У нас с тобой шкафчики рядом были. У тебя — морковка нарисована, у меня — томат.
— Морковку помню… Кстати, почему «томат»?
— А как надо?
— Помидорина. Помидорка. Помидор.
— Ты поправляй. Я часто заговариваюсь. Да! Ты любила спорить. Всем предлагала: давай спорить! Я однажды спросил: как это спорить? А ты: говори, что трава красная, а я буду говорить, что она синяя. Выйдет спор.
— Я и сейчас люблю спорить. Кажется, вспомнила… Во всяком случае, мне приятно, что ты это помнишь. Здравствуй, Петя.
Потом появились мать и бабушка, конечно же сгоравшие от нетерпения узнать: где и что Хрустов-отец, Хрустова-мать, как они все трогательно дружили домами, вместе пельмени стряпали на всю зиму, вместе на масленицу катались, такие балы-маскарады устраивали! А теперь город большой стал — старожилы потерялись среди приезжих, старинные знакомства сами по себе рухнули, и как хорошо, что объявился Петр Хрустов, свой, коренной, из хорошей череповецкой фамилии, может быть, хоть как-то воспрянут былые времена!
— В лото играть не будем. И пельмени на всю зиму стряпать тоже не будем. — Елена Сергеевна заявляла это в прихожей, где все они собрались проводить Петра Хрустова. — Не из черствости так говорю, а потому что с мясом плохо.
— Спасибо за гостеприимство. Спасибо вашему дому. — Петр мял шапку, сонно таращился на женщин — без вина опьянел от непривычных разговоров, от насмешливых, прекрасных глаз Елены Сергеевны. — Я так рад, что он на месте. Никуда не делся.
— Что-то мама говорила про уроки музыки? — Елена Сергеевна, прощаясь уже, протягивала руку.
— Это я так сболтнул. Для значительности. — Петр нерешительно улыбнулся: — Чтоб тебя заинтересовать. А на самом деле — тугое у меня ухо. Не для музыки.
Мать и бабушка тоже улыбнулись.
— Просто так приходи, Петя, без музыки.
— Спасибо. А я как раз хотел спросить: можно — нет еще-то зайти?
— Можно, можно.
Позже Елена Сергеевна по вечерней, учительской привычке подводила черту под прошедшим днем — поморщилась, глядя на куст герани — что-то хамское было в его появлении, рос, рос, живой, большой, красивый, и вдруг грубый человек, желая сверкнуть широтой натуры, срезал его, оставил пустой горшок с сиротским маленьким пенечком. Но, признавала в то же время Елена Сергеевна, есть в Петре и приятное простодушие, есть неуклюжая цельность, и — позволяющая принимать его — естественность.
Впечатления Петра Хрустова были много короче: «Девонька славная. Кусачая».
Он опять пришел. Чуть не с порога Елена Сергеевна предложила:
— Давай спорить.
— О чем?
— О жизни.
— Из меня, наверное, плохой спорщик получится. Я к вечеру квелый становлюсь. Накричусь за день, набегаюсь, в основном молчать охота.
— Значит, работали у тебя ноги и горло. Голова не устала. Давай спорить.
— Хорошо, давай. Ставь условия, как в детсаде.
— У нас есть Соборная горка. На ней церковь Воскресения, памятник павшим за Советскую власть и березовая роща с видом на Шексну. Таким образом, на Соборной горке живут: Вера (пусть не наша, пусть не нужная, пусть всего лишь олицетворяет свободу совести, но все равно — Вера). Память и Красота. Согласен? Хорошо. Ты строишь домну. Назовем ее Железной горкой. Много металла, много разных судеб вокруг него. Железная горка олицетворяет необходимость, производственную нужду, а потому не несет с собой ни красоты, ни памяти. И никаких духовных ценностей. Спорим, что Железная горка по всем статьям уступает Соборной?
— Спорим. Вокруг Железной горки вырос целый город, благоустроенный, уютный. Люди, живущие в нем, не тратят времени на дрова, на колодцы, то есть на сопротивление житейским неудобствам. И у них появляется больше времени, чтобы ходить на ту же Соборную горку. Присоединяться к памяти и красоте.
— Ага! Попался. Правильно — у Железной горки подсобная роль. Чтобы обслужить Соборную. Создать нормальные условия для жизни. Благоустроить ее. Хотя… Как ни странно, житейский комфорт — противник Соборной горки. Комфорт сам становится каким-то центром, идолом, вокруг которого суетится человек, начисто забывая о Соборной горке.
— Подожди, Леночка. Отвлечемся пока от житейской пользы, приносимой Железной горкой. Мы построили Дворец металлургов, где, говоря твоими словами, будет торжествовать дух. Всевозможные кружки, секции, и как там: твори, выдумывай, пробуй.
