Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Безумный лес - Захария Станку на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Безумный лес

ЗАХАРИЯ СТАНКУ

Несомненно, куда бы ни забрасывала нас судьба, мы сохраняем навсегда в памяти не столько красоты природы, не особенности городов, даже не радость и горе, сопровождавшие нас в ту пору, а образы людей, встретившихся нам в пути. Человек, сила его воздействия, мысль, пробужденная им, услышанное слово, встреча, обогатившая душу, — вот что не забывается. Побратимство рождается от единства идей, дум и, особенно, от взаимного интеллектуального обмена. Мы благодарны тем, кто открывает нам нас в добром и высоком, и, наоборот, стараемся скорее забыть сообщников нашего падения, пустой болтовни, потери времени.

Среди людей, встреченных мною за последние годы, особенно запомнился мне один большой писатель и своеобычный человек. Я радуюсь возникшей между нами дружбе. В поздние годы жизни такое случается очень редко. Этот человек — Захария Станку, один из самых талантливых и мыслящих румынских писателей. Он не просто умелый рисовальщик жизни, а острый психолог, вскрывающий первопричины и учащий читателей жизни.

В 1966 году впервые пересекла я границу Румынии и оказалась в Бухаресте.

Один из членов моей семьи пал смертью храбрых на прекрасной румынской земле… Триста тысяч подобных ему советских воинов сложили головы, сражаясь за ее освобождение двадцать с лишним лет назад. Румыния! Что я знаю о ней, ее вчерашнем и сегодняшнем дне, о ее литературе?

Столица Румынии весьма красива. Под высаженными на улицах деревьями — купы хризантем и роз. Город не однолик. Начало века сохранило свои архитектурные особенности в постройках немецко-австрийского типа, напоминающих центр Вены. Румынские короли и королевы из семьи Гогенцоллернов привезли с собой пристрастие к серому камню и аляповатым украшениям.

Старые окраины Бухареста невзрачны и лишены индивидуальности. Зато поразительны новые районы вокруг огромного Завода имени 23 Августа, завода, названного в честь Дня освобождения Румынии. Необозримо строительство жилых домов. Прекрасные здания возводят румынские архитекторы в центре и на пустырях вокруг столицы, и вместе с постройками всюду появляются поляны знойных роз, алых канн и гвоздик, купы каштанов, белых акаций, лип, кленов.

Первая встреча с Захарией Станку не была особенно приятной. Передо мной стоял замкнувшийся, изучающе всматривающийся в окружающее человек. Я знала уже трудную биографию автора могучих и горьких книг о дореволюционном румынском крестьянстве, бродягах и жителях окраин. Читая его произведения, невольно вспоминала «Мужиков» Реймонта, крестьян Бальзака, Лескова, Толстого. Рабы, изнемогавшие от голода, нищеты, безвыходности, терявшие человечность, столь присущую им от природы, живыми встают со страниц «Босого», «Безумного леса» и «Игры со смертью», «Горьких корней», «Табора» и других произведений Станку. Они — страшный упрек эксплуататорам, помещикам, деспотизму.

Сам Станку до четырнадцати лет не покидал ада принуждения, бедности, безграмотности.

Я пытливо вглядываюсь в него, любуюсь внешностью высокого, ладного шестидесятичетырехлетнего собрата по цеху. Он опрокидывает все утверждения о «голубой крови» и «белой кости». Крестьянин, научившийся грамоте в пятнадцать лет, ставший, как Горький, выдающимся писателем, может украсить «изысканнейшее» общество аристократов.

Постепенно отрывистая и скучная беседа моя со Станку становилась доверительнее и важнее для нас обоих. Барьер отчужденности рушится, когда встречаются люди одной цели, одного мировоззрения и одной профессии. Все мы, пишущие книги, работаем, где бы ни приходилось, наедине со своими мыслями, в таинственном и благостном мире творчества, созидания характеров, психологических портретов. Все мы пытаемся приобщить людей к тому, во что верим. Огромен мир чувств, исканий, находок, потерь, горестей и радостей писателя. Он должен знать и перечувствовать все, о чем рассказывает. Он никогда не бывает одинок — так велико, сложно и захватывающе невидимое для других его духовное хозяйство. Никогда восприятие окружающего не бывает сильнее, чем в мгновения первого знакомства. Помню, как один-единственный раз в Заполярье мне посчастливилось увидеть северное сияние. По сей день нередко передо мною встают столь же ярко россыпь самоцветов и витые золотые столбы на черном бархате неба.

