Торжественно продекламировав стишок, Лена метко кинула в нелепо наряженную фигурку с золотым лицом ветку, имеющую форму "пистолетика".
Попала. И Шалтай, опрокинувшись, исчез за стеной.
- Представляешь, Маша, мы вот с тобой не пошли в церковь, а Пасха к нам сама пришла, - сказал Борис Анатольевич, входя на террасу. В руке он держал золотое яйцо, обряженное в кукольную одежду. - Это я нашел у самой ограды, знаешь, в самом глухом углу, где сплошная крапива. Даже ума не приложу, что меня сегодня спозаранку занесло в эту заросль? Обычно-то я по дорожкам гуляю. А тут как будто дело какое - встал пораньше, ты еще спала, натянул сапоги и пошел по кустам, вроде как проверять что. И вот - нашел. На ветке куста висело. Видать, бросил кто-то через забор. И ведь не разбилось! Вот, встречай гостя, Машенька. Борис Анатольевич поставил яйцо на стол. Мария Игнатьевна посмотрела на мужа поверх очков и улыбнулась. Давно уже не видела она своего старика в таком веселом расположении духа. Борис Анатольевич раньше принадлежал к тем, кого в народе зовут "начальство". Был заместителем министра энергетики. Да, была высокая должность, была интересная работа, но… Пришло время уйти на покой. Вот уже несколько лет, как Борис Анатольевич вышел на пенсию и поселился безвыездно здесь, на ведомственной даче. Последний год он пребывал в депрессии - нелегко, бывает, дается человеку деятельному погружение в пенсионную "тихую заводь".
Не развлекали ни чтение, ни спорт, ни возня с парником, ни рыбалка. Не радовали даже редкие приезды детей с внучатами. К спиртному Борис Анатольевич был равнодушен. Охоту никогда не любил. "Не понимаю, как это люди радуются, зверей и птиц убивая", - пожимал он плечами. В общем-то, он был атеистом. Кроме как в детстве, с бабкой, в церкви не бывал. Но тут вдруг, после Светлого Воскресенья, посветлело на душе. И вот яичко золотое, пасхальное, в забавной одежде явилось как привет оттуда, с горки, где поблескивали золотые купола и разносился радостный пасхальный благовест.
С этого дня он как-то изменился: взял себя в руки, подтянулся. Стал чаще возиться в саду с парниками, по вечерам читать. Понял, что многие проблемы возникают от неправильного питания. Наконец заставил себя сесть на продуманную диету, что давно уже надо было сделать. Книги по диетологии, сочинения Брега, Шелтона, труды по йоге появились на его рабочем столе. Исчезла тяжесть и мутная печаль, и тупое оцепенение по вечерам, и тошнотворная тоска поутру. В конце концов, успешно экспериментируя с системами питания, он засел за книгу. Нечто вроде записок.
Предварительное название было: "Есть или не есть. Сумма диетологического опыта для пожилых". Золотое яичко в одежде он бережно поставил в сервант, за стекло, рядом со стопкой старых журналов "Здоровье". А возле, усмехаясь, поставил фарфоровую мышку с изогнутым хвостиком. Хвостик этот, казалось, вот-вот вздрогнет, дернется и заденет яичко - так близко застыл тонкий кончик хвостика от золотого бока. Между ними оставалось расстояние в пол-миллиметра. Но мышка была фарфоровая, и хвостик ее (к лукавому удовольствию обитателей дачи) был неподвижен.
Горячее
Я родился в селении Фомино. Трудно сказать, что это было: то ли пригород, то ли дачный поселок, то ли слобода. По одну сторону дома шли огороды и парники. С другой стороны сквозила большая потоптанная лужайка и там же ворота, всегда закрытые железной скобой. Ходили через калитку, от которой что-то вроде аллеи шло к стеклянной террасе. Через террасу и входили в дом. Дом был большой, трехэтажный, наполовину городской, наполовину дачный. Была одна общественная терраса и еще две частные, одна над другой.
Понизовы жили на втором этаже, в трех комнатах. Удобств особых не было. Изящных вещей тоже не было, разве что одна большая картина - портрет кирасира на коне. Вскоре приехали из Омска родственники и навсегда осели у нас. Мне стали стелить на полу в коридоре. Я был сирота. Родителей не было, а дальние родственники и соседи казались мне истуканами. Решил устроить истуканам веселый праздник. Была как раз осень, и кто-то скосил траву на лужайке, собрал стожок.
За последние жаркие дни все успело хорошо просохнуть. Выйдя ночью из дома, я перетаскал все сено в дом и раскидал по комнатам. Потом я полил пол, стены и мебель бензином. Все спали, никто не мешал мне заниматься делом. С собой я взял только портрет кирасира на разгневанном коне. Помню, как я стоял на крыльце, жадно вдыхая ночной воздух. Потом подошел к открытому окну нижнего этажа и бросил туда горящую спичку. Как я уже сказал, была осень. За ночь слегка приморозило, и земля была схвачена инеем, так что бежать было легко и приятно. Мешал только громоздкий портрет в тяжелой резной раме.
Когда я был уже на холме, я встал и оглянулся. Вместо дома стоял дрожащий столб огня. Я видел, как жильцы, словно живые костры, мечутся там и здесь, везде сея огонь. Скоро и все Фомино горело. Я швырнул тяжелый портрет в темноту и побежал по лесной просеке. Зарево пожара скоро исчезло, и вокруг была глухая ночь. Пробежав, наверное, часа два, я без сил упал и сразу заснул. Когда я пробудился, то был поражен тишиной, которая стояла вокруг.
Весь лес словно бы умер. Деревья уже облетели, земля была покрыта палой листвой. Стволы деревьев стали серебристыми от инея, листья хрустели под ногами, промерзнув насквозь и сделавшись ломкими и хрупкими, как леденцы.
Освещение было ровное, серо-перламутрового оттенка. Пройдя несколько шагов, я увидел, что на одном из деревьев сидит какой-то человек, одетый в черное пальто. Короткие ноги в черных, хорошо начищенных ботинках свешивались вниз с ветки. Лысая голова, борода и усы были покрыты инеем. Только теперь я заметил, как страшно замерз. Человек приблизился ко мне, взял мои руки в свои и долго держал. Из его рук в меня проникал жар. Лица я его не видел, хотя оно было прямо перед моими глазами. Скоро мне стало жарко. Потом он положил мне руку на лоб. Прошло минуты две. Незнакомец снял свою руку с моего лба, повернулся спиной и ушел. Только тогда я с удивлением понял, что это был Ленин. Я пошел напрямик через лес и скоро вышел к железнодорожной платформе. Скоро подошел и пригородный поезд. Через полчаса я уже был в городе. Никогда раньше я не выбирался из Фомино. Гигантский хрустальный купол вокзала, грязный и пыльный, поразил меня своим заброшенным великолепием.
