- Существует распространенное мнение, что все видевшие Бога умерли. Впрочем, эти предположения чересчур экстремальны. Речь в них идет о слишком крайних случаях. Я всегда с невероятным трепетом, как самое ужасное и в то же время сладко-томительное, переживал ситуацию внезапного прозрения, даже незначительного, мельчайшего. Смутно помню, что в детстве, еще в России, у меня была пластинка о каком-то Пухти-Тухти - ежик, что-ли? Точно не припоминаю. Там был один момент (когда он наступал, у меня всегда больно сжималось сердце) - Пухти-Тухти глядел издали на какую-то гору, и вдруг он увидел на поверхности горы маленькую дверцу. Он долго смотрел и ничего не видел, и вдруг наступало прозрение. В этом для меня содержалось самое ужасное.
Наш "мерседес" погрузился в мутную зеленую воду. К окнам льнули Утопленники, меж ребер у них выскальзывали грациозные гирлянды ярко-красных рыбок. Поодаль громоздились затонувшие пароходы - среди пятен черной ржавчины и пушистых наслоений мха можно было прочесть названия - Титаник, Лузитания… На палубах толпились мертвецы - их белые курортные костюмы набухали и раздувались пузырями в воде, а выражения лиц напоминали цветы, настолько отрешенными и как бы "разрастающимися" были эти искусственные лица.
- В различных медитативных практиках, - продолжал Плещеев, - существует опасность преждевременного, неподготовленного прозрения. Истина настигает адепта в состоянии незащищенности. Это как бы "сатори наполовину". Полагаю, что это весьма ужасно. Даже если мне делают сюрприз на день рождения, что-то в глубине моей души больно сжимается от ужаса - сюрприз включает в себя момент внезапного прозрения. Должен сказать, что этот туннель, заранее определенный как "место ужасов", является для меня отдыхом от того быстрого неопределенного проступания ужасного, которое имеется в нормальной жизни. Этот устаревший павильон ужасов напоминает мне мои собственные тексты, в которых я занимаюсь "техническим" воссозданием наивности. В частности, наивность обостряет и страхи. Пугаясь, мы возвращаемся в детство, а оно - единственное из периодов нашей жизни - по-настоящему готовит нас к смерти. Остальные периоды - отрочество, молодость, зрелость, даже старость - они лишь отвлекают, это лишь "задержка". Туннель сближает людей. Мы вышли оттуда друзьями, слегка волоча ноги, щурясь на ставшую неправдоподобной площадь, как бы немного пьяные, испытывая головокружение и удивление при виде обычной жизни.
Поесть мы отправились в русский ресторан. Плещеев разлил водку в рюмки, поднял свою и провозгласил первый тост:
- За Россию!
Мы выпили и какое-то время молча ели, думая об огромных вокзалах и аэродромах, о кладбищах, утопающих в цветущей сирени, об извилистых тропинках. Отсутствие России - это просто наркотик, мы же - неизлечимые наркоманы.
Плещеев стал рассказывать о своей жизни. Он родился в Крыму, в городе Феодосии, в доме, напоминающем торт. Был проказливым, загорелым ребенком с внезапными приступами глубокой задумчивости. Вечерами в доме собирались интересные люди, мать играла на рояле Рахманинова и Скрябина. На стенах висели небольшие оригиналы Айвазовского, Волошина, Кустодиева. Филипп собирал на пляже сердолики и аметисты, продавал их на набережной. Кроме того, он превосходно мастерил из ракушек сувениры: бабочек, улиток, профили Пушкина. Его родные считали, что он в жизни не пропадет. Совершенно неожиданно у него вдруг открылся запущенный туберкулез. Время было трудное, стояли пятидесятые годы, однако все же удалось отправить его лечиться в Москву. Он долго лежал в больнице и чуть не умер, но в конце концов выздоровел и вышел из больницы в пятьдесят седьмом году, как раз во время молодежного фестиваля. Ему было двадцать лет, он был худой и истощенный долгой болезнью. Среди молодежного буйствования он вяло бродил в колышущемся костюме, который за время болезни стал велик и висел на нем изжеванной тряпкой. Несмотря на это, он познакомился с одной немкой. Они переписывались на протяжении четырех лет - именно эта продолжительная переписка и привела Плещеева к занятию литературой. В Москве Плещеев стал так называемым стилягой - он носил узкие брюки, плечистый пиджак, смазанный бриолином кок. Бойко танцевал рок-н-ролл. Потом немка снова приехала в Москву, они поженились, и Плещеев уехал за границу.
- А теперь я обосновался в этом городишке. Здесь неплохо, но мне, южанину, не хватает моря и тепла. Хорошо бы перебраться в Португалию, да только вот Эльза не хочет.
- Над чем вы сейчас трудитесь? - спросил я.
- Я пишу роман "Пни". Без одной буквы роман Набокова. Название можно понимать двояко - или это множественное число (кряжистые, замшелые пни в туманном лесу), или повелительное наклонение, революционный призыв: "Пни!" (в смысле: дай пинка).
