А на полуторке я все же ее покатал. Провез в кабине по всей деревне. У магазина остановился и купил ей самый большой пакет леденцов, которыми она меня обносила в детстве…
Теперь Днепр у фашистов. А бабка Вероника, должно быть, умерла. Кому досталась ее перина? Хорошо бы сейчас прилечь и закрыть глаза…
Почему кабина так закачалась? Словно кто-то хочет убаюкать меня в колыбели! Но откуда такой треск? Очнись, Вася! Это ветер ломает лед. Подо льдом прошла штормовая волна. Сиверко гонит на юг незамерзшую воду, по которой еще ходят корабли.
Лед на волне раскачивается, пока где-нибудь не расколется. А на расколине — трещина или торос. Это называется «подвижка льда».
Лед колется, словно пушка стреляет. Только не поймешь, с какой стороны. Лучше выйти из кабины. Но без лопаты не сделаешь ни шагу. А ее прижало к борту мешками с мукой. Волна сильно качнула их в кузове.
Мукой я загрузился в Кобоне, когда метель еще только подбиралась к Ладоге. Снег закружил внезапно и так густо, что стемнело средь бела дня. Пришлось зажечь фары. Но вскоре они стали не нужны. Колею замели сугробы. Колеса забуксовали, и машина остановилась совсем.
Но 1,5 тонны муки не бросишь посреди озера. Это дневной паек для нескольких тысяч ленинградцев…
Рядом с машиной вырос торос, словно крыша. Лед под снегом, должно быть, разломало. Надо пойти посмотреть.
Торос высотой с хату. Хорошо укрывает от метели. И машину можно наблюдать. Пережду здесь, пока не окончится подвижка льда.
В батальоне, наверно, поняли, что я кукую в сугробах. Там у них в лесу не так метет. А в батальонной землянке совсем хорошо. Как ловко Гриша Каменев устроил печь! Приспособил под нее двухсотлитровую железную бочку из-под бензина. А трубу специально сделал зигзагом. Дым, прежде чем выйти наружу, оставляет в землянке все тепло.
Гриша Каменев отличился и как плотник. Доски для нар обстругал ровно и гладко. На них положил еловые ветки. А сверху застелил мешковиной и одеялом. Только приляжешь на нары — и сразу заснешь… Но нельзя! Нельзя сейчас ложиться! Если уснешь, кто тебя отсюда разгребет?..
Каждый день в батальоне говорят о твоей работе. В «молниях» и боевых листках пишут, насколько больше нормы привез ты груза. На доске Почета вывешен твой портрет. А на Вагановском спуске Вася Сердюк нарисован во весь рост на фанерном щите. Плакат призывает других водителей равняться на него. Видела бы это бабка Вероника…
Бог с ней, с бабкой. Лучше вспоминать о своих товарищах. В каких только переделках они не бывали! Дорогой ценой дается каждый рейс.
Каюм Садахумов провалился задними колесами в трещину. Машина стала медленно оседать. Он скинул с себя полушубок, взобрался в кузов и стал сбрасывать мешки с мукой на лед. Каюм задыхался от непосильной работы. Но разогнулся, лишь когда выбросил последний мешок. А затем начал спасать машину.
Ему пришлось лечь в ледяную воду, выступившую из трещины. Каюм подложил под задний моет две доски и домкратами поднял полуторку из воды. Он совершил чудо: сам выехал из трещины на крепкий лед. В таких случаях обычно не обходятся без водолазных треног…
Николай Рогозин попал под обстрел. А вез он боеприпасы. Несколько снарядов разорвались рядом с кабиной. Рогозина тяжело ранило. Истекая кровью, он привел все же машину к берегу. А когда заглушил мотор, умер в кабине…
Павлуша Беляев погиб на трассе под новый, 1943 год. За его полуторкой долго гонялись «мессершмитты». Он несколько раз удачно уходил от пулеметных очередей. Чуть-чуть не дотянул до берега…
Павлуша был одним из лучших водителей-комсомольцев во всей бригаде. Мы с ним соревновались. Он, как и я, начал делать по три рейса. Пуля оборвала наш спор.
Я был на комсомольском собрании в его роте. Оно было недолгим. Ребята, которые выбирали Беляева членом комсомольского бюро, поклялись отрабатывать сообща его дневную норму…
Но хуже всего, конечно, тем, кто совсем не уходит со льда. Регулировщики на трассе — как на передовой. Нет им передышки ни днем, ни ночью. Нельзя допустить малейшей заминки в движении машин. Как только где-нибудь пробка — сразу обстрел или налет.