Попав на вокзальную площадь, я совсем потерялся. Цыгане хватали меня за одежду, предлагая погадать. Незнакомый ребенок бросил в меня недоеденное мороженое. Инвалиды на скрипящих колесах наперебой протягивали грязные руки за милостыней, предлагали петушков на палочке, воздушные шары и другие вещицы. Мой путь постоянно преграждали залежи тюков и котомок, на которых дремали невозмутимые. Меня толкали, дергали за руки и за одежду и давно уже обокрали бы до последней копейки, если бы у меня хоть что-нибудь было. Темные, покрытые смуглостью и щетиной лица вдруг выглядывали с разных сторон и исчезали. Тут были подбородки ужасных форматов, такие же носы, различнейшие увечья, шрамы через все лицо. Ловкие пальцы прощупывали мои карманы, но это меня не волновало. Внезапно я увидел в толпе нищих двух старых цыган с мальчиком лет десяти. Мальчик был, видимо, болен какойто болезнью. Он все время дергался, и прохожих поражало его увядшее лицо. К тому же он не мог видеть: веки его очей были опущены. Не знаю, что подтолкнуло меня, но я приблизился к ним и, наклонившись, положил руку на лоб ребенка. В ту же минуту он излечился от болезней, его лицо приобрело свежесть, глаза раскрылись и заблестели, тело перестало конвульсивно дергаться. Цыгане бросились ко мне. Уж не знаю, что хотели они - поблагодарить ли, убить ли меня. Я был, по молодости лет, резв и трезв, и скрылся в толпе.
Да, большой город это странная вещь. Только взращенный в глуши может понять его. Вот, например, кафе, и в нем старые дамы осторожно поедают хрупкие пирожные таким образом, как будто их насильно кормят невидимые существа. Вот киоски - даже в предутреннем сне не увидеть столь зеленых киосков. Погляди вверх - сколько стеклянных окон, а там террасы друг над другом. Ты видишь сов из камня на перилах, замшелую трубу и ее поднятый к небу дымовой палец. И я, погруженный в толпу, был найден неким взглядом, принадлежавшим незнакомому человеку в сером пальто. Он приблизился, видно гордясь своей четкой походкой, и спросил, глядя не на меня, а в сторону:
- Ты - Понизов, любезный?
- Я.
- А Фомино сгорело?
Мне показалось, горькая усмешка возникла и растаяла в уголке его рта. Я подтвердил, думая о том, почему кожа моих рук так странно и невесомо пылает, как Фомино ночью.
- Вы врач? - спросил я. Он кивнул, и кивок был таков, что я понял: он - военный врач.
Незнакомый взял меня за руку и втолкнул в дверь, которая как раз находилась недалеко от нас. Но в подъезде он вскрикнул в темноте и отбросил мою руку.
- Эге, жжет сквозь перчатку! Затем чиркнула спичка, и спичкой он осветил мне лицо, потом руку, которую схватил за запястье.
- Что с руками? - спросил он меня, причем глаза приняли взволнванное выражение.
- Это Ленин, - ответил я, припоминая все обстоятельства. - Когда я бежал по мерзлой земле, что в лесу, а потом утром вышел на поляну, в том месте, где толстые деревья все в инее, там на ветке сидел Ленин, и полы черного пальто свисали вниз. Потом он приблизился и, взяв мои руки, замерзшие от холода, долго держал в своих, после чего они так и горят до сих пор.
Спичка давно погасла, а мой спутник все молчал. Я поискал его пылающими руками, но не нашел ничего живого, только холодную стену, потом голые металлические ноги, кажется, ноги девушки. Ее железная нагота…
Видимо, подъезд украшен был статуями. Я обратил внимание на удивтельное и никогда не виданное мною прежде качество темноты, что окружала меня. Ни одного проблеска не волновало мое зрение, ни один контур не выступал.
На ощупь я продвигался туда, где надеялся найти двери и выход на улицу, но, видно заблудившись, почувствовал под своими ногами ступени и стал подниматься куда-то наверх. Время от времени мои руки нащупывали в темноте предметы, видимо составляющие украшение лестницы: вазы, колонны, круглые балясины балюстрады, некие изваяния. Лестница, однако, поднималась не прямо, а странно петляла, раздваивалась и разветвлялась. Я поднимался не менее часа и, по моим представлениям, должен был уже находиться на большой высоте.
Впрочем, я не особенно задумывался об этом. Тьма растворила во мне все мысли. Мои ладони продолжали гореть, и ощущение это можно было бы назвать неприятным с таким же успехом, как и приятным. Наконец лестница кончилась, и по гулкому отзвуку моих шагов, и по тому, как расступились вокруг стены, я догадался, что вступил в залу, или же в анфиладу зал. Мне не хотелось идти посередине этого пространства, инстинктивно я желал находиться у стены и держаться за нее рукой, так я чувствовал себя более безопасно. Раздался хруст плотной материи, что-то упало, треснув.
"Ага, - сказал я себе. - Я порвал и уронил какую-то картину, возможно, ценное полотно". Как это свойственно человеческой природе, я испугался отзвука произведенного мною шума и кинулся в сторону, потеряв спокойствие и равновесие. Ударился плечом, раздался звон стекла, осколок скользнул по моей щеке, оставив на ней теплую линию. Тут же что-то задвигалось, пустой звериный баритон выдавил "Га", и небольшое живое тело упало мне на плечо. Я почувствовал теплые лапки нечеловека, но оно, совершив следующий прыжок, кануло в беззвучную темноту.
Нелепый случай совсем сбил меня с толку, я потерял стену, двигаясь вдоль которой еше мог надеяться на какую-то ориентацию. А разум, не приправленный образованием, вдруг вспомнил поговорку: "Верь темноте, когда глаза не те". Я двигался с большой осторожностью, но цель моего продвижения не была известна мне. Вы можете предположить, что я желал выйти из тьмы к свету. Еще неизвестно, что больше по душе человеческому существу: свет или темнота. Впрочем, свет бывает разный и тьма бывает разная.
