») приказов-комиссий было довольно много, они ведали дела о злоупотреблениях, измене, порче, мятежах (см. 308, 5-44; 234, 309, 312 и др.). Сразу же после воцарения Петра I в 1689 г. был создан Приказ розыскных дел боярина Т.Н. Стрешнева по делу Ф.Л. Шакловитого (623).

В октябре 1698 г., с началом Стрелецкого розыска, было образовано десять (!) следственных комиссий, во главе которых стояли бояре, а также комнатный стольник князь Ф.Ю. Ромодановский. Последний был тогда судьей Преображенского приказа. Из материалов Стрелецкого сыска вытекает, что комиссии являлись, в сущности, филиалами главной розыскной комиссии Ромодановского (163, 28–82).

В Петровскую эпоху мы видим сочетание всех видов порученчества и возникавших на его основе временных учреждений — комиссий (приказов, канцелярий). Обычно за разнообразием организационных форм стояло конкретное поручение государя, причем в особо важных случаях самодержец поручал расследование всему, как тогда говорили, «синклиту», «начальствующим», «министрам», высшим должностным лицам (боярам, потом — сенаторам, членам Синода, судьям приказов, президентам коллегий и др.) (325-2, 143; 212, 39). Допросы царевича Алексея вели сенаторы в помещении Тайной канцелярии (см. 181, 83). В 1722 г. по поводу допроса Стефана Яворского, на которого дал показания Варлам Левин, Петр указал: «Когда важность касаться будет, тогда Сенату придти в Синод и там допрашивать, и следовать, чему подлежит». Сенаторы допрашивали и Левина и Яворского, причем допросы последнего продолжались шесть дней! (325-1, 32). Работа подобного рода следственных комиссий, составленных из «принципалов», обычно опиралась на постоянные органы — учреждения политического сыска, использовали их бюрократический аппарат. Самым главным из таких учреждений долгое время был Преображенский приказ.

История появления этого учреждения достаточно хорошо изучена Н. Б. Голиковой (212, 211). Созданный как обычный дворцовый приказ, он претерпел эволюцию и с начала XVIII в. стал головным учреждением, которое ведало политическим сыском. Несколько важных моментов развития государственного аппарата и политической обстановки того времени этому способствовали. Во-первых, приказ возник в Преображенском — дворцовом селе, которое с 1682 г. было фактической резиденцией Петра. Приказ вырос из съезжей избы и, благодаря особому вниманию Петра, превратился (примерно с 1695 г.) в одно из важнейших центральных учреждений России. В ведении приказа находились различные отрасли управления, а также «суд и расправа» гвардейских полков. В приказе вели прием даточных, вольных и рекрутов новой регулярной армии, готовились Азовские походы 1695–1696 гг. Вместо ликвидированного Стрелецкого приказа в конце XVII в. он слал ведать московской полицией. К этому добавим управление несколькими дворцовыми волостями, а из новых поручений — монополия табачной торговли.

Во-вторых, начиная с осени 1698 г. Преображенский приказ стал центром грандиозного Стрелецкого сыска. Этот розыск затянулся на несколько лет, и постепенно сыскные функции приказа стали для него важнейшими. Образовался штат опытных в делах сыска приказных, заплечных мастеров, а также обустроенные пыточные палаты и тюрьма У Ромодановского — бессменного судьи приказа — сосредотачивались сыскные дела по многим преступлениям. Ранее они отдавались без всякой системы в различные приказы. Наконец, Петр именным указом 25 сентября 1702 г. закрепил за Преображенским приказом исключительное право ведения следствия и суда по «Слову и делу». Отныне все власти обязывались «таких людей, которые уч-нутза собой сказывать Государево слово и дело, присылать к Москве, не роспрашивая… в Преображенский приказ» (587-4, 1918). Такое сосредоточение сыска оказалось очень удобным Петру, который не доверял старой администрации и с началом реформ и Северной войны хотел держать политический сыск под контролем своего доверенного человека. Им-то и стал князь Федор Юрьевич Ромодановский.

Во многом благодаря Ромодановскому, Преображенский приказ и занял столь важное место в управлении. Сам Ромодановский был всего лишь комнатным стольником. Но он находился «в милости» у молодого царя, и ему, как и еще нескольким боярам, Петр, уезжая за границу в 1697 г., поручил управление страной. Трудно понять истоки необыкновенного доверия Петра I к Ромодановскому. По-видимому, многое переплелось в их судьбах. В самые опасные для царя годы Ромодановский доказал свою безусловную преданность молодому Петру. И за это Петр постоянно отличал Федора Юрьевича, как писал князь Б. И. Куракин, «для самой конфиденции к своей персоне». На современников Ромодановский производил пугающее впечатление, имел нрав пьяницы и кровопийцы (420, 83–84).

