Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дыба и кнут - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поэтому власть весьма нервно относилась к малейшему намеку на самозванство. Все подобные факты тщательно расследовались, и выловленных самозванцев жестоко наказывали. В 1715 г. дворянский сын из Казани Андрей Крекшин получил 15 лет каторги только за то, что в пьяном виде назвал себя «царевичем Алексеем Петровичем» (88-1, 275 об.). После же смерти Алексея в 1718 г. отождествление себя с опальным царевичем каралось еще суровее. В декабре 1725 г. казнили рядового гренадерского полка Александра Семикова, который, «затеяв воровски собою называться царевичем (Алексеем Петровичем. — Е.А.), и чаял, что тем ево словам поверят и уже за царевича ево примут» (427, 141–144). В этом деле нам впервые встретилось определение «самозванец».

Кроме понятий «вор», «злодей» в приговорах о самозванцах 1720— 1760-х гг. фигурирует произнесение ими «вымышленных великих непристойных слов» (в деле Холщевникова), или «вымышленная про дерзость» (в деле Труженика), или «злодейственные непристойные слова» (45-2, 23 об.; 322, 442). Иначе говоря, присвоение царственного имени расценивали как сознательное, дерзкое, злостное «непристойное слово». Оно каралось по тогдашним нормам права как тягчайшее преступление, ибо рассматривалось как публичное заявление преступного умысла к захвату власти.

Слова «царь», «государь», «император», поставленные рядом с именем любого подданного, сразу же вызывали подозрение в самозванстве. В 1737 г. монах Исаак дерзнул написать цесаревне Елизавете Петровне письмо, в котором так «извещал» ее о своем решении: «Наияснейшая цесаревна, я буду по сей императрицы (т. е. по смерти Анны Ивановны. — Е.А.) император в Москве, а ты, государыня цесаревна, мне женою» (86-4, 178). Тотчас по этому письму в Тайной канцелярии начали следственное дело. В 1739 г. некий тамбовский крестьянин, сидя с товарищами в кабаке, возмущался многочисленностью и безнаказанностью воров и убийц и при этом сказал: «Вот, ныне воров ловят и отводят к воеводе, а воевода их свобождает, кабы я был царь, то бы я всех воров перевешал». Эти слова и привели его в Тайную канцелярию (86-4, 215). За 11 лет до этого, в 1728 г., в Преображенском приказе оказался тамбовец Антон Любученников, сказавший примерно то же самое: «Глуп-де наш государь, как бы я был государь, то бы-де всех временщиков перевешал». После пыток его били кнутом и сослали в Сибирь (86–4. 215; 8–1, 342 об.).

Нельзя было даже в шутку, иносказательно провести аналогию своего положения, статуса с царским. Как преступление рассматривали в политическом сыске слова архимандрита Тихвинского монастыря Боголепа, сказавшего в 1699 г.: «И я-де равен царю» (241, 220). Сурово покарали колодников Киприяна Иванова и Максима Зуева. Первый сказал в 1702 г.: «Я-де не боюсь, я над вами царь», а второй спорил и говорил, «что он царь» (89, 672, 817). Такое же преступление совершил курмышский комендант Василий Лодыжинский, сказавший в 1714 г. «в пьянстве»: «Я-де и сам царь!» В 1728 г. донесли и на командира корабля лейтенанта Герценберга, который внушал матросу: «Здесь императора не имеетца и я-де на него плюю, а здесь я император» (88, 265; 8–1, 120). Донос был подан и на вдову Агафью Ушакову, которая в 1732 г. сказала своему пасынку: «Я сама государыня и никого я неопасна, поди о том донеси», что он и сделал (42-2, 46) Дорого обошлись в 1733 г. крестьянину Филиппу Иванову слова «я и сам лучше государя», как и казаку Федору Макарову его хвастовство: «Я-де сам в доме своем грозный царь». Доносчик Аникеев на следствии сказал, что «помянутой Макаров называется царем, а которым имянно не сказал». Макаров же на следствии уточнил, что сказал: «Я-де бутто грозный царь Иван Васильевич». Но это уточнение не спасло его от кнута и ссылки (86-2, 102 об, 131–132). За подобные преступления пострадал в 1740 г. поручик Лукьян Нестеров, который сказал о своем поместье: «Мы вольны в своем царстве» (86-4, 399). Преследовали во времена императрицы Елизаветы и смелые сравнения, которыми поделилась с мужем жена: «Я перед тобою барыня и великая княгиня! И что касается и до императрицы, что царствует, так она такая же наша сестра — набитая баба, а потому мы и держим теперь правую руку и над вами, дураками, всякую власть имеем» (124, 831). В середине XVIII в. такие «непристойные слова» классифицировались в законе как «название своего житья царством» (180, 65).

Преступлением становилось даже шутливое причисление себя или кого-либо из простых смертных к царскому роду, а также упоминание о близких, интимных, товарищеских отношениях с государем («Государев брат», «Товарищ Его Величества», «Он — царского поколения» — 88, 262. 352 об.; 89, 825 об.). Тщательно расследовали доносы на таких, которые, как крестьянин Василий Шемяка, хвастались: «Еще мне быть на царстве!» или «Я-де сам завтра царь буду!». Последнее сказал, к своему несчастью, служка Иван Губанин (8–1, 337 об; 89, 839). Разговоры о родстве с царской семьей расследовали даже тогда, когда вели их люди явно психически больные. В 1708 г. пытали одного сумасшедшего, который в припадке безумия называл себя братом царя Алексея Михайловича и дядей Петра I (89, 187). В 1740 г. в Скопине убивший свою жену Федор Дюков заявил, что «тое жонку зарезал он для того, что хотел он, Дюков, в цари». В Тайной канцелярии Дюков признался, что ему часто являются некие «сияния», которые он понимает как божественное откровение, указания свыше, что «возметца он в цари в ыное государство». Для этого он намеревался идти за границу «к турскому салтану», и тот якобы «примет ево к себе в цари и женит на дочери своей, ежели у него имеетца» (86-4, 394).

Предупреждением самозванства стали те демонстративные действия, которые власти проводили с пойманным Пугачевым. Капитан Маврин дважды выводил самозванца на городскую площадь Яицкого город ка для публичного обличения и заставлял громогласно объявлять о себе, что он Емельян Пугачев, «Зимовейской станицы донской казак, не умеющий грамоте» и что «их обманывал», «что согрешил пред Ея и.в.». Затем Пугачева решили везти в клетке «церемониально — для показания черни». Позже такой же публичный допрос сделал Пугачеву Петр Панин в Казани 1 октября 1774 г. (522, 39–40, 61–62). Теми же опасениями можно объяснить и пожизненное заключение в Кексгольмскую крепость двух жен и детей Пугачева, причем им было строго запрещено называться знаменитой фамилией, «а ежели они мерским злодеевым прозванием называтца будут, то с ними поступлено будет со всей строгостью законов» (522, 223). При этом следствие, даже имея дело с заведомыми сумасшедшими, всегда пыталось выявить «скоп и заговор», ибо без этого самозванство не мыслилось в сыске, тем более что было известно немало случаев, когда за самозванцами стояли группы людей, хотевших использовать «императора» в своих целях.

Отказ присягать государю и нарушение присягипреступления, возникшие в XVIII в. И хотя присяга на кресте и Евангелии известна и раньше как при судопроизводстве, так и при совершении сделок, заключении договоров, все-таки отношение к присяге в XVII в. было иным, чем при Петре I. Во-первых, при нем были разработаны обязательные типовые письменные присяги для военных и гражданских служащих, которые они подписывали после клятвы и целования креста и Евангелия (см. 193, 483–484). За нарушение присяги (как и задачу ложных показаний) полагалось отсечение двух пальцев, которое в 1720 г. Петр I заменил на вырывание ноздрей (587-6, 3531). Одновременно царь ввел и всеобщую присягу верности назначенному государем наследнику престола. Весной 1718 г., когда после отречения царевича Алексея от престола царь утвердил своим наследником младшего сына, царевича Петра Петровича. Но царевич умер весной 1719 г., и через три года, в 1722 г. Петр предписал присягать в верности изданному им «Уставу о престолонаследии». Согласно ему император мог назначить себе в преемники любого из своих подданных. С тех пор при вступлении на престол новых государей проводили присяги подданных. Церемония присяги требовала обязательно клятвы в церкви на Евангелии и кресте, а также собственноручной подписи особых присяжных листов. Именно такой лист передал 2 марта 1718 г. в руки царю в церкви в Преображенском упомянутый выше подьячий Докукин. На этом листе, ниже типографского текста присяги, царь прочитал слова, написанные рукой Докукина: «А за неповинное отлучение и изгнание всероссийского престола царскаго Богом хранимого государя царевича Алексея Петровича христианскою совестью и судом Божиим и пресвятым Евангелием не именуюсь, и на том животворяща Креста Христова не целую и собственною своею рукою не подписуюсь… хотя за то и царский гнев на мя произлиется, буди в том воля Господа Бога и Иисуса Христа по воле Его святой за истину аз, раб Христов, Илорион Докукин, страдати готов. Аминь! Аминь! Аминь!» На допросе Докукин показал, что «на присяге подписал своеручно он, Ларион, соболезнуя о нем, царевиче, что он природной и от истинной жены, а наследника царевича Петра Петровича за истинного не признает» (325-1, 158–165). Тем самым в форме демонстративной неприсяги Докукин выразил свой протест, за что его вскоре колесовали. В том же году в Киеве казнили и двоих солдат — Редькина и Галкина, также отказавшихся присягать в верности царевичу Петру Петровичу (212, 127). В Сибирь после пыток попал посадский Корней Муравщик, который в 1718 г. говорил о присяге «непристойные слова и плевал» (9–3, 100). В 1722 г. жители Тары отказались присягать в верности Уставу. Этот отказ привел к пыткам и казням множества людей. П.А. Словцов считал, что в Таре казнили до тысячи жителей города и окрестностей, что кажется преувеличением, хотя масштабы репрессий были, бесспорно, значительны (687, 276–278; 581, 61).

Массовый отказ подданных от присяги в Таре и в других местах был связан с распространенным в среде старообрядцев представлением о том, что процедура клятвы — дьявольская ловушка антихриста Петра I, который тем самым хочет священною клятвой «привязать» к себе невинные христианские души, да еще перед самым концом света, который, по расчетам старообрядцев, «намечался» на 1725 г. (582, 50). Акт неприсяги становился государственным преступлением, ибо противоречил воле самодержца. Поэтому осуждали не только пренебрежение обязанностью присягать, но и надругательство над этим священным для власти актом. В 1734 г. сослали в Сибирь некоего Комарова, который товарищу в кабаке «матерны говорил: “Мать-де твою в гузно и с присягою твоею”» (44-2, 236).

Государственным преступлением считалось даже неумышленное неучастие подданного в процедуре присяги. В этом видели дерзкое проявление его нелояльности государю. Только редчайшая причина неявки подданного в церковь вдень присяги признавалась властями уважительной. Сурово карали и всякое сопротивление самой процедуре присяги со стороны чиновников и церковников, формальное или наплевательское отношение подданных к совершению акта присяги. В начале 1730-х гг. прошла целая серия дел церковников, которые не признавали выбранную в 1730 г. верховниками императрицу Анну Ивановну, не присягали ей, а также не подтверждали присягой свою верность изданному этой же государыней в 1731 г. указу о престолонаследии. Особенно обеспокоило власти то, что церковники не приводили к присяге своих прихожан и родственников, публично выказывали пренебрежение к самой присяге и даже, как сказано о трех сосланных в Сибирь попах, «лаяли во время присяги… и имели намерение Ея и.в. о наследии, та-кож и принятую на то присягу письменным проектом обличать» (484, 72 см. также 42-5, 116 и др.) В 1733 г. на каторгу в Оренбург сослали попа Григория Прокопьева, который дал подписаться людям под присяжными листами без приведения их к присяге (8–2, 114). Безусловным преступлением считались уничижительные комментарии о присяге типа: «Вы-де присягаете говну!» (дело 1762 г. — 83, 122).

