Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Покровитель птиц - Наталья Всеволодовна Галкина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Там… петух… мяукал… Мужик-петел… Оборотень…

Шанталь выглянула в угловое окно: никого, тишина, въезжающий с тихим бряканьем с левого берега Фонтанки на мост граненый трамвай.

— Да это индеец в индейском наряде, приехал ненадолго, в гости к художникам ходит в дом через дорогу. Не бойтесь. Будем чай пить.

Шанталь принесла чай, любимые старухой конфеты, соевые батончики. Рассеяно слушая старушечий лепет, прихлебывая из голубой чашки, она думала о городах, из которых, по предположениям разных соседей, прибыла Гарсиса: Екатеринбург, ныне Свердловск, Гомель, Томск, Кисловодск, Пятигорск, Архангельск. Еще она думала, как, в сущности, странно представление коммунальных детей о том, что они всегда будут детьми, а старуха всегда была старухой.

Глава 27

ПАРТЕР

Ах, как памятны прежние оркестры!

Не военные, а из мирных лет!

Расплескалася в улочках окрестных

та мелодия, а поющих нет.

Булат Окуджава

«Первая его любовь, — так начиналось формальное письмо Нины, — была „девушка с солнечными волосами“. Кажется, ее отец был морской офицер инженерных войск. Б. Л. пригласил ее в театр, купил два билета в партер, четвертый ряд. Когда она подошла к театру, он ее не узнал: она распустила волосы, надела черное бархатное платье и нитку жемчуга».

Весь театр словно свел своды свои над ними, окружил белыми с золотом декорациями зала своего, обвел бархатом темно-алым поручней кресел, завесей лож, занавеса, намоленный храм искусства.

«Он говорил мне: „Она была красавица, на меня смотрели, — я иду с такой красавицей; казалось, все зрители смотрели на нас. Утихло всё, замолчало, мерцали блики, светилось ее жемчужное ожерелье“.

— Вы говорили — она считалась вашей невестой? А почему вы не поженились?

— Всю ее семью — и ее тоже — расстреляли как врагов народа».

В этом театре, главном театре города, он больше никогда не покупал билеты в партер.

Глава 28

ХОРЫ

Шостакович цитировал темы Уствольской в своих сочинениях и даже хотел на ней жениться.

И. Овчинников, некролог из будущего

Но из прошлого, из былой печали,

как ни сетую, как там ни молю,

проливается черными ручьями

эта музыка прямо в грудь мою.

Булат Окуджава

«Я была завлитчастью в Кировском театре, — писала Нина во втором своем формальном письме, — работала с Григоровичем и Якобсоном, подбирала им материалы, например, к „Каменному цветку“. У меня было музыкальное образование в объеме музыкальной школы; а высшее, как известно, — ленинградский филфак.

Сначала познакомилась я с композитором Салмановым, он мне очень понравился. Салманов учился у Гнесина вместе с Клюзнером, однажды зашел о нем разговор, да я к тому времени много слышала о нем, но не видела никогда. „Ему есть что сказать“, — говорил о нем Салманов. Меня привлекал образ, создававшийся из этих разговоров: неуживчивый характер, одаренность. Когда в театр зашел Клюзнер, я узнала его по описанию: взгляд из-под чуба; тощий, элегантный. Он заинтересовался мною, поглядывал — я в тот момент говорила по телефону, задавала вопросы музыкального характера. Думаю, я понравилась ему и внешне, у него была склонность к дамам типично русской внешности (исключением можно считать разве что экзотическую Милу): у первой его любви, да и у второй его женщины, Галины Уствольской, внешность была славянская. В те времена и меня, и многих привлекала неординарность, необычность. Конечно же, притягивала его „бирючность“, колючесть, да еще и подспудно возникало самолюбивое женское желание приручить такого пса».

