Я не заметил, как подошел ко мне этот человек и когда он пристроился возле меня. Повернув голову, я увидел сутулого старика с ласковым лицом. Он был бос и одет в залатанную бумажную фуфайку. На его коленях лежала пустая котомка, затянутая веревкой и привязанная к посоху. На лице остро выдавались тощие скулы, лохматились густые брови и усы.
— Спасибо, дедушка.
— Вы курите?
— Как паровоз.
— А не найдется ли у вас лишней цигарки?
Речь старика, обратившегося ко мне на «вы», понравилась мне. Я пошарил по карманам. Извлек пачку, в которой еще оставались сигареты, и протянул старику, улыбаясь.
— Дай вам бог здоровья! Со вчерашнего дня не дымил.
Старик достал из-за пояса кресало, огниво и трут, высек огонь. Закурив, спрятал свои орудия и жадно затянулся. Глубоко, всей грудью втягивал он в себя дым, долго, пока хватало дыхания, удерживал его в легких и чуть ли не с сожалением выпускал через нос. Выкурив сигарету до конца, принялся поглаживать колени — поочередно то одно, то другое. Руки у него дрожали. Вовсе не от старости, подумалось мне. Такая дрожь была мне тоже знакома. И я слишком хорошо знал ее причину. От черной горбушки, которую я поглощал с жадностью, еще кое-что оставалось. Рыбу я не съел и наполовину. Мой новый знакомый не мог оторвать взгляда от газетного листа, в который я завернул остатки трапезы. Губы его шевельнулись. Словно он хотел было сказать что-то, но не осмелился. Чтобы подбодрить его, я заставил себя еще раз улыбнуться. Тогда он спросил еле слышно:
— Вы не знаете, где тут вода? Что-то пить хочется…
Я понял — вопрос задан для того, чтобы поддержать разговор, и ответил:
— В конце перрона направо. А у вас есть, что запивать?
— Пожалуй, нечего. Но иногда — может быть, вы тоже знаете… хотя вы слишком молоды для этого, откуда в ваши годы все знать, — иногда после воды меньше хочется есть, можно обмануть голод.
— Знаю. Доводилось. Хотя лучше бы этого и не знать.
Я замолчал. Пожалел, что сказал лишнее. Старик тоже умолк. На перроне громко пререкались двое пьяных. Вот они обругали друг друга. Но потом, вместо неизбежной, как мне казалось, драки, я услыхал их смех и увидел, как они лобызают друг друга в усы. Протянув старику все, что осталось от моей трапезы, я сказал:
— Ешьте. Я… уже сыт.
— Спасибо, сударь! Спасибо, дай вам бог здоровья!
— Если бы дал…
— А почему бы и нет? Ему ведь ничего не стоит.
— Стоит лишь захотеть.
— Это верно, сударь. Лишь захотеть.
Мимо нас прошел в грязной, замасленной робе стрелочник, пожелал нам доброго вечера. Мы ответили тем же.
Из города не спеша подкатила пустая пролетка и остановилась неподалеку. Свистнул и запыхтел паровоз. Из вокзального ресторана донеслись пронзительные вопли подгулявшего посетителя.
— Мама-а-а!.. Мама-а-а! Зачем только ты меня на свет родила? Ведь я тебя об этом не просил, мама-а-а!..
Ему никто не ответил. Наступила глубокая, гнетущая тишина. Пока старик чавкал, занятый едой, я от нечего делать разглядывал пестрые афиши, украшавшие стены зала ожидания. На одной было написано:
На другой:
Афиша, приглашавшая в Синаю толстосумов, представляла собой пейзаж с горами, елями и роскошной виллой, распахнувшей навстречу солнцу широкие окна. На афише, звавшей тех же богачей поехать к морю, я мог любоваться солнечным пляжем и двумя смуглыми девушками в купальных костюмах. Третья афиша советовала своим читателям пить перед едой аперитив Мартини. Мелькнула мысль: Синая и мне бы не повредила. Чистый воздух, не жарко. Море тоже пошло бы на пользу. Солнце прогрело бы мое хилое тело. Я плавал бы в море. Пересыпал в руках песок. И может быть… Может быть, снова повстречалась бы мне дочь татарина из Сорга, Урума, чудесная, загадочная Урума.