- О чем же это?
- Жанр: семейная эпопея. Я описываю судьбу тридцати двух братьев по фамилии Зубцовы. Все начинается в России конца девятнадцатого века. Имена братьев: Еремей, Григорий, Силантий, Федосей, Егор, Кирилл, Порфирий, Никанор, Сергей, Всеволод, Ростислав, Петруха, Антон, Сургуч, Евсей, Труп, Никифор, Терентий, Брательник, Упырь, Церковь, Моисей, Корзина, Дохлятина, Спиридон, Курок, Сортир, Рыбешки, Парижский, Нестор, Здравствуйте и Простор. Имена у них столь необычные потому, что по мере того как они рождались, их родители постепенно сходили с ума. По злой иронии судьбы дольше всех прожил Труп Зубцов. Все они влюбились в одну женщину - Софью Викентьевну Селезневу. Сначала мы видим Соню Селезневу маленькой, босоногой девочкой, бегущей лесной тропинкой с ковшиком, наполненным до краев спелой малиной. Именно такой, в золотистом свете солнечного летнего дня, увидели ее впервые все тридцать два брата, когда они как-то вышли из своей красной покосившейся избушки и пошли погулять в лес. Длинной цепочкой бросились они вслед за ней, издавая радостный крик. В ужасе добежала Соня до белого барского дома с колоннами, где она жила воспитанницей у помещиков Сосновских. Она сирота, ее родители, бедные дворяне, рано умерли, оставив девочку дальним родственникам. В следующих главах романа мы видим Соню гимназисткой, потом курсисткой, потом - во время русско-японской войны - сестрой милосердия. Однако братья Зубцовы не оставляют ее в покое со своей страстной влюбленностью. Все тридцать два брата ей одинаково отвратительны, но они не верят этому, ревнуют друг к другу, мучительно следят друг за другом, ненавидят и в конце концов убивают друг друга. Сергей ночью "решает" Нестора на сеновале, всаживая ему в горло длинный гвоздь. Здравствуйте кончает с собой в номере отеля. Страсти слегка притупляются, когда Софья Викентьевна выходит замуж за своего троюродного брата капитана Сосновского. Но капитана вскоре убивают на фронте, и все разражается с новой силой. Вздуваются и оседают пузыри исторических катаклизмов: русско-японская и первая мировая войны, Февральская и Октябрьская революции, гражданская война, раскулачивание и т. д. Братья нередко оказываются по разные стороны баррикад или встречаются лицом к лицу в разгаре боя. Никифор красноармеец из отряда Буденного, разрубает шашкой до седла своего брата, добровольца Терентия. Корзина служит в Чека и расстреливает Силантия. Рыбешки Михайлович становится атаманом банд, на ликвидацию его высылают отряд под командованием Евсея. Короче, братья уничтожают друг друга в ритме спазматических пульсаций истории. До конца тридцатых годов доживают только Брательник и Труп. Оба одновременно входят в тусклую, убогую комнату в коммунальной квартире, где живет уже немолодая женщина Софья Викентьевна Селезнева-Сосновская. Они несут букеты цветов. Софья Викентьена отвергает их предложения руки и сердца. Единоутробные выходят, подыскивая место для поединка. В этом поединке победа достается Трупу Михайловичу. Труп Михайлович выбрасывает тело Брательника в узкое окно и начинает неторопливо ухаживать за Софьей Викентьевной. Он каждый день приносит цветы, достает продукты и билеты в театр, читает ей вслух стихи Тютчева. Постепенно Софья Викентьевна привыкает к его присутствию. Наконец она соглашается выйти замуж. Стоит теплое лето. Они идут по улице, останавливаются на краю открытого канализационного люка. Труп Михайлович всматривается зачем-то в глубокую темноту. Внезапно Софья Викентьевна слышит какой-то голос, произносящий слово "Пни!" Она оглядывается, но вокруг нет никого. Тогда Софья Викентьевна пинает Трупа Михайловича ногой в спину. Он падает в люк и исчезает. Софья Викентьевна крестится и уходит по пустой летней улице, покачивая ридикюлем. Этот день - 21 июня 41-го года. Завтра война. На этом роман кончается.
- Интересный замысел, - сказал я.
