— Делаю вам замечание, вы не по форме одеты, доложите об этом начальнику академии.
— Слушай, голубчик, — сказал профессор, — доложи, пожалуйста, сам, а то я забуду.
ПАРТВЗНОСЫ
Домработница замечательного отоларинголога Воячека приходила в партком и говорила: — Барин партвзносы прислали.
ПОЗДРАВЛЕНИЕ
У Семена Семеновича Гиргалава ассистентом работал необычайно талантливый практический хирург Владимир Георгиевич Вайнштейн. Сделав днем тяжелейшую операцию и просидев до вечера рядом с больным, Вайнштейн, придя домой вспомнил, что не поздравил шефа с шестидесятилетием. В девять вечера телеграмму и послал. Гиргалаву телеграмму доставили в два часа ночи. В полтретьего в квартире Вайнштейна раздался телефонный звонок; в ужасе вскочил он, думая, что стало плохо больному. В трубке услышал он голос шефа:
— Сердечно благодарю вас за поздравление, Владимир Георгиевич.
СТОЛЕТИЕ КОКЧЕТАВА
Гена явился к своей приятельнице, тогда была она на сносях, и с порога сообщил ей, что Редькина увольняет, а ее оформляет главным художником Кокчетава. И бросил на стол папку: «Столетие Кокчетава. Сценарий праздника».
Брякала «междугородняя». По телефону кричали: «Геннадий Израилевич, а что такое „Ладья с песнями выходит в открытый океан”? В каком это смысле „в открытый океан”?» — «Неужели у вас вовсе воображения нет? Открытый океан — степь, ваша степь; это гипербола. Метафора. Художественный образ». — «А где же мы ладью-то возьмем?» — «Почему вы все понимаете так буквально? Ладья — это комбайн. На комбайне стоят 16 человек в костюмах союзных республик. Они на разных языках поют „Широка страна моя родная”. И комбайн медленно уходит за горизонт.» — «А в каком смысле за горизонт, Геннадий Израилевич?»
К сценарию праздника прилагался проект оформления города и окрестностей. Особо впечатляли гигантские рога, торчащие из земли, слепленные из местной грязи, глины и бетона. Рога вызывали смутные мысли о некоем грандиозном чудо-быке, об ископаемом парнокопытном, мифической гиганто- или тавромахии; причем, парнокопытное в связи с природными аномалиями, катастрофами, потопами, селями, ледником, землетрясениями, историческим процессом и прогрессом, наконец, ушло под землю, провалилось с концами, увязло по маковку — одни только рога и остались. Что это символизировало, сказать трудно. Возможно, рога изобилия. Не исключено, что возросшие показатели животноводства.
Имелась еще чудовищная вертушка на центральной площади, сверкающая, трещащая, люминисцирующая, мигающая лампионами и проч., «создающая атмосферу праздника».
И, наконец, следовал апогей: изобретенный Геною мифологический народный герой. Точнее, предусматривалось возведение памятника несуществующему герою. Совершившему массу подвигов в годы войны. Туксумбаю Рахимбаеву. Или что-то в этом роде. Рахимбаю Туксумбаеву. Туксумбай водил «языков», взрывал доты, пускал под откос составы, уничтожал танки и совершал чудеса. Рахимбай, то есть. «Как?! — вскричал ужаснувшийся и возмущенный Гена пред властями предержащими. — Как?! Вы не знаете, кто такой Туксумбай (Рахимбай) Рахимбаев (Туксумбаев)?!! Народ должен знать своих героев. К тому же, у вас в городе нет ни одного памятника».
Когда речь зашла о том, что не худо бы завезти известняк, мрамор, бронзу, что ли, для изваяния, Гена сказал: «Мы будем использовать только местные ресурсы». — «Но у нас ведь ничего нет». — «Тем лучше», — сказал Гена.
Из той же грязи, что и рога буй-тура… буй-яка… впрочем, может это и впрямь были рога изобилия… — вылепили Туксумбая. В качестве связующего и из эстетических соображений в смесь было накидано несчитанное количество бутылочных горлышек. Монумент отливал зеленью наподобие спрута. Гена утверждал, что это напоминает патину на бронзовом Медном Всаднике. Из постамента выходили (минуя обувь) ноги в галифе; длинную руку Рахимбай (или Туксумбай?) простирал к горизонту — в даль, куда с песнями в первый день праздника удалилась ладья, насчитывавшая на борту шестнадцать человек в костюмах народов различных республик не считая обслуги. По мнению учителя географии и еще целого ряда просвещенных граждан столетнего града, в той стороне должен был находиться Китай.