Итак, я продвигался в темноте, пока вдруг не увидел где-то далеко впереди некий, как мне показалось, зеленый отблеск. Я приближался к нему, натыкаясь по дороге на какую-то мебель и время от времени опрокидывая гулкие каменные вазы. Вскоре я уже мог разглядеть стеклянный куб, заполненный изнутри тусклым зеленовато-коричневым светом. У меня создалось впечатление, что это небольшая закрытая вольера, вроде используемых в зверинце для содержания земноводных существ, или же большой аквариум. Действительно, стеклянные стенки этого помещения изнутри заросли зелеными и бурыми растениями, напоминающими водоросли, а между ними на коричневатом песке виднелось некое лежащее животное, похожее на крокодила. Приблизившись, я убедился, что это и в самом деле крокодил. Недолго я смотрел на него сквозь мутное стекло. Он был, конечно, прекрасен собственной особой красотой - красотой болот, дамских сумочек, красотой пелены, неподвижности. Застывшая улыбочка обнажала клычки в уголках его длинного рта - это блаженство, эта улыбка были, наверное, ответом на тепло, источаемое обогревателем.
Я продолжал блуждать в темноте до тех пор, пока не услышал какие-то голоса. Один из них громко выкликал: "Иголка, нитка, катушка, коробка, золотой наперсток, серебряный наперсток, медный наперсток, очки, свечка, коробка, овечка, книжка, колесико, часы, манишка, манжеты, фалды, рояль, пианино, табурет, подсвечник, виноград, ананас, гранат, персик, косточка, ваза, блюдо, рама, зеркало, отражение, лицо, кровь, губа, рот, рука, перчатка, стрелка, окно, дождь, лампа, фонарь, пьяница, пивная, официант, кружка, пена, стул, стол, посетитель, шарик, язык, лужа, коридор, дверь, уборная, вокзал, ночь, часы, стрелки, платформа, лавка, кот, темнота, поезд, мыши, шум, грохот, вой, треск, железо, кондуктор, форма, усы, лицо, путь, свет, стук, лавка, пустота, книжка, пассажир, окно, темень, мост…"
Другой голос, который я расслышал не сразу, доносящийся откуда-то издалека, произносил: "Колоть, вдевать, бежать, ронять, катиться, надевать, блеять, гореть, звенеть, блестеть, кричать, молчать, спрашивать, слышать, виднеться, темнеть, отражать, хватать, бежать, встречать, пугаться, хрипеть, плевать, харкать, пить, спрашивать, отвечать, говорить, гудеть, курить, дымить, вести, высовывать, лить, угрожать, бить, падать открыть пугать, предостерегать, провожать, закрывать, молиться, бояться, темнеть, возвышаться, сидеть, уставать, вздрагивать, мяукать, присутство Гать созвать, ловить, перегрызать, пищать, убегать, видеть, надеяться, Гичать, приближаться, светиться, тикать, шуметь, грохотать, выть реS вводить, сморкаться, кашлять, говорить, заикаться, слышать, думать, вынимать, щелкать, звенеть, ехать, читать, греметь…
Грибы
(Отчет о приключении)
Утром, во сне, я придумал короткое стихотворение. Точнее, оно мне приснилось. Типичный онейроидный стиль:
Видимо, здесь описываются благотворные последствия уничтожения кармы, упразднения "судьбы". Останавливает на себе внимание только выражение "набрить в конверт" - непонятно к какому сленгу такое выражение могло бы относиться: к уголовному, наркоманскому, бюрократическому? В конверте обычно дают взятку чиновнику. Этот обычай хорошо иллюстрирует значение слова "конвертируемость". Коррупция возможнаьтолько при указании на символическую дистанцию между дающим взятку и принимающим ее - эту дистанцию можно преодолеть только "почтовым" усилием. Таким образом, существо, не имеющее судьбы, неподвластное року, пребывающее в потоке случайностей, все же коррумпируется роком, "сбривающим в конверт" различные привлекательные сладости: беззаботная старость, приятная смерть.
От таких подношений никто не в силах отказаться!
Как бы там ни было, я проспал время встречи. Полагая, что упустил возможность поездки на дачу, я лениво завтракал, утешая себя мыслью, что глубокий утренний сон, в любом случае, является самым психоделическим состоянием из всех возможных. Затем меня навестили друзья, которые принесли много пирожков, еще горячих. Поев пирожков, мы отправились гулять на Речной вокзал. Поглядев на пароходы, которые освещены были уже закатным солнцем, я внезапно принял решение ехать на дачу. Решение было (как и все подобные решения) мгновенным. Впечатление было такое, что какой-то ветер вдруг подхватил меня и понес. Я, конечно, превосходно знал, что это за ветер.
Неожиданно распрощавшись с компанией, я сел в автобус, который довез меня до станции "Ховрино". Пока ждал электричку, резко темнело. Состояние было возвышенное и несколько пьянящее, как будто я совершал головокружительную авантюру. В каком-то смысле этот пред-эффект был не менее впечатляющим, чем сам эффект. Во всяком случае, в нем не было тяжести самого эффекта, не было той дидактической серьезности, которая появилась потом. У меня была с собой книга Юнга, и в поезде я читал. Хотя я читал не очень внимательно, меня не оставляло ощущение, что я хорошо знаком с автором. Я отлично "знал" этого честолюбивого деревенского старика, этого сельского врача, увлеченного мистикой, вступившего в отношения сговора с собственным галлюцинозом. За его рассудительностью, за его бесконечным здравомыслием, за его осторожностью мне постоянно мерещились уловки буйнопомешанного. Постепенно он окончательно отождествился в моем сознании с доктором Ватсоном, предавшим своего Холмса (которым, естественно, был Фрейд). Его методы напоминают методы Ватсона, оставшегося без поддержки своего гениального друга: когда детектив не в силах определить тип фосфора, которым покрыта собака Баскервилей, он начинает изучать историю светящихся призраков и мифологию семейных проклятий. Когда я вышел на станции "Головково", было уже совершенно темно.
Я быстро прошел поле, прошел по дорожке между дачами, прошел лесок и мимо странной квадратной лужи (которую не было видно в темноте, однако я помнил о ее существовании), вышел на узкую прямую просеку, окруженную дачами. Нигде не светилось ни одно окно. Я шел довольно долго и уже подумал, что А. и М., должно быть, не смогли приехать и я сейчас окажусь возле пустой дачи (словосочетание "Пустая Дача" часто фигурировало в ранних текстах МГ в качестве квазифилософского термина). Наконец я с радостью увидел разноцветное свечение знакомой терраски. Я поднялся на крыльцо и постучал.
Голос А., несколько испуганно, спросил: "Кто там?" Я хотел было ответить, что это печник, но удержался. Мне открыли. Глаза М. и А. светились, как огоньки в аквариуме, лица казались слегка увлажненными. Прочитывалась характерная смесь свежести и утомления, несколько напоминающая преображение людей в парной бане. В., которого я раньше никогда не видел, сидел в кресле, держа спину очень прямо.