— Помилуй. Какой дух? Это всего-навсего будут занятия в часы досуга. Человеку некуда время девать, вот он идет в кружки кройки и шитья, в танцкласс, в инструментальный ансамбль. Опять-таки одна польза и никакой красоты.
— А вдруг в кружке пения или в литературном кружке со временем обнаружится гений. Часы досуга превратятся в красоту.
— Это будет прекрасным исключением. Железная горка — средство для прокорма, для нормального быта и досуга. Ты знаешь, как ее превратить в духовную ценность?
— Не знаю. Но послушай. Железную горку строят пять тысяч человек. Она соединяет их в такое сообщество, в такое товарищество, о котором многие будут вспоминать и на старости лет с нежностью. Разве это не духовная ценность?
— Допустим. И сообщество, и товарищество существуют. Вы помогаете друг другу, оставаясь на вторые и третьи смены, выручаете друг друга из разных авралов и досрочных сдач. И это говорит, что вы — хорошие, нормальные люди, с товарищескими отношениями внутри работы. Но почему я не ощущаю созданную вами духовную ценность? Не чувствую токов вашего товарищества и вашего рабочего бескорыстия? Эта ценность внутри вас, внутри вашего сообщества! А Соборная горка — бесспорная ценность для всех. Я вхожу под ее березы и, уверяю тебя, думаю не о сверхплановых процентах. Я думаю о своей судьбе, и как она не согласуется с этим покоем над горкой. Почему?
— Лена, сдаюсь. Ты — спорщица со стажем, с опытом. Напряжение не для меня. Уже в глазах двоится.
— Как некрасиво, Петр Хрустов, признаваться, что устал думать.
— Что поделаешь, Леночка…
Елена Сергеевна подвела черту и под этим днем: не умеет, а может быть, не любит Петр Хрустов думать, заслоняется от этого занятия усталостью, расхожей житейской мудростью: главное — о деле думать, а о жизни — необязательно. И спорить совсем не может, а мог бы ее урезонить: кое в чем были, были у нее уязвимые построения. Про товарищество он здраво говорил и с сердцем. Молодец.
Петр Хрустов подумал перед тем, как провалиться в сон: «Времени у нее свободного много. Вот и раздумывает. Дети ей нужны, заботы».
Ходили в кино, подолгу гуляли, но чаще сидели в ее комнате, сумерничали под пианино и негромкие разговоры.
— Правда, что ваша домна — самая большая в мире?
— Правда.
— А правда, что самая последняя в мире? И, еще не построенная, уже устарела?
— Почти правда. Вон ветряки. Казалось бы, для фильмов о Дон-Кихоте остались. А сейчас к ветрякам, к принципу, точнее, ветряков во всем мире возвращаются. Домна устарела, но много пользы и выгоды, так тобой ненавидимых, сопутствуют ее существованию.
— Какое у тебя главное желание?
— В жизни?
— Разумеется.
— Много работать, вырастить кучу детей, по воскресеньям ездить на подледный лов. А потом — в баньку, под веник. И после баньки — четвертинку.
— Шутишь, Петр Хрустов?
— Торопливо рассказываю. Сидишь над лункой, а так радостно присутствовать в мире. Вряд ли это объяснишь.
— Все же попробуй.
— Лен, а ты вот все с духом носишься. Надо жить духом, надо думать о духе… Как это?
— Всегда быть недовольным собой. И сомневающимся. Сделал, сказал, чего-то достиг — немедленно усомнись. Так ли сделал, так ли сказал.
— Н-да-а… А я почти всегда собой доволен. Работаю старательно, устаю, ближнему зла не желаю. В чем тут сомневаться?
— Если не думать, то ни в чем. Все и так хорошо.
— Лен, может, нам соединить Соборную горку с Железной.
— Подождем немного. Вдруг нельзя соединить. А мы начнем крушить, ломать, так сказать, изо всех сил соединяя.
— Лен, можно я тебя поцелую?
— Рано. Как говорит моя подруга, мало гуляем.
— Врет твоя подруга. С детского сада гуляем.
— Морковка с томатом не в счет, Петр Хрустов.
— А сколько надо гулять, чтобы поцеловаться?
— Не меньше трех недель.
— Значит, к Новому году?
— Примерно.
Опять была подведена черта: «Как он ужасно сопит, будто все время спит. Говоришь ему, а он все время спит. И, похоже, считает меня старой девой, которая стерпит, так сказать, от ухажера все. Поэтому говорит одни глупости».
Петр Хрустов решительно приказал себе: «Пора на штурм».
Сидели перед Новым годом, клеили елочные цепи и фонарики — выдумка Людмилы Глебовны, долженствующая, по ее мнению, сблизить по-домашнему Петю и Леночку. Выглянула с кухни Татьяна Захаровна, позвала ужинать:
— Милости прошу. Рыба такая золотистая получилась…
Петр, не отрываясь от фонарика, вздохнул:
— А я не люблю рыбу. И никогда не ем.