Воспоминания о юной татарочке Уруме и о времени, проведенном на берегу Черного моря, среди татар, налетели на меня как вихрь, захватили, заполонили воображенье, вновь обожгли и разбередили душу. Из груди моей чуть не вырвался стон. Я сжал зубы, собрал всю свою волю и безжалостно прогнал нахлынувшие воспоминания. Потом торопливо огляделся, надеясь как-нибудь отвлечься от своих раздумий. Под афишами, приткнувшись к стене, пристроилась группа солдат. По их плотно набитым котомкам можно было предположить, что они возвращались после отпуска обратно в казармы. Солдаты спали глубоким сном смертельно усталых людей, положив головы на плечи друг другу, смешавшись в одну грязно-серую кучу. Я содрогнулся и застыл на месте: у одного из спавших из-под отставших подметок торчали большие узловатые пальцы. Обмотки, казалось, были подобраны на помойке. Измятые брюки — заплата на заплате. Кители настолько грязны, что невозможно угадать их первоначальный цвет. Один из солдат, спавший с открытым ртом, захрапел. Через некоторое время храпели уже все; под храп сон их стал еще крепче. Наши крестьяне — я видел это не раз да знал и по собственному опыту — спят как придется: раскинувшись на твердой, как железо, земле и положив руки под голову — в жаркое время, съежившись и свернувшись калачиком — когда холодно. Сон этих людей, даже когда им снятся сны, всегда глубок, потому что всегда измождены их тела.
Старик, о котором я, задумавшись, совершенно забыл, — вот бы так про него забыла смерть! — все еще чавкал, сидя подле меня. Пытаясь обмануть себя, вообразив, будто у него много разной еды, он не спешил глотать и подолгу пережевывал каждый кусочек. Его чавканье начинало меня раздражать. Я уже подумывал — не лучше ли сейчас встать и уйти, пока не успел обидеть его какой-нибудь резкостью, — но тут челюсти деда устали жевать, и он, проглотив последние крошки, удовлетворенно обратился ко мне:
— Ну, сударь, теперь-то уж мне есть, что запивать.
— Если бы у меня было, я дал бы вам еще.
— Когда такой же бедняк отрывает от себя последний кусок, это все равно, что отдать другому свою душу.
Отдых и еда не успокоили меня. Я чувствовал, как во мне растет чувство бессильной злости, омрачая и отравляя сознание.
— Я бы отдал вам и душу, дед. С радостью. Мне она все равно ни к чему.
Старик пристально посмотрел мне в глаза. Сказал тоном, не допускающим возражений:
— Никогда не говорите больше таких слов!
— Боюсь, что мне еще не раз придется повторять их.
— Что так? Жизнь опостылела?
— Похоже на то.
Он с живостью юноши вскочил со своего места и уселся напротив. Взял в руки свой посох и погрозил мне.
— Вам… Вам стоило бы задать хорошую трепку. Ведь вы молоды! В ваши-то годы говорить, что жизнь опостылела! Нет, право слово, стоило бы задать вам хорошую трепку!
— Вы и впрямь думаете, что от этого будет какой-нибудь прок?
— А как же… Будто не знаете? За битого двух небитых дают. Нет, хорошая трепка прибавила бы вам ума-разума.
Я пропустил его угрозы мимо ушей. Потом спросил:
— Вы едете на поезде?
— На поезде? Господь с вами. С какой стати я поеду на поезде? А на что господь бог мне ноги дал?
Я засмеялся. Засмеялся и старик, снова усевшись на прежнее место. Резко запахло углем.
— Как только рассветет, возьму ноги в руки и пойду себе по шпалам. Вот так, мил друг, и буду шагать, пока не доберусь до Парепы.
— Вы из Парепы?
— А откуда же мне быть?
— Что же привело вас в город? Какая беда? Или судитесь с кем?
— Нет, сударь, бог миловал. И от беды и от судов уберег. Я по нраву человек мирный. С тех самых пор как родился, ни с кем в драку не лез.
— Стало быть, вы пришли из Парепы погулять и на город посмотреть…
— Мне уж не до гуляний. Да и не стал бы я на это силы тратить, — я этот город как свои пять пальцев знаю. Если вам интересно, сударь, то я пришел в Руши-де-Веде навестить сына.
— У вас есть сын?
— Есть. Единственный, храни его бог. Живет здесь с конца войны.
— Он что, купец?
— Господь с вами, какой купец? Он адвокат, сударь! Знаменитый адвокат. Может, и вам приходилось о нем слышать.
— Может быть. Если бы вы назвали его имя…
— Олимпие Келу его имя.
— Олимпие Келу!.. Адвокат Олимпие Келу — ваш сын?
Старик повернулся в мою сторону. В его посуровевшем голосе звучал вызов, когда он резко спросил:
— А почему бы и нет? Ответьте-ка, почему бы ему не быть моим сыном?
— Это удивительно, ведь в нем нет ничего деревенского. Настоящий барин. Да что я говорю — барин. Можно подумать, что он царского рода.
— Стало быть, вы его знаете?
— Да кто ж его не знает? Всякий знает Олимпие Келу как родного.
Старик обрадовался. Глаза его просияли. Посветлело и все его высохшее, морщинистое, землистого цвета лицо.