Возвращаясь к аргументации тарских раскольников, отметим, что в некотором смысле присяга оказывалась действительно если не эсхатологической, то правовой ловушкой как для служилого человека, так и для подданного вообще, весьма легко приводила к клятвопреступлению. В присяге, которую подписывал каждый служащий, говорилось о верности служения государю и назначенным им преемникам, о точном исполнении «присяжной подданнической должности», т. е. своих обязанностей по службе, а также о предотвращении ущерба «Его величества интереса» (587-9, 6647; 193, 483–484). А поскольку этот интерес понимался весьма широко, то фактически всякое преступление служащего автоматически означало нарушение присяги, трактовалось как клятвопреступление. Так, собственно, смотрели власти на участие служилого человека в «непристойных разговорах». О преступлении А.П. Волынского в одном из документов следствия было сказано, что он кроме прочих преступлений «явно уже в важнейшем и предерзком клятвопреступлении явился» (6, 13). В 1743 г. Ивана Лопухина, ведшего подобные разговоры, обвинили, помимо всего прочего, в презрении присяги и клятвопреступлении (660. 11). Как нарушение присяги в 1790 г. расценили сочинительство Радищева. Внести клятвопреступления в список его вин указала сама Екатерина II, которая тем самым усугубляла вину сочинителя, служившего в учреждении — в таможне (130, 252, 280–281).

Как непризнание власти самодержца рассматривали в политическом сыске и различные «анархические» высказывания людей о своей якобы полной независимости от божественной, царской, вообще земной власти. В 1701 г. поповича Федора Ефимова взяли в сыскной приказ за высказывание: «Я-де государя не боюсь!». В 1719 г. был арестован крестьянин Семен Полуехтов за слова: «Я государя не боюся, головы мне не срубить» (90, 706 ов.; 88. 324 об.). В 1729 г. к следствию привлекли купца Трофима Мелетчина, который ругал власть и утверждал: «Никого не боюсь и государя мало боюсь» (по другой версии — «Государя не слушаю!» — 8–1. 369; см. также 41, 11). Ишимский поп Михаил попал в Тайную канцелярию в 1739 г. за слова: «А я-де философ и никого не боюсь, кроме Бога!», как и в 1745 г. некто Красноселов, кричавший, что он «никово не боится» (86-4, 277; 83, 26). Все эти выкрики в сыскном ведомстве рассматривали как политические преступления, как выражение дерзкого неподчинения власти самодержца и оскорбление его чести. Преступлением считалось и разное иное «самовольство», например, отказ съехать с дороги, по которой шествовал государь (322, 445).

В документах XVIII в. встречается упоминание о таком преступлении, которое, собственно, и преступлением назвать трудно, хотя обвиненных в нем ждал если не эшафот, то удаление отдел или ссылка. Речь идет о так называемом «подозрении». Что это такое? Согласно римскому праву, suspicio — подозрение в совершении преступления — само по себе не вело к осуждению человека (138, 306). В русских документах XVIII в. встречается несколько значений этого слова. Если в деле допрошенного мы встречаем запись: «А по осмотру явился он подозрителен», то это означает, что на спине у этого человека обнаружены следы кнута — верный признак пытки или старого наказания за какое-то серьезное преступление. Доверять ему, как уже побывавшему в руках ката, считалось невозможным. О доносчике солдате Иване Петровском было сказано: «Человек подозрительный, дважды за вины бит кнутом» (8–1, 141 об.). «Подозрением» называли также дополнительные, вскрывавшиеся в ходе следствия обстоятельства преступления. В 1724 г. Петр I писал о должностных преступлениях: «Ежели какое дело явитца по порядку правильному чисто, но та персона по окрестностям подозрительна…», то требуется расследование (193, 263).

Кроме того, в источниках встречается особый термин: «Впасть в подозрение» (нередко с уточнением: «Впадшие в подозрение по первым двум пунктам, а именно в оскорблении Величества и в возмущении противу общего покоя» — 633-7, 257). Это означало, что человек не совершал государственного преступления, но его (без расследования, представления улик и доказательств) подозревают в намерении совершить такое преступление и уже на этом основании наказывают. Капитана фон-Массау в 1742 г. сослали в Охотск только по подозрению в том, что он, может быть, говорил «непристойные слова», хотя расследования об этом не проводили. В приговоре по делу Массау сказано: «За оным подозрением ни к каким делам не определять и из Охотска никуда, ни для чего отпускать его не велено».

Основанием для «подозрения» становились служебные и родственные связи с преступником. Такой человек, ранее «безподозрительный», сразу становился «подозрительным» (91, 1). Весной 1727 г. А.Д. Меншиков писал И.Ф. Ромодановскому: «Отправлен отсюду в Москву обер-церемониймейстер граф Сантий, а понеже оной явился в важном деле весьма подозрителен, того ради Его и.в. указал отправить его из Москвы под крепким караулом в Тобольск…» Из дела Санти видно, что его обвиняли в дружбе с опальным тогда П.А. Толстым и подозревали в преступных связях с заграницей. Однако об этом в письме Меншикова прямо сказано не было — обвинение ограничивалось «подозрением» (705, 275–277). По этому же делу в 1727 г. был выслан из Петербурга будущий начальник Тайной канцелярии А.И. Ушаков. Его обвиняли в недонесении о замыслах Толстого и Девьера «и в протчем в том деле себя подозрительным показал» (633-63, 602). Андриса Фалька отправили в Оренбургтолько «за подозрением», что он, будучи слугой у лифляндца Стакельберга, «который за вины его сослан в Сибирь», мог слышать «непристойные речи» своего господина (507, 332; 517, 338). Основанием для подозрения почиталось родство с преступником. Исаака Веселовского сослали в 1727 г. в Прикаспий за то, что он был братом дипломатов Федора и Авраама Веселовских, которые отказались в 1718 г. вернуться из-за границы в Россию и таким образом стали преступниками. В указе об Исааке сказано: «Исака Веселовского, который за подозрением, что его два брата в измене, послан был в Гилянь» (800. 963).

«Подозрение» — юридическая категория почти неуловимая, ее нельзя понимать только как подозрение в совершении или причастности человека к какому-то преступлению или преступнику. «Подозрение» — обобщенное определение неназванного государственного преступления. В черновик манифеста 5 марта 1718 г. о преступлениях бывшей царицы Евдокии Петр I внес поправку в то место, где сказано о причинах ссылки его первой жены в монастырь (выделенное прибавлено рукой Петра): «Бывшая царица Евдокия в Суздале, в Покровском девичьем монастыре, для некоторых своих противностей и подозрения, постриглась и наречено имя ей Елена» (752, 477). В приговоре о ссылке в Илим малороссийского полковника Василия Тонского в 1734 г. мы читаем, что его отправили в Сибирь «за некоторые ево подозрения и вины» (8–2, 127). В указе Елизаветы Петровны об аресте Лестока 13 ноября 1748 г. сказано: «ГрафаЛестока по многим и важным его подозрениям арестовать» (760, 50).

«Подозрение» как преступление, во-первых, являлось ярким выражением средневекового права, ибо в делах о ведьмах подозрение вообще заменяло доказательства виновности (472, 31), и, во-вторых, говорило о неограниченном праве государя казнить и миловать подданных без всякого объяснения причин своего гнева. Наказание «по подозрению» — чистейшая форма опалы, «голое» проявление державной воли самодержца как источника права. Опала «по подозрению» просуществовала весь XVIII век и перешла и в XIX в. В манифесте 1758 г. об опале А.П. Бестужева сказано, что он лишен чинов и сослан уже только по той причине, что императрица Елизавета никому, кроме Бога, не обязана давать отчет о своих действиях и если она положила опалу на бывшего канцлера, то из этого с неопровержимостью следует, что преступления его велики и наказания достойны, но еще важнее, что императрица не могла «уже с давнего времени ему доверять» (589-15, 10802).

Как известно, в 1812 г. государственный секретарь М.М. Сперанский был внезапно арестован и сослан в Нижний Новгород, а потом в Пермь, где и провел четыре года. В чем состояла его вина, не знал никто, кроме императора Александра I, да и тот в именном указе 1816 г. о помиловании Сперанского не дал никаких объяснений причины опалы: «Пред начатием войны в 1812 году, при самом отправлении моем к армии, доведены до сведения моего обстоятельства, важность коих принудила меня удалить со службы тайного советника Сперанского и действительного статского советника Магницкого, к чему во всякое другое время не приступил бы я без точного исследования, которое по тогдашних обстоятельствах делалось невозможным. По возвращении моем, приступил я к внимательному и строгому разсмотрению поступков их и не нашел убедительных причин к подозрению. Потому, желая преподать им способ усердною службою очистить себя в полной мере, всемилостивейше повелеваю: т. е. Сперанскому быть Пензенским гражданским губернатором, ад.с.с. Магницкому Воронежским вице-губернатором» (706, 88). Итак, хотя у государя и не было «убедительных причин к подозрению», тем не менее сам факт опалы говорит о преступлении, которое нужно загладить усердной службой в провинции.

Пожалуй, самым распространенным видом государственных преступлений, о которых сохранилось много дел в архивах, были так называемые «непристойные слова». Материалы XVII в., когда юридическое определение этого вида преступлений еще не утвердилось, выразительно раскрывают их негативный, преступный смысл. Синонимами «непристойных слов (речей)» служили понятия: «воровские», «воровские непристойные», «зазорные», «злые», «зловредные», «вредительные», «дурные», «невежливые», «неистовые», «непригожие», «неприличные», «непотребные».

Несмотря на обилие дел о «непристойных речах» еще до издания Уложения 1649 г., они, эти «непристойные слова», тем не менее не входили в круг государственных преступлений, учтенных в этом кодексе. Г.Г. Тельберг утверждал, что «непристойные слова», в сущности, это та же измена, но только в более «легком», неосуществленном варианте. Если измена как посягательство на власть государя ведет к смертной казни, то «словесное обнаружение нереализованного умысла к измене» рассматривалось как «непристойное слово» и наказывалось с меньшей жестокостью, чем собственно измена (727, 65–66). Бесспорно то, что сказанное «непристойное» слою тогдашнее право расценивало как намерение к преступному действию, о чем уже упоминалось выше. «Непристойные слова» нельзя сводить только к акту измены — ведь они могли быть нереализованным умыслом и против жизни и здоровья государя и под ними могли скрываться и многие другие (помимо измены) государственные преступления. И все-таки главное заключалось в том, что «непристойные слова» были связаны не столько с перечисленными преступлениями, сколько с преступным оскорблением государевой чести.

Я исхожу из того положения, что, согласно праву рассматриваемой эпохи, все государственные преступления оскорбляли честь государя, недаром знаменитая 2-я глава Уложения 1649 г., посвященная бунту, измене, скопу и заговору, называется «О Государьской чести, и как Его государьское здоровье оберегать…». Между тем в этой главе идет речь только о преступлениях против жизни, здоровья и власти государя и совсем нет статей о поругании государевой чести. И тем не менее глава называлась именно так потому, что и бунт, и измена, и скоп с заговором были одновременно и оскорблением чести государя. Примечательно, что и следующая, 3-я глава Уложения («О Государеве дворе, чтоб на Государеве дворе ни от кого никакова бесчиньства и брани не было») проникнута не только беспокойством за безопасность государя, его жилища и его близких, но заботой о защите чести обитателей «верха». Поэтому все неправомочные действия подданных на Государеве дворе карались суровее, чем совершенные за его пределами, ведь они, помимо прочего, наносили оскорбление жилищу, семье и чести монарха, его достоинству.