Татьяна Захаровна и Людмила Глебовна растерянно переглянулись, нервно всхохотнула Елена Сергеевна:
— Вот и я всегда говорю: отстаньте со своей рыбой. Мойва какая-нибудь.
Петр Хрустов тряхнул головой:
— Что-нибудь сморозил, да? Это у меня очень просто выходит.
— Скажи, пожалуйста, могу я тебя называть — Петруша? — Голос у Елены Сергеевны язвительно зазвенел. — Давно уже хочется, но все не осмеливалась.
— Пожалуйста. Очень приятно даже.
— Петруша, уже поздний вечер, ты устал.
— Засиделся, даже не замечаю ничего. Извините.
В дверях Елена Сергеевна сказала ему:
— Давай отдохнем друг от друга. Извини, но я пока не хочу тебя видеть.
— Лен, что я такого ляпнул? Что случилось?
— Петруша, прощай. Запомни: умные люди не выясняют отношений. Давай пока не видеться. Хорошо?
Она зашла на кухню, где подавленно молчали мать и бабушка.
— Не надо меня больше сватать. И дело не в том, что он не пара мне. Может, такие только на роду и написаны. Но я не хочу получать кусты герани! Я не хочу, чтобы рядом со мной сопели!
Она подождала, не возразит ли мать или бабушка. Мать молчала, у бабушки насмешливо заблестели глаза, но она удержалась, опустила покорно голову.
— Хочу, чтоб голова кружилась, чтоб сердце замирало от его голоса, чтоб тайна была, а не расчет. Нежности, счастья, роз, а не танцев для тех, кому за тридцать! Красоты хочу! А не пользы! Вы слышите! Кра-со-ты!..
Новый год Елена Сергеевна встречала в пригородной деревне, у замужней подруги. Ночью они катались в санях, и Елена Сергеевна рассказывала потом, смеясь, как на дорожном раскате ее выкинуло в сугроб — «это было замечательно».
В зимние каникулы она часто ходила на Соборную горку и возвращалась опушенная инеем, в ярком, счастливом румянце, — встречные замедляли шаги и улыбались: все же не убывает радости, свежих, веселых скрипов, волнующих заиндевевших ресниц в нашей долгой, милой русской зиме.
Дмитровская суббота
Пристальные звезды, голубовато-мохнатые, крупные, висят над южным морем, над ночными пляжами, над сгустками пальм и смутно белеющими зданиями санаториев, домов отдыха, пансионатов. Из щелей деревянного летнего театра, подъездом упирающегося в гору, а задней стеной глядящего в море, вырывается свет и музыка. Часть театра со сценой и оркестровой ямой держится на бетонных сваях. Между сваями, во время концерта, движутся какие-то тени — кажется, что совершается здесь странная, особенная жизнь…
На сцене эстрадный ансамбль в лакированных касках монтажников и в серебристо-ладных облегающих комбинезонах. Улыбаясь, ритмически притопывая и пришаркивая, ансамбль выкрикивает некий современный шлягер — автоматическая слаженность выкриков и движений отдает бесовским холодом.
В зале сидят Иван Митюшкин и Зина. Она жмется к его плечу — из щелей сквозит хоть и южным, но сырым неуютом. Иван тянет шею, выглядывая что-то на сцене.
— Ваня, ты что? — Зина теснее прижимается, стараясь приклонить голову к его отвердевшему, приподнявшемуся плечу. — Еще насмотришься. Проводишь меня завтра и-и… Вань, ведь распоследний вечерок. — Шепот Зины скорее веселый, она не тяготится предстоящей разлукой, а «распоследний вечерок» вставила лишь потому, что так принято говорить при расставаниях.
Иван молчит, тянет по-прежнему шею: на сцене, под упругими неутомимыми ногами артистов гнется, ходуном ходит, на честном слове держится одна доска, кажется, вот-вот переломится. Иван трясет головой, обмякает в кресле, обнимает Зину за плечи.
— Не тоскуй, Зинуля. Какой ты там вечерок выдумала. И утро еще не скоро, и завтра будет, и послезавтра…
После концерта Иван и Зина спускаются к морю, мимо свай, поддерживающих театр, — под сваями шорохи, поцелуи, смех и странное микрозатишье, тогда как на берегу ветер, гремят волны и устало помаргивают звезды. Иван и Зина останавливаются у фанерной пляжной будки, за подветренной стенкой. Жидкий свет берегового фонаря обливает их.
— Зинуль, вот пришло время сказать… Не надо нам расставаться. — Иван обнимает ее и не видит, что лицо у Зины стало удивленно-растерянным. — Я с тобой поеду!
— Как это со мной?
— Вместе будем. Зинуль, не для того же мы встретились, чтоб пропасть друг для друга… Зинуль…