— Чудо какой адвокат, сударь, просто чудо! И это вы верно сказали — ни капли на мужика не похож. Другого такого во всем городе не сыскать. А может, и во всей стране.
— Другого такого нет. Конечно, нет! И ведь он совсем еще молод.
Я вовсе не знал Олимпие Келу и слыхом о нем не слыхал. Соврал, чтобы доставить старику удовольствие. Часто, говоря правду, мы заставляем людей страдать. И наоборот, самая невинная ложь может их осчастливить.
Старик из Парепы долго упивался своей радостью. Потом с гордостью заявил:
— А сколько денег зарабатывает! У него, сударь, столько денег, что не знает, куда их и девать. Чтобы не потускнели, то и дело перетряхивает лопатой.
— А вам дает?
Отец адвоката Олимпие Келу не ожидал этого вопроса. Он вздрогнул. Потом, зло уставившись на меня, грубо ответил:
— А зачем мой сын стал бы мне деньги давать? А? Зачем мне их давать, ну-ка? Он и не дает. И правильно делает, что не дает. Не дает, потому что незачем мне их давать. Деньги его, а не мои. А раз это его деньги, то пусть он их и стережет, пусть он их и копит.
Старик почувствовал, что его слова не рассеяли моих недоумений. И осекся. Вздохнул. Затем устало добавил:
— Может, он и дал бы. Может, и дал бы, хотя бы на табак и на дорогу, да…
— Да что?
— Боится барыни, жены своей. Пуще огня боится ее рассердить.
— Вот теперь все понятно. Если барыня не дозволяет, то все понятно.
У меня запершило в горле. От рыбы началась изжога. Я закурил сигарету. Протянул еще одну старику. Мы курили молча. Потом я вдруг брякнул:
— Наверно, вы даже не видели своего сына.
— Видать-то видал. Без этого и домой бы не вернулся. Я видел его — у калитки дома.
— Почему у калитки?
— Ну ладно. Раз уж мы больше часа знакомы, так и быть, расскажу вам все, как на духу. В дом сына я не вошел бы ни за какие деньги.
— Из-за барыни?
— А из-за кого же еще? В доме моего сына, как говорится, всем заправляет жена. Много лет назад я как-то переступил порог его дома. Барыня, как завидела меня, с лица переменилась, раскричалась. От старика, дескать, овчиной воняет, он еще блох в дом напустит.
— Может, от вас в самом деле воняло…
— От меня нет. От моего кожуха воняло. А коли от кожуха, то я-то при чем? От кожухов всегда овчиной несет. А что до блох… Блох не было. Зимой дело было, а блохи зимой не больно-то плодятся.
— И часто вы ходите в город навещать сына?
— Да частенько. Других-то детей у меня нет. Вот и одолевает тоска по единственному сыну. А двадцать пять верст от Парепы до Руши — не бог весть какая даль. За два дня добираюсь. Бреду потихонечку, силенок-то уж маловато. Добираюсь до города. И принимаюсь расхаживать возле сыновнего дома. А то прислонюсь к забору. Жду. Смотрю, как он выходит из дома. Или дожидаюсь, когда он вернется из суда. Очень знаменитый адвокат, сударь, у меня сын! Идет в суд — а за ним целая толпа просителей. Возвращается домой — опять толпа. Зовет их в дом, в гостиную, домина-то огромный, с гостиной. Толкует с ними. Расспрашивает. Заговаривает зубы. Торгуется. Выманивает у них денежки. Перед тем как в дом войти, проходит мимо меня. Я ему, как и все: «День добрый, господин Олимпие!» «Добрый день, дед», — отвечает.
— И даже не остановится поговорить с вами?
— Если остановится, барыня из окна увидит и скандал учинит.
— И по-вашему, так и надо?
— А иначе-то как? Эдак-то всего лучше. Потому как, видите ли, сударь, живет он теперь не с нами, а с женой. Зачем ему дома из-за меня ссориться?
У старика явно чесался язык.
— Вот так оно и идет, сударь. Соскучусь по сыну — иду повидать. Облегчу душу — возвращаюсь к старухе. Очень знаменитый адвокат мой сын, сударь! Если вам придется когда с кем судиться, ступайте прямо к нему. Даже ежели человека убьете, Олимпие Келу вызволит. Да не просто вызволит, — докажет, что вы вовсе и не виновны. О кражах я уж и не говорю. Для жуликов и воров он отец родной. Своими золотыми устами из любой беды их вызволяет. Не забудьте, сударь. Олимпие Келу — его имя. У него большой дом с садом на Дунайском проспекте. Вам его даже ребенок покажет. А меня люди кличут Антофие Карп Келу.
— Постараюсь не забыть ни вашего сына, ни вас, дед Антофие.
— Спасибо… Нет ли у вас еще цигарки?