Первая встреча и разговор со Станку о его творчестве, о классической и современной русской литературе, которую он любит, основательно знает и судит, прочувствовав, продумав по-особенному, остались в моей памяти навсегда. В те же дни я узнала немало других румынских писателей и осторожно прикоснулась к неведомой мне культуре. Понимала, что могу лишь внимательно слушать и смотреть. Нет ничего более вредного для самого писателя, чем наклеивать ярлыки, обычно свидетельства невежества, во время кратких поездок по иным странам. И свою-то родину часто не хватит жизни, чтобы до конца понять и оценить. Но отдельных людей в любом месте можно безошибочно принять и разумом и сердцем.

Биография писателя редко бывает несложной и гладкой. В бурях и борьбе, а не в слюдяной заводи формируются таланты. Страдание — подчас тот же огонь, на котором калятся булаты. Какими только трудными путями не шли к революции писатели? Алексей Толстой, да и многие иные тому примеры. Дарование крепнет в сомнениях, исканиях.

Еще до освобождения Румынии от фашистского ига поэт и журналист Захария Станку выступал со многими произведениями, всегда талантливыми и совершенно индивидуальными.

Двадцать третье августа 1944 года — великая дата для румынского народа — вихрем подняло творчество Станку. С каждым годом с тех пор он пишет лучше. Каждая последующая его книга, что новый взлет, выше и выше. Большой талант не иссякает. Он сродни мощной водной стихии. Станку, подобно всем большим писателям любой национальности, обладает неповторимым, своим голосом. Его слог, построение сюжета, творческое видение и мышление своеобразны. У него особый склад повествования, размеренный и вместе с тем страстный, жестковатый, смелый. Большой выразительности и внутренней силы достигает писатель и в романе «Безумный лес», посвященном, как несколько других его книг, крестьянству и обездоленному люду, живущему в затерянном городишке — скопище раздавленных человеческих судеб, поруганной красоты и стремлений.

Станку монументалист в литературе, он создает могучую социальную панораму, хотя ограничивает себя территориально и тематически. Он глубоко и сурово анализирует поступки и душевные порывы своих героев, но одинаково проникновенен и щедр в обрисовке второстепенных персонажей. Люди в романе «Безумный лес» все без исключения живые, полнокровные. Как истый поэт, Станку впечатлителен и обладает точным знанием словозвучания, ритма. Читатель, следуя за писателем, заражается его скрытым гневом, состраданием, юмором. В этом магия таланта Станку. Только большой писатель — волшебник. Подлинный реалист и умный художник, Станку никогда не бывает безразличным. Равнодушие — смертельный враг настоящего искусства — чуждо ему и неприятно. Он вызывает человеколюбие, сеет зерна протеста, подводит к гуманистическим идеалам высоких идей, к революции.

Роман «Безумный лес», как и многие иные произведения Станку, носит явно биографический характер, повествует, в частности, о его первых, неимоверно трудных шагах на писательском поприще. Но труднейшая форма, выбранная автором, повествование от первого лица, нисколько не ослабляет впечатления и занимательности фабулы. Замечательной психологической точностью, постижением духовного мира людей, умением строить сюжет без примитивных эффектов, Станку сродни крупнейшим писателям прошлого и нынешнего веков. Его книги из того же ряда, что и великолепные полотна К. Гамсуна, его «Женщины у колодца». Столь же неожиданно, по-новому показывает он мрачный и пылающий страстями мир деревни и захолустья.

Нет ничего более трудного, чем писать об обездоленных и вообще о несчастье. В «Безумном лесе» Станку прямо говорит об этом. И, однако, им создано впечатляюще яркое произведение о жизни людей, ведущих упорную, изнурительнейшую из войн — войну с бедностью, бесправием, безнадежностью.