«Непристойные слова» в XVII–XVIII вв. в большинстве своем связаны именно с оскорблением чести государя. Во многих случаях их так и называли: «Непристойные слова, касающиеся чести государя» (см., напр., 88, 19 и др.). А защита чести государя считалась не менее важной обязанностью подданных, чем защита личности и власти царя от изменника, самозванца или колдуна. В указе Анны Ивановны от 2 февраля 1730 г. сказано, что доносить нужно не только на потенциальных заговорщиков, мятежников, но и на тех, кто будет «персону и честь Нашего величества злыми и вредительными словами поносить». В проекте Уложения 1754 г. в главе 20-й «Об оскорблении Величества» сказано: «Ежели кто… каким бы то образом ни было, умышлять будет Нашего и.в. на дражайшее здоровье какое злое дело, онаго, яко оскорбителя Нашего величества, казнить смертию» (696, 76). В.Н. Латкин отмечал, что под преступлением об оскорблении Величества «понимается не только всякое преступное действие против жизни и здоровья государя, государыни и наследников, но также и словесное оскорбление государя, равно как и всякое осуждение его намерений и действий» (425, 220–221). В проекте Уложения 1754 г. так и говорилось: «…кто ж персону и честь Нашего и.в. и высокой Нашей фамилии злыми и вредительными словами поносить, или о действиях и намерениях наших непристойным образом рассуждать или их презирать будет, того казнить смертию» (596, 76). Иначе говоря, круг преступлений, которые было можно отнести к «оскорблению Величества», оказывался безбрежен. К тому, что отметил Латкин, прибавим не только сказанные или написанные слова, оскорбляющие личность, действия и намерения государя, но также и символические непристойные движения, жесты, гримасы, поступки и даже мысли, в которых можно усмотреть или угадать тот же оскорбительный для чести государя смысл. Чрезвычайно важным кажется замечание крупнейшею знатока военного законодательства Петровской эпохи П.О. Бобровского, который писал, что вместе с военным законодательством шведского короля Густава II Адольфа, взятым за основу военно-судной системы Петра I, в Россию пришло свойственное шведскому военному законодательству представление о «бережении чести» как о строжайшем соблюдении служебной субординации. Субординация — механизм, посредством которого само государство устанавливало взаимоотношения служащих, оберегало их честь (157, 74). Именно поэтому нормы защиты воинской чести не уживались в шведской (а потом и в русской) армии с нормами защиты дворянской (личной) чести, что приводило к запрещению дуэлей. Нам же особенно важно то, что в русских условиях суровое преследование за оскорбление чести государя как сакрального высшего правителя совпадало с идеей субординации, безусловно защищавшей повелителя как высшего начальника, уважение к которому на примере шутовского культа «князя-кесаря» Ромодановского демонстрировал сам Петр I (532, 56–58).

Вместе с тем заметим, что «непристойные» слова — это еще и слова «вредительные», «злые», «зловредные». Тем самым в них вкладывался и прямой, первоначальный (магический) смысл. По представлению того времени, слово могло вредить, приносить ущерб подобно физическому действию. Когда людям приходилось писать в служебных бумагах слова «мор», «пожар», то они обязательно добавляли фразу-оберег: «Отчего, Боже, сохрани». В восприятии сказанного слова как магического действия и состояла в немалой степени причина столь суровой оценки законом произнесения или написания «непристойных слов», оценки этих действий как государственного преступления. Дав такое толкование происхождению «непристойных слов», вернемся к формальной истории их появления в корпусе государственных преступлений. В Уложении 1649 г. «непристойные слова» не выделяются в отдельную статью государственных преступлений. Первая попытка их как-то маркировать относится к декабрю 1682 г., когда царевна Софья, обеспокоенная тревожным состоянием общества и многочисленными слухами, ходившими по Москве, издала указ, грозящий смертной казнью всем, кто пишет и распространяет «прелестные и смутные письма», произносит и слушает «смутные и похвальные речи Московскому смутному времени», а также произносит «непристойные слова о государях» (587-2, 978, 1002, 1014; 195, 245 и др.). Нельзя утверждать, что это было первое упоминание их в царских указах как об особом виде политических преступлений. Однако то, что они в это время попали в упомянутый указ, кажется весьма важным.

Петр окончательно расставил все по своим местам. В Артикуле воинском появилась норма (арт. 20), которая с тех пор бесконечное число раз повторялась при ссылке на законодательство при наказании тех, кого обвиняли в говорении «непристойных слов»: «Кто против Е.в. особы хулительными словами погрешит, его действо и намерение презирать и непристойным образом о том рассуждать будет, оный имеет живота лишен быть и отсечением главы казнен» (626-4, 331).

В том же 20-м артикуле дано развернутое определение «непристойных слов» как преступления, в которое включались не только собственно оскорбление чести государя, его священной особы, но и осуждение его действий и намерений. Право петровской поры считает преступлением все слова подданных, которыми они ставят под сомнение любые намерения и действия верховной власти. Важно, что именно в виде «Толкования» 20-го артикула о каре за «непристойные слова» дается знаменитое определение самодержавия: «Ибо Его величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен. Но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомнению управлять» (626-4, 331). Только в условиях безграничного самовластия всякое слово, сказанное подданным об этой власти, могло быть интерпретировано как «непристойное», «хулительное», оценено как государственное преступление. Это положение Артикула отражает эволюцию самодержавия, достигшего при Петре I пика своего могущества и суровым законом утверждавшего свою непогрешимость и неподсудность всему земному. Поэтому естественным кажется наказание как государственных преступников таких людей, как подьячий из Черни Иван Перхуров, который в 1723 г. заявил: «Хочу суда на Е.и.в.». В 1715 г. крестьянин Родион Кузнецов сказал: «Где-де быть в судьях правде, ныне-де и в самом государе правды нет». Подьячий Афанасий Иванов выразился в 1728 г. в том смысле, что «имеет-де он гнев на Его и.в.» (88, 660 об., 276; 8–1, 336).

Наконец, связь всяких «непристойных слов» с родовым для них преступлением — оскорблением чести государя усиливалась тем, что наказания за оскорбления чести государя распространили и на оскорбления его родственников. Так было и в XVII в., когда жестоко преследовали за «воровские непригожие слова» об отце, матери или невесте царя (500, 2S, 37), теперь же, в XVIII в. эта норма была включена в законы. Присяга в верности, как отмечено выше, приносилась не только самодержцу, но и его жене и детям, а указ «О форме суда» 1723 г. в числе государственных преступлений упоминает «слова, противные на Императорское величество и Его величества фамилию» (193, 400; 587-7, 4344). Позже эта норма закона фактически распространилась и на фаворитов самодержиц, что породило пословицу: «Такой фаворит, что нельзя и говорить». Сфера запретного, сакрального включала и двор, придворных, служителей вплоть до гайдуков. В 1754 г. в Тайной канцелярии «исследовали» (принятый в сыске термин) дело Осипа Никитина, «сужценного за неприличные слова о придворных». Оказалось, что Никитин, согласно доносу, рассказывал товарищам, что на святках императрица Елизавета была в комедии, и «тогда-де попойки много было и ха-луи-де все перепились, и он, Осип (доносчик. — Е.А.) говорил: “Какие-де туг были холуи? Тут были честные люди, генералы, и тот Иван Никитин неведомо для чего говорил: “Хоть черта поставь, так едет у государыни на запятках”» (72, 2).

Итак, к «непристойным словам» относилась всякая критика, осуждение, негативные высказывания и оценки личности, государственных, семейных, придворных дел, правления данного монарха (да и других тоже). Вместе с тем «непристойные слова» оказались очень емким юридическим понятием, ими оценивались самые разные высказывания о власти, государе, политике, даже если в них не было сокрыто оскорбительного для чести монарха смысла. О винах Ивана Лопухина, обсуждавшего с приятелями придворные слухи, в указе Елизаветы сказано, что он «высочайшую Ея и.в. персону многими непристойными и зловредными словами оскорблял». При этом выражение «оскорблял» (а также «поносил») не означает, что виновные ругали государыню непечатными словами. Люди лишь сплетничали о нравах и привычках императрицы (660, 195).

При такой беспредельно широкой трактовке понятия «непристойных слов» к государственному преступлению можно было при желании отнести (и относили) любое высказывание подданного о государе и всем, что с ним связано, всякие суждения, мнения, воспоминания, рассказы о государе и его окружении, даже если в этих рассказах упоминались общеизвестные факты или они были лишь безвредными сплетнями или слухами. В 1718 г. был сурово предупрежден преподаватель Славяно-греко-латинской академии иеромонах Гедеон Вишневский, который в письме к митрополиту Киевскому Иоасафу осторожно сообщал по-латыни, с сохранением всех титулов, новость о бегстве царевича Алексея: «Его высочество Алексей Петрович, отпустив весь двор свой к Москве, поехал с государства. Сказывают, что был в Вене и Риме. А куда заподлинно поворотил и где обретается, то по сие время неизвестно». П.А. Толстой счел это письмо «неприличным» и предупредил всех учителей Академии, «чтоб они впредь ни к кому меж себя о таких неприличных им делах не писали, за что могут быть истязаны жестоко» (200, 296–300). Заметим попутно, что упоминание монархов без титула даже в партикулярном письме считалось преступлением.

После дела царевича Алексея даже самое туманное упоминание о нем стало опасным. В 1722 г. был сослан в Сибирь Таврило Силин — бывший служитель царевича, который столкнулся на московской улице с гвардейцами и на их вопрос, что за шалун мешает им проехать, сказал: «Я не шалун и служил я при доме государя царевича верно, судить тово Богу, кто нас обидел». Его арестовали, пытали и сослали (33, 1).

Рассказать сказку или легенду о царях-государях и их подвигах, любовных похождениях значило для подданного рисковать головой. В 1714 г. сурово наказали крестьянина Васильева, сказавшего о Петре I: «Государь-де наш княгиням и боярыням не спускает» (88, 264 об.). В 1744 г. бит кнутом и с вырезанием ноздрей сослан в Сибирь сержант Михаил Первое за сказку о Петре I и воре, который спас царя, причем оба героя — царь и вор, в пересказе сержанта отличались симпатичными, даже геройскими чертами (514. 333–336).


Комната принцессы Анны Леопольдовны в здании Успенского монастыряв Холмогорах

Обращение людей к истории было в те времена занятием небезопасным. Прошлое династии, монархии, как и личность самодержца, входило в зону запретного, окруженного молчанием, табу. Одни исторические события и деятели прошлого чтились публично и официально (праздники военных и т. д.), другие события и люди (даже живущие) как будто бы никогда и не существовали. В декабре 1682 г. было предписано не только изъять везде списки царских грамот, которые получили восставшие стрельцы после своей победы в мае 1682 г., но и начались ссылки некоторых из стрельцов «за смутные и на иные непристойные [слова] и московского смутного времени за похвальные слова». Стрельцам было предписано «того дела никаким образом не всчинать и не мыслить и не похвалятца» (195, 244–245). После 1708 г. как бы исчезло имя Мазепы — всякое упоминание о нем неминуемо вело к аресту и ссылке (88, 357–358, 414–415). В 1727 г., с приходом на престол Петра II, были изъяты манифесты 1718 г. по делу его отца царевича Алексея. Тогдаже запретили «Правду воли монаршей», в которой Петр I обосновывал право императора по своей воле назначать преемника. Был отменен и учрежденный Петром I церковный праздник 30 августа в честь Александра Невского. Оказывается, что в тексте молитвы был намек на неблагодарное отношение непослушного сына к своему отцу. Сам же текст был изъят из всех церквей. Позже Анна Ивановна восстановила этот праздник (775, 223).