- Пересказ дает не совсем точное представление о романе, - возразил Плещеев, - может показаться, что речь идет об экспрессионистической новелле. Но на самом деле это подробное, неторопливое повествование, с длинными описаниями природы. Вот, впрочем, образец стиля. Он вынул из кармана исписанную бумажку и прочел: "Тяжело, тяжело зацветали розы в саду Сосновских. Как бы в тягостной дремотной задумчивости лопались упругие бутоны, и тонкие лепестки с еле слышным шорохом начинали теснить друг друга закрученными уголками, напоминающими края старинных рукописей, много лет пролежавших в свернутом состоянии, в посыпанных пылью рулонах. Эти лепестки излучали сияние настолько теплое и яркое, что оно даже отражалось в слюдяных зернышках песка, зажигаясь мягкими розовыми пятнами на общем синем и лиловом фоне длинных полуденных теней. Потом, ближе к вечеру, когда в сад вступали сгущенно-молочные сумерки, сияние бутонов зачарованно гасло, зато аромат становился сильнее. Аромат роз вторгался в раскрытые окна, и движения людей, находившихся в доме среди белой зачехленной мебели, замедлялись, ленивые пальцы начинали бродить по отзывчивым струнам гитары. Падала со звоном чайная ложечка, чье серебро потемнело и истончилось от времени, истертое пальцами нескольких поколений. Шелестели небрежно листаемые и уже словно светящиеся страницы книги, на которых нельзя было разобрать ни слова, так как в комнатах становилось слишком темно, но никому не хотелось зажигать свет…"
Плещеев свернул бумажку и положил обратно в карман.
- Сколько примерно будет страниц? - поинтересовался я.
- Не меньше трехсот, - ответил он, - а может быть, и того побольше.
- Что ж, надеюсь в скором времени держать в руках законченный роман. Если я не ошибаюсь, вы изображаете традиционный русский бой за обладание истиной. Софья Викентьевна - София-Премудрость. Все мы, в какой-то степени, наследники тех представлений, которые завещали нам Соловьев и другие русские мыслители. Однако Божественная Премудрость недостижима, непостижима. Поэтому все братья представляют собой какие-то останки, обрывы, укорененные в традиции, но не имеющие никакого продолжения, короче говоря, пни. Этот бой или эта охота за Премудростью описывается, в общих чертах, пословицей "Близок локоток, да не укусишь". Тридцать два брата по фамилии Зубцовы это, конечно же, просто зубы. Намек более чем прозрачен. Зубы живут в красной избушке, то есть во рту ("рот" по-немецки - "красный"). Фабула, таким образом, воспроизводит структуру распространенного сновидения о выпадающих изо рта зубах. Они сыпятся друг за другом, выталкивая друг друга, постукивая, как бухгалтерские счеты. Такой сон снится, по всей видимости, всем. Последним остается зуб по имени Труп - мертвый зуб, увенчанный коронкой - коронованный победитель в этой игре в "Царь Горы". Однако он гниет под своей коронкой, и его также приходится устранить. Зубы имеют форму пней, пенечков. "Сядь на пенек, съешь пирожок!" То есть положи на пенек (на зуб) нечто мягкое и сладкое, отчего этот зуб или этот пенек начнет гнить. От этого появляется боль, и тогда лишь один выход - положить на зуб мышьяк, словно у дантиста. Не лучше ли сразу начинить пирожок мышьяком, как это учинили Пуришкевич и молодой князь Юсупов, готовясь к визиту Распутина? Мышьяк хорошо прятать в творог. Тогда получится ватрушечка. Вспоминается миф об аргонавтах. Вспоминаются "зубы дракона", засеянные Ясоном. Из этих засеянных зубов вырастают воины. Это объясняет, почему последний зуб выпадает (как карта "выпадает" при гадании) за день до начала войны. Посев произведен, зубы ушли в почву, и земля готова к тому, чтобы, зачав от этих семян, породить героев.
Плещеев согласно кивал головой.
- А над чем вы сейчас работаете? - спросил он.
- У меня в гостинице два незаконченных рассказа - "Ватрушечка" и "Румцайс".
- Ватрушечка? Вы как раз только что упоминали о ватрушечке.
- Лейтмотив. Наверное, что-то из детства.
- Мы могли бы зайти ко мне на чашку чая, - сказал Плещеев. - Эльза иногда готовит ватрушки в германском стиле, с корицей. Но… тут есть одна загвоздка. Моя жена - член неофашистской партии. Не знаю, не смутит ли это вас?
- Как, ваша жена - наци?! - изумился я. - И вы это терпите?
- Ах, вы не представляете, сколько это мне доставляет неприятностей! Но что остается делать? Не разводиться же из-за политических разногласий. Когда мы с Эльзой поженились, она была слегка "розовой". Потом все "краснела" и "краснела". Меня это раздражало безумно. Я выбрасывал в помойку книги Маркузе и статьи Пол-Пота, рвал плакаты с ликами Мао и вихрастого Троцкого. Наконец я смирился, но вскоре Эльза внезапно "позеленела". Началась новая напасть! По квартире ползали вымирающие животные. Все столы были заставлены пробирками с водой наших рек в разной степени загрязнения. Теперь же "красное" и "зеленое", видимо, наслоились друг на друга, образовав "коричневую" смесь. Эльза опять переоборудовала квартиру. Теперь она предпочитает то, что я называю "гитлерюгендстиль", - смесь неофашизма и неомодерна. Черные дубовые панели и белые статуи, изображающие нагие тела арийских девушек и юношей. На стенах - невероятно увеличенные фотографии очаровательной Гели Раубаль, которая покончила с собой из-за любовной истории с собственным дядей.