За месяц Гена получил 50000 рублей. В Москву из Кокчетава прибыл он как Иван Грозный: в дареной собольей дохе (или шубе?) до пят и в собольей шапке. И стал собирать вещи. Вскоре он был уже и в Америке.
Неизвестны дальнейшие приключения Гены. Неизвестно, целы ли еще кокчетавские идолы: многометровые устрашающие рога и зеленый Туксумбай, простирающий длань незнамо куда.
ФЛЕЙТИСТ
Он, в общем-то, выгодно выделялся из всего оркестра Большого театра, этот флейтист: музыкант был превосходный. Но у него имелся столь частый, увы, на наших широтах изъян: прикладывался. Пил, можно и так сказать. Начальник отдела кадров вызвал к себе на ковер флейтиста для очередного разноса. Тот заглянул в кабинет, но начальник махнул на него рукой:
— Я сейчас занят. Подождите.
Флейтист пошел в буфет и подождал там как следует. В кабинет заходил он уже изрядно подшофе. Кадровик закричал:
— Вы, я вижу, сегодня опять не в форме!
— Да и вы, вроде бы, в штатском, — последовал ответ.
АРХИТЕКТОР КВАРЕНГИ
Скульптор Левон Лазарев стоял в сквере перед финансово-экономическим институтом, что на Садовой. Левон смотрел на свою скульптуру — бюст Кваренги; должен был подойти фотограф: Левону нужны были фотографии своей работы для выставки. Фотограф запаздывал. В сквер вошел молодой папаша, усталый, умотанный жизнью, небрежно одетый; веселая любознательная дочурка за руку волокла вялого родителя к скульптуре.
— Папочка, — спросила девочка, — кто это? Прочтя надпись на постаменте папочка отвечал:
— Архитектор Кваренги.
— Папочка, — не унималась дочка, — а кто его вылепил? кто это сделал?
— Кто это сделал, — сказал папочка, — тот давно уже умер.
У Левона, недавно перенесшего микроинфаркт, сердце екнуло; однако, он понял, что его отнесли к разряду классиков.
СЕМАНТИКА И МИСТИКА
Ходили слухи, что Юрия Михайловича Лотмана официальной бумагою пригласили на некий международный конгресс ли, симпозиум ли (а, может, ожидалась конференция), долженствующий состояться то ли в Германии, то ли в Швейцарии, то ли в Швеции; конгресс назывался «Семантика и мистика». И Лотман, будто бы, ответил телеграммою: «Если буду жив, приеду, если нет — тем более».
УГОЛОВНАЯ ИСТОРИЯ
Муж и жена эти жили в московской области, в предместье. И очень уж они ссорились. Почему ссорились, понять трудно. Детей у них не было. Жили они не в нужде. Муж почти и не пил, выпивал изредка по праздникам, да и то меньше других. И жена, вроде бы, не гуляла. Но ссорились страшно. До драки дело доходило. Возможно, речь шла о встречающемся иногда браке, когда поселяются в помещении одном два существа, которым нельзя находиться на одной территории, и даже ежели никто зла не хочет, в воздухе словно бы яд стоит, жизнь становится небезопасной.
В один прекрасный день жена исчезла. Произошло сие после очередного дикого ночного скандала. Соседи, глядючи на погруженный поутру в мертвую тишину дом, вызвали милицию. Милиционеры нашли в подполе спящего мужа, а в комнате — таз, следы крови, окровавленную изодранную одежду жены и топор. Муж не помнил ничего. Его судили и осудили.
Отсидел он двенадцать лет и вышел по амнистии, но остался жить в Средней Азии. В одном из среднеазиатских городов, возможно, в благородной Бухаре, проходя по рынку, услышал он: «Ну, что, засадила я тебя, вахлак?» Так встретил он свою бывшую жену. И, встретив, убил по-настоящему.