При Елизавете Петровне исчезло из истории целое царствование императора Ивана Антоновича (октябрь 1740 — ноябрь 1741 г.). В прошлом, причем недавнем, усилиями Тайной канцелярии выдрали огромную «дыру». Все документы этого царствования, а также изображения, монеты были запрещены и изъяты из обращения. По указу 27 сентября 1744 г. публично сожгли присяжные листы на верноподданство императору Ивану Антоновичу. Указы, протоколы с его титулом («с известным титулом»), иные правительственные бумаги за это время были вырваны из журналов и протоколов всех учреждений. Драли и те книги, в которых находили обычные верноподданнические посвящения юному императору. С этого времени держать у себя документы, монеты и прочее с титулом и изображением Ивана Антоновича с 25 ноября 1741 г. стало преступлением, которое в документах сыска называлось «Хранение на дому запрещенных указов, манифестов и протчего тому подобного» (180, 61–68). В 1755 г. был арестован отставной асессор Михаил Семенов «за имевшие им у себя с известным титулом манифесты», и затем, после расследования, поведено было его сослать в деревню неисходно и навечно. В 1747 г. пытали в застенке подмастерья Каспера Шраде, в бауле которого в таможне Нарвы нашли пять монет с профилем Ивана Антоновича. Шраде сослали в Оренбург на вечное житье. В 1748 г. целовальник Недопекин был взят в Тайную канцелярию, так как он привез из Пскова для сдачи в Соляное комиссарство две бочки денег и при счете среди 3899 рублевиков был обнаружен один с изображением профиля Ивана Антоновича (410, 83–85).

При Елизавете Петровне об Иване Антоновиче нельзя было сказать ни единого слова, а тем более выразить сочувствие ему и его несчастной семье. Место заточения узников в Холмогорах держали в глубочайшей тайне, и в документах того времени оно называлось «Секретной комиссией». Когда в 1745 г. умерла Анна Леопольдовна, в указе Елизаветы ее именовали не бывшей правительницей Российской империи и великой княгиней, а «принцессой Мекленбургской». Имя самого Ивана Антоновича вообще избегали упоминать, а при необходимости обходились эвфемизмом «Известная особа». При Екатерине II Иван Антонович уже официально упоминался, но с «понижением в чине» — не как «император», а как «принц Иоанн» (456, 182).

Знание отечественной истории могло принести человеку большие неприятности. Самым ярким примером того, как любовь к прошлому привела на плаху, служит дело А.П. Волынского, который написал историческое предисловие к своему проекту о государственных делах, где дал историческую ретроспективу от Святого Владимира до петровских времен. Волынский очень интересовался русской историей, читал летописи. Из вопросов следствия видно, что попытка Волынского провести параллели с прошлым была расценена как опасное, антигосударственное деяние. Особо обеспокоило власть то, что он упорно интересовался своими предками. На родовом древе Волынских, известных в русской истории с XIV в., кабинет-министр приказал изобразить двуглавого орла, что в Тайной канцелярии восприняли как попытку кабинет-министра выразить свои претензии на престол. Кроме того, из материалов следствия видно, что особое раздражение следователей вызвало то, что Волынский много читал исторической литературы, пускался в «дерзновенные» исторические аналогии, сравнивал «суетное и опасное» время императрицы Анны Ивановны с правлением Бориса Годунова («Царица в монастыре, растрига в Литве», имея в виду цесаревну Елизавету Петровну и ее племянника Карла-Петера-Ульриха, герцога Голштинского). Нашел Волынский кого сравнить с Шуйским, которым помыкали бояре: «Сыщут и царя Василия Шуйского», а потом сказал о князе A.M. Черкасском: «Ныне его поставят, а назавтра постригут — он за все про все молчит и ничего не говорит!» Эти исторические экскурсы привели к тому, что бывшего кабинет-министра обвинили не только в оскорблении чести императрицы, но и «Высочайшего Самодержавия, и славы, и чести Империи» (304, 153, 155–156, 163; 4, 12; 3, 199, 12, 118, 124 об. и др.)

Под запрет попадали имена ряда исторических деятелей. Только одно упоминание в разговоре имен Отрепьева, Шуйского, Мазепы, Разина и некоторых других «черных героев» русской истории с неизбежностью вело к розыску и наказанию виновного в таком упоминании. Делать так можно было только в царских указах. Примечательно, что только в явно негативном смысле упоминался царь Борис Годунов. В манифесте 14 апреля 1741 г. с ним сравнивали свергнутого незадолго перед этим регента Бирона, претендовавшего на полную власть в империи. Кстати, из этого манифеста следует, что люди XVIII в. факт убийства царевича Дмитрия Годуновым под сомнение не ставили. Оказывается, Годунов, «подкупя злодеев, единородного брата царя и государя своего царевича Димитрия, юна суща, лестным коварством убита повелел», а также, по мнению авторов манифеста, «не без подозрения», что Годунов отравил царя Федора (24, 1, ад. Иначе было с Иваном Грозным. Петр I считал его великим государем, и на триумфальных воротах 1722 г. зрители могли видеть портрет Ивана Г розного с надписью «Начал» и парный ему портрет Петра I с выразительной надписью «Усовершенствовал» (150-2, 41). На следствии Волынского обвиняли в том, что он называл Ивана IV тираном (3, 206).

Вообще же, историческая память народа, которую отражают дела политического сыска, — тема особого исследования, как и изучение исторических песен. В XVIII в. Иван Грозный оставался одним из самых популярных героев народных рассказов об истории XVI в. В народное сознание запали самые разные эпизоды его царствования. В 1756 г. колодник Федор Зонин рассказывал: «Как-де Казань брали, так татары царя Ивана с раскатов дразнили, заголя жопу, хлопали ладоньми: “Вот-де возьмешь!” И царь-де Иван, по взятье Казани, отдал татарскую царицу Елену на блуд» (8–3, 143 об.). То, что в 1732 г. рассказал самозванец Тружник из Тамбовской провинции, действительно подтверждается историческими источниками. Он говорил крестьянам, что, вступив на престол, будет хорошо править Россией, и при этом вспомнил эпизод расправы царя Ивана со стремянным Васькой Шибановым: «И бояром-де не житье будет, а которые и будут, и тем-де хуже мужика находитца. И буду их судить с протазанами, воткня в ногу, как было при царе Иване Васильевиче» (743, 141).

Как «непристойное слово» воспринимали в политическом сыске различные воспоминания людей о правящем или уже покойных монархах, даже если воспоминания эти были вполне нейтральны и имели своим источником не просто слухи, а официальные документы. Григорий Чечигин в 1728 г., узнав, что бывшая царица Евдокия возвращается в Москву из ссылки, сказал: «Эта-де та царица идет в Москву, которую Глебов блудил (выговорил прямо)». На допросе он показал, что «те слова говорил он, видя о том в печатном манифесте». Эго была правда — в опубликованном манифесте от 5 марта 1718 г. сказано, что Степан Глебов «винился, что ходил к ней, бывшей царице, безвременно для того, что жил с нею блудно два года» (752, 477–475). Памятливого Чечигина тем не менее били кнутом и сослали в Сибирь (8–1, 339). В 1733 г. сослали в Сибирь некоего Маликова, который передал товарищу анекдотичный рассказ своего деда о слабоумном царе Иване Алексеевиче — отце императрицы Анны Ивановны: «Как… Иоанн Алексеевич здравствовал и изволил ис покоев своих выйти в нужник, и в то время вор и клятвопреступник стрелецких полков пятисотенный Ивашка Банщиков завалил ею, государя, дровами, и он, Антон, услышав ево, государя, крик, прибежав ко оному нужнику вскоре, оные дрова разобрал и ево, государя, от смерти охранил» (44-2, 225). Общее официальное отношение власти к истории состояло в том, чтобы заставить людей жить только сегодняшним, идеологически одобренным днем, добиться, чтобы подданные меньше вспоминали прошлое. Если же эти воспоминания к тому же имели негативный оттенок, то вина воспоминателя особо усугублялась. После смерти Петра Великою преследовали людей, которые рассказывали разные эпизоды из бурной жизни грозного царя. Эти воспоминания были по преимуществу отрицательные, шла ли речь о его личности, семейных делах или реформах. Монах Иосиф, получив в 1725 г. манифест о смерти Петра Великого, произнес такую криминальную эпитафию над покойным: «Читаючи ево про Его и.в., говорил с сердца: “Вот-де ходил, жрал, срал, портки подтыкал и то-де в книге написали, да и по церквям-де читай!”» (8–1, 303). Летом 1729 г. в Петергофе несколько садовников, закончив в обед работу, «сели… на лавках и имели все разговор о науках садовых работ и говорили, что-де галанские садовые науки хороши. И оной Кондаков (садовник, который вернулся с учебы из Голландии. — Е.А.), напротив того, говорил, что весьма хороши, и они спросили ево: “Что-де Галандия под ведением ли Его императорского величества?” И он, Кондаков, сказал им, что не под ведением и они-де на него срут, и в полушку не ставят, называют ево катом и вы-де ево…» — и далее следует непристойное выражение, которое невозможно воспроизвести на бумаге (38, 4 об.).

Без риска оказаться без языка или в Сибири нельзя было рассказывать о происхождении российских монархов. А междутем народ в своих рассказах изображал крайне неприличную картину происхождения и жизни своих правителей. «Роды царские пошли неистовые, — рассуждал в 1723 г. тобольский крестьянин Яков Солнышков, — царевна-де Софья Алексеевна, которая царствовала, была блудница и жила блудно с бояры, да и другая царевна, сестра ее (вероятно, Марфа. Е.А.) жила блудно… и государь-де царь Петр Алексеевич такой же блудник, сжился с блудницею, с простою шведкою, блудным грехом, да ее-де за себя и взял и мы-де за таково государя Богу не молимся… от царевича Алексея Петровича родился царевич от шведки с зубами, непрост человек» (88. 655).

Такие суждения в многообразных вариациях «записаны» политическим сыском в самых разных концах страны. Бесчисленное множество раз передавались легенды о том, как немецкого мальчика из Кокуя подменили на девочку, которая родилась у царицы Натальи Кирилловны и из этого немецкого (в другом варианте — шведского) мальчика вырос Петр I (775, 95-112). Естественно, толпе не нравилось, что императрица Екатерина I вышла в люди из портомой, что «не прямая царица — наложница», и он «живет с нею, сукою, императрицею, несколько лет не по закону». Петр II был, как уже сказано, плох тем, что родился от «нечистой» (вариант — «некрещеной девки»), «шведки», что «до закона прижит», да еще и появился на свет с зубами. Об Анне Ивановне ходили слухи, что ее настоящий отец — немец-учитель и что вообще она — «Анютка-поганка». Об Елизавете Петровне говорили одно и тоже лет сорок: «выблядок», «прижита до закона», что ей «неподлежит… на царстве сидеть — она-де не природная и незаконная государыня, императора Петра Великого дочь». Не успел родиться в 1754 г. цесаревич Павел Петрович, как и о нем уже говорили, что он «выблядок»» (376, 133; 661, 527; 8–1, 333 об., 361; 44–16, 298; 44-2, 92).

Немало в обществе было и просто дерзкого «глумства» на тему о происхождении царей. В 1729 г. между попом Михаилом Васильевым и крестьянином Василием Носом произошел следующий, записанный потом в протоколе Тайной канцелярии разговор: «Оной-де Нос спросил ево, попа: “Ты что за человек и из кого родился?”. И он, поп, ему сказал: “Я — поп и родился из попа, понеже как отец, так и дед мой были попы, а ты из мужика родился и мужичей ты сын, и дед-де твой хам есть, и тот же Нос на те ево, поповы, слова ему, попу, говорил: “Коли ты меня называешь мужиком, что я родился из мужика, и дед мой был хам, то и Его и.в. родился из бобыля, и те ево слова слышали свидетели по именом семь человек». Спор кончился в сыске для Носа плохо: кнут, вырезание ноздрей, Сибирь, каторга (8–1, 367 об.).