Он выглядел как просветленный йог. В отличие от А. и М., В. был одет подчеркнуто по-домашнему, в его одеянии мне почудилась какая-то больничная интимность. Если я не ошибаюсь, он был в теплых кальсонах, в тапках, на коленях держал аккуратно свернутый плед. Помню, что я воспринял это одеяние как знак, сообщающий о том, что в измененной реальности В. чувствует себя "как дома", что он в этих "мирах" является "своим", как бы постоянным обитателем этих "миров". В углу, на столике, стояла черная сковородка с аккуратно нарезанными кусочками омлета. Рядом стоял вскрытый пакет с яблочным соком. Я съел один или два кусочка омлета, после чего сел между М. и А. напротив печки. Мне дали прочесть письмо одного молодого художника, на многих страницах, напечатанное на компьютере, изобилующее развернутыми цитатами из какихто западных философов. Я стал читать письмо вслух. Совершенно не помню сейчас, о чем в этом письме шла речь, однако, по мере чтения, текст казался все более, более смешным - вскоре мы все (кроме, кажется, спокойного В.) просто умирали от смеха, сгибаясь пополам, раскачиваясь и поминутно утирая выступающие слезы. Мне показалось в какой-то момент, что нарастающий внутри меня смех может дойти до какой-то критической черты и просто убить меня - это и будет та "приятная смерть", завершающая мою раннюю "беззаботную старость". Компьютерный шрифт первоначально черно-белый и четкий, стал разноцветным и разъезжающимся, постепенно мне стало казаться, что письмо написано от руки, цветными чернилами и довольно неразборчиво. Иногда эта иллюзия исчезала. Вместо того чтобы воспринимать смысл текста, я интенсивно воспринимал (как мне представлялось) внутреннее состояние его автора.
В каком-то смысле повторялся тот же эффект психологизации, которыйт имел место в случае с Юнгом: я "чувствовал" все мучительные затруднения этого молодого художника, бесконечность его растерянности, глубину его изумления перед непроясненностью всего. Горделивый и уверенный бред западных авторов, которых он цитировал, так контрастировал с фонтаном его собственного недоумения, что это делало комический эффект практически невыносимым. Я больше не мог читать. К тому моменту "первая фаза" была налицо. Она была очень приятно. Мы сидели в волшебной деревянной комнатке, в магической избушке, среди сказочного леса. Меня раскачивали мягкие волны веселья и утепленного интерпретационного возбуждения. Все вещи немедленно, как только мой взгляд падал на них, выдавали мне свои сокровенные тайны. Особенно приковывали внимание источники света и тепла. Обычные лампы казались чуть ли не новогодними елками, если бы новогодние елки могли светиться с предельной интенсивностью. Везде чувствовалось присутствие множества живых существ: какие-то "гномики" где-то неподалеку копошились в сундучках, наполненных сокровищами, духи древесины подмигивали из разводов и "глазков", которыми покрыты были стены. В общем, вводный период напоминал детскую экскурсию в ТЮЗ, на утренний спектакль. Прямо перед нами находились два источника тепла - печка и электрический обогреватель, включенный в сеть. Кроме тепла, они извергали массу культурных, метафизических и даже просто стилистических сведений о себе. Желая развлечь остальных и себя заодно, я стал интерпретировать узоры на печке. Помню их детально и сейчас.
Там было три иконографических уровня. Первый - кафельный. Промежутки между плитками складывались в изображение "Голгофы" - три креста, центральный выше, нежели боковые. Эти "межкафельные" кресты своими основаниями упирались в чугунную заслонку печки, изображение на которой представляло собой квадратную мандалу, довольно традиционную на вид. Я почему-то уверенно "опознал" этот второй уровень как "Чинквату" - место суда над умершими. Под "Чинкватой" располагался чугунный щиток ящичка для пепла. Изображение на нем показалось мне наиболее значительным - оно напоминало ваджру, положенную горизонтально. "Пепельный" уровень, куда все, перегорев, ссыпается в виде приятного легкого бесцветного порошка, казался мне очень симпатичным и величественным, но А., когда я дошел до этого места в потоке своего герменевтического бреда, сказала, что это мрачновато. Электрообогреватель, по контрасту с теологическим фундаментализмом печки, казался сооружением, прилетевшим из бездонной глубины 60-х годов. По своему стилю он был инопланетным и научно-Лантастичкг.ким В какой-то момент было решено предпринять небольшую прогулку.
Когда я оказался за забором дачи, сказочность происходящего достигла своего апогея, одновременно приобретая несколько зловещий оттенок. Был момент легкой паники, когда я остался один в темноте, на грани (как мне казалось) погружения в живой и переполненный энергиями ночной лес. Мне казалось, что забор сомкнулся и собирается, надсмехаясь, скрыть от меня калитку. Калитку пришлось искать на ощупь - все это время забор был не то чтобы сам по себе живым и зловредным существом - сам по себе он был всего лишь чередой довольно добродушных кольев - однако уже ощущалось весьма отчетливо присутствие посторонних сил, с легкостью заставлявших и меня, и забор (а ведь мы с ним были, в сущности, друзьями) играть друг с другом в игры, наполненные взаимным недоверием. Впрочем, тогда все это воспринималось и как "магическая задача", которую я, в конце концов, решил. Меня уже сильно "вело", однако все это были еще цветочки. Мы вернулись в дом и снова сели так же, как сидели перед этим. А. время от времени смеялась, В. сидел неподвижно и просветленно улыбался, М. сильно раскачивался и шепотом матерился. Что же касается меня, то я постепенно почувствовал, что мне, как принято говорить, уже не до шуток. Я чувствовал нарастающее давление, тяжесть, которая постепенно становилась невыносимой. Одновременно я почувствовал резкую скуку. Вся эта сказочность, все эти магические силовые вихри и стремнины - все это стало меня раздражать. С предельной ясностью я вдруг осознал, что переживание, в эпицентре которого я нахожусь, мне в сущности глубоко неинтересно и ненужно. Я вспомнил о хрупкости своего сознания, о том, что много лет прожил, находясь под наблюдением психиатров, и подумал, что игра, в которую я ввязался, не для психически неустойчивых персон. Одновременно с этой вспышкой ипохондрии я ощутил страх другого рода - видимо, имеющий шизофреническое происхождение. А именно я испугался разоблачения - моим друзьям внезапно могло стать со всей очевидностью ясно, что я не человек и никогда не был человеком. Тело мое, к тому моменту, стало совершенно тонким - я казался себе черным кузнечиком. Возможно, мысль о моей психической хрупкости отлилась в этот галлюциноз, представлявший и мое тело образцом насекомообразной хрупкости.
Самому мне было безразлично, кем быть, но поскольку я отчетливо видел, что остальные присутствующие не теряют своего человеческого облика, то мне стало чудовищно неудобно, как если бы деантропоморфизация была поступком несветским (таким поступком она, в общем-то, и является). Давление на меня все увеличивалось. Я уже не мог сидеть на месте.