АНГЕЛ ВОДЫ
Мишины работы значили для Ларисы ничуть не меньше, чем для него самого. А может быть и больше. Это был первый крупный заказ, керамическое панно для завода огнеупоров в Боровичах. До того молодого, левого, весьма острого и откровенно талантливого художника к заказам не подпускали. Лариса пошла в дворничихи: ребенка и мужа надо было кормить, а вечернее отделение института в трудовой книжке не значилось, поэтому в дворничихи ее и взяли.
Миша сделал эскиз и пошел на художественный совет. С четырех углов панно устремлялись к центру четыре летящих фигуры, образы четырех стихий: дух воды, дух воздуха, дух земли и дух огня. В центре панно парила горизонтальная женская фигура; на ладони она держала как бы первый огнеупор, керамический сосуд. Женская фигура, как и все Мишины садовницы, дриады и кариатиды, конечно же, напоминала Ларису.
Художественный совет работу принял, однако, сделал замечание: по мнению художественного совета, женской фигуре следовало ножки, вытянутые параллельно голени и ступни, перекрестить, пересечь одной ножкой голень другой. Лариса пришла в ярость, говорила, что Миша ни в коем случае этого делать не должен, он не имеет права портить работу из-за олухов и т. д. Они повздорили, и Миша уехал в Боровичи выполнять и монтировать панно. Когда панно было уже готово, Ларису сбил на улице мотоциклист. Еле ее вывели из шока, к сотрясению мозга был у нее и перелом голени, очень тяжелый, как раз в том месте, где одна ножка фигуры панно пересекла другую; поэтому едва Миша вошел в палату, жена ему слабым голосом сказала:
— Говорила я тебе, не порти работу.
Через некоторое время пришло письмо из Боровичей. Писал директор завода огнеупоров вкупе с горкомовским человеком, отвечавшим за проявления (или состояние) культуры. Автора панно просили срочно прибыть в Боровичи, чтобы внести в работу разъяснительные надписи и провести беседу среди населения, потому что несознательные верующие на панно постоянно крестятся.
Миша поехал. Трудно сказать, как он там провел беседу, такой молчун; но, надо думать, его как проповедника либо священника там и восприняли, красивого, с мягкой бородою и усами и не очень короткой стрижкою, с негромким и ровным голосом. Через месяц после его возвращения пришло еще одно письмо, слезное, личное, опять от директора, где тот писал, что ничем несознательных и темных не разубедить, крестятся и все тут, а когда объясняют им — мол, читайте, тут написано: «дух земли», «дух воды», — кивают и соглашаются: «Да, милый, да, вот и мы говорим — андел земли, андел воды. Как не перекреститься? Образ ведь. Ты глянь на андела воды, какой он светлый. Ты гляди, какие лики у них. И летят».
ПОВОРИНО
Каждый раз приходится вспоминать заново название станции: Поворино.
Должно быть, потому, что вспоминать его неохота.
На станции Поворино сняли с поезда тяжело больного — похоже, тиф был у него — деда моего с материнской стороны. Он ехал с моей матерью, старшей любимой дочкой, в эвакуацию из блокированного Ленинграда. Но везли их, как положено, не в ту сторону, и навстречу уже шли немцы, наступали в лоб, так что на юг эвакуироваться не стоило, а тифозного больного пересаживать в другой состав не хотели. Впрочем, не исключено, что речь шла не о тифе, а о пневмонии либо гриппе, «испанке», как тогда говорили. Разбираться было некогда. Больного ссаживали, его молоденькой дочери предлагали ехать дальше. Он еле говорил, шептал: «Уезжай, ты жить должна. Оставь меня в санчасти. Оставь меня, езжай». Оба они плакали. В конце концов она уехала, он остался. На следующий день станцию заняли немцы. У деда при себе были документы и именной пистолет. Неизвестно, где его могила. Неизвестно вообще, что с ним сталось. Во всяком случае, могилы с надписью «Василий Евгеньевич Городецкий» на свете не существует.
Красив он был необычайно, кареглазый блондин с правильными чертами лица, узколицый; даже по тому, как выходил он на фотографиях, видны были и изящество, и элегантность, и некое особое обаяние. Бог весть куда пропала его юношеская фотография в мундире поручика царской армии, с двумя очаровательными сестрами. Одну из сестер звали Ирэна.