У трещины на 12-м километре — пост регулировщицы Тани. Я не доехал до нее, наверное, километров пять или шесть. Но в такую пургу от трассы не осталось и следа. Не разберешь, в какую сторону к ней путь.
До войны Таня закончила 9 классов в Ленинграде. И вот уже вторую зиму на Ладоге.
Незавидная служба у этих девчонок-регулировщиц. Хоть умирай, а с поста не уходи! Ежедневно мимо них проезжают тысячи машин, и за каждую они в ответе. Надо вовремя обнести козелками воронки от бомб. Расставить указатели объездов у трещин. Следить за усталостью льда. По нескольку раз в сутки переводить движение с нитки на нитку. Приказывать водителям брать на буксир застрявшие машины. Заправить и зажечь фонари. Расчищать трассу вместе с дорожниками от торосов и снежных заносов. А в погожий день некуда им спрятаться от вражеских пуль и бомб…
Однажды у поста Тани остановились две машины — перелить горючее. Неожиданно начался обстрел. А тут еще появились «мессершмитты».
Шофер одной из машин впервые попал на Ладогу. С непривычки он потерял голову и помчался, не обращая внимания на дорожные знаки и на сигналы, которые подавала ему Таня. А кругом полыньи и воронки, прикрытые тонким слоем льда.
Я ехал следом за этим шофером. Таня остановила меня и прыгнула на подножку.
— За рулем новичок! — крикнула она. — Останови его! Иначе он погибнет!
Надолго мне запомнится этот слалом среди воронок. Вдобавок еще нужно было уходить от взрывов. Я опасался не только за себя, но и за Таню. Она не захотела слезать с подножки.
Мы догнали перепуганного шофера у большой полыньи. Увидев нас, он затормозил. Передние колеса остановились в двух метрах от незамерзшей воды. Она дымила морозным паром.
После этой погони я стал притормаживать, когда видел Таню на посту. Она приветливо помахивала мне красным флажком. Перекинешься с ней парой слов — и дальше по маршруту. Задерживать регулировщицу долго нельзя.
На посту Таня стоит в валенках, ватных брюках и полушубке. Сверху надет белый маскировочный халат. Через плечо — карабин, через другое — противогаз. Талия опоясана патронташем. Днем в руке у нее красный флажок, ночью — фонарь «летучая мышь».
Сама она маленькая, но боевая. Не так-то просто свернуть уставшего шофера с наезженного пути. А ей все повинуются беспрекословно. Каждому хочется, чтобы Таня встречала его на трассе с улыбкой.
Всем она кажется необыкновенно красивой. Никто не замечает, что у нее почернели обмороженные щеки. Таня нередко остается на посту за своих подруг. А порой ее просто некем заменить. Часто после налета с трассы увозят раненых и убитых ее подруг. В маскхалате она похожа на большую мохнатую снежинку. Особенно если снег опушит ее брови и ресницы. Горячим ключом на лице бьют лишь глаза.
Как-то раз во время ее дежурства произошла подвижка льда. Таня спокойно забралась на торос и оттуда стала регулировать движение. Ее хладнокровие успокаивало водителей.
Трудно было поверить, что по ночам эта отважная девчонка боялась оставаться одна. Ночевала она в домике на полозьях, где регулировщицы жили дружной стайкой. Если там не было ее подруг, Таня устраивала на пустом топчане чучело, похожее на человека. А под подушку клала топор. Она боялась, что ночью в ее домик может «ворваться какой-нибудь фриц-разведчик». И спала чутко, просыпаясь от малейшего шороха.
Я узнал об этих ночных страхах случайно. Как-то утром проезжал мимо Таниного домика и заметил, что он накренился на одну сторону. Я остановил машину. Подойдя поближе, увидел рядом с домиком широкую трещину. Она появилась часа два назад. Домик вот-вот мог соскользнуть в воду.
Я рванул дверь. Но ее низ за ночь примерз ко льду — хоть топором руби! А на стук никто не отозвался.
— Утонете, черти! — закричал я изо всех сил.
Кто-то за дверью зашевелился, но знать о себе не дал.
Нельзя было медлить ни секунды. Я прицепил домик тросом к машине и рывком вытащил его на крепкий лед. Вот тогда, открыв дверь, я увидел за ней смущенную Таню.
Она крепко спала после дежурства. А когда я ее разбудил, первым делом бросилась разбирать свое чучело на соседнем топчане…
Пурга как будто стала стихать. Во всяком случае, теперь можно разглядеть в небе облака. Они по-прежнему засыпали озеро снегом, но далеко на горизонте уже проглядывала голубизна. Значит, трассу будут скоро расчищать или рядом с ней начнут прокладывать новую нитку. Еще немного терпения — и придет помощь!..