Сложные, хорошие, поэтически любящие женщины жили на сожженной лихом, не менее чем солнцем, пустой равнине Бэрэгана. Татарка Урума охладевает к своему возлюбленному при мысли, что, пьяный, он встречался с другими девушками. И, хотя он не изменял ей, она считает, что он «осквернен» взглядами желавших близости с ним гагаузок. Измена, по ее мнению, уже во взгляде убивает любовь. Так, впрочем, думал и Л. Толстой.

Для меня Захария Станку особенно дорог сочетанием суровости, требовательности и вместе с тем ранимости и мягкости. Поэт, ставши прозаиком, всегда останется поэтом. В прошлом Станку не только сам писал стихи, но и сумел первым, еще в 30-х годах, заметить, оценить и перевести на румынский язык Есенина.

Многогранный и много знающий писатель, поэт, академик Захария Станку хорошо изучил мировую литературу и зорко следит за каждым новым обещающим именем в искусстве. Долгое время он возглавлял ведущий театр Румынии — Бухарестский Национальный театр. Драматургия, как и поэзия, постоянно влечет его к себе. Но наиболее силен он в прозе.

О творчестве, социальных сдвигах на планете, об искусстве подолгу беседовали мы в маленьком коттедже Станку через три года, когда я вновь посетила Румынию. Я любила наблюдать за ним в домашней неприхотливой обстановке, среди книг, в кресле подле большого лимонного дерева в кадке. Николина Станку — олицетворение женственности, скромности, ума и любви — идеал жены-подруги писателя. Более года жила она когда-то в Москве и говорит по-русски. Почти полвека прошло с того дня, когда к деревенской юной миловидной учительнице Нуше пришел деревенский долговязый, сероокий парень и попросил ее позаниматься с ним грамотой. Так началась любовь Николины и Захарии Станку.

Годы углубляют, очищают, крепят их чувство. Что-то неуловимо патриархальное и добротное ощущаю я всегда, когда в кабинете Станку появляется его сын, врач по профессии, весьма своеобразный и даровитый писатель — Хория Станку с женой-юристкой и двумя смышлеными мальчиками… Дед и не пытается скрывать привязанность к внукам. Он шутит с детьми, и лицо его с точеным прямым носом, холодными глазами и надменным выражением губ резко меняется. Добрея, оно стареет. Я внезапно вижу крестьянина, уставшего от работы и преодоления препятствий, мечтательного и грустного. Такими были и его предки — батраки, сызмала как бы впряженные в неповоротливую и тяжелую телегу жизни.

— Самое главное для нас, коммунистов, сохранить мир на земле, спасти наших потомков от гибели, которую готовит им атомная война. Мы уже прожили свою жизнь, но они, наши дети, внуки, должны быть счастливы. Нет цели значительнее, нежели эта, — говорит Станку, гладя большой рукой артиста головку меньшего внука. — Все, что стоит на пути к миру, надо беспощадно убирать.

В весенний вечер 1969 года, незадолго до моего отъезда из Бухареста, мы потеряли ощущение времени, увлекшись размышлениями о будущем и о необходимости борьбы за него.

Мир. Он начинается в нас, наших семьях, в творчестве, в любом добром созидании. Ни один творец не хочет разрушения того, что создано его мыслью, энергией, руками.

Когда бы мы ни встретились со Станку, я как бы продолжаю неоконченный разговор. А расставаясь, чувствую, что многое осталось недосказанным.

В Захарии Станку счастливо соединились талант, ум и высокая культура духа.

Сжигающая его творческая неудовлетворенность собой, поиски свидетельствуют, что не иссякнет в нем никогда источник тепла и света, без которых писатель бесплоден.

Как ваятеля нельзя понять, не ознакомившись с его скульптурой, так писатель не открывается до конца, если не вглядеться, не вникнуть душевно в его произведения. Один из примеров тому «Безумный лес» — могучая книга о людях разных, противоречивых, о судьбах мучительных, трагических, как сама жизнь прежней Румынии.