Земной облик и жизнь монарха — тема, которая была безусловно запретной для разговоров и приводила тысячи людей, которые невольно или умышленно ее касались, в застенок. При знакомстве с делами политического сыска создается впечатление, что подданным было запрещено обращать внимание на возраст, пол государя или государыни. Запрет на это вполне укладывается в традиционную систему сакральных представлений о самодержце как о земном Боге. Как писал в 1736 г. Анне Ивановне один челобитчик, Петр Кисельников: «Желал бы я, грешный, видети лице ваше все-пресветлое, но не смею, Бог наш на небеси, а императорское величество на земли во веки прибывать. Аминь!» (61, 2 об.). В официальной идеологии у государя, как у Бога, нет возраста и очень слабо обозначается пол. Человеческие болезни государя, его физические недостатки, старость, частная, а тем более — интимная жизнь и вообще всякие сведения о человеческой природе земного небожителя были для подданных под строжайшим запретом, являлись табу. Рассуждать о возрасте правящего государя, об естественных пределах, которые кладет небесный Бог жизни Бога земного значило совершать государственное преступление. Непременно наказывали людей, которые рассуждали, сколько еще лет проживет государь, или касались темы неизбежной в будущем кончины самодержца. В этом видели намек на покушение. В ноябре 1718 г. одного из денщиков А.Д. Меншикова допрашивали о том, говорил ли он «недостойные слова такие, что по которых мест государь жив, а ежели умрет, то быть другим, а [кто] имянно не сказал». В 1719 г. был арестован приказчик Мартынов, который сказал: «А государю не долго жить!» (322, 82). В 1725 г. брянского архимандрита Иосифа обвиняли «в желании смерти» Петру I из-за сказанных им слов: «В животе и в смерти Бог знает какова будет и в три года премена». В 1729 г. расследовали дело посадского Петра Петрова, сказавшего про Петра II «в разговорах»: «Бог знает долго ли пожить будет, ныне времена шаткие» (8–1, 303 об., 366; 15, 1 об.). Одним из главных обвинений епископа Досифея состояло в его якобы «желательстве смерти Государевой» (752, 219).

Проблема пола государя (государыни) в XVIII в. оказалась очень острой — нужно помнить, что в послепетровскую эпоху более 70 лет на престоле сидели преимущественно женщины. Общественному сознанию того времени присуще противоречие: общество (в равной степени как мужчины, так и женщины), с одной стороны, весьма низко ставило женщину как существо нечестивое, неполноценное и недееспособное, но, с другой стороны, должно было официально поклоняться самодержице. «О государыне императрице, — писал в проекте 1730 г. о необходимости образования совета при Анне Ивановне В.Н. Татищев, — хотя мы ея мудростию, благонравием и порядочным правительством довольно уверены, однако ж как есть персона женская, к таким многим трудам неудобна; паче ж законов недостает для того на время, доколе нам Всевышний мужескую персону на престол дарует, потребно нечто для помощи Ея величеству вновь учредить» (405, 155).

Чуть позже, в 1731 г., ту же мысль, но по-своему выразил крестьянин Тимофей Корнеев, который сказал по поводу восшествия на престол Анны Ивановны: «Какая-де это радость, хорошо бы-де у нас быть какому-нибудь царишку, где-де ей, императрице столько знать, как мужской пол, ее-де бабье дело, она-де будет такая ж ябедница, как наша прикащица, все-де будет воровать бояром, а сама-де что знает?» Ему, в отличие от Татищева, урезали язык и сослали на Аргунь (8–1, 145). Известно, что Екатерина II отказалась от предложения принять официальный титул «Матери Отечества». Ее сомнения понять можно, ибо эти священные слова в разговорах ее подданных сплошь и рядом сочетаются с непристойностями.

Поддерживаемая ритуалами и запретами сакральность носительницы высшей власти, самодержицы, общие представления о ее жизни как существовании земного Бога — все это приходило в явное противоречие с ее реальным, подчас далеким от божественного, темным происхождением и порой сомнительным поведением. В 1748 г. колодник Фома Соловьев донес на своего охранника гвардейца Степанова, который рассказал ему, Соловьеву, что накануне он, стоял на часах на крыльце перед опочивальней Елизаветы Петровны и видел, как в палату вошли императрица и граф Алексей Разумовский, а потом ему, через лакея, передали приказ сойти с крыльца. Спускаясь вниз, Степанов «помыслил, что всемилостивейшая государыня с Разумовским блуд творят, я-де слышал, как в той палате доски застучали и меня-де в то время взяла дрожь, и хотел-де я, примкнувши штык, того Разумовского заколоть, а означенного лакея хотел же прикладом ударить, только-де я испужался».

На допросе Степанов не отрицал сказанного и уточнил, что он «незнаемо чего испужался и что-де самое время вздумал он, Степанов, означенного Разумовского за то, что, думал он, оной Разумовской с Ея и.в. блуд творят», но не смог этого сделать, так как «вскоре мимо ево прошел дозор и потом вскоре ж он с того караула [был] сменен». Интересны дальнейшие объяснения солдата: «А заколовши-де оного Разумовского, хотел он, Степанов, Ея и.в. донести, что он того Разумовского заколол за то, что он с Ея императорским величеством блуд творит и уповал он, Степанов, что Ея и.в. за то ему, Степанову, ничего учинить не прикажет, и ежели бы-де означенной дозор и смена ему, Степанову, не помешали, то б он того Разумовского подлинно заколоть был намерен» (8–2, 86–87 об.).

Степанов «испужался» не «незнаемо чего», а страшного для человека того времени противоречия между священностью табуизированной особы самодержицы и кощунственностью заурядного полового акта с нею кого-то из ее подданных. Намерения Степанова ясно говорят, что соитие государыни с подданным он расценил как нападение, насилие, от которого хотел защитить государыню, действуя при этом согласно нормам уставов и присяги, для чего, как он понимал, его и поставили на посту у царской опочивальни.

Сколь разрушительно подобные, размножаемые слухами (как тогда говорили, «эхом») скабрезные истории действовали на священный облик государыни в сознании людей, не приходится много говорить. Дворцовые перевороты силами гвардии и стали возможны потому, что гвардейцы, стоя на постах во дворце, видели «оборотную», закулисную сторону полубожественной, на взгляд простецов с улицы, жизни монархов (120, 26). Екатерина II, придя к власти и зная, что ее воспринимают как жену-злодейку, вела себя крайне осторожно и не только отказалась от титула «Матери Отечества», но и от венчания с Григорием Орловым. Она поняла, что ее подданным будет трудно примириться с мыслью, что по церковным законам брака самодержица должна безропотно покоряться одному из своих подданных — государевых рабов, ибо в обществе реально действовал библейский принцип «да убоится жена мужа своего». Серьезным симптомом падения авторитета власти женщины на троне стал заговор Федора Хитрово и его сообщников, хотевших убить Орловых, а императрицу насильно выдать за бывшего императора Ивана Антоновича или за одного из его братьев, сидевших тогда в Холмогорах.

Конечно, не все подданные были так чувствительны, как упомянутый преображенец Степанов. От трепетного священного восприятия личности государыни оказалась далека Соликамская «жонка» (так в делах сыска называли замужнюю женщину) Матрена Денисьева, которая говорила своему любовнику; «Вот-де мы с тобою забавляемся, то есть чиним блудодеяние (пояснение следствия. — Е.А.), так-де и Всемилостивейшая государыня с Алексеем Григорьевичем Разумовским забавляются ж». Еще резче провела эту же параллель солдатская жонка Ульяна; «Мы, грешницы, блядуем, но и Всемилостивейшая государыня с… Разумовским живет блудно». В деле Елизаветы Ивановой записано ее высказывание: «Я — блять, но такая-де Всемилостивейшая государыня живет с Разумовским блудно» (82, 77 об., 93 об., 15 об.).

Разрушение сакральности самодержавия — процесс естественный для конца средневековья, но он резко усилился с того момента, когда в конце XVI в. вымерла династия Рюриковичей и началась борьба за трон. Думается, что пришедшая к власти после Смуты династия Романовых за триста лет своего господства так и не сумела утвердиться в сознании народа как легитимная и авторитетная власть. Нужно согласиться с суждением К.В. Чистова, писавшего, что для возникновения и широкого хождения в народной среде легенд об «истинном царе», добром и справедливом, «необходимо, чтобы правящий царь был признан не “прямым”, не “истинным”, “не прирожденным”» (772, 95). Поведение царей и цариц XVIII в. как бы постоянно подтверждало «неистинность» происхождения членов династии Романовых. Петр I своим «плебейским» поведением, невиданными реформами и малопочтенными в глазах народа адюльтерами сильно разрушил святость восприятия самодержавия. Женщины, сидевшие после него на русском троне, окруженные любовниками и проходимцами, усугубили этот разрушительный процесс. Данные политического сыска XVIII в. убеждают, что для народа не существовало ни одного порядочного, доброго, мудрого, справедливого к людям монарха А уж о моральном облике почти всех государей в общественном сознании имелось устойчивое отрицательное суждение. Люди, сами далекие от праведной, высокоморальной жизни, были необыкновенно требовательны к нравственности своего повелителя или повелительницы. Только просидевший всю свою жизнь в тюрьме Иван Антонович да убитый женой-злодейкой император Петр III вызывали народные симпатии, да и то скорее всего потому, что они не успели поцарствовать и нагрешить. Впрочем, воцарившегося всего на полгода Петра III с самого начала окрестили «чертом» и «шпиеном».

Словом, в XVIII в. от официальной доктрины о царе как земном Боге, кроме шлейфа непристойностей на эту тему, ничего не осталось. Подданные, особенно в своем узком кругу, да порой и публично, без всякого почтения высказывались о своих прежних и нынешних правителях как о земных, грешных людях, порой безапелляционно, цинично и грубо судили их поступки. Типичным было высказывание старосты в сборной избе о Петре I: «Какой у нас царь? Царишка! Измотался весь. Оставил Москву, живет в Питере и строит город». Несколько женщин были арестованы в 1736 г. за «непристойный разговор» о земном Боге, точнее о «богине»: «Един Бог без греха, а государыня плоть себе имеет, она-де гребетца» (44-4, 250). Весной 1739 г. в подмосковной деревне пятеро крестьян, в том числе Григорий Карпов и Кирилов, пахали пашню, потом, сидя за обедом в поле, «прислыша в Москве пальбу ис пушек», обсуждали это событие. Крестьянин Кирилов сказал: «Палят знатно для какой-нибудь радости про здравие государыни нашей императрицы». И Карпов молвил: «Какой-то радости быть?» И он же, Кирилов, говорил: «Как-та у нашей государыни без радости, она, государыня, земной Бог, и нам велено о ней, государыне, Бога молить». И тотже Карпов избранил: “Растакая она мать, какая она земной Бог — сука, баба, такой же человек, что и мы: ест хлеб и испражняетца, и мочитца, годитца же и ее делать”» да, 88, 44-4, 342 об.).