Тяжело будет регулировщицам после такой пурги. Снег замел трещины и воронки. Ветер сбил все вешки. Тане придется все свои знаки расставлять заново. Ее маскхалат станет совсем незаметен на свежем снегу. Не дай бог какой-нибудь смертельно уставший шофер не разглядит Таню и наедет на нее…
Полуторку мою крепко тряхнуло. Удар пришелся в задний борт. Тут же кто-то выругался: «Куда прешь, халява!»
Я выскочил из кабины. На кузов наехала лошадь с санями. Объезжая машину сзади, она задела оглоблей за борт.
Оглоблю выбило. Ее поправлял, увязая в сугробе, старик солдат. Лошадь стояла смирно, но он бранил ее беспощадно. Увидев меня, старик вдруг замолк.
— Никак живой! — проговорил он с удивлением. — Один в кабине?
— Один!
— А ну-ка помоги затянуть ремень!
Я притянул оглоблю к дуге, все еще не понимая, зачем выехал вслед за уходившей пургой этот старый солдат. Закончив ремонт, он сказал:
— Тебе повезло, парень! Ты первый, кого я встречаю на озере живым.
И кивнул через лошадиный круп в сторону саней. Гам под рогожей лежало несколько окоченевших тел.
Я подарил своему спасителю пять пачек «Казбека», которые собирался обменять в батальоне на леденцы. Прощаясь, старик сообщил, где будут прокладывать новую трассу. Она должна пройти метрах в 200 севернее прежней колеи, занесенной снегом. Значит, машины пойдут еще ближе к открытой воде.
Старик поехал дальше, а я вскоре услышал шум трактора. Вернее, это был грейдер, пробивавший путь сквозь снежные заносы. Я бросился к нему по сугробам.
Водитель встретил меня без особой радости. Ему нужно было скорее прокладывать трассу на другой берег, а я просил вытащить мою машину.
Мне все-таки удалось его уговорить. Грейдер помог полуторке выбраться на новую трассу. Поблагодарив водителя, я поехал по расчищенному следу.
Ветер совсем утих. Выглянуло солнце. В его лучах глыбы льда сверкали, как драгоценные камни. Но радостней всего было снова увидеть Таню на своем посту.
Она сама прыгнула ко мне на подножку. Сказала, что волновалась за меня. Показала газету «Фронтовой дорожник», где писали о моих последних рейсах.
Пургу Таня переждала вместе со своими подругами в домике на полозьях. Наконец-то все они оказались вместе и провели комсомольское собрание. Ее избрали ответственной за политинформацию.
У нас обоих не было времени, и все ж не хотелось расставаться. Я опустил боковое стекло, чтобы Таня могла просунуть голову в кабину.
— Я тебя немного провожу! — сказала она, не слезая с подножки.
Я медленно повел машину по расчищенной грейдером полосе. Так мы проехали вместе метров 150. И вдруг низко перед машиной прошел в крутом повороте «мессершмитт». Положив самолет на крыло, летчик строчил из пулемета поперек трассы. Пули подняли ледяные фонтаны перед самым радиатором. Я тут же затормозил.
«Недолет!» — с облегчением подумалось мне. Я повернулся к Тане и наткнулся на ее обмороженную щеку. Танина голова упала ко мне на плечо.
С «мессершмитта» сбросили прыгающие мины. Их называли у нас на трассе «лягушками». Осколок мины пробил полушубок со спины и вошел Тане в сердце. Он предназначался мне.
Таня! Снежинка моя! Растаяла у меня на руках…
Вдали от причала
(
25 июля 1943 года был День Военно-Морского Флота, а мы третьи сутки болтались на рейде в бухте Морье. Нам приказали вывести на буксире Две баржи и держать их подальше от берега, пока не утихнет шторм. «Никулясы» стояли на двух якорях. Работали обе машины, а все равно нас понемногу сносило. Вблизи берега камни, в такой шторм разбило бы в щепки.
Волна на Ладоге крутая. Качало так, что некоторые матросы не могли сидеть в каютах. Во время ночной вахты я постоянно видела на мостике кого-нибудь из ребят.
Из Новой Ладоги пришли три озерных буксира. У «Морского льва» в озере оборвало одну баржу. «Гидротехник» ходил на розыски, вернулся пустой.
Баржи, которые привела «Беларусь», поставили на якорь. Но они не удержались. За какой-то миг их выкинуло штормовой волной на берег. Горько было видеть, как на твоих глазах погибал груз для Ленинграда — тем более такой ценный, как нефть.
На рейде оставили только два буксира — наши «Никулясы» да «Орел». Оба парохода — ветераны «Дороги жизни». Они ходят по Ладоге уже третью фронтовую навигацию.