Хотя в наши дни «Безумный лес» стал уже романом недавней истории, он нисколько не теряет значимости. Истинно художественное, острое по психологическому рисунку и красоте произведение сохраняет свою неувядаемую силу. Такие книги входят в фонд постоянных ценностей всей мировой литературы.

Галина Серебрякова

БЕЗУМНЫЙ ЛЕС

I

Дядюшка Тоне смотрит на меня искоса. Я тоже смотрю на него, но открыто. Смотрю прямо в лицо. От моего взгляда не ускользает, как постарел дядюшка за те годы, что мы не виделись. Еще больше поседели усы. Он их уже не подстригает. Не холит. И они торчат спутанными метелками. Лоб его, и прежде вечно нахмуренный, теперь весь в морщинах. Еще больше обвисли дряблые щеки. Блестит каплями пота макушка. Бедняга! Он начал лысеть. Теперь он еще больше похож на свою мать, мою суровую бабку из Кырломану. Но у той глаза до сих пор ясные и молодые. Она еще может разглядеть ястреба, кружащего высоко в небе. Когда приходится штопать или шить, бабка сама вдевает нитку в иголку. О дрожи в руках нет и речи. От ее затрещин можно спятить. Я не был у нее с прошлого года… Карие глаза дядюшки Тоне, недобрые и глубоко запавшие, смотрят устало, взгляд их помутнел. Всякий раз, когда приходится проверять счета, он вытаскивает из кармана и напяливает на нос очки. Очки сидят криво. И он таращит глаза сквозь мутные, покрытые пылью и грязью стеклышки, пока на лбу его не выступает пот.

Мы долго молча глядим друг на друга. Он — враждебно. Я, по обыкновению, с нежностью. Наконец это нам надоедает, и я, не переступая порога, одолеваемый робостью и смущением, решаюсь поклониться и пожелать дядюшке доброго здоровья. Дядюшка не отвечает. Даже глазом не моргнул в ответ. Собравшись с духом, я крещу языком нёбо и вхожу в трактир. Однако по-прежнему держусь поближе к двери. В комнату, хоть по натуре я не робок, пройти не осмеливаюсь.

Несмотря на скупость и собачий нрав, которые давно стали притчей во языцех, дядюшка Тоне мне дорог. Я знаю, что чем-то похож и на него и на бабку со стороны матери. Я вообще похож на многих своих предков. Я открывают в себе — даже в большей мере, чем мне бы хотелось и почти всегда неожиданно, — разные черты этой породы, вспыльчивой и жестокой, буйной и неуравновешенной. Порою кажется, что во мне хранятся остатки улыбок, не израсходованных ими, крохи радостей, которые им не довелось испытать, следы неотмщенных унижений, неутешенных страданий и капли жгучих, невыплаканных слез. За все, что выпало на долю моим предкам, тем, которых уже нет в живых, я собираюсь отплатить сполна. Чего бы мне это ни стоило, я сдержу слезы, которые могут вдруг навернуться на глаза. Я не терплю сострадания, не хочу прослыть нытиком. До сих пор мне это удавалось. Я ни у кого не вызывал жалости. Надеюсь, так будет и впредь.

Молчание дядюшки Тоне обижает и сердит меня. Однако я отвешиваю дяде еще один поклон. Еще раз здороваюсь с ним. Но он по-прежнему не отвечает. Только время от времени окидывает меня взглядом — с головы до ног и с ног до головы. Отчего он так нескончаемо долго присматривается ко мне? Может быть, оттого, что на мне опрятная, без единой заплаты одежда? Или потому, что у меня желтое, как лимон, лицо? Или оттого, что я наголо острижен? Я выгляжу вполне приличным молодым человеком. Но на дядином лице написано удивление. Может, потому, что он знал меня грязным оборванцем с длинными, густыми и спутанными патлами.