«Второй его любовью была Галина Уствольская, — писала в своем формальном письме Елена, выросшая девочка из купеческой квартиры с амурами, — он много говорил о ней; я, как всегда, слушала его в пол-уха, я была совсем девчонка, отвлекалась, хотя лучше бы я слушала; мне кажется, у него почти не было личных собеседников (кроме разговоров о музыке в узком кругу, он по большей части молчал). Уствольская поступила в консерваторию в класс Шостаковича в конце 30-х годов, Шостакович был пленен, очарован. Думаю, Шостакович с Клюзнером разговаривал об Уствольской, хотя не знал об их романе, сам дважды предлагал своей ученице руку и сердце, с интервалом в четверть века.

Думаю, именно под ее окнами гарцевал Клюзнер, удрав в самоволку на своей чудесной лошади; все, весь двор, весь околоток выглянули из окон посмотреть, все, кроме нее, это было в ее стиле, — ни в чем не быть, как все.

— Она была талантливее нас всех, вместе взятых, — говорил дядя Боря, — включая учителя. Музыка ее не походила ни на какую, ни на чью, многим была непонятна. В таланте ее не было ничего женственного, хотя сама она была, может быть, женственней всех. Но в ней словно сидел маленький инопланетный воин.

— У нее бывали состояния мрака, замкнутости, полного отторжения от всех и всего, — сказал он мне однажды на заливе, глядя на чаек. — Я хорошо действовал на нее. Ее родители очень хотели, чтобы мы были вместе.

— А почему вы расстались? — спросила я. — Вы поссорились?

— Мы расстались не по моему желанию, — отвечал он, слегка нахмурившись. — Поссорились? Да мы ссорились по пять раз на дню. Это не имело значения.

— Тогда почему?.. — я настаивала.

— Почему?! — воскликнул он. — Да потому, что она была сумасшедшая, совершенно сумасшедшая. С ней невозможно было жить!

В другой раз — тоже на заливе — он сказал:

— Я думал — она такое редкое нежное растение, нуждающееся в защите. Что она такая хрупкая и беззащитная, что ей нужна опора, что ее необходимо оградить, что этот малый росток надо оберегать постоянно, иначе его затопчут. А она окружила себя юнцами, льстящими ей и поющими ей в уши свои идиотские комплименты, а она с удовольствием слушает их дифирамбы.

Но они всё же некоторое время жили вместе. То был тайный роман, о котором не подозревали ее родители, о котором знали только они двое.

Еще о нем знали их отдельные, не парные, одиночные фотографии тех дней. Никогда, ни до, ни после, не были они так красивы, так хороши, как на этих виртуальных вещдоках их никому неведомой общей жизни.

Белая ночь обводила ее личико мерцающим светом, когда, прильнув к подоконнику, высовывалась она из окна, готовая улыбнуться. Ни у кого никогда не было такой улыбки, как у нее в те дни, улыбка возникала из самых недр ее существа, всплывала из глубин, расцветала. Когда шли они рядом по Фонтанке, она, маленькая ростом, становилась еще меньше, а он словно вырастал; но никто из знакомых не встречал их никогда, словно прожили они свое время на необитаемом острове.

Он никогда не упоминал о ней, разве что однажды, соскучившись по слогам и буквам имени ее, посоветовал одному из молодых начинающих композиторов (вскорости бросившего музыку вовсе) постараться попасть в класс именно к Галине Уствольской.

Когда они ходили в Филармонию, они всегда поднимались на хоры, любимое место возле органа, над оркестром, но и тогда кто-то из них садился на банкетку в глубине, и по замыслу судьбы никто их никогда вместе и на хорах не видел.

Он любил поговорить о музыке, она — нет: „Если всё можно сказать словами, зачем музыку писать?“ Он отвечал: „Да ее и вообще-то, строго говоря, писать незачем“. И вместо того, чтобы рассердиться, она рассмеялась.