- Полагаю, нам лучше немного прогуляться на свежем воздухе, - возразил я, - подобные интерьеры, конечно, экзотичны. Однако поздними вечерами эта эстетика может подтолкнуть к депрессии. Мы вышли. Пока мы сидели в ресторане, стало поздно и похолодало.
Дождь сменился мелким снежком, который по-детски неуверенно похрустывал под подошвами ботинок. Плещеев закурил сигарету.
- Скажите, Филипп Павлович, не потомок ли вы русского поэта Плещеева, чьи стихи мы все учили в детстве на память?
- Нет вроде бы. Не думаю. А вы - не приходитесь ли родней известному большевику Мартову?
- Нет. У большевика это был партийный псевдоним, у меня же - наследственная фамилия.
Гуляя, мы вышли на мост. Ярмарочная площадь видна была внизу. Иллюминация еще кое-где светилась, но драконы на каруселях были уже в чехлах, аттракционы закрыты. Прямо под нами виднелось огромное круглое здание "павильона ужасов", где мы недавно развлекались.
- Смотрите, господин Мартов, вот она - вылитая ваша любимая ватрушечка, - сказал Плещеев, стряхивая вниз пепел с сигареты. Павильон ужасов действительно сверху напоминал "ватрушечку" - надутое кольцо, в центре - беловатая крыша, свежеприсыпанная снежком, словно сахарной пудрой.
- Да, ватрушечка, - согласился я.
Вокруг нас была чужая страна, а, главное, вокруг нас была приблизившая ся вплотную зима, от которой следовало снова и снова спасаться бегством.
Кекс
29 сентября 1985 года двое мужчин стояли возле высокого столика в московской закусочной. За дождливыми окнами виднелся фасад Центрального телеграфа, на котором - один из лучших экземпляров герба СССР.
Оба ели сметану из граненых стаканов и тихо, взволнованно беседовали. В центре круглого столика размещалось блюдце, на нем - обыкновенный кекс. Коричневатый, с запекшимися черными изюминками, сверху посыпанный сахарной пудрой. Речь шла о неожиданных политических изменениях в стране. Под конец разговора, когда сметана была уже съедена, один из собеседников (тот, что был ростом пониже) задумчиво сказал, глядя в окно:
- По идее, земной шар на гербе должен вращаться. Но тогда возникает вопрос - должен ли он вращаться вместе с эмблемой серпа и молота, время от времени унося ее за пределы нашего зрения? Или же он должен вращаться под эмблемой? В первом случае восточное полушарие постоянно помечено этим клеймом, западное полушарие всегда свободно. Во втором случае эмблема по очереди накрывает собой оба полушария. Ведь социализм - это солнце.
- А все-таки она вертится, - ответил высокий. Оба засмеялись и ушли. Кекс не был съеден. Только один раз высокий собеседник слегка ковырнул вершину кекса алюминиевой ложкой, отщепив крошечный кусочек. После их ухода блюдце с почти неповрежденным кексом какое-то время оставалось на столе.
Потом его убрала официантка.
В 1983 году двух писателей из диссидентской среды посадили по разным статьям. До ареста они друг друга не знали. Один принадлежал к христианскому кружку, спортсмен. А другой - хрупкого сложения, атеист. Познакомились в следственной тюрьме, "на сборке". Потом встретились в лагере. Разговорились, подружились. Впрочем, остальных они раздражали - все пересказывали друг другу свои написанные и ненаписанные сочинения. Спортсмен печатался раньше за границей, издал два романа - "Тяжеловесное солнце" и "Жизнь человеческих людей". В этих романах он рассуждал о Боге и о том, что начальство и не вспоминает про справедливость. Тот, что был хрупкого сложения, увлекался математической логикой и ребусами, но сочетал это с антисоветчиной. Он написал когда-то повесть "Фулюган из пятиконечного сквера", где надсмехался над государством, но, одновременно, пытался решить один математический парадокс.
- Поймите, "сквер" по-английски значит "квадрат". "Пятиконечный сквер" - это аберрация, - пытался он объяснить следователю.
- Вот отправят вас на общак, там вам покажут пятый угол. Там вам все объяснят про "аберрацию", - раздраженно ответил следователь.
Разве следаку чего втолкуешь?