Дольше всего он задерживает взгляд на моей руке, в которой я держу большую, тяжелую сумку, битком набитую книгами. Его отекшее морщинистое лицо выражает недоумение. Он никак не может взять в толк, чего мне надо. Он не допускает мысли, что я переступил его порог только лишь затем, чтобы попусту трепать языком, желая ему доброго утра. Он прав. Среди бесчисленных родственников, живущих в длинной, узкой и бесплодной долине Кэлмэцуя, дядюшка слывет богатым торговцем, у которого денег куры не клюют. И все родственники, уже от самых дверей его трактира, принимаются клянчить:

— Дай двадцать лей, дядя Тоне, жену похоронить.

— Не одолжишь ли десяти лей, дядюшка, младенца окрестить.

— Подсоби маленько, дядюшка, надобно Маранде свадьбу сыграть.

Он подозревает, что я тоже пришел за подачкой. Видит и во мне отощавшего проходимца, который во что бы то ни стало намерен поживиться за счет невеликих его доходов. Вот и молчит. И только убедившись, что молчать больше нет смысла, оживляется. Усталости в глазах как не бывало. Помрачнев и оскалившись, словно пес, у которого хотят отнять кость, кисло спрашивает:

— Ну, чего тебе, убогий? Надоело бродяжить по свету? Слышал я, будто ты взялся всю землю на одной ноге обойти! Уродец несчастный! Пустобрех! Какая муха тебя так укусила, что ты мчался от самой Омиды и свалился на мою голову?

Его слова, обидные и жестокие, бессильны меня рассердить. Я улыбаюсь. С нежностью.

— Вам нечего бояться, дорогой дядюшка. У меня и в мыслях нет разорять вас. Экзамен сдаю. В гимназию поступаю.

— А коли у тебя экзамен, так и иди себе в гимназию. Чего тебе здесь-то надо? Здесь не гимназия, а трактир, дешевый трактир, так и на окне написано.

— Мне придется остаться в городе на неделю, а то и на две.

— Оставайся. На неделю. На две. На двадцать две. На сколько угодно. Мне-то какое дело. Город велик. Там, где живет столько жуликов, дармоедов и босяков, там и ты можешь небо коптить.

Улыбка застыла у меня на губах. Как он смеет ставить меня на одну доску с жуликами и босяками! Он, брат моей матери, человек, родной мне по крови! У меня дрожат губы. Багровеют щеки и уши. В душе закипает гнев. Мне хочется крикнуть, что я не жулик и не босяк, что я и не попрошайка вовсе, как он, верно, считает. Меня так и подмывает, забыв, что мы родственники, грубо обругать его. Или швырнуть в него своей сумкой. Но я сдерживаюсь. Стискиваю зубы и снова растягиваю губы в улыбке. Я улыбаюсь, чтоб добиться его расположения. И слышу, как с моих губ слетают слова:

— Мне негде ночевать, дядюшка.

С ехидством в голосе старший брат моей матери дает мне совет:

— Как это негде? А гостиницы на что? Ступай в гостиницу. В городе полно гостиниц. На все вкусы и на любой кошелек.

— Я бы пошел, да…

— Да что?..

— Дорого, дядюшка. На гостиницу у меня не хватит денег.

При слове «деньги» дядюшка Тоне приходит в ярость. Глаза его наливаются кровью и лезут на лоб. Поперхнувшись и захлебнувшись кашлем, он срывается на крик:

— Уж не хочешь ли, чтоб я тебе их одолжил?

Я стараюсь говорить спокойно, мягко. Насколько могу.

— Об этом, дядюшка, и речи нет.

Услышав, что не о деньгах речь, дядюшка Тоне успокаивается. Злобный блеск в его глазах потухает. Лицо проясняется. Он облегченно вздыхает. Затем с притворным дружелюбием принимается выпытывать:

— А коли так, племянничек, чего же тебе от меня надобно?

— Да ничего, дядюшка. Я хотел только спросить, не позволите ли ночевать у вас. Где угодно и на чем угодно. Хоть во дворе на завалинке. Сейчас лето, ночи теплые.

— Ночевать? Ну что ж. В доме места много. Во дворе еще больше. Затрат вроде бы никаких, да и хлопот немного.

— Я ничем вас не стесню, дядюшка. Честное слово.