Василий Евгеньевич был родом из Витебска, из семьи обрусевших (и обелорусившихся) поляков. С детства играл он с разноязычными сверстниками, с детства знал и польский, и еврейский, и белорусский. Уже взрослым на белорусских, западно-украинских и местечковых рынках (а кочевали армейские с семьями по всей России) обращался к торговцам на их языке, приводя в восторг; они даже торговаться с ним переставали.
Стал он военспецом. Судя по всему, движением души это не было. Даже воспитанные в пионерском духе дочки замечали, как сильно отличается их папа от других офицеров и каким мрачным приходит он иногда со службы.
Во время войны оказался он одним из тех, кого Жданов обвинял в плохой организации обороны Ленинграда. Но не судьба ему была ехать в лагерь либо быть расстрелянным. Судьба ему была заболеть в блокированном городе и изнуренным дистрофией и жаром остаться на станции Поворино с документами и именным пистолетом, отправив дочь — жить; она действительно добралась до Кирова, куда эвакуирована была Военно-медицинская академия, где учился ее жених, мой отец, и где через десять месяцев появилась я на свет.
Дочерей Василий Городецкий назвал на польский лад: Изабелла и Нонна. Так и не обрусевшее самолюбие польское, почти гонор, обостренное чувство собственного достоинства достались и дочерям, и младшему сыну именно от отца.
Услышав по радио о нападении гитлеровской Германии, Василий Евгеньевич сказал:
— Война будет долгая и страшная.
Обе дочки, пионерка и комсомолка, напустились на него, приговаривая, что это в нем сидит царский-де поручик, а мы их разобьем и немедленно. Он выслушал и ответил:
— Нет, девочки, немедленно не получится.
Если я правильно понимаю своего ясноглазого веселого красивого деда Городецкого, он должен был на этой самой станции Поворино застрелиться из именного пистолета, когда фашисты заняли станцию. А может быть и раньше. Если только хватило у него сил зарядить пистолет и поднять руку.
ПРИ СВЕЧАХ
Родилась я при свечах.
Единственный раз за всю войну в Кирове внезапно объявили воздушную тревогу. В госпитале погасили свет, ждали самолетов, но они не прилетели, в родилку внесли свечи, и я родилась при свечах, в неурочный момент, и первое, что попало мне в зрачок в кромешной тьме — маленькие язычки живого пламени. Потом был отбой, и свет загорелся. Но, как родилась я в неподходящую минуту, так и живу: все в жизни моей происходит не ко времени; оставалось только это принять; я и приняла.
КАК ПОВЕЗЛО БАБИКОВУ
Бабиков был наш штигличанский Уленшпигель. И за словом в карман не лез. Кажется, у него имелась и какая-то лингвистическая жилка; он взялся, например, обучать Альберта Овсепяна русскому языку при помощи немецкого и мимических сцен. Происходило это, в частности, на кухне общежития на Соляном переулке.
— Берем wasser, зажигаем flammen варим suppe.
— Warum? — спрашивал Альберт.
Бабиков пускался в длительное речево-мимическое объяснение, в коем заодно, объяснял разницу между глаголами «варить» и «переваривать».
Бабикова любили, и на его шуточки, иногда язвительные, всегда точные, вот злобными они не были никогда, никто не обижался. Впрочем, один раз язык сыграл с ним дурную шутку.
Они выходили из кинотеатра, Бабиков и Алик Ибрагимов. И рядом с ними какие-то еще специальные ребятки выходили, толкающиеся, матерящиеся и шебутные весьма. Задели и Бабикова. Он отпустил одну из своих шуточек. Они ответили на своем, матерном, полублатном. Он опять отшутился и привел их, вероятно, в ярость, если их чувства назывались и классифицировались так же как общечеловеческие. Они на секунду окружили Бабикова, а потом быстро прошли вперед, растворились в толпе и исчезли. Бабиков стал падать, как-то медленно, и упал. Ибрагимов не понял, что произошло. Толпа отхлынула, и вокруг лежащего на асфальте Бабикова образовалось свободное пространство, в которое с трудом протиснулся какой-то человек, наклонился к Бабикову, расстегнул на нем плащ и рубашку. Ибрагимов увидел, что стоящий на коленях человек ударил Бабикова ладонями по ребрам; он решил, что этот тип из компании тех, матерившихся приблатненных, и кинулся к нему, чтобы оттащить его от Бабикова, что ему поначалу и удалось; оттаскивая, он почуял и выхлоп спиртного: новый обидчик был под мухой. В следующий момент человек навеселе вывернул Ибрагимову руку и сказал в толпу:
— Да уберите вы его, подержите, что ли, я врач, если мы с ним тут будем вожжаться, погибнет парень, я ему помощь первую оказываю, да что вы стоите как столбы, заберите этого и — кто-нибудь! — вызовите «Скорую»! Ранен человек, ранение в область сердца.