Случайно оба писателя были однофамильцами двух художников прошлого века. Христианина звали Брюллов, худосочного - Сверчков. Подружились - водой не разлить. Когда приблизилось время отправляться из лагеря в ссылку - они попросились вместе. Начальника лагеря о чем-то просить - наивное, мягко говоря, мероприятие. "Вместе? - спрашивает. - Ну, хорошо, отправлю вас в такое место, где вы поймете, что такое "в месте". "В месте" как "в тесте". После этого он, как говорят, отправил их в "особую зону" в Северном Казахстане, где царствовал уголовник Пухти-Тухти и его брат Улан. Оба были буряты колоссального роста, метра два с лишним каждый, с голыми лицами глиняного цвета. Только Пухти-Тухти был очень толст, а Улан, наоборот, был гибким, как цирковой акробат. В особой зоне вообще не было охраны, ни одного вертухая, не было начальствия, кроме этих двух уголовников. Все им подчинялись беспрекословно. Слово здесь молвили редко, но порядок стоял железный. С самого начала писателей поставили на работу: резать перочинными ножами автомобильные покрышки из черной резины, расчленяя их на большие, аккуратные куски… За этой работой пролетел месяцок. Вокруг все работали молча, только наши писатели все шептались. Среди казахской ветреной степи читали они друг другу стихи Фета на память и вспоминали с болью о женщинах. У Брюллова была жена и трое детей, а Сверчков был влюблен в молодую девушку с веснушчатым личиком. Когда он резко закрывал глаза, личико - словно бы сделанное из теплого мрамора - вспыхивало сбоку: то ли в душе, то ли в глазу. Другие ссыльные (хотя на нормальную ссылку все это было так не похоже) по приказу "царя" Пухти-Тухти рыли землю, таскали песок. Из песка и земли сооружалась посреди "зоны" колоссальная насыпь, нечто вроде искусственной горы в форме пасхального кулича. Когда гора была возведена, поступил приказ: "инкрустировать" ее стенки, предварительно их заровняв, кусками черной резины. Как-то Сверчкова и Брюллова вызвали в барак No 1.
Здесь жили лишь двое: Пухти-Тухти и Улан. Первый раз переступили Сверчков и Брюллов этот порог. Пухти-Тухти и Улан сидели по-турецки, каждый на своих нарах, в одних синих набедренных повязках. На их огромных телах не было ни одной татуировки, ни одного волоса. На земляном полу стояли две пиалы с козьим молоком. Улан соскочил с нар и с глубоким поклоном поднес одну пиалу Сверчкову. Тот выпил. Улан, поклонившись снова чуть не до земли, поднес пиалу Брюллову. Тот выпил молоко, перекрестившись. Улан указал вошедшим на небольшой коврик и жестом предложил сесть. Сверчков и Брюллов неловко сели, подвернув под себя ноги. Пухти-Тухти несколько минут был неподвижен. Все молчали.
- Вы художники? - наконец спросил Царь медленно, тихо и с трудом выговаривая русские слова. Впрочем, говорил он без ошибок.
- Нет, мы писатели, - сказал Брюллов.
- Поэты? - переспросил Пухти-Тухти, глядя на Сверчкова. Тот неуверенно кивнул.
- Прочти стихи, - сказал Пухти-Тухти, не сводя блестящих сонных глаз с лица Сверчкова.
Сверчков прочитал четверостишие из Фета:
- Твой? - спросил Пухти-Тухти.
- Нет, - честно ответил Сверчков. - Это стихи Фета.
Пухти-Тухти кивнул. Была пауза. Потом он вдруг медленно произнес какие-то рифмованные строки на незнакомом языке - может быть, по-бурятски.
- Это мои стихи, - сказал он. - Я тоже поэт. По-русски это будет так:
Затем Пухти-Тухти пошарил под кошмой, покрывающей нары. Двигаясь, он был похож на моржа - кожа его лоснилась и блистала, под ней перекатывались огромные светящиеся объемы жира. Наконец он достал нечто и показал это Сверчкову и Брюллову. К их несказанному удивлению, это была членская книжка бурятского отделения Союза писателей СССР - истертая, старая, но все еще не совсем развалившаяся. Брюллов изумленно раскрыл билет - Бадмаев Сергей Иванович, принят в СП СССР в 1969 году. С потрескавшейся фотографии, где серое сменилось желтым, смотрело молодое простое бурятское лицо - совсем не похожее на заплывшее жиром, огромное лицо Пухти-Тухти. - Хотите знать, как называется этот дом? - спросил Пухти-Тухти, медленно обводя вокруг себя рукой, которая толщиной могла бы поспорить с взрослым морским котиком. - Он называется Дом Сухих Цветов. - И, совершенно неожиданно, он произнес по-английски: Welcome to The Нome of Dry Flowers.
Писатели огляделись: барак действительно был полон высушеннымисвязками полевых цветов. Они свисали с потолка на нитках, букетами стояли в углах. Стены были сплошь оклеены журнальными вырезками с фотографиями обнаженных и полуобнаженных женщин. Среди этих бесчисленных плеч, блестящих губ, локонов, бедер, ног, белозубых улыбок, кокетливых глаз, волнистых животов, курчавых темных и золотистых треугольников и нежных вагинных складок выделялось одно квадратное пустое место. В центре этого промежутка была иголкой приколота к стене страница из детской книжки: картинка с подписью. Воде бы ежик, а точнее, ежиха в красном фартуке в белый горошек, стояла на крыльце домика и смотрела на дальнюю гору.
- Вы видели Кекс? - спросил Царь, указывая в окно, где тоже стояла гора - высокий курган, испещренный черными кусками автомобильных шин, как тесто, полное запекшимися изюминками. Литераторы кивнули. Царь подал знак, что они могут идти. Гибкий Улан, так и не сказав ни одного слова, с цирковыми поклонами проводил их вон из царского барака. Обернувшись, они увидели на дощатой стене домика надпись, намалеванную по трафарету: ДСЦ-1.