Я встал и пересел на маленький стульчик, прислонившись к печке, словно надеясь найти в ней себе опору. Однако тепло, исходившее от печки, только сильнее "раскручивало" меня. В этом тепле теперь присутствовало что-то тошнотворное. Я вскочил и перешел в маленькую комнатку с двумя кроватями, на одну из которых я лег. Попытка лежать в полутемной комнате, возле нагретой "спины" печки, была самым глупым мероприятием. Я истончился почти до нитеобоазного состояния, а меня все плюшили и плющили уже заебавшие меня силовые волны. Меня угнетало отсутствие музыки (являвшейся важнейшим проводником и верным гидом моих предшествующих опытов такого рода). Я также знал совершенно точно, что один глоток крепкого алкоголя мог бы резко изменить ситуацию в мою пользу, а серия таких глотков могла бы без особых проблем трансформировать мое состояние из адского в райское. У меня достаточно опыта, чтобы утверждать это с полной уверенностью. Побывав в таких ситуациях, человек без труда понимает, что имел в виду Джим Моррисон, когда он пел в одной из своих знаменитых песенок: If we dont't find a nearest whiskey-bar, I tell you, we must die. Сознание, что я, по собственной рассеянности, очутился под прессом психоделического интоксикоза без испытанных союзников (музыки и алкоголя), действовало на меня деморализуюше. Если музыка это проводник, то алкоголь (он должен быть крепким и качественным, вроде хорошего виски или коньяка) это тип руля, с помощью которого можно контролировать состояния и "оседлать" делирий. К силе, которая меня трепала и плющила, я не испытывал ни капли симпатии и никакого интереса - интуитивно я ее насквозь понимал, она была в тот момент простой и архаичной силой яда и древнего мозгоебства. Если в ней и оставалось что-то загадочное, то к этой загадочности я испытывал только брезгливость. Несмотря на то что я находился под чудовищным натиском, никакого мистического ужаса, кроме скуки и опасений за свое здоровье, я не испытывал. "Сказочность", обернувшаяся такими неприятностями, потеряла в моих глазах все свое очарование. Я был озабочен только одним - как пережить это время (когда это закончится, было не совсем понятно) и чем се- бя в подобном положении можно развлечь и отвлечь. Я больше не пытался лежать (это было физически мучительно), встал и вышел в комнату, где сидели А., М. и В. Я сказал, что "все это начинает утомлять, и хорошо было бы понемногу начать выходить из этого состояния". Я также признался, что мне хотелось бы чем-нибудь занять себя. В. с благостной улыбкой сказал, что один его знакомый, православный, любит в этих состояниях молиться, другой же занимается гимнастикой, и следить за ним в эти моменты - одно удовольствие.
У меня не было желания ни молиться, ни заниматься гимнастическими упражнениями. Сначала я решил было покурить, чего не делал несколько лет, и попытался смастерить самокрутку (в этот момент А. приняла меня за дедушку Ленина, который что-то пишет за своим кабинетным столиком в Горках). Силовая волна, почти зубодробительной мощи, воспрепятствовала моему намерению - вид табака и папиросной бумаги внушил мне отвращение. Кроме того, само это занятие - изготовление сигареты - оказалось мучительно трудным. Оставив самокрутку недоделанной, а все ее ингредиенты брошенными на столе, я вдруг резко встал, вышел из комнаты и поднялся на второй этаж дачи. С этого момента началась, по моему исчислению, вторая фаза моих переживаний. Сам по себе подъем на второй этаж почему-то придал мне сил. Я вдруг приобрел неожиданного союзника - этим союзником был холод. Тепло печки не распространялось сюда, и я вдруг испытал некоторое облегчение. Я был один в ярко освещенной комнате второго этажа. В такие моменты все имеет значение - простота и холод этой комнаты были "союзны" мне, также как и однозначное, яркое и простое освещение. Мое состояние изменилось. Я вдруг ощутил силу, но эта была уже не одолевавшая меня сила интоксикации и ее "демона", а моя личная сила - в некотором роде это была сила протеста, реакция, напоминающая пресловутую волну народного гнева, внезапно выбрасывающая оккупантов из страны в момент, когда они уже готовы овладеть ее жизненными центрами. Я по-прежнему ощущал страшный силовой натиск токсикоза, пропитанного мистикой, магией и волшебством. Однако я как бы принял вызов и ощутил себя раздраженным настолько, чтобы вступить в поединок. Я взглянул на часы (эта заводная мандала была на моей стороне) и заставил себя определить время - это было дико трудно, так как зрение было слишком измененным, знаки казались перемешанными и искаженными, и вообще время было как бы "отменено".
Определив время (было около десяти часов вечера), я внутренне сказал злобно и властно, обращаясь к яду: "Даю тебе ровно час, чтобы убраться из меня! Через час чтобы духу твоего во мне не было!" Я бы, конечно, предпочел немедленное освобождение, но разум подсказывал мне, что это невозможно - слишком большие силы были введены в действие, требовалось время, чтобы "свернуть военные действия и вывести войска". Я принялся расхаживать по комнате из угла в угол, по диагонали, время от времени производя резкие "сбрасывающие" движения руками и ногами, как бы "отбрыкиваясь" и при этом шепотом приговаривая: "На хуй! На хуй!" Постепенно я почувствовал ритм бредовых волн, этих приливов и отливов, и стал действовать с учетом этого ритма - во время каждого из "отливов" я закреплялся на новом участке территории. Вскоре я вошел во вкус борьбы, ощущение поединка было абсолютно реальным и захватывающим. Я больше не хотел алкоголя и музыки - сейчас они бы мне даже помешали, придав переживанию гедонистический оттенок. Сечас мне нравилась сама суровость и нешуточность происходящего. Меня охватило ощущение значительности, невероятной важности того, что происходит со мной. Ветхозаветный образ Иакова, который "боролся с кем-то всю ночь", возможно, присутствовал на задворках моего сознания, охваченного воинственным пафосом, однако боролся я, по моему ощущению, не с Богом, а скорее с демоном. В процессе этой борьбы я внезапно вошел в зону интенсивной внутренней "проверки", осуществлявшейся на всех уровнях. Эта "проверка" была, собственно, основным содержанием "второй фазы" - тем, ради чего эта фаза была аранжирована. В целом это переживание было пропитано дидактикой, оно было насквозь моралистическим и при этом в нем присутствовала некая прагматическая ценность.