В его комаровском доме зала первого этажа отводилась музыке: рояль, письменный стол, лавки вдоль стен, портрет Баха. А на втором этаже соседствовали две горницы с горсточку. В одной, выходившей на солярий, он спал. Вторая, окном в лес, предназначалась для нее, хотя никому никогда он в том не признался, даже себе. „Потому что лес — моя колыбель“, — прочел он однажды в книге стихов Цветаевой, стоя в той горенке у окна. И перечел еще раз, внизу, на территории музыки:

Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес, Оттого что лес — моя колыбель, и могила — лес, Оттого что я на земле стою — лишь одной ногой. Оттого что я о тебе спою — как никто другой. Я тебя отвоюю у всех времен, у всех ночей, У всех золотых знамен, у всех мечей, Я ключи закину и псов прогоню с крыльца — Оттого что в земной ночи я вернее пса. Я тебя отвоюю у всех других — у той, одной, Ты не будешь ничей жених, я — ничьей женой, И в последнем споре возьму тебя — замолчи! — У того, с которым Иаков стоял в ночи. Но пока тебе не скрещу на груди персты — О проклятие! — у тебя остаешься — ты: Два крыла твои, нацеленные в эфир, — Оттого что мир — твоя колыбель, и могила — мир!»

Глава 29

ЗАЧАРОВАННЫЙ ДОМИШКО

— Скво? — речник? — индеец разглядывал полюбившийся ему волшебный незнакомый предмет. — Заколдованный домик для не прилетевшей к тебе маленькой птичьей скво?

Оконце горенки, обращенное к лесу, плыло над ними.

— Да, — отвечал Клюзнер с легкой улыбкою. — Для не прилетевшей ко мне зачарованный домишко.

Глава 30

БЕНУАР

Бенуар (франц. baignoire) — ложи в театре по обеим сторонам партера или несколько ниже.

Советский энциклопедический словарь

Может, жребий нам выпадет счастливый,

снова встретимся в городском саду.

Булат Окуджава

«Вы спрашиваете меня, — писала Нина в одном из своих ответных формальных писем, — знаю ли я Милу, за которой ухаживал Клюзнер. Конечно же, мы с ней учились на филфаке на одном курсе. Поклонников у нее была тьма тьмущая, очаровывались ею все. Кто как умел. Случая не было, чтобы кто-нибудь не прижал ее в дверях, когда весь поток входил или выходил в большую аудиторию общей лекции. Чем-то напоминала она Самойлову в любимом фильме „Летят журавли“. Глазами чуть-чуть раскосыми, строем лица, хотя Мила была немного грубее, зато, где надо, у нее закруглялось, малые выпуклости, ямочки у локтей. К своей яркой внешности добавляла она то цветастый платок, то яркую кофточку, то какое-нибудь монисто, а мы тогда одевались в тусклое, блеклое, серое, светлое. Веселая черноволосая красавица с короткой еврейской фамилией, но даже не библейской красотой блистала, не то что звезда Востока, лилия долин, скорее даже звезда гарема, любимая младшая жена. „Я был с Милой в театре“, — сказал мне Клюзнер, а я спросила — что смотрели? „Бахчисарайский фонтан“ или половецкие пляски?»

«Поклонников у меня всегда хватало, — писала Мила (а формальные письма, как вы уже поняли, писали все, независимо от имени адресата, то был особый жанр, отдельное эпистолярное направление) одному из слегка приволакивающихся за нею деятелей искусства, — внимание людей талантливых и известных мне льстило. Клюзнер, о котором зашла у нас давеча речь, отличался от многих. Ухаживал он за мной старомодно, не торопя событий, словно обитал не в том времени, в котором жили все. Он читал мне стихи (Гумилёва, Цветаеву, Багрицкого, переводы английских поэтов), я еще подивилась, сколько стихотворений знает он наизусть, дарил мне ландыши или синие питерские маленькие майские лесные фиалки, перевязанные штопальной ниткою, самодеятельные цветочницы торговали ими на Невском, мы гуляли на Островах, ходили в театр или в Филармонию. Помнится, когда он пригласил меня в театр впервые и мы встречались около Консерватории, я не узнала его в этом элегантном человеке в мягком сером пальто, в очень шедшей ему фетровой шляпе, да и темно-синий костюм шел ему необыкновенно, истинный джентльмен, принц инкогнито, а не тот бедно одетый рыцарь печального образа, которого я видела прежде. Однако было кое-что, что меня смущало. Он не пытался обнять меня, прижать к себе, вынудить меня к поцелую, что было бы не так и трудно по юности и тогдашней пылкости моей; я даже подумывала: может, он импотент? Сексуальные интересы моих поклонников всегда были очерчены ясно и явно, будь то известный архитектор, модный режиссер или художник. Поэт Иосиф Бродский, когда я была уже замужем, сперва читал мне стихи на улице, цепко держа под локоть, рука моя горела, стихи пьянили, потом привел домой, усадил на кровать, продолжая чтение, я сидела в пальто, служившем мне латами, и после пяти стихотворений успела дать деру, пока он меня на эту кровать не завалил».