Им дали новую работу, снова связанную с черной резиной: резать резину на узкие полосы, а затем, проволокой, скреплять эти полосы в узкие трубки. Работа была тяжелая, нормальных ножей не было - работали "заточками" и игрушечными ножиками для школьников. Но на душе было легко. Все ходили сытые: на особой зоне была своя скотоводческая ферма, был птичий двор, была даже хлебопекарня. Царь Пухти показывал себя хозяйственным и рачительным управителем: каждый день все пили жирное козье молоко с кипяточком. К тому же осенний ветер, кроме запахов приближающейся зимы, нес слухи о скорой амнистии. Ждали свободы, как ждут, что из лужи мазута вдруг вынырнет белоснежное существо. Брюллов по утрам и вечерами молился перед бумажной иконой, читал каноны и акафисты. Сверчков, откинувшись на нары, слушал церковнославянские фразы, составленные некогда с изысканным мастерством людьми, явно искушенными в изящной словесности. И вспоминал веснушчатое личико. Художник, более других русских живописцев когда-либо избалованный славой, живший весело и богато в Италии и России, капризный академик и сын академика, написавший "Гибель Помпеи" и пышнотелую "Итальянку", - таким был однофамилец одного из наших героев. Однофамилец другого был крепостным и всю свою жизнь писал господских лошадей. В этих небольших, аккуратных "конских портретах", в освещенных солнцем дворах и простых грумах, придерживающих коней под уздцы, - во всем этом теперь не чувствуется даже унижения: только лишь тщательность и хитроватый покой чьих-то прищуренных глаз.
Наконец настало долгожданное утро - Утро Первого Снега. Все было готово. Гордый Кекс возвышался посреди зоны - усилиями многих рук сходство этой искусственной горы с кексом было доведено до совершенства. И вот теперь первый снег закончил эту работу - он присыпал "сахарной пудрой" верхушку Кекса и его ребристые, слегка вогнутые стенки. Последний штрих. Сладкое, младенческое прикосновение самих небес.
- Припудрило, припудрило… - радостно шептались зэки. Еще до рассвета все вышли из бараков и построились в два ряда, образовав просторное квадратное оцепление вокруг Кекса и ДСЦ-1.
"Приближенные" Царя - старший прораб Степаныч, блатной авторитет Чижов, опытные воры Хлыч и Сизый, все в парадных, подшитых "шмутках", с пестрыми повязками на рукавах ватников - покрикивали на зэков, ровняя ряды. Взгляды всех были прикованы к дощатой двери ДСЦ-1. Наконец дверь эта распахнулась и оттуда показался Пухти-Тухти. Он протискивался с трудом, согнувшись почти вдвое, - он и сам по себе был слишком огромен, а тут еще на нем было одето что-то невообразимое. Он был спереди наг и бос, только чресла прикрывал изжеванный кухонный передник - красный, в белый горошек. Однако с затылка, с макушки, со спины свисали торчащие во все стороны длинные черные резиновые трубки. По всей видимости, он изображал ежа - или ежиху - ту самую, с детской картинки. Пухти-Тухти сделал несколько неуверенных шагов и остановился. Черные трубки волочились за ним по свежему пушистому снежку.
Трубки, над изготовлением которых немало потрудились Сверчков и Брюллов.
- прошептал, глядя на Царя, Сверчков. - Так лучше звучит по-русски, Сергей Иванович. Я позволил себе доработать ваш перевод…
Никто его не слышал. Пухти-Тухти стоял неподвижно и величественно, приложив руку к глазам и глядя из-под ладони на вершину Кекса. Рассвет в степи бывает резким. Вдруг оранжево-красный первый луч упал на вершину искусственной горы, сделав снежок розоватым, как марципан. В этот момент что-то посыпалось, и в "кексе", на самом верху, открылась маленькая дверца. Оттуда выглянул улыбающийся Улан и помахал своему царственному брату длинной мускулистой рукой. Вскоре всех обитателей "особой зоны" досрочно освободили.
Бублик
"Бубликом" в среде людей, употребляющих галлюциногенные вещества, называется "нулевой trip", то есть неожиданное отсутствие галлюцинаторного эффекта после приема препарата. "Чугунным бубликом" называется состояние, когда ожидаемый эффект не просто отсутствует, но его отсутствие сопровождается явлениями психической угнетенности и физической истерзанности.
Двое стояли на краю горного плато. Была темная ночь - мрачные часы, предшествующие рассвету. Справа угадывался горный кряж. Впереди плато, гладкое и ровное, как стол, обрывалось. Там была пропасть. Один (назовем его "фигура No 1") подал голос, сдавленный тьмой и неподвижностью: - Делать пока нечего. Скрасим скуку старинным способом - обменяемся историями наших существований. Если да, то начинайте. Второй (скажем так: "фигура No 2") охотно отвечал, выговаривая слова быстро, негромко и четко. Видимо, он привык произносить речи.