Вообще, женщина, да еще незамужняя или вдовая, на священном престоле русских царей — тема неисчерпаемая для «непристойных» и непристойных без кавычек разговоров, за которые людей тащили в сыск, резали языки и ссылали в Сибирь. Можно выделить несколько блоков таких «непристойных слов», которые считались преступными. Во-первых, это уничижительные высказывания о государыне как о «бабе»: «У нас-де ныне баба царствует… Владеет государством баба и ничего она не знает… У бабы волос долог, а ум короток (пословица эта часто применялась к императрицам, какидругая: «Горе тому дому, которым владеет жена» — 356, 14)… У государыни-де ума нет… Недостойно в нашем Великороссийском государстве женскому полу на царстве сидеть… У нас на царство посадили царицу, она-де баба — курва… Черт велел бабе кланяться… Я-де с нею, императрицею, в бане парился… Вот-де ныне зачалась война, бабье ль дело — такое великое государство и войну содержать и корону иметь… К присяге не пойду… как ужежонки царем, так пущай и крест целуют жонки… За бабу, за свинью присягу держи!.. Ты присягал курве!.. Я бабья указа не слушаю… Целовал я крест не за Ея величество, за суку… Ево в солдаты не возьмут, ныне царя нет, нашто-де бабе салдаты?.. Где ей, такой беспортошной, нас жаловать… Назвал государыню бабой…».

Сажали людей также за тост: «Здравствуй (Пусть здравствует. — Е.А.) Всемилостивейшая государыня, хотя она и баба, да всю землю держит!», за вопросы: «Разве ты у суки служишь?», «На что бабе городы?» (о взятии Очакова), «Для чего бабу со звоном встречают?», «Есть ли у нее муж?… [а] если мужа нет, кто-де ее гребет?» (112, 326; 44-2, 117, 179, 242, 299, 357 об., 358–360; 44–10, 128, 145 об.; 44–16, 359 об.; 67-2об.; 8–1, 125 об., 129, 148; 181, 320; 8–2, 61, 81; 661, 527).

Во-вторых, это обсуждение интимной жизни государыни. В основном это разговоры и споры на следующие преступные темы:

1. Предшествующая и нынешняя «блудная история» самодержицы («Государь государыню прогвоздил в девках»; «Мы-де, матушка, знаем, как она, государыня, в девицах жила» — о Екатерине I). Такие или подобные «речи» о том, кто государыню «попехивает», были о каждой императрице.

2. Персональный состав любовников императриц, с кем они «блудно («телесно») живут». Среди этих счастливцев молва числила самых разных людей. Особенно много грязи выливали на Елизавету Петровну. Образец: «Сначала ее князь Иван Долгорукой погреб (выговорил то скверно), а потом Алексей Шубин, а ныне-де Алексей Григорьевич Разумовский гребет» — из дела сержанта Чебышева (8–2, 81; 8–1, 315).

3. Тайные «чреватства» и рождение детей у императриц, а также судьба этих детей. Это слухи о детях Анны Ивановны («У государыни Анны Иоанновны есть сын в Курляндской земле»; «Слышал он в народной молве, бутто у Ея и.в. имеетца сын»), но более всего говорили о тайных детях Елизаветы Петровны, что способствовало появлению широко известной легенды о «Таракановых» (8–1, 146; 44-2, 11–12; 203, 233).

4. Различные альковные подробности, начиная с абортов (дело Ивана Айгустова, который объяснял успехи Лестока при Елизавете Петровне именно умением их делать — 8–2, 56 об.) и кончая рассказами о закулисной, обычно непристойной с точки зрения народной морали, жизни двора. Дворовый помещика Милюкова Василий Герасимов в 1735 г. был пытан в застенке по поводу сказанных им слов: «Господин их пропал от генерала Бирона, которой приехал з государынею императрицею и с нею, государынею, живет и водитца рука за руку, да и наш-де господин был пташка, и сам было к самой государыне прирезался, как она, государыня, в покоях своих изволила опочивать и тогда-де господин мой, пришед во дворец, вошел в комнату, где она, государыня, изволила опочивать и, увидя ее, государыню, в одной сорочке, весь задражал, и государыня, увидя ево, изволила спросить: “Зачем-де ты, Милюков, пришел?” и он-де государыне сказал: “Я-де, государыня, пришел проститца” и пошел-де из комнаты, вышел вон». Это и послужило причиной опалы Милюкова, пострадавшего от подозрений ревнивого Бирона, который следил, чтобы никто, кроме него, к императрице не «прирезался» (54. 1–2).

Нельзя было оскорблять и различные государственные учреждения — ведь они воспринимались как проводники государевой воли. Известно, что оскорбление учреждений (в том числе просто ругань в их помещении) расценивалось как нанесение ущерба чести государя (см. 584, 24–25). Подканцелярист Фатей Крьшов в 1732 г. «прославился» дерзостью, когда «Новоладожскую воеводскую канцелярию бранил матерно: мать-де, как боду забить-де в нее такой уд я хочу, тое канцелярию блудно делать» (42-2, 46 об.). Так же непристойно в 1732 г. поступил сборщик конских пошлин Иванов, который «бранил и ругал весь народ и сулил естество свое всякому в рот и поносил присяжную должность» (42-1, 187). В 1747 г. был сурово наказан капрал Фролов, который, обращаясь к Камер-коллегии, точнее — к ее «матери», сказал об этом серьезном учреждении, что «я-де мать твою розгреб (выговорил по-соромски)». Пороли кнутом и одного канцеляриста, который обещал сделать нечто подобное с казенной инструкцией (8–4, 26).

Запрещено было всуе поминать само сыскное ведомство, а тем более шантажировать им людей. В 1703 г. бит кнутом и записан в «роспись с ворами» старец Протасий, который, придя в монастырскую трапезную пьяным, просил прощения за это у игумена Максима и при этом сказал: «Прости меня, а если не простишь и ты будешь на Москве в Преображенском приказе, и на тебе голова не удержится» (88-1, 54об.-55). В 1734 г. монах Иона шантажировал архимандрита Мефодия, о тайных грешках которого он каким-то образом узнал: «Здесь меня бить не станешь, я-де готов с тобою судитца, пойдем со мною в Тайную канцелярию…» (44-4, 396 см. также 77-1; 69, 3 об.). Среди преступлений, которые в проекте Уложения 1754 г. предложено таковыми не считать, упомянута и «угроза кому-либо Тайной канцелярией» (180, 61).

К названным преступлениям относится брань, по преимуществу нецензурная, грязная («поносные слова», «матерные слова», «слова по-соромски») по адресу персоны государя, его власти, государевых указов и т. д. Записи о таких преступлениях — самые многочисленные, хотя и довольно однообразные. Приведу несколько типичных примеров и этим ограничусь. Иеродьякон Иван Черкин, сидевший в 1727 г. на цепи в колодничей палате Вышнего суда, требовал своего освобождения и «избранил Его и.в. матерны». Подьячий Степан Дятлов сказал: «Мать твою прободу и с ымператором». Дворцовый крестьянин Тарасий Истомин в 1728 г. так выразился о Петре II: «Я-де насерю на государя». Однодворец Иван Клыков «Его и.в. бранил матерно прямо: “Мать ево так и с тобою!”». Мичман Василий Шокуров обвинялся в том, что «поносил честь Ея и.в. бранными словами».

Немалое число дел было заведено о сквернословцах, что нецензурные слова в их речи являлись не оскорблением государя, а необходимым служебным членом предложения. Общество к этому относилось вполне терпимо до тех пор, пока в потоке выразительной русской речи экспрессивное, бранное слово не оказывалось в опасной близости от имени государя (государыни) или рядом со словом «государь» («государыня»), В 1736 г. велось дело придворного официанта Ивана Маркелова, который вбежал в дворцовый винный погреб и грубо потребовал у служителя Щукина бутылку вина, чтобы нести его «наверх». Щукин же, поставив бутылку на стол, «говорил тому Маркелову: “Что ж-де ты гневна, государыня моя?”», на что Маркелов, выходя из погреба, крикнул: «”Я государыню гребу!” (выговорил прямо)». Бывший в погребе солдат Кирилл Савостьянов донес на Маркелова. На следствии Маркелов безуспешно пытался объяснить следователям, что имел в виду якобы собственную жену: «У меня есть жена, государыня моя, так я ее гребу и оные слова он, Маркелов, говорил с простоты своей». Сквернословца Маркелова били плетьми и записали в солдаты. Впрочем, пороли батогами и Щукина, который явно процитировал не к месту известную тогда песню о барыне-государыне и тем самым спровоцировал Маркелова на грубость. Щукина наказали, «дабы впредь от неприличных слов имел он, Щукин, воздержание» (62, 4 об. — 5). Хуже было попу Иванову в 1739 г., на которого донесли, что он при возглашении с паперти указа сказал что-то «неприличное» тотчас после имени императрицы. Его объяснения, что произошло это за «вышеозначенным… пьянством от косности языка, не выговоря того, молвил», приняты во внимание не были (44-2, 141).

Титул императора, т. е. перечень всех подвластных ему царств и владений, как и его личное имя, считались священными. Оскорблением титула считались различные физические действия, жесты, движения и слова (устные и письменные), которые каким-то образом принижали или оскорбляли значение титула. В 1740 г. писарь Вершинин приказал копиисту Федорову исправить именной указ, присланный почему-то в замаранном виде. Федоров начал дописывать и подчищать расплывшиеся и неясные слова, пока не дошел до титула Анны Ивановны. Тут он остановился и сказал начальнику: «Титула Ея и.в. вычищать неможно», за что Вершинин «избранил ево, Федорова, матерно прямо и с титулом (т. е. вместе. — Е.А.)». За это оскорбление титула Вершинина били плетями и записали в солдаты (44-4, 404).

Оскорблением титула государя считалось соединение его в тексте не только с каким-нибудь непристойным эпитетом, но и упоминание самого имени монарха без официально принятого титула. В 1739 г. один посадский сказал: «У нас-де, много в слободе Аннов Иоанновнов». Посадского забрали в сыск, как и столяра Никифора Муравьева, обещавшего в 1732 г. пожаловаться на бюрократов, «волочивших» его дело в Коммерц-коллегии. Возмущенный волокитой, он в сердцах сказал, что намерен пойти «к Анне Ивановне с челобитной, она рассудит». Рассудила его не императрица, а Тайная канцелярия: за употребление имени государыни без титула Муравьева бить плетями (44-4, 294; 124, 588–589). В 1735 г. сидевший в гостях дворянин Федор Милашевич расчувствовался от выпитого. Говоря о какой-то девке Анне, он взял рубль с изображением государыни Анны Ивановны и сказал, что ему нет дороже имени, чем имя Анны. Обвинение было таким: сказал «продерзостные слова», а именно: «К простому имени Анны применил имя Ея и.в.» (97, 35–43). Бывший фельдмаршал Б.Х. Миних, сидевший в Березове с 1742 г., присылал на имя императрицы Елизаветы Петровны высокопарные письма-прошения. Он сильно рисковал, когда в приступе красноречия обращался в послании 1746 г. к императрице: «Зачем, Елизавета Петровна, зачем не слушаешь ты Миниха!» (754, 1442). Но все обошлось благополучно потому, что писал он по-французски, а это допускало подобную фамильярную форму обращения.