«Я ничуть не удивляюсь, — писала она одной из знакомых, почти подружке, не болтливой, не часто встречаемой, говорить можно было обо всем, как говорят обо всем в поездах со случайными соседями по купе, — что всех тянуло ко мне, мне говорили, что я красива, да так ли я и хороша? — тут ненароком, не желая того, примерила она роль гоголевской Оксаны, — но я была дитя любви, чуяли невольно. Это секрет, я не особо делюсь им, узнала всё поздно, почти случайно, но Вам готова его поведать. Матушка моя, интеллигентная, образованная женщина из обрусевшей утонченной еврейской семьи, жившей на полудворянский лад, примерная жена достаточно высокопоставленного советского чиновника, ученая дама, кандидат наук, отправилась в начале роковых тридцатых годов в отпуск в один из фешенебельных южных санаториев вроде известного „Гагрипша“. И там под яркими звездами бархатных ночей юга, в декорациях чаировых парков (помните романс „В парке Чаир“?), лунного прибоя, фруктовой неги встретился ей в санаторской столовке восточный принц, прекрасный, как герои будущих трофейных фильмов вроде „Индийской гробницы“ или „Багдадского вора“. Он был строен, высок, смугл, красив, элегантен, воспитан, сказки Шехерезады, этот крупный советский чиновник из Узбекистана, матушка не назвала мне его имени и под пыткой молчала бы, возможно, звали его Бахтияр, фамилия какая-нибудь вроде Абдрахимова. Он канул в Лету, прекрасный мой отец; накрыли ли его волны репрессий? военных лет? смыл со света белого сель болезни? Осталось неизвестным. Он дарил возлюбленной серебро и бирюзу. Она вернулся домой, призналась мужу, тот благородно принял неверную, никто никогда подумать не мог, что я не его дочь, он любил меня как родной, да он и был мне родной. Позже, много позже я думала: интересно, был ли у моего настоящего отца гарем? тайный или явный? как бы он назвал меня, если бы мог дать мне имя по своему усмотрению? Фатима? Фирюза? Зумрад? Лолагуль? Гюльчатай? Не зря, — при полном тогдашнем неведении, — любимой моей книгой в юности была „Повесть о Ходже Насреддине“.

В итоге я влюбилась в своего красавца говоруна-профессора, украшение филфака, любимца студенток, — а он в меня; он, к негодованию друзей и незнакомых, развелся со своей известной женой, бросил ее ради меня, что кончилось для нее запоем, а для нас всеобщим осуждением, но нам было море по колено, мы были страстными любовниками, поженились, родилась наша красивая любимая дочь, похожая и на него, и на меня. Вот только, пожалуй, она была дитя явной любви, откровенной, а не тайной, чаировой, осененной соблазном дальнего синего моря и полнолунного острова Гурмыза».

Впервые пригласив Милу в театр, Клюзнер спросил, какие купить билеты? где нравится ей сидеть в театре? И она ответила: в бенуаре. Клюзнер рассмеялся, спросил, знает ли она, откуда пошло слово «бенуар»? От французского baignoire — ванна, эти полуложи и закруглены-то наподобие корыта для купания, с красивой девушкой в ванне, какая красота. Она покраснела, смутилась, румянец ей очень шел.