- Моя история это история преступника. Она не для нежных ушей. Но вас-то она не сможет шокировать. Родителей у меня не было. Я рос у чужих. Сначала меня кормили и грели какие-то кухонные тетки, а потом сдали в приют. Среди других подкидышей, сирот и бастардов я сразу выделился своей силой, умом и прожорливостью. Кормили нас вроде бы сытно, но мне все было мало - я так и льнул к кухням, не гнушался объедками. Взросление мое было более быстрым, чем у других детей. Вскоре я сбежал. Холодный ветер в переулках заставил меня смеяться и хохотать. На городской помойке меня подобрали цыгане. Дорожный мир открылся мне, и я полагал тогда, что для бесконечной дороги появился на свет. Впервые я съел кусок мяса и выпил первую чашку вина. Я научился гадать. Я также научился воровству и пению. Я ходил колесом и проделывал другие акробатические трюки. В двенадцать лет я уже совокуплялся с цыганскими девчонками, носил нож и серьгу. Но свобода вскоре мне надоела. Поступил в школу Страстью моей стало чтение книг, особенно романов с продолжениями. Все люди разделяются на тех, кому хочется знать "как было на самом деле", и на тех, кому хочется знать "что было дальше". Я принадлежу ко второй категории. Слова "продолжение следует" стали для меня символом веры. Однажды я торопливо прочитал первый том одного романа и увидел в руках у товарища второй. Мне не терпелось узнать дальнейшую судьбу героев. Я попросил книгу. Он не дал. После уроков пошел за ним: ножик был, как всегда, в сапожке. По дороге попалось одно сухое место - там я убил его. Сделал это осторожно, чтобы не испортить книгу. Как весело я бежал обратно, прижимая вожделенное продолжение к сердцу!
Я закончил школу с золотой медалью и нанялся в бродячую труппу актером.
Вообше-то я желал управлять. Постепенно я завладел этим театром. Стал мелким деспотом - тут уж порочные свойства моей натуры распахнулись, как синее окошко. Я отрастил раздвоенную бороду до колен, завел плетку-семихвостку - когда я брался за ее бамбуковую отполированную рукоять, мне казалось, что я поглаживаю позвоночник Цербера. Истязал подростков-лицедеев, как умел. Особенно одну девчонку, которую потом изнасиловал. "Я хотел бы, чтобы моя борода была такого же цвета, как твои локоны", - шептал я ей вместо комплиментов. Как-то раз она вздумала сбежать от меня с парнем, исполнявшим роль Пьеро. Я настиг их за складом дров. Под горячую руку подвернулось полено - этим поленом я убил обоих. Окровавленную деревяшку я потом долго возил с собой. В дождливую ночь, скучая, я вырезал из нее истуканчика, которого затем превратил в решето, тренируясь в стрельбе.
Наши выступления постепенно входили в моду. Я почувствовал запах успеха. Решил освободиться от дикости юных лет. Сбрил дурацкую бороду, усвоил манеры светского человека. Сошелся с людьми из богемных кругов, затем протиснулся в круги аристократические. Прошли времена, когда я мог дать волю чувствам и плетке, разбираясь с актерами и актрисочками. Теперь я приглашал на работу людей прославленных и обращался с ними нежно. Успех был налицо. Вскоре, использовав связи, я получил пост директора театра. О чем еще мог мечтать парень, родившийся на кухонных задворках? Но я остался собой. Дыра в моем сердце требовала от жизни новых теплых кусков. Соблюдая осторожность, я продолжал делать плохое.
Только один раз я почувствовал нечто вроде любви. Это была начинающая актриса. Не удержался, изнасиловал ее. После этого она стала опасной. Я устроил так, что ей пришлось убить кое-кого. Ее взяли. Психика у девчонки не выдержала, и она попала в глупый дом. Я всегда испытывал тайное желание вновь увидеть ее, но так и не посмел навестить. Из всех дурных поступков, которые я совершил, лишь об этом теперь сожалею. Между тем иссякли 60-е годы и вроде бы начались 70-е. Я еще был молод и иногда скучал по цыганским кибиткам. В городе появились хиппи.Они были грязны и незамысловаты, но знали дорогу к местам произрастания конопли и мака. Ночью я пробирался к заплеванным палаткам. Там можно было втянуть в себя сладкий опиумный дым. Мне нравилось грезить в обнимку с немытыми девчонками, которые не знали о существовании Театра, не знали, что есть король. Но я-то знал короля лично. Реальной власти он не имел, но все-таки…
План мой был прост. Король был обычный старик, вдовец. Имелось три отпрыска - двое сыновей и младшенькая. Невыносимый ребенок. В сущности, все они были монстрами, но я привык жить среди чудовищ. Я решил жениться на ребенке, войти в эту семью. Затем, при случае, устранить старика. Они казались совсем беззащитными. Малолетнюю я очаровал сплетнями. Король сочетал в себе маразматическую чопорность с легкомыслием. Я был поражен, узнав, что его вообще никто не охраняет, кроме одной овчарки. На всякий случай я отравил пса.