Он задумывается. Взвешивает все. Качает головой. Опасается, как бы я его не надул, и соображает, к чему бы придраться. Сообразив, снова срывается на крик:

— А кормиться где будешь? Тоже у меня? Уж не на это ли ты рассчитывал, когда уходил из дому? Возьму-де ноги в руки и помаленьку-полегоньку доковыляю до Руши-де-Веде. А там уж никаких забот. Прямиком к дядюшке Тоне. Спать буду у дядюшки Тоне. Кормиться — тоже у дядюшки Тоне. И все — даром.

Я молчу. Дядюшка Топе продолжает:

— А ты вовсе не такой дурак, племянничек, каким прикидываешься. Только пора тебе понять своей башкой, что домашний расчет на базаре не в счет.

Я запротестовал:

— Да нет же, дорогой дядя. Из-за кормежки вам нечего беспокоиться. Я хоть и беден, но не нищий. Кое-какие деньги у меня есть. На хлеб хватит. А воду… Воду, когда захочется, буду пить из колонки на улице…

Говорить больше пока не имело смысла. Я умолк. И молча ждал новых потоков брани. Но дядя Тоне не бранится. И не гонит меня прочь. Он забывает о моем существовании. Как это часто случается с пожилыми людьми, мысли его приняли вдруг совсем иное направление. Другие заботы неожиданно завладевают им. Он вздыхает. Прикладывает руку к сердцу. Взгляд его останавливается на пустынной пыльной улице, что видна за окном, за тем самым окном перед прилавком, на котором большими белыми буквами выведено:

У ТОНЕ ДЕШЕВЫЙ ТРАКТИР ВСЕГДА ГОРЯЧИЕ СУПЫ И ВТОРЫЕ БЛЮДА ПОД ВКУСНЫМ СОУСОМ ПО ВЕЧЕРАМ ЖАРКОЕ И МИТИТЕИ[1] ЕСТЬ ВИНО — ЦУЙКА[2] — ПИВО — СЕКЭРИКЭ[3].

Вот уже двадцать лет, — с тех пор как дядя Тоне, продав корчму в нашем селе Омиде, с большими трудами перебрался в город, — изо дня в день, из вечера в вечер сидит он все на том же жестком стуле, опершись локтями все о тот же прилавок, с которого давно слезла краска, и глядит в одно и то же окно на ту же самую улицу, мощенную булыжником со дна Веди — речки, огибающей город, — да на тротуары из потрескавшегося, разбитого и сточившегося красного кирпича.

Я не стал прерывать его раздумий. Не хватило духу побеспокоить его еще какой-нибудь просьбой. День, шедший на убыль, как всякий другой, был ярким и солнечным. Раскаленный, невыносимо душный воздух был пропитан острым, тяжелым запахом гниющих помоев. Тишину нарушил турок, проходивший по улице с кувшином в руке, — торговец квасом. На голове у турка — поношенная красная феска. Рубаха — сплошные лохмотья. Шаровары — заплата на заплате. Из-под них видны ноги — черные и волосатые.

— Кому квасу, холодного квасу… По пятаку за кружку… Квас… Всего за пятак…

Прежде, в давно ушедшие и забытые времена, турки были хозяевами этого края и города. Немногие из оставшихся и поныне жили на окраинах, в маленьких белых домишках. Торговали нугой и лукумом, пряниками и квасом, безропотно влача жалкое существование.

От духоты и зноя я исходил потом. При взгляде на торговца мне мучительно захотелось пить. Я был готов броситься за ним, заплатить пять банов[4] и насладиться кружкой холодного кваса. Меня удержал только вид лохмотьев турка, которые, как я справедливо подозревал, кишмя кишели вшами. Неутоленная жажда мучила меня все сильнее. Пришлось терпеть. Я привык терпеливо сносить голод, жажду, а иногда даже и бессонницу.

Вслед за турком по улице медленно протарахтела пустая ветхая извозчичья пролетка. Тощие, неухоженные лошади ползли как улитки. На козлах клевал носом бородатый извозчик. Из-под сумрачной, замшелой арки появился безногий нищий, в засаленной военной фуражке. На груди у него болтались две медали — награда за храбрость, проявленную в недавней войне. Втиснутый в дощатую тележку, запряженную двумя собаками, он медленно, как черепаха, тащился по тротуару. Рука его была опущена: на улице не у кого было просить подаяния.