Клюзнер разговаривал с индейцем на правом берегу Фонтанки, мимо шла Мила, Клюзнер раскланялся, как я рада вас видеть, сказала она, надеюсь у вас всё хорошо, простите, я спешу, я опаздываю на лекцию мужа.

— Красивая, — сказал индеец, глядя ей вслед. — Это, случаем, не скво, не прилетевшая в ваш птичий домишко?

— Нет, — отвечал Клюзнер, — это девушка из бенуара.

— Я не хожу в театр, — сказал индеец. — Мне он чужд.

Глава 31

ИМЯ ИНДЕЙЦА

Молодые художники, то частые, то нечастые гости акварелиста Захарова, встретились на углу Фонтанки и Подьяческой, идучи с разных сторон, совершенно случайно. По странному совпадению оба они шли с пленэра с совершенно одинаковыми планшетами, на которых натянута была, — по захаровскому наущению, — бумага, ватман ГОЗНАКовского производства, утерянного навеки по глупости начальства и трусости подчиненных. Акварели уже были написаны — у Григория И. Чернышов мост, у Михаила Б. квартал старой Коломны.

Оба они подражали Захарову, писали уже не так, как прежде, но и не так, как он, и работы их, схожие не только форматом, но и новообретенной манерою, словно бы принадлежали руке некоего третьего виртуального автора.

— Ты видел, как пишет его новый заграничный ученик? — спросил Гриша.

— Нет, — отвечал Миша, — на видал.

Мавра Авраамовна в отсутствие называла приходящего индейца Ни-Гриша-ни-Миша (что на самом деле являлось каламбуром уже лет сто, по-питерски обозначая «ни то ни се»).

Ученики и прежде похаживали в мастерскую на мансарде серого дома с барельефами: то встреченный случайно в поезде молодой монах из Киево-Печерской лавры, самоучка почти, писавший светлые с синеватым воздухом акварели, напоминавшие работы Павла Кузнецова, то таджикский юноша из Академии художеств.

— А как его, индейского гостя, зовут? — спросил Гриша.

— Не помню. Может, не знаю? И ты не помнишь?

— Мне кажется, я слышал, как его Сергей Ефимович называл. По-моему, каким-то европейским именем. Или составным индейским? Начисто вылетело из головы.

— Что значит — называл? Мне его представили. Нас знакомили. Странно, и у меня из головы вылетело.

— Саток? — предположил собеседник. — Серая Сова?

— Ты еще скажи — Гайавата.

Поскольку они, не дождавшись трамвая, влились в маленькую ларечную массовку, последние слова их слышал подошедший с карликом со стороны Никольского переулка, то есть кроватной фабрики, Толик. На спине Толик нес панцирную сетку без каркаса, отчего напоминал большую черепаху или одного из ее родственников. Карлик шел почти налегке, был вооружен прозрачным полиэтиленовым пакетом с никелированными шариками и внушительным рулоном чертежей.

— Никак вы вспоминаете имя индейца? — осведомился Толик.

Художники дуэтом подтвердили.

— При мне его никто по имени не называл, — сообщил Толик. — А почему бы не спросить художников, к которым он в гости ходил?

— Они в отъезде.

— В Старой Ладоге, — уточнил Гриша.

— Нет, они под Москвой, — сказал Миша. — В Загорске.

— Загорска не знаю, — покачал головой Толик.

— Это Троице-Сергиев посад, — заметил из очереди один из филологов.

— Знаю! — вскричал Толик. — Троице-Сергиева лавра! Сергий Радонежский!

— Индейцы, между прочим, — сказал второй филолог, сдувая пивную пену, — малознакомым людям вообще имя свое не называют. Представляются прозвищем. Можно даже несколькими прозвищами обзавестись и обнародовать их по очереди, а уж если дело дойдет до хорошего знакомства — и имя сообщат.

— А когда кто-нибудь из индейцев, — подхватил его друг, — берет в долг деньги, он имя свое оставляет в залог. Пока долг не возвращен, подзывают его окриком или жестом.

— У меня есть один знакомый, — сказал карлик, — из долгов не вылезает, стреляет у всех. По этой логике он уже давно Эй!