Всю свою жизнь рядом с Петром I судья Преображенского приказа играл шутовскую роль «царя Прешбурского», «князь-кесаря Всепьянейшего собора». Царь демонстративно отбивал ему поклоны, писал ему «челобитные», именовал «государем» и подобострастно благодарил за награды. Ромодановский был предводителем всех маскарадов и попоек с участием Петра Он входил в тот узкий круг особо доверенных людей, сподвижников-собутыльников, среди которых царь отдыхал. Ромодановский обладал чувством юмора, но юмор начальника сыска был весьма своеобразен. Как-то, узнав, что старец Авраамий подал царю осуждающие его правление «Тетради», судья Преображенского приказа мрачно пошутил: «Люди-де отсед[а] бегают, а сгарец-де сам, добровольно, лезет в струб», т. е. на костер (376, 174, 178).


Князь Федор Юрьевич Ромодановский

Шутовство не мешало Ромодановскому занимать высокие места в управлении. Думаю, что в его карьере особую роль сыграл Стрелецкий розыск 1698 г., когда он хорошо организовал следствие и получил важные сведения о замыслах стрельцов, об их связях с царевной Софьей. Достиг этого Ромодановский благодаря открывшемуся у него пыточному таланту. Он был человек более жестокий и беспощадный, чем сам Петр. Порой царь даже выражал (возможно, показное) возмущение кровопийством «государя». В Стрелецком розыске Ромодановский превзошел себя. Особая жестокость его имела объяснение: в какой-то момент стрелецкого мятежа летом 1698 г. Ромодановский дрогнул. Его не было видно на поле боя после разгрома мятежников под Воскресенским монастырем. Первый розыск, причем неумелый, провел боярин А.С. Шейн, а не Ромодановский, что вызвало недоумение Петра I. Он писал в Москву, что узнал о подавлении бунта, «зело радуемся, только зело мне печально и досадно на тебя, для чего сего дела в розыске не вступил. Бог тебя судит! Не так было говорено на загородном дворе в сенях» (557-1, 251–252). Из этого вытекает, что при отъезде царя за границу политический сыск был поручен Ромодановскому и задание царя он не выполнил. Думаю, что Ромодановский попросту испугался и выжидал. По этому поводу Петр писал ему: «Я не знаю, откуды на вас такой страх бабей». Зато потом, когда мятеж был подавлен, а Петр вернулся в Россию, Ромодановский лез из кожи, чтобы загладить свою трусость и странную растерянность. Тем не менее царь долго помнил об этом. В июле 1698 г. он пишет Ромодановскому о деле стрельца Ошихлина, который был запылал до смерти. Царь заподозрил, что Ромодановский не случайно избавился от свидетеля: «И в том суди тебя Бог, что ты, не боясь его, хочешь воровство это замять». Ромодановский отвечал, что обвинения в «норовлении воровству» неосновательны и что он всегда оставался верным рабом и прочее (557-1, 730). Возможно, что он был честен перед царем и, «испив крови», погорячился, однако мысль, что его подозревают в неверности, добавляла Ромодановскому служебного рвения, что государю, собственно, и было нужно.

И хотя в середине 1710-х гг. приказ перестал быть единственным органом сыска (часть сыскных дел перешла к «маэорским канцеляриям» и к Тайной канцелярии), Ф.Ю. Ромодановский до самой своей смерти в 1717 г. оставался главным палачом державы. Накануне смерти с ним в конфликт вступила новообразованная Юстиц-коллегия из-за того, что Ромодановский по старой памяти тянул на себя многие судебные дела (см. 182, 380). Место отца занял его сын — князь Иван, который подал царю челобитную, в которой «со всегорестными слезами о конечном сиротстве» просил его не оставить милостями, а главное — батюшкиным служебным «наследством» (322, 78). Но Ромодановскому-младшему не повезло: во время его судейства шли непрерывные реорганизации, у кормила власти постоянно менялись люди, и в 1728 г., под предлогом болезни, он ушел в отставку. В 1729 г. сам Преображенский приказ был распущен, хотя его помещение использовалось с теми же целями лет восемьдесят (373, 272).

Во второй половине 1710-х гг. важное место в системе политического сыска заняли так называемые «маэорские» розыскные канцелярии, которые так именовались из-за того, что во главе них стояли майоры гвардии. Они ведали каким-либо конкретным розыскным делом поличному поручению царя. Петр часто прибегал к услугам гвардейцев для самых разных поручений (691). Канцелярии майоров (а их насчитывалось двенадцать) по своей сути были временными следственными комиссиями, похожими на сыскные приказы XVII в. Подчас они, начав с одного дела, быстро разрастались в целое учреждение со штатом приказных и обширным делопроизводством (подробнее см. 181–102, 147–150).

Майорские канцелярии занимались преимущественно делами по «третьему пункту» («кража государственного интереса», «похищения казны»), а также другими должностными преступлениями. Но царь часто передавал майорам и политические дела. Майорским канцеляриям предоставлялись значительные права проводить весь цикл расследования (допросы, очные ставки, пытки) и готовить проекты приговоров (181, 41). Царь был в курсе дел канцелярий и направлял весь ход расследования в них. К 1724 г. Петр, завершая государственную реформу, решил ликвидировать ставшие уже ненужными «маэорские канцелярии». Указ об этом был издан 22 января 1724 г. (181, 68). Чуть раньше Петр решил прикрыть и Канцелярию тайных розыскных дел.



Поделиться книгой:



Регистрация