Первый вопрос, который я был вынужден себе задать (под влиянием категорического механизма "проверки"): нет ли чего-либо такого, что подспудно отягощало бы мою совесть. В том случае, если бы нечто такое имелось, мои шансы в поединке, в который я ввязался, резко бы упали: говоря тактически, я не смог бы рассчитывать на свои маневренные возможности. Я быстро проинспектировал свою совесть, пользуясь для этого чем-то вроде "луча", и с некоторым удивлением обнаружил, что она ничем не отягощена. Успокоившись в этом отношении, я тут же был вынужден запросить себя о той жизненной ситуации, в которой я нахожусь в данный период жизни: не угрожает ли мне что-либо? Не стоит ли мне предпринять какие-то действия, о нужности которых я пока что не догадывался по невнимательности или из-за ложного понимания ситуации? Затем я должен был последовательно перебрать все, что меня каким-то образом беспокоит. Все эти вопросы (а точнее запросы, напоминающие запросы, которые правительство засылает в министерства с требованием отчетов) касались меня, как реального, ограниченного во времени и пространстве своей жизни, лица. Я должен был вспомнить, взвесить и дать оценку (будь то моральную или прагматическую) каждому из обстоятельств, составлявших мою ограниченную реальность. Я отвечал на запросы быстро, пользуясь "лучевым зрением", легко прорубающим запутанные толщи житейских обстоятельств. Большинство проблем оказывались при этом рассмотрении надуманными и несущественными: я приказал себе выкинуть их из головы. Я перебрал все несделанные дела, все обязательства, невыполненность которых меня нервировала, - почти все из этих дел я нашел не заслуживающими какого-либо беспокойства.
Теперь мне кажется смешным, что фактически в зоне этой сверхдидактики, под прожектором беспредельной, космической ответственности я вынес оправдательный вердикт всем своим недостаткам и слабостям - лени, эгоизму, безответственности, беспечности и привязанности к удовольствиям. В конце концов я был "запрошен" относительно метафизического и практического состояния мира в целом. Я быстро прощупал ситуацию и обнаружил, что, в каком бы состоянии мир ни пребывал на данный момент, он по-прежнему находится под божественным присмотром, а следовательно, все происходит именно так, как и должно происходить. Предоставив судьбы мира заботам высших сил, я окончательно успокоился. Одновременно мне показалось, что я успешно "оседлал' те силы, с которыми вел борьбу, как ковбой во время родео, удержавшийся на спине необъезженного мустанга или же как казак из повести Гоголя, оседлавший черта (манипулируя угрозой крестного знамения) и заставивший его лететь на прием к императрице Екатерине. Однако час еще не прошел, и я по-прежнему чувствовал себя отравленным - независимо от того, кто из нас кого оседлал. Расхаживая по комнате и продолжая "отбрыкиваться" и посылать психоделику на хуй, я обратил внимание, что все это время курсирую между двумя точками - с одной стороны это был край белой оконной рамы городского типа, с другой - косяк двери, к которому была прикреплена бумажка с репродукцией иконы. Не помню, была ли это Богородица или Неопалимая Купина. Оба предмета (оконная рама и репродукция иконы) были моими "союзниками". Я испытывал удовольствие по поводу двух обстоятельств: стандартный, типовой характер оконной рамы, напоминающей сразу обо всех хрущевско-брежневских "новостройках" одновременно. И то, что икона была репродукиие иконы. В силу собственной шизофреничное, я успевал во время "проверки" параллельно размышлять над тем, почему эти вещи мне так приятны.
Помню, я подумал, что все современные рассуждения о репродукции почему-то пропитаны недоброжелательством и осуждением, в то время как репродукция гораздо уникальнее любого оригинала - хотя бы потому, что репродукцию нельзя репродуцировать: репродукция репродукции всегда останется репродукцией оригинала. Оригинал как бы не удерживает собственную уникальность, давая себя воспроизводить, тогда как репродукция (в силу присущей ей божественной скромности) утаивает свою уникальность весьма успешно. Будучи безличным, все типовое и тиражированное является более удобным резервуаром для интимного содержания, нежели все оригинальное. Эти размышления, кажущиеся полемически заостренными против Беньямина или Бодрийяра, на самом деле в тот момент были полемически заострены против древней магии и волшебства. Фоном этих мыслей было удивление по поводу резкой дидактичности моих переживаний во время "проверки". Наконец я понял, что весь этот поединок был, до известной степени, инсценирован. Во всяком случае, он был важным номером в программе психоделического варьете. "Духи интоксикации" на моих глазах три раза поменяли свой облик: начав в качестве "доброго сказочника" и "ласкового волшебника", они превратились в "силовика-террориста", в атлетически сложенного джинна, желающего "замусолить к ебеням", а затем, раскрутив меня на борьбу, стали действовать в духе классического гуру, строгого и опытного "учителя жизни", умело фабрикующего педагогические ситуации, различные духовные закаливания и полезные нагрузки. Такое многообразие проявлений и изощренность в деле "отвода глаз", эта педагогическая хитрость - все это заставило меня, в очередной раз, изменить свое отношение к "духам". Я был, отчасти, восхищен их мастерством и профессионализмом. Они, конечно, мастера своего дела и (если пользоваться артистическим языком) "отлично держат зрителя". Однако, в любом случае, я был утомлен всеми этими "перетрясами" и духовными бранями.
Надо отдать должное их аккуратности - ровно через час, в районе одиннадцати часов вечера, я был освобожден, как и требовал. Правда, в течение этого часа "они" постоянно тормозили время, а.иногда вообще его останавливали. Мне постоянно приходилось смотреть на часы и усилием воли реанимировать течение времени: с колоссальным трудом, очень медленно двигать стрелки, словно бы залитые клеем. Это было составной частью нашего поединка. Казалось, что за этот час прошло как минимум часа три. Почувствовав себя, наконец, свободным, я подошел к узкому зеркалу в утлу комнаты. Я увидел себя таким, как и ожидал увидеть: лицо увлажненное, зрачки расширены, вид одновременно как бы выздоровевший и заболевший (я был действительно уже простужен, но еще не знал об этом). Напомнил сам себе картину "Проверена на партийной чистке". Я спустился вниз. Какое-то время мы еще сидели и разговаривали. Возвращение в обычную реальность казалось раем - было невероятно приятно просто сидеть в дачном уюте и вести дружескую беседу за чаепитием, вместо того чтобы трястись на ухабах психоделического аттракциона.
Я был полностью уверен, что "все закончилось". Чувствовал себя вполне нормально и вменяемо. Однако меня еще поджидала "третья фаза", классический flash back. После чаепития все легли спать. Я заснуть не смог, но всю ночь лежал в кровати весьма спокойно, о чем-то думая и чувствуя себя хорошо. При первых признаках рассвета начался легкий галлюциноз - потоки онейроидов за закрытыми веками. Впрочем, это для меня явление нормальное. Ведущую роль в разворачивании онейроидных образов удерживала за собой терраска с разноцветными стеклами: она развернулась в сложную сеть витражных анфилад.