Толик встал и стал рыться по карманам видавшего виды рабочего халата своего; под халатом была курточка, тоже вся в карманах, но он проверил и кармашки рубахи. Карманов оказалось бесчисленное множество. Из каждого доставал он блокноты, разного размера записки, сложенные бумажки, исписанные крупным атаксическим почерком. Наконец развернул он искомый клочок.

— Я выписывал названия индейских племен, — радостно сообщил он, — сейчас я всем прочту, вдруг вы слышали, из какого он племени и по ассоциации вспомните его имя. «Ирокезы, кайюга, онондага, онеида, мохаук, тускарора, гуроны, алгонкины, делавары, оджибуэи, чиппава, меноман, потаватоми, арапахо, черноногие, чейенны, мускоти, чероки, чокто, чикасы, семинолы…»

— Оцеола, друг семинолов, — сказал Гриша.

— А не сын? — спросил Миша.

— «Сиу, — продолжал читать Толик, — дакоты, вороны, манданы, оседжи, понкя, виннебаго, кайова, поуни, атабаски, апачи, навахо, юкки, хока, помо, вашо, юла, пенути, вентун, майду, мивок, хопу, зуни, тэва, тлинкит, хайда, цимшиан, квакиутль, нутка, сэвиш». Черт, что я вам читаю. Я не ту бумажку выкинул, не ту оставил. Это индейцы Северной Америки, а наш говорил, что он из Венесуэлы.

— А на кой ты вообще всё это выписывал? — поинтересовался подливающий в мятой шляпе.

— Дык я писатель, — улыбнулся Толик во весь рот своей чудесной улыбочкой без одного зуба. — Много чего записываю. Вдруг понадобится.

— Ты разве не разнорабочий? — спросила торговка пивом, заинтересовавшись.

— Разнорабочий в настоящий момент, по образованию столяр-краснодеревец, плотником работал, грузчиком и всё такое. Но — писатель. В литературном объединении состою.

— И публикуетесь? — спросили филологи дуэтом.

— Были две публикации. На обсуждении в Союзе писателей рассказы читал. Как же я не тот список выкинул? Но этот я тоже, пожалуй, оставлю, раз он сам остался. Мне один приятель закадычный, тоже разнорабочий, тоже писатель, как за воротник заложит, упреки всяческие говорит, как всем, впрочем, у него стиль такой, у забулдыги: ты, говорит, хитрый, впечатление произвести стремишься, начитанность выказываешь, под Горького косишь.

— А ты косишь? — спросил карлик.

— Разве что отчасти невольно, — отвечал Толик. — Вот, например, на сегодняшний день у меня, как у классика, третья жена и повышенная сентиментальность, всё мне трогательно, всё время всплакнуть хочется.

Туман подступал со всех сторон, уже скрылись купола Исаакия и Спасо-Преображенского собора, померк Никольский рынок, в непроявленную переводную картинку превратилась Фонтанка.

— Опять туман, — сказал один из филологов. — Как в Лондоне. Мы прямо какой-то Пиквикский клуб.

— Мы и без тумана Пиквикский клуб нелепых петербургских фигур, как один знакомый поэт О. выражается, — сказал Толик, присобачивая на спину панцирную сетку броненосца.

Тут открылась за ларьком дверь углового дома, вышла Шанталь.

Толик спросил ее, превежливо раскланявшись:

— Знаете ли вы какие-нибудь индейские имена?

— Вэша Куоннезин, — неожиданно отвечала Шанталь, — Большая Выдра, Пад-уэй-уэй-дус, Мато-дженс, Серая Сова, Анахорео.

От пейзажа остался только ларек с завсегдатаями.

Шанталь пошла по Большой Подьяческой к Садовой, Толик с карликом — на набережную.

Туман хотел было поглотить и ларек, но раздумал, стал рассеиваться. Гриша и Миша, заслышав трамвайные тихие звяканья-бряканья, перебежали переулок, загрузились в первый вагон и уехали на меридиан.



Поделиться книгой:



Регистрация