В 1735 г. было начато дело об опубликованном псалме на восшествие императрицы Анны Ивановны пера В.К. Тредиаковского. Главнокомандующий Москвы С.А Салтыков, опираясь на донос, поступивший из Костромы, сообщал А.И. Ушакову, что в псалме «в титуле Ея и.в. явилось напечатано не по форме», а именно псалом начинался словами «Да здравствует днесь Императрикс Анна!». Ушаков вызвал поэта и потребовал, чтобы тот дал письменное объяснение, «особливо о сем слове Императрикс». Тредиаковский, крупнейший в России теоретик стиха, сочинил в свое оправдание целый трактат, где попытался объяснить Ушакову, что «стих, в котором положено слово “Императрикс”, есть пентаметр, то есть пять мер или стоп имеющий… Употребил я сие латинское слово “Императрикс” для того, что мера стиха сего требовала, ибо лишний бы слог был в слове “Императрица”, но что чрез оное слою никаковаго нет урона в высочайшем титле Ея и.в., но не токмо латинский язык довольно меня оправдывает, но и сверх того еще и стихотворная наука». Поэт объясняет что проза, на которой говорит генерал Ушаков, отличается от стиха, которым пользуется пиит для «красного великолепия» и что и во Франции Людовика XIV поэты безбоязненно называют просто «Бюрбон». Поэт оскорбился подозрением, что он не уважает государыню: «На меня клевещут, что мне долженствовало быть в похвалу и что я сочинил превеликою радостию движемши, как самая песнь радостный жар стихотворца бывший во мне довольно изъявляет». Трактат удовлетворил Ушакова, который отпустил в Кострому доносчика — бдительного читателя псалмов, а дело приказал закрыть, ибо оно «к важности не касается», т. е. за отсутствием состава преступления (258).

Вообще, в то время обращение с титулом государя требовало от подданных особого внимания. Так, преступлением считалось упоминание с титулом имени Гришки Отрепьева. Монастырский служка Никита Клепиков в 1718 г. угодил на каторгу за то, что во время заточения бывшей царицы Евдокии — старицы Елены в суздальском Покровском монастыре «в росходных книгах писал ее “государыней царицей”, а не “бывшею”» (8–1, 35). Начиная с 1741 г., как уже отмечалось выше, запрещалось писать и говорить, что Иван Антонович был когда-то императором. Ивана Лопухина в 1743 г. обвиняли в том, что он упоминал Ивана Антоновича с титулом «император» и «величество» (660, 17).

Существовали два основных вида оскорбления царского указа. К оскорблению словом относится пренебрежительное называние государева указа «воровским», «блядским», «лживым», «указишкой», различное сквернословие и брань при чтении указа: «Растакие-де, вашей матери и с указом императорским»; «Мать их гребу (выговорил то слово прямо), мне такия пустыя указы надокучили», уничижительные (без мата) утверждения типа: «Указ тот учинен воровски и на тот-де указ я плюю!»; «Да я на него [указ] плюю!», «Тот указ гроша не стоит и плюнуть в указ», «А к черту его государев указ!», «Указ у тебя воровской и писан у бабушки в заходе и тем указом жопу подтирать». Кстати, этот совет «Ты оным указом три жопу» — был довольно популярен в среде русского народа и за него исправно пороли кнутом и ссылали в Сибирь (см. 197, 183; 8–1, I28 об., 305; 42-1, 142; 88, 107 об.; 44-2, 246, 357; 422 46 277, 122 об.; 322, 76).

В 1734 г. копиист Александр Коковинский обнаружил на обороте формуляра о титулах Ее и.в., вывешенного в помещении Крепостной конторы в Юрьеве-Поволжском, некие «скверные слова» и передал документ своему начальнику — старому подьячему Осипу Корепанову. На казенной бумаге с титулами было дерзновенно приписано: «Катался ночью Оська Корепанов и потоптал Анну Вытчикову, за руку поднял и отвел в закоулок, подол поднял и блудил (написано прямо) и добыл робенка Гришку». Оскорбленный таким изветом Корепанов донес «куда надлежит», и вскоре выяснилось, что это приписка руки сына подьячего Попова, который это сочинил «в малолетстве глупостью своею». За провинность малолетнего грамотея пороли плетью (44-2, 267). И это наказание можно считать мягким — во второй половине XVII в. за скверные слова и знаки на царском указе отсекали руку (259, 464).

Последним в бесконечном ряду хулителей указов, попавших в Тайную канцелярию перед ее ликвидацией в начале 1762 г., стоит арзамасский поп Григорий Дмитриев, который вырвал из рук подьячего манифест о смерти Елизаветы Петровны и о вступлении на трон Петра III и, погнавшись за сомнительной рифмой, сказал: «Писано на памяти и велено вас перегрести!» (82, 75 об.).

К виду оскорблений государева указа действием относилось необнажение головы при чтении указа, порча и «изодрание» его, небрежное с ним обращение, а кроме того, использование указа, точнее — листа бумаги, на котором был написан или напечатан текст указа, не по назначению. Шуйский староста Постничка Кирилов, который, по извету доносчиков, «лаял матерно мирских людей», обвинялся в том, что «тое их челобитню бросил по столу, а в той-де челобитной нас, Великого государя, имя написано…». Его допрашивали о том, «для чего он ее (челобитную. — Е.А.) бросил, и к какой мере те непригожие речи говорил, и кто иных людей те речи от него слышали?» (500, 44). Обвиняли в непочтении царского указа и посадского Великих Лук Петра Немчинова, который в 1725 г. в споре об огороде, «приняв челобитную, бросал и [тем] обесчестил Ея и.в. титло». В 1730 г. в Сибирь сослали посадского Василия Прядильщикова, который был обвинен «в пренебрежении чести Его и.в. титла…», а именно «бросал ругательски доношение». В 1732 г. батогами пороли ямщика «за бросанье на землю подорожной», в которой было написано «титло государево» (8–1, 302, 143 об.; 42-3, 133).

Енисейский боярский сын Федор Усов дерзновенно носил царскую грамоту за голенищем, а некий Игнатий Федоров его укорял за это: «Тое грамоту носит не по чину: доведетца-де государеву грамоту носить и выше того — за пазухою» (250, 230–231). На казака Артемия Жареного донесли, что он «письменными явками трет (в нужнике. — Е.А.), а в явках-де написано государское имя». Казак оправдывался, что «трет словесными явками, а не письменными», т. е. записями черновыми, без титулов и имени государя. Так и не выяснив, чем пользуется казак в нужнике, было решено доносчика «бить батоги нещадно и посадить в тюрьму на неделю, чтоб иным таких дел неповадно было затевать и ко государскому имени таким бездельем приводить» (500, 40–41).

Весьма распространенными были преступления «в дороге». Речь идет о случаях, когда проезжий человек отказывался слушать чтение царского указа на яме, оправдываясь тем, что сделает это дома, «в своей команде». Наказанию подвергался и тот проезжий, который «от неразуменья» не снимал при чтении государева указа шапку (180, 64). Ведь обнажать голову было обязательным условием при оглашении государева указа. Не сделавший этого хотя вместе с шапкой головы не терял, но плети получал обязательно. Не пропускали без наказания даже такой угрозы, которую высказал в 1730 г. монах Карион: «Я-де эти слова и перед нею, государынею, буду говорить, не скинувши шапки» (8–1, 144 об.).

Как государственное преступление, как оскорбление чести государя расценивалось небрежное или непочтительное обращение подданных с изображением государя на живописных портретах («парсунах»), гравюрах, оттисках на монетах. Для шутников и проказников обычно плохо кончались различные шутки, жесты и манипуляции подданных с портретами царей, которые с Петровской эпохи стали вывешивать в присутственных местах и в домах подданных. В 1720 г. певчий Андрей Савельев был арестован за то, что, как пишет хозяин — доносчик дьяк Иван Климонтов, «держав у себя в руках трость, смотря на персону Царского величества, подняв тое трость, указывая на оную персону Его в., махал тою тростью и говорит он “ты”, а в какую силу, того он не знает и он, Климонтов, его, Савельева, выбил из избы вон на улицу». Сам же Савельев утверждал, что он «из-за того ж стола во время обеда ходил он, Андрей, для нужды на двор и, пришед в ызбу, усмотрит на персоне Царского величества, которая в той избе его стояла на стене, [что] сидят мухи, а у него в руках была трость с лентою и он тою лентою, которая в трости, обмахнул те мухи и сел за стол на прежнее место, а потом… пошел из дому ево (Климонтова. — Е.А.) самовольно, а не [был] выбит». И хотя этот проступок и не был так страшен, как действия солдата Сергея Коновалова, который в 1715 г. истыкал шпагой портрет царевича Алексея, тем не менее ссылка на мух не помогла щеголю с тростью: он, согласно приговору, проявил «непотребное дерзновение, что он, напився пьян и пришед в дом… подняв трость свою, и, смотря на персону Его и.в., которая стояла на стене, махал и притом говорил непристойные слова». В 1718 г. был наказан шведский пленный Иоганн Старшинт, который «ударил рукою по персоне Царского величества, которая написана при Полтавской баталии и говорил… бугго не так написана», а именно что «государь при баталии был в сапогах, а на картине в чулках и чириках» (88, 275 об.; 22, 1–6 об.; 102, 182–183).

В 1728 г. наказали пожизненной ссылкой в Сибирь хирургического ученика Ивана Черногородикого, который, по словам доносчика Богатырева, глядя на портрет Петра II, сказал непонятные слова «Эта-де, еще спинке!». Эти слова были восприняты как «оскорбление изображения Его и.в.» (21-1, 336 об.).

В 1719 г. в Преображенский приказ доставили подьячего Никифора Постникова, который «выстрелил из ружья в герб государев», стоявший на крыше кабака (89, 303 об.). В 1761 г, был арестован посадский Петр Тетнев «за плевание на российский герб» (80, 4), как и за 99 лет до этого, в 1660 г., схватили Григория Плещеева, который плюнул на парсуну Ивана Грозного — факт, несомненно, важный как для истории политического сыска (первое упоминание подобного рода оскорблений), так и для весьма бедной иконографии первого русского царя да, 231–232). В XVIII в. не раз издавали указы, запрещавшие продавать парсуны государей, если высочайшее лицо оказывалось мало похожим на прекрасный оригинал (указы 1723 и 1744 гг.). В проекте Уложения 1754 г. сказано, что все портреты государыни и членов высочайшей фамилии «писать искусным и свидетельствованным в добром мастерстве живописцам со всякою опасностию и прилежным тщанием» да, 77). Державших у себя топорные портреты надлежало штрафовать, а тем же, «которые такие портреты будут писать неискусно, чинить наказание плетьми». Возможно, с этим отчасти связаны успехи русского портретного искусства во второй половине XVIII в.?

В знаменитой оде «Фелица» Г. Р. Державин хвалил императрицу Екатерину II за то, что в ее правление уже нет прежних ужасов и

Можно пошептать в беседах И, казни не боясь, в обедах За здравие царей не пить. Там с именем Фелицы можно В строке описку поскоблить Или портрет неосторожно Ее на землю уронить.

Действительно, до Екатерины строгим допросам и пыткам подвергали тех людей, которые неуважительно относились к монетам с профилем царственных особ. В 1739 г. пытали явно ненормальную подьяческую «жонку» Феклу Сергееву, которая «легла на пол и, заворотя подол, тем рублевиком (с профилем Анны Ивановны. — Е.А.), обнажа свой тайный уд, покрывала» (86-4, 231). Канцелярист Бирюков в ответ на шутку товарища, державшего в руке рубль с «персоною Ея и.в.», что-де «хорошо б на тое манету купить винца», грубо сказал: «Полно, положи ее тут же, я на нее насерю, у меня есть и своих в доме довольно» (44-2, 62 об.). Во времена Елизаветы камер-юнга Иван Петров обвинялся в «бросании имевшаго у него полтинника на пол и о брани оного матерно» (8–2, 69 об.).

Преступлением против государя считалось небрежное отношение к монетам, на которых хотя и не было портрета, но были герб и вензель государев. В 1738 г. ялуторский крестьянин Суслов избрал весьма странную форму оскорбления государыни: «Выняв у себя из мешечка полушку и незнаемо для чего, положа на плаху, перерубил пополам и, перерубя, говорил: “Мать гребу царское величество!”» (8–2, 61). Другой хулиган, при стечении народа, «вынув ис кармана деньгу (т. е. полушку. — Е.А.), бросил наземь и бранил тое деньгу матерно: “Мать ее так!”» (8–2, 176 об.).