Но вся эта дачная расслабленность была просто фарсом. Сказалась моя простота - наивность читателя Скотта, Гюго и Дюма. Я не догадывался о старых и страшных вещах, что прячутся за скромностью, за стертостью, за современной незначительностью, которыми в наши дни окутывает себя власть. Я возомнил себя чуть ли не единственным преступником среди людей рассеянных, милых и дряхлых. В полутемной палатке, лежа на собачьем матрасике с кисточками и ржавыми бубенцами, зажимая рукой место укола (мне только что сделали инъекцию опия), я услышал легенду о хиппи по кличке Пытарь. Я не поверил этой сказке о хиппи-садисте, слишком уж она была дикой. Склонность к жестокостям как-то не вязалась с идеологией "flower power" и "детей любви".
Но через несколько дней к костру, у которого воскурялась "трубка мира", подсел изможденный парень в сером пончо. Запястья у него были неряшливо перебинтованы, как будто он недавно пытался покончить с собой (обычная вещь в той среде). За спутанными грязными волосами не видно было лица. Трубку передавали по кругу. Он сделал глубокую затяжку и тихо назвал мое имя. Мы встали и отошли в сторону для разговора. Инстинктивно я опустил руку за верным ножом, но его не было на месте. Пытарь предложил мне сесть в автомобиль, который стоял в тени. Меня привезли в место, оборудованное для издевательств над телом. Один из принцев уже ждал нас там. В тазу он мыл какие-то инструменты…
Четкий голос рассказчика пресекся, но на слух это больше напоминало техническую помеху, нежели проявление эмоций. Тут же он продолжил рассказ: - Я испугался боли и признался во всем. Наговорил на себя лишнего, просил дать мне яд. Но главного я им не сказал. Впрочем, меня, кажется, никто не слушал. Пытарь достал из-под пончо маленькую черную глиняную трубку и мешочек с курительной смесью. Неторопливо наполнил чашечку трубки: смесь состояла из мелких грибков и трав. Закурили. Не помню, был ли я связан. Пытарь несколько раз подносил трубку к моему рту и держал до тех пор, пока я не втягивал в себя достаточно дыма. Затем он снова наполнял трубку и раскуривал. По глупости, желая разжалобить, я сказал принцу, что всегда хотел предложить руку и сердце его сестре. Наверное, и принц, и нищий могли бы открыть мне новый мир - мир боли и смерти. Этого не произошло. Я не почувствовал никакой боли. Я также не умер. Сначала я подумал, что слишком пропитан наркотиками, чтобы умереть или ощутить боль. Потом я сообразил, что, должно быть, я никогда не был человеком. Пытарь отрубил мне кисть правой руки, затем он извлек из меня сердце - все эти вещи он передал принцу. Тот уехал. Мы остались вдвоем - я и старый хиппи. Пытарь обрубил мне обе руки по плечо, затем обрубил ноги и разбросал их по полу. Места срезов были белые, плотные и гладкие, как у спиленных древесных стволов.
Оказалось, внутри я состою из однородной массы, напоминающей сыр или древесину. Я узнал, что никогда не был соткан из того сложно упорядоченного переплетения изнанок, которое принято называть "плотью и кровью". Почему же тогда меня обуревали такие страсти, почему я с такой жадностью вонзал зубы в мясо, пил вино, вдыхал холодный воздух, ласкал женщин и обрушивал на их тела посвистывающие удары плеток? И зачем нужно было мое странное сердце, если оно не разгоняло кровь, не имело никаких физиологических функций, ни к чему не подсоединялось?
Пытарь работал молча, как скульптор. Он устранил весь центр моего тела, проделав во мне дыру. Теперь я представлял из себя нечто вроде рамы в стиле рококо, увенчанной украшением в виде головы. Я так и не испытал никаких физических ощущений - я был анестезирован насквозь. Каждые полчаса Пытарь наполнял трубку. Я понял, что дышу не с помощью легких, а посредством пор, как губка. И этими бесчисленными внутренними порами я и впитывал тяжелый старательный дым.
Когда рассвет замаячил в окнах, я был "готов". На прощанье Пытарь омыл меня в тазу (вода даже не порозовела). Я был как колесо. Пинком ноги он попрощался со мной.
С трудом добрался я до лагеря хиппи (а куда еще я мог податься?). Мне пришлось заново учиться держать равновесие и поджимать голову, чтобы она не мешала при перекатывании. Я вспомнил те времена, когда был гимнастом… Холодный ветер свободно проходил сквозь пустой центр тела. В палатках меня встретили хохотом. Тут же меня наградили новым прозвищем - Бублик. Что ж, я принял это новое имя. Оно милое, в нем есть что-то от того настоящего детства, которого у меня никогда не было. Так могли бы звать котенка, с которым возятся и над которым сюсюкают…