Настоящий flash back начался с первыми солнечными лучами. По своей силе и интенсивности "третья фаза" ничем не уступала двум предыдущим, а в чем-то превосходила их. Она была исключительно позитивной и заключала в себе резкое нарастание эйфории, переходящей в состояние откровенного экстаза. Я больше ни с кем и ни с чем не боролся, ничего не боялся и был преисполнен доверия. Причиной тому было солнце - самый мощный и колоссальный, в своей очевидности, "союзник", которого я был лишен ночью. Вообще, солнце было центральным действующим лицом этой "третьей фазы". Эйфория подбросила меня с кровати. Я двигался как на пружинах, находясь в плавном и сильном энергетическом вихре. Я оделся, взял со стола сигарету (которую доделал перед укладыванием спать) и вышел из дома. Выйдя на просеку, я оказался буквально вплавлен в мощный поток солнечного света - солнце, только что вылезшее из-за горизонта, экстатическим колобком висело прямо передо мной.
Оно само двигало мной - я поддавался на этот раз охотно. Прогулка больше напоминала плавание. Я прошел по просеке, затем через перелесок, вышел в совершенно пустой дачный поселок. Поселок (как и все остальное, впрочем) казался сногсшибательно прекрасным. Дойдя до края поля, я остановился и выкурил сигарету. Затем я пошел обратно и углубился в лес по другую сторону просеки. В этом лесу меня настиг пик эйфорических переживаний - эффект был настолько сильным, что на какое-то время я даже как будто бы "потерял сознание", но не упал, а продолжал двигаться и воспринимать все. Очнувшись, я обнаружил, что стою на четвереньках на большом поваленном стволе дерева.
Ствол был покрыт пушистым светлым мхом. Мое лицо было наклонено очень близко к поверхности мха - я видел его мельчайшие детали, его структуры и ощущал его сильный запах. Какое-то время я еще ползал по стволу и общался с мхом, затем я стал понемногу приходить в себя. Я дошел до того места, где лес обрывался и начинались заборы следующего дачного поселка, и повернул обратно. На обратном пути я увидел ярко-красные мухоморы, большую группу. Я сорвал четыре мухомора - по числу участников нашего приключения - и с ними вернулся на дачу. К тому моменту, когда я подходил к разноцветной терраске, я уже был снова вменяем - на этот раз "это действительно закончилось.
Вечером я поехал в Москву. В электричке у меня сильно заболело горло, и стало знобить. Когда я вошел в свою квартиру, то был уже окончательно болен - у меня была высокая температура и все прочие признаки простуды. Однако настроение у меня было на редкость спокойное и благостное. Возможно, мои негативные переживания между первой и второй фазами были спровоцированы начинающейся простудой. Есть и другое возможное физиологическое объяснение.
Меня предупреждали, что с утра не надо ничего есть. Я же не просто ел, но злоупотреблял' пирожками. Насколько я помню, я съел девять пирожков: четыре с рыбой, три с капустой и два с курагой. Впрочем, пирожки были вкусные, так что я ни о чем не жалею.
Ватрушечка
Таким вот образом въехал Филипп Павлович Плещеев в поле моего зрения: на зелено-красном драконе с золотой чешуей, сидя между роскошных перепончатых крыльев на лакированной скамеечке. Он вылетел из разноцветной тьмы, из радужного дождя, и снова исчез, подскакивая и головокружительно вращаясь в вышине, на большой китайской карусели. Когда драконы снизились, он подошел ко мне и, протягивая руку, сказал: "Господин Мартов, нас ожидает павильон ужасов". К тому времени я был уже знаком с его романом "Освальд".
Где-то в пустынном и диком месте останавливается поезд. Из вагона первого класса (с "креслами синего бархата") выходит молодой мужчина в грязном пальто. В руке - большой чемодан. У него бледное лицо с вечной маленькой улыбочкой. Нижняя губка честолюбиво оттопырена. Это Ли Харви Освальд, будущий убийца президента Кеннеди. Большую часть книги занимает переписка Кеннеди и Освальда. Освальд живет в гостинице, в полупустыне.
Гостиница расположена недалеко от железнодорожного полотна. В своем номере Освальд вынимает из чемодана разобранное ружье с оптическим прицелом, тщательно собирает его, укрепляет на подоконнике. Окно выходит в какие-то сонные заросли. Освальда окружает тишина. Но его переписка с президентом идет на истерическом взводе. В ней много упреков, каких-то неожиданных воплей. Кеннеди кажется человеком огромного роста, пропахшим лекарствами, с огромными длинными пальцами, необузданным, вечно взвинченным, проводящим целые дни напролет в диком возбуждении. Освальда он называет в письмах иногда "милый Ли", а иногда "мой дорогой Харви". Ли хочет убить Кеннеди, он долго, старательно настаивает на этом, приводит доводы, доказывает, убеждает, требует. Кеннеди яростно сопротивляется. Его письма начинают напоминать прозу Пастернака по обилию исступленно цветущей сирени в вазах, умножаемой зеркалами и поверхностями роялей. Эта сирень, а также весенние грозы, цвет неба и звуки музыки вызывают какой-то дикий, неадекватный, не влезающий ни в какие рамки восторг. Захлебываясь от восторга и ужаса, громко топая, сопя, в огромном разметавшемся фраке, Кеннеди бегает по залам и коридорам Белого дома. Там, под онейроидными люстрами, отражаясь в паркетах, вечно длятся концерты великих исполнителей. Однако Ли упорен. Он тихо, неизбывно и кротко добивается своего. Наконец согласие получено. Кеннеди извещает об этом в суховатой записке, поражая несвойственным ему лаконизмом: "Милый Ли! Я понял все. Ты не можешь иначе. Хорошо, я согласен. Джон". Получив эту записку, Освальд собирает вещи, наводит порядок в комнате.
Несколько раз переставляет тяжелую пепельницу зеленого стекла. Перечитывает записку, негромко бормоча: "Милый Ли… ты не можешь иначе…" Затем он встает, подходит к ружью, нацеленному в открытое окно, приникает глазом к оптическому прицелу, тщательно целится и, наконец, стреляет.
Хайдеггер говорил об ужасе, который позволяет нам "осязать" Ничто. Можно сказать,-что всякая тварь, пребывающая во времени, должна обладать некоторым "воспоминанием о Ничто", этим "подсознанием подсознания". Возможно, именно к этому "воспоминанию о Ничто" возводят свою родословную комические эффекты. Пустота, лежащая в глубинах памяти, делает нас смешливыми, подобно тому как емкость, скрытая в глубине горного массива, порождает акустический резонанс. Впрочем, роман Плещеева лишь косвенно юмористичен.