Становились преступниками и те, кто бросал печати или монеты с портретом государя случайно, «просто, а не со злобы». Алексеев донес, что помещица Тинкова, получив в 1759 г. за проданный хлеб в начале года от старосты несколько мешков медных денег и «взяв один мешок, ударила об кровать и говорила: “Тфу-де, б… пропасть! Какая это тягость, где-де девались серебреные денги, что-де нынче все медныя”, а притом, кроме ево [Алексеева], никого не было» (89, 29 об.-31). Тогда же расследовали дело по извету дворового Анкундина Микулина, который донес на свою помещицу Устинью Мельницкую «о убитии ею на рублевой манете, на патрете… императрицы Елизаветы Петровны, воши» (8–2, 69). В 1748 г. пороли колодника Зуева за следующую, довольно редкую вину: «Шишков помянутому Зуеву в разговорах говорил: “Возьми мою куму Варвару себе замуж, у ней-де денег много!” и Зуев-де говорил слова такия: “Разгреб-де ее мать и з деньгами». А все участники дела знали, что на деньгах-то портрет или вензель государыни! И Зуеву не помогли оправдания, что «объявленныя-де слова говорил он обмолвкою, что хотел только избранить одну солдатскую жену Варвару, да обмолвясь выговорил “Мать-де разгреб и з деньгами” с проста, без умысла» (8–4, 188о б.).

Отказ поднять тост за здоровье Величества непитие за здравие») рассматривали как явное неуважение чести повелителя, как вид магического оскорбления, нанесения ущерба здоровью государя. Кроме того, не пить за здоровье государя значило показать непочтение, нелюбовь к государю. В 1720 г. на целовальника Никиту Дементьева донесли, что он «не любит государя, потому что не пьет за его здоровье» (89, 448 об.). Вокруг таких дел начинались споры сторон потому, что изветчик и ответчик обычно сидели за одним столом и были уже пьяны в момент преступления. В 1732 г. поручик Алексей Арбузов донес на прапорщика Василия Уварова «в непитии за здравие» Анны Ивановны, когда ему за обеденным столом у воеводы поднесли рюмку. Оправдываясь, Уваров утверждал, что крепкое вино у него душа не принимает, поэтому он и не пил. Расследование установило, что бдительный поручик, вероятно с пьяных глаз, перепутал насчет Уварова. Тот показал на допросах, что «до 24 апреля в компаниях он вино и пиво пил и, видя от того питья себе вред, пить перестал от 24 числа, а 28 числа (в гостях. — Е.А.), когда воевода предложил всем по рюмке водки за здравие Ея величества и он выпил, а не пил только другую, предложенную Арбузовым». Гости воеводы подтвердили показания Уварова и ложного изветчика Арбузова понизили чином (124, 590–593). Не смог привести оправданий в свой адрес и был лишен воеводства в Симбирске князь Вяземский, который объяснял, что не пил за здравие государыни потому, что не расслышал, «понеже он и другие в то время были шумны», но ему не поверили (42-1, 76).

Если здесь можно еще спорить, слышал ли воевода тост или нет, то в деле 1731 г. о дворянине Курове спорить было не о чем. Он, в ответ на уговоры хозяина застолья попа Мартына повторить тост за здравие государыни Анны Ивановны и, «приняв чарку свином, говорил: “Поп-де, а поп, кто тебя греб? (выговорил прямо), но понеже поп, да дьячок говорили тому Курову, чтоб он пил про здравие Ея и.в. имянинницы, и Куров выпил чарку вотки, и поставя на поднос, приняв стакан с пивом и оборотясь к тому попу говорил: “Мать-де твою боду и с ымяненницею” (выговорил прямо)» (8–1, 148 об.-149).

При всем этом нужно учитывать, что пить тост следовало до дна и при этом полный «покал», чарку, стакан или рюмку. Еще в 1625 г. Григорий Федоров донес на Павла Хмелевского, который «про Государево многолетнее здоровье» пил недостаточно «честно, на землю лив»(141, 171–172). О преступлении Г.Н. Теплова писал в своем доносе 1749 г. большой знаток и любитель хмельного канцлер А.П. Бестужев-Рюмин. Как сообщал государыне Бестужев, Теплов, выпивая за здравие А. Г. Разумовского, «в… покал только ложки с полторы налил», тогда как канцлер «принуждал его оной полон выпить, говоря, что он должен полон выпить за здоровье такого человека, который Ея и.в. верен и в Ея высочайшей милости находится».

В своем доносе он вспоминает и недавний, по его мнению, безнравственный поступок и обер-церемониймейстера Веселовского, который «на прощательном обеде у посла лорда Г ицдфорта, как посол, наливши полный покал, пил здоровье, чтоб благополучное Ея и.в. государствование более лет продолжалось, нежели в том покале капель, то и все оный пили, а один Веселовский полон пить не хотел, но ложки с полторы и то с водою токмо налил, и в том упрямо пред всеми стоял, хотя канцлер из ревности к Ея величеству и из стыда пред послами ему по-русски и говорил, что он должен сие здравие полным покалом пить, как верный раб, так и потому, что ему от Ея и.в. много милости показано пожалованием его из малого чина в толь знатный» (149, 92–93). После этого понятно, почему сослали в 1739 г. монаха Игнатия из Казани. Он совершил преступление: выпил за здоровье императрицы лишь половину стакана, а другую половину выплеснул под лавку, сплюнул и на вопрос товарища: «Для чего ты плюешь, она — Всемилостивейшая государыня-матушка наша?» — Игнатий отвечал с пренебрежением: «Какая-де она нам мать?»

В доносе Бестужева ссылка на то, что Веселовский пил здравие разбавленным водой вином. Это тоже было недостойно верноподданного. В 1626 г. Савин Кляпиков доносил на тобольского воеводу, что он ворует вино и разбавляет его водой, а между тем «на государевы ангелы, для Государьсково многолетново здоровья дают всяким людям смешаны вполы с водою», что изветчик, не без оснований, считал государственным преступлением (588, 41).

Крайне опасны были различные тосты с обратным знаком — «непожелания здравия», или «пожелания нездравия», или «сопроводительные» пожеланию ругательства. В 1700 г. приказчика Петра Астафьева били кнутом и сослали в Вологду за то, что он при питье браги за здравие Петра I сказал: «Я-де за него, Государя, Богане молю и плюну» (90, 591 об.). В 1735 г. колодники Московской канцелярии, получив хлеб, «молились за здравие Ея и.в. Богу и говорили: “Дай, Боже, здравствовать Государыне нашей, матушке, что она нас поит и кормит!”, и оной Ларионов (колодник, на которого и донесли. — Е.А.) Богу не молился и говорил: “Дай-де, Господи, матушке нашей Анне Иоанновне не здравствовать за [то], что она мне хлеба не дает» (44-2, 11 об.). Солдату Михаилу Васильеву в 1730 г. «урезали язык» зато, что в шинке, на призыв собутыльника выпить за здоровье Анны Ивановны, «избранил матерно тако: “Мать-де ее боду (выговорил прямо)!”». УльянаУльрихина из Переславля-Рязанского была взята в Тайную канцелярию зато, что вместо провозглашения тоста «За здравие Ея и.в.» запела «Вечную памяп>». Позже она объясняла, что произошло это случайно и «у трезвой у нее в мысли того никогда ни для чего не было» (42-1, 110). В 1761 г. арестовали дьячка Рурицкого, который возглашение о здравии Елизаветы Петровны запел «заупокойным напевом» (78, 1).

Поднимая тост за здравие царственных особ, патриотам следовало умерять свой пыл, чтобы не попасть впросак. Известно, что князь Юрий Долгорукий и князь Александр Барятинский были сосланы в 1731 г. в Сибирь после того, как произнесли излишне пламенный тост в честь цесаревны Елизаветы Петровны. Как сообщил в своем доносе поручик Степан Крюковский, Долгорукий и Барятинский говорили в застолье своему собутыльнику Егору Столетову (его тоже сослали на Урал), что они «так цесаревну любят и ей верны, что за нее умереть готовы» (97, 78). Эти эмоции запьяневших друзей были плохо восприняты императрицей Анной Ивановной, видевшей в Елизавете свою соперницу.

Преступлением считались попытки препятствовать патриотам поднимать тост за здравие Величества и возглашать «Многия лета». В 1748 г. архирейский дворянин Петр Петров донес на жену секретаря Поздеева Феклу, за столом у которой произошел скандал, так описанный доносчиком: «Дьякон Григорей начал петь многолетия Ея и.в. [и] вышеозначенная Поздеева жена на оного дьякона за то рассердясь, ударила ево, дьякона, в грудь, которой от того удару упал на пол, и при том оная ж Поздеева жена оному дьякону говорила: “Чтоб-де я от тебя и впредь таких речей не слыхала!”, а для чего она те слова говорила, того он не знает, токмо оной Поздеевой в то время таких слов говорить не подлежало, и оной дьякон то многолетия не окончал, и то многолетие, по запрещением оной Поздеевой жены, петь перестал» (8–4, 208 об.-209).

Лишь в середине XVIII в. в Тайной канцелярии пришли к такому трезвому выводу: «Если кто на каком обеде партикулярном откажется пить на здравье Наше и фамилии нашей, то в вину этого не ставить и недоносить об этом», т. к. «здравья лишняго в больших напитках, кроме вреда, не бывает». Это цитата из доклада Тайной канцелярии в Уложенную комиссию 1754 г. относительно изменений разделов о государственных преступлениях (79, 65). Там же было упомянуто любопытное преступление — прямое и огорчительное следствие частого пития за здравие Величества. Речь идет об участившихся отговорках чиновников, которые объясняли начальникам, что не смогли явиться на службу из-за того, что накануне их принуждали пить без меры за здравие государыни. Судя по делам сыска, это была не только отговорка, но настоящая, серьезная причина множества прогулов с тяжелого похмелья — ведь не пить «за здравие» государя было опасно.

Особенно серьезно наказывали священников, за неслужение по «высокоторжественным дням», т. е. в дни рождения царя и членов его семьи, дни тезоименитства, а также другие «календарные» даты. При Петре I особенно громким стало дело архимандрита Александро-Свирского монастыря Александра, который обвинялся «в непраэдновании во дни тезоименитств» Петра и Екатерины. По этому делу царь распорядился: «Ежели оной архимандрит или другой кто из духовных персон явитца в вышепи-санном виновен и оных, обнажа священничества и монашества, в помянутую (Тайную. — Е.А.) канцелярию прислать к розыску» (10, 121 об.). В итоге строптивый архимандрит кончил свою жизнь на плахе (325-1, 154–155). В 1733 г. поп Феоктист Гаврилов был сослан навечно в Охотск за то, «что он, ведая о торжественном дни о восшествии Ея и.в. на престол Российской империи, товарищу своему попу Родиону Тимофееву заблаговременно не напомнил и коварственно о том поступил». За такие проступки расстригали, били кнутом, плетью и ссылали в дальний монастырь (42-3, 38 и др.).

Преступлением считалась и служба в один день литургий и литий, т. е. праздничной и заупокойной служб в «календарные дни». В 1699 г. старица-доносчица подала извет на архимандрита Тихвинского монастыря Боголепа, который «на царский ангел в месяце мае велел петь за упокой обедни» (144, 221). Десятки священников были расстрижены и сосланы за подобные преступления при Анне Ивановне. В 1732 г. не пощадили и сослали попа Алексея Афанасьева, который не служил литургию, как он объяснял «за приключившимся [с ним] во сновидении осквернением». Сказанное священником было признано за отговорку (42-1, 106; 8–1, 131 об.).



Поделиться книгой:

На главную
Назад