Бабикова ткнули шилом, заточкой, и действительно сердце задели, у него был шок, остановка сердца, остановка дыхания. И редким везением оказалось то, что шел мимо доктор из Военно-медицинской, слегка под мухой, очень способный хирург, успевший подойти к упавшему Бабикову, и уже подходя увидевший по неловкой позе — с человеком на мостовой дело худо. Доктор делал закрытый массаж сердца, он запарился, выдохи его спиртяшные стали хриплыми; но в какой-то момент Бабиков задышал, сердце доктор ему запустил. «Скорая» подъезжала; доктор нырнул в толпу и исчез.
Врач из «Скорой» спросил:
— Кто первую помощь оказывал?
Ибрагимов сказал — был доктор, случайно мимо проходил. Повезло молодому человеку, — сказал врач из «Скорой», — пока мы ехали, ушел бы он окончательно, а так — будем надеяться.
Бабикову сделали операцию на сердце, многие месяцы после операции он еле ходил, говорил тихо, но потом голос у него окреп, движения ускорились, и он острил по-прежнему, только глаза у него стали печальные, какие обычно бывают у клоунов и у юмористов. Везучий Бабиков очень хотел найти своего спасителя, да Ибрагимов к тому времени, как друг его пришел в себя, фамилию доктора забыл.
РЕАЛИСТ
В старую Ладогу художники приезжают часто. Человек с этюдником тут неотъемлемая деталь пейзажа. Однако, был один художник, поразивший воображение местных жителей, в частности, старушек. Этюдник, складной стульчик, огромный парусиновый зонт — к подобному снаряжению местные привыкли. Но у этого была с собой раздвижная рамочка-видоискатель, а главное — огромный кривой нож, болтавшийся в чехле у пояса. И выражение лица, говорят старушки, было у него какое-то дикое.
Художник сел на стульчик, достал рамку и наставил ее на пейзаж; он двигал сторонами рамки, превращал ее то в квадрат, то в прямоугольник, ставил то вертикально, то горизонтально, поворачиваясь к округе то в профиль, то анфас. Дети и незанятые (или оставившие временно ради такого случая дела) бабки за ним наблюдали. Наконец, художник замер. Он нашел точку. Поставил этюдник на ножки, укрепил зонт. Положил рамку. Потом (от этом бабки и пять лет спустя не могут вспоминать без трепета) вскочил и побежал к ближайшему холму. Там он выхватил из-за пояса свой ятаган и набросился на куст, стоявший на вершине холма. Через полчаса куста как не бывало. Тяжело дыша художник отволок его в овраг. После чего вернулся, сел на стульчик, еще раз глянул в рамочку, заметно успокоился, и, взяв уголек, принялся рисовать пейзаж с холмом без куста.
НАТУРАЛИСТКИ
Только закончившая институт Лена Шванк подобрала где-то сову с перебитой лапкой и поврежденным крылом, притащила сову домой и посадила на шкаф. И всё не знала, как сову накормить. Купила ей фарш. Сова не ест. Купила мяса. Голодает птица.
Вызвонила Лена подругу. Пришла с работы Таня Капустина.
— Зачем ты купила фарш? — сказала Таня. — Ты бы ей еще котлету дала. Она это не понимает. Она же не свинья, не собака, не кошка и не курица.
— Да я и мяса купила, — сказала Лена. — Вон в блюдце накрошила, она не ест.
— В блюдце? — сказала Таня. — Да ведь она хищница, лесная тварь. Она кормежку не может, ей добыча нужна. Давай мы мясо ей будем подбрасывать, она и поймает. Надо имитировать охоту.
Долго швыряли они мясо на шкаф без всякого результата.
— Таня, — сказала Лена, — а ведь, наверно, ей надо, чтобы было похоже на птичку или на мышку. Где же она в лесу видала мясо?