Я уже сказал, что наша встреча с автором Освальда произошла на иллюминированной старинной плошади, среди огоньков, под слабым дождем. Приблизившись к "павильону ужасов", мы сели в черный мерседес образца 1930 года, движущийся по рельсам, наподобие трамвайчика. И этот транспорт увлек нас в туннель.
- Вы несколько старше меня, - начал Плещеев, - и поэтому, наверное, помните настоящие китайские аттракционы, а не те подделки, вроде той, с которой я только что слез.
- О да, - ответил я охотно, - я помню еще знаменитую карусель по имени "Веер с персиковыми цветами". Он прищелкнул пальцами с видимым наслаждением.
- Ах, что за времена были!
- Туннель ужасов, в котором мы сейчас с вами находимся, тоже хорош. Здесь никогда ничего не меняется. Те же мрачные автомобили, несущиеся друг за другом по темному коридору, те же гибнущие дети…
Мою речь перекрыл скрежет. В ярко вспыхнувшем сиянии на рельсы выскочили искусно сделанные дети в матросках, автомобиль смял их, блеснули на миг озаренные ужасом голубые глаза, беспомощно всплеснула маленькая ладонь в синем рукаве, ветровое стекло покрылось мелкими капельками крови.
- Теперь, - сказал я, - когда видишь аттракцион много раз, это только ностальгически теребит нервы. Но после первого посещения мне снились искаженные личики, золотой якорек на рукаве… Но, если уж мы говорили о развлечениях прежних времен - времен моей молодости, - все это бледнеет по сравнению с так называемым Домом Сухих Цветов. Он появлялся незадолго перед Рождеством, в темную снежную ночь. Обычно он находил себе место на какой-нибудь достаточно оживленной улице, в проеме между двумя большими доходными домами. Выйдешь, бывало, утром купить горячих каштанов и вдруг видишь, что там, где еще вчера зияла прореха и темнел пустырь, стоит он - высокий, строгий, без всяких украшений, с абсолютно черными стеклами в длинных узких окнах. В этих непрозрачных стеклах отражалась иллюминация кондитерских лавок и подводные огоньки торговцев живыми рыбами…
- Живыми рабами? - не расслышал Плещеев.
- Живыми рыбами, - поправил я. - Дом Сухих Цветов это было солидное предприятие. Скромная вывеска извещала о невозможности входа для детей, подростков, впечатлительных женщин и людей со слабой нервной системой. На первом этаже, сразу влево от входа, был особый ресторан.
Впрочем, я там никогда не обедал - я сторонник простой здоровой пищи, к тому же вегетарианец. К тому же ностальгирующий эмигрант. Вареная картошка с дымком, соленый огурчик, рюмка водки - что еще надо пожилому писателю? В мире существует много хорошей еды - простой, хорошей еды…
- Да, я читал ваш роман "Еда", - сказал Плещеев. - Шестьсот страниц сплошного описания различных блюд… Читая его, я представлял вас розовощеким толстяком… - Он бросил косой взгляд на мое сухое бледное лицо и тщедушное телосложение. Я хотел сказать что-то, но грохот перекрыл мои слова. На головокружительном повороте нам открылся стремительно надвигающийся на нас горящий дом. Мощный столб огня вздымался над ним. Искусственные люди прыгали из окон, сыпались вокруг и разбивались в кровавые дребезги. Видно было, что верхний этаж уже поехал, с треском, и навис над дорогой пылающим массивом. Мы должны были промчаться под ним.
- Проскочим или нет? - спросил Плещеев, на миг поддаваясь обаянию игры. Дом, как в замедленном кинофильме, разъехался в стороны, расселся и рухнул. Были в подробностях видны оседающие стены, открывающиеся за ними беззащитные коробочки жизни - обнажившиеся квартиры, знакомые мне, как моя собственная. Я смотрел на все это чуть увлажненным, унающим взглядом - ведь я видел это не меньше двадцати раз. Вот зеленая бутылка на столе - сейчас она превратится в облачко стеклянной пыли, так как ее заденет пролетающий кирпич. Вот женщина вскакивает с кровати и тут же проваливается сквозь пол с еле слышным криком. Вот мужчина в подтяжках выбегает на лестничную площадку, падает в пролет, испаряется. Чудом наш автомобиль остался цел среди этого распада, и мы продолжали мчаться в туннеле.
- Проскочили! - крикнул Плещеев, оглядываясь в заднее окно.
Догорающий дом исчезал за поворотом.
Мы выехали на узкий мост. В глубине, внизу, тек пенистый Ахерон. Плещеев, взволнованный происходящим, не отказался от предложенной сигареты. К тому же мост впереди обрывался.
- В пропасть? - спросил Плещеев, выпуская облачко дыма, - навсегда? "Мерседес" близился к обрыву. Уже были отчетливо видны покореженные концы рельсов, нависающие над бездной. Но гигантская летучая мышь тихо спланировала с высоты и, подхватив наш автомобиль, одним махом перенесла его через пропасть. Я приоткрыл глаза. Мы снова мчались по рельсам. Плещеев в полутьме улыбался.
- Здесь весело, в этом аду, - сказал он задумчиво.
- Наше время - время революции в этом деле, - сказал он через некоторое время. - Электронные и лазерные эффекты придают беспощадную достоверность старому бреду, прошедшему новейшую техническую обработку. Конечно, мы с вами можем оценить наивность традиционных туннелей, но молодежь уже мало интересуется этим. Впрочем, наивное, собственно говоря, ближе к ощущению ужаса. Самые простые вещи бывают порой ужасными. Меня в общем-то волнует только наивное.
- А что для вас ужасно? - поинтересовался я. - Я в детстве лежал в больнице. По ночам в палате дети рассказывали друг другу "страшные истории". Одна из них запала мне в душу своей недосказанностью. Где-то в деревне была разрушенная церковь. Каждый, кто входил туда и смотрел на потолок, мгновенно умирал. Он умирал именно от ужаса, так как на потолке было что-то невероятно ужасное. Собственно, это было "самое ужасное", лицезрение коего нельзя было выдержать. История обрывалась вопросом: что было на потолке? Ответ на этот вопрос, конечно, ни один человек не мог знать, так как все видевшие умерли. Однако слушатель должен был выдвинуть предположение, соответствующее ответу на вопрос, что для него является самым ужасным. Кто-то сказал, что на потолке человек видел сам себя в виде растерзанного мертвого тела. За неимением другой версии, большинство детей в палате согласились с этим мнением. Думаю, что в этом сказался детский эгоцентризм. - Может быть, он видел Бога? - пожал плечами Плещеев.