Дядя Тоне, конечно, тоже видел все это. Но лицо его осталось безучастным, словно он ничего не заметил. Может быть, вспомнилась ему далекая молодость, когда он женился на Финике, моей тетке, взяв в приданое крохотный участок земли, где впоследствии поставил себе дом, изведя на него все сбережения и наделав кучу долгов. А может быть, он думал о времени, когда жил еще с нами в Омиде. Там, в длинной, узкой и бесплодной долине Кэлмэцуя, дела его шли неплохо. Доходов с корчмы хватало на жизнь, и даже удавалось откладывать кое-что на черный день. А может быть, он припомнил то далекое лето, когда открыл этот трактир, возлагая большие надежды на здешнюю торговлю. Еще подростком попав в услужение к разным хозяевам, молча и исправно выполняя свои обязанности, он возмечтал стать владельцем мясной лавки или трактира и сколотить состояние. Если бы в придачу к его усердию бог послал ему немного везения, дядюшка Тоне наверняка добился бы своего. Но удача вечно обходила его стороной. Удача не балует бедных. Она — как шлюха, любит только богатых. Только к ним вступает на порог. Только в их домах бывает гостем.

В дядином доме сначала у нас, в Омиде, потом здесь, в Руши-де-Веде, прожорливые и крикливые детишки появлялись один за другим. В год по ребенку. Потом — моя тетка Финика умерла… Как раз, когда жизнь начала налаживаться. Любил ли он ее? В самом деле, любил ли? Вероятно, любил. Теперь он уже точно не знал этого. И не думал о ней. Сердце его омертвело. Высохло, как мощи.

Переступив порог дядиного дома, я сразу понял, что посетители не слишком жаловали это заведение. Во всем ощущалась страшная бедность. Неожиданно из растворенной настежь двери в глубине трактира показалась Вастя, моя двоюродная сестра. Мы поздоровались одними глазами. Глупая! Она не почувствовала, что у нас с дядей неприятный разговор. Улыбнулась мне. Я улыбнулся ей в ответ. Моя сестра стала уже взрослой девушкой. У нее были длинные вьющиеся волосы цвета спелого ячменя. Я помнил ее сопливой девчонкой, которая взбиралась мне на спину, ерошила мои вихры и дергала за уши. За годы, прошедшие с тех пор, она превратилась в красавицу. Неужели и ее тоже обидит судьба! Пока что она, как и все домашние, помогала дяде Тоне, трудясь на кухне…

Обменявшись со мною улыбкой, Вастя взглянула на дядюшку. Потом снова на меня. Наконец-то до нее дошло. Лицо сестры омрачилось. Не проронив ни слова, она принялась убирать помещение. Взгромоздила на столы стулья, перевернув их вверх ножками. Сбрызнула водой пол. Подмела. Смахнула пыль с полок. Поставила стулья на место. Стерла со столов. Все это время она не решалась поднять на меня взгляд, а я по-прежнему торчал столбом возле двери. Вот появилась и Нигрита, другая моя двоюродная сестра. Распахнула окно, выходившее из кухни в зал. Затем начала мыть в тазу дешевые чашки и миски. Она слегка протирала их золой, ополаскивала в чистой воде и ставила сохнуть. Нигрита — высокая, стройная девушка с тонкой, как у осы, талией. Волосы у нее — каштановые, и чем-то — разрезом глаз или формой рта — она очень похожа на свою мать в молодости. С острой жалостью глядел я на красные, распухшие руки моих сестер, особенно Нигриты. На них было больно смотреть. Насколько я помнил, у Нигриты был чарующий голос. Когда мне случалось бывать у них и слушать ее пение, я словно отрывался от земли и на невидимых крыльях уносился ввысь, в бескрайние просторы неба. Но это было очень давно. И мне захотелось послушать ее снова.