— Значит, будем имитировать птичку или мышку.
Подружки достали серые шерстяные нитки и намотали их на куски мяса. Потом распороли подушку, обваляли куски мяса в перьях и стали обмотанное и обвалянное мясо кидать перед совою. Та шарахалась.
К ночи натуралистки умаялись и уснули одетые на диване, только штепсель торшера Лена, засыпая, успела вытащить.
И сова прозрела. На диване спали подружки. В воздухе летал пух. Сова наелась фарша и вылетела в форточку.
РУМБА
Знаменитая балерина со своим мужем, театральным художником, пришла на вечеринку. Муж был большой любитель дам, болтал с ними, любезничал, танцевал до упаду под патефон. Балерина тихо сидела в кресле. Наконец, муж подошел к ней и сказал:
— Галочка, давай станцуем румбу.
— Румба будет дома, — отвечала балерина.
ЗЕМЛЕМЕР
Знаете, почему бабушка моя и все ее братья и сестры родились на Сахалине, в Александровске-Сахалинском, тогда называвшимся пост Александровск? Да потому что прапрабабка, урожденная Анна Лопатина из станицы Ладожской на Кубани, по мужу Унтерберген, сослана была на Сахалин по этапу на каторгу по подозрению в соучастии в убийстве собственного мужа. Такой вот дикий сюжет. Анна Лопатина детям своим и внукам говорила, что невинна. Может, так оно и было. А что еще должна была она им говорить? На фотографии походила она на Кабаниху: крупное скуластое лицо, платок головной, запавшие мрачные глаза. Уже живя в Новониколаевске, купила она себе и дочери по модному пистолету с длинным дулом, «смит-и-вессону», и ездила с дочкой за город в тир стрелять. За сто метров попадала в яйцо. Почему в яйцо? да разбивается, сразу видно; и несушек в Сибири, видать, было до дуры. Прямо дикий Запад. Вот дочь старшая этой Анны Лопатиной и вышла на Сахалине, уже находясь на свободном поселении, замуж за чалдона, инженера-путейца Ефима Захарова, и родила ему шестерых детей, в том числе и мою бабушку.
Но вернемся к убитому мужу. Известно о нем немного. Он был из обрусевших немцев, землемер по фамилии Унтерберген. Похоже, что-то не то он казачкам намерил, нашли его убитым между станицами. Подробности погребены временем и уничтоженными архивами.
Возникли и у нас нынче казачьи землячества, несколько ряженые и опереточные, но — почему бы и нет? а Япония со средневековыми играми и соревнованиями? а английская королева? Все игры неплохи кроме игр с чужой жизнью. В какой-то момент я расчувствовалась и позвонила нашему местному казачьему атаману по фамилии Алмазов; спросила, нет ли кого у них из станицы Ладожской. Слово за слово. Говорю, меня Лопатины интересуют. Говорю, история у нас семейная нехорошая. Отвечает — у нас у всех они не очень. Да нет, говорю, наша датируется семидесятыми годами прошлого столетия. И помявшись, рассказываю. Говорит:
— Нет, это было не в семидесятые, а в шестидесятые. И тогда не одного вашего предка убили, тогда всех землемеров, приехавших в станицы с поручением обмерить казачьи наделы, убили. И жена его скорее всего и вправду была невинна. Может, его с ее помощью вызвали, она и не ведала, зачем. Кто знает. Казаки очень сопротивлялись обмеру своих наделов; кстати, обмеры эти сделали при советской власти и за ними последовало расказачивание.
На какой-то момент я почувствовала странное облегчение от того, что убиенный прапрадед — не просто наша семейная трагедия, семейная карма, а в некотором роде исторический эпизод в соответствии с местным колоритом.
В связи с землемером Унтербергеном преследует меня чуть не с детства возникшая в воображении сценка. Там, далеко, давно, в Германии, моя гипотетическая пра-пра-пра могла видеть Баха, настоящего живого Иоганна-Себастьяна; я представляла, как ее ведут за ручку, маленькую белобрысую Лизхен (или Гретхен, или Анхен), и говорят ей шепотом: «Поздоровайся с господином Бахом!» — и она, смущаясь и улыбаясь на ходу, делает книксен.
ПРЕДЛОЖЕНИЕ