Дядя все молчал, Вастя протирала окна, а Нигрита, словно подслушав мои мысли, принялась вполголоса напевать какую-то очень старую песню. От звуков этой песни на меня пахнуло крепким ароматом увядшей полыни, и я словно опьянел. Прошлое, со всеми его горестями и печалями, вновь воскресло перед моим взором и завладело мной.

Я уже как-то слышал эту песню, — давно, еще до войны, когда, чтобы кое-как перебиться, я зарабатывал на жизнь, нанимаясь в услужение то к Бэникэ Вуртежану, то к Миелу Гушэ, то к другим хозяевам, с которыми меня сводила судьба или случай. В те времена песню эту можно было услышать всюду. Но теперь в жалком и пыльном городке, куда я снова вернулся, ее помнила и пела, наверное, только моя двоюродная сестра. Песня запомнилась ей еще в юности, прошедшей в работе, в грезах и вздохах, в поисках хотя бы крупицы радости среди однообразных забот дядиного трактира и подворья. Трактир был тогда такой же бедный, как и сейчас. А на дворе, длинном и узком, только и тени было, что от жалкой одинокой яблони, у которой потрескалась кора, а кривые перекрученные ветви засохли — все, кроме двух или трех. Когда я, прежде чем решиться войти в дом, бродил вокруг да около и спустя много лет вновь увидел эту яблоню, мне вдруг померещилось, что посреди двора стоит старая, лопоухая и беззубая бабка.

Стареют стены. Стареют деревья. Стареют бедняки. Стареют и богатеи.

Живя в деревне, почти не замечаешь, что деревья стареют. Рядом с взрослыми деревьями появляются новые, они с каждым годом все выше к солнцу возносят свежую зелень листвы на молодом, упругом стволе. Свежей листвой и могучим здоровьем молодые деревья прикрывают своих дряхлых и уродливых соседей, которым уже недолго ждать топора. Но в запущенном дворе убогого городка, среди замшелых, облупленных и потрескавшихся стен со съеденной дождями штукатуркой, одинокое дерево кажется красивым, только если оно молодо и здорово. И оно становится отталкивающе уродливым в старости, когда кора его покрывается узлами, наростами, трещинами и язвами.

В санях с серебряными полозьями, на которых разъезжает время, уже неслышно подкатывала осень. Солнце затопило весь город и всю бескрайнюю равнину золотого жнивья и беспредельных полей кукурузы, по которым пролегал мой путь из дома до порога дядюшкиного трактира. Но здесь, среди бесчисленных облупившихся стен, среди хаоса крытых ржавым железом или лопнувшей черепицей крыш, солнечный свет казался утомленным и блеклым по сравнению с сиянием, заливавшим из края в край окрестные равнины. Сестра Нигрита продолжала напевать тихо, почти шепотом:

И тогда ушел на войну Кэлин, самый младший из них, Он ушел на войну…

Война! Она совсем недавно прошлась по всей земле огненным, смертоносным смерчем. И даже те, кому посчастливилось уцелеть, измучились и постарели. Мы выжили, но влачили теперь бессмысленное существование, не имея ни надежд, ни жизненных сил. Не страх перед смертью надломил нас, а бедность, беспросветная нужда, голод, вши, тревоги и боязнь худшего.

Чтобы отвлечься от мыслей, сверливших мозг и нагонявших тоску, дядя Тоне наполнил свою кружку. Мне вдруг, сам не знаю почему, стало смешно. Я улыбнулся. Пиво, наверно, было холодное. Над кружкой поднялась шапка пены. Дядя Тоне поднес кружку к губам и осушил ее одним духом. Тыльной стороной ладони вытер спутанные усы. Освежившись, очнулся от своих дум и вернулся к действительности. Мысли его вновь обратились к трактиру. Он заметил меня и только тогда вспомнил, о чем это мы с ним толковали. Спокойно спросил:

— Да, насчет еды. Где же, ты похвалялся, тебя будут кормить?

— Не беспокойтесь, дядюшка. Там посмотрим. Как-нибудь перебьюсь.



Поделиться книгой:



Регистрация