«Орел» первым из всех судов начал водные перевозки в осажденный Ленинград. 12 сентября 1941 года наш сосед по рейду доставил из Новой Ладоги в Осиновец две баржи с зерном.
Но причалить их к пирсу не удалось. Пирс был старый, полуразрушенный, а дно — мелкое, каменистое. Разыгрался шторм, и обе баржи разбило о валуны, слегка затопленные водой. После шторма размокшая мука была все же выгружена и отправлена в Ленинград.
Теперь «Орел», как и наши «Никулясы», держал на буксире баржи с мукой. За три дня болтанки на рейде хлеб на обоих пароходах кончился. А к баржам не подойти, да и брать с них муку нельзя. Обидно было одним оказаться на отшибе, когда все остальные корабли собрались вместе у пирсов.
К обеду ветер немного утих. Из диспетчерской порта мы получили наконец разрешение подвести баржи к пирсу. Сделать это было нелегко. Волны по-прежнему с ревом накатывались на корму. Когда матросы начали выбирать якоря, перепутались цепи. Из-за этого «Никулясы» отстали и пропустили «Орла» вперед.
При подходе к пирсу сразу почувствовался праздник. На всех кораблях были вывешены флаги. На палубах танцевали под патефон или гармошку. А нам сойти на берег в Морье так и не довелось.
Когда мы стали швартоваться рядом с «Орлом», на пирс прибежал оператор из диспетчерской и передал приказ отправляться в бухту Гольсмана. Оттуда наши «Никулясы» должны были увести две баржи в Кобону.
Конечно, нам так хотелось отметить День Военно-Морского Флота. Мы, хотя и речники, тоже считаем себя за военных моряков. Во всяком случае, опасности у нас одни и те же.
Мне вспомнился рейс из прошлогодней навигации, когда «Никулясы» шли в караване из Новой Ладоги в Осиновец. Это было также в июле, накануне Дня Военно-Морского Флота. Каждый буксирный пароход тянул по две баржи. Охраняла караван одна канонерская лодка.
Погода стояла тихая, солнечная — самая летная для врага. «Юнкерсы» и «мессершмитты» подловили нас милях в десяти от Осиновца. Как раз в том месте, где их не доставали наши береговые батареи. А вооружение на пароходах было тогда еще слабоватое.
Бомбили караван так, что вода вокруг кипела от взрывов. Вражеские самолеты пикировали один за другим, несмотря на огонь, который вели по ним со всех судов.
В самом начале налета у нас, на «Никулясах», убило пулеметчика Толю Плахоткина. Вскоре у зенитного орудия остался один командир расчета Жуковский. Я стала помогать ему заряжать — больше было некому. Вдвоем мы отстреливались до тех пор, пока пушка, раскалившись, не вышла из строя. Нас успели все же прикрыть истребители, завязав с «мессершмиттами» воздушный бой.
В тот день «Никулясам» крепко досталось. Осколки бомб повредили левую машину, корпус, паропроводы и надстройки. Разворотило камбуз и кастрюли с готовым обедом. Железные двери санитарных помещений сорвало с петель. Бункерные крышки выбросило за борт. Мачта была сломана, буксирный трос перебит.
Но капитан Иван Агафонович Мишенькин. проявил твердость и выдержку. Не было в его поведении ни минуты растерянности. Еще во время бомбежки он сумел подобрать перебитый буксирный трос и снова зачалил обе баржи. Мы едва дотянули их до места назначения. К пирсу подошли в клубах белого пара, с убитыми и ранеными на развороченном борту. Но груз для Ленинграда мы доставили.
Я вспоминала об этом во время нашего рейса в Кобону. Мы пришли туда с баржами уже вечером. Капитан стал выбирать буксир, а меня попросил посмотреть сигнальный буй при подходе к Кобонскому каналу. Начало смеркаться, и я никак не могла увидеть этот буй. Иван Агафонович Мишенькин заметил его уже за кормой. Мне он ничего не сказал, только с упреком покачал головой.
Я не знала, куда спрятаться от стыда. Зачем капитану слепой помощник? А у меня и вправду, что-то плохо стало с глазами. Особенно в темноте! Как только кончились белые ночи, перестала различать даже, где вода, а где берег. Каждый раз боюсь загубить пароход, когда остаюсь в капитанской рубке одна. Я, конечно, не призналась в этом И. А. Мишенькину, но долго так продолжаться не может.
Неужели моя слепота не пройдет? Я чувствую себя виноватой, а сделать ничего не могу. Сегодня у всех моряков праздник, у меня же тяжелый день.
В Кобоне весь экипаж сошел на берег. На «Никулясах» осталась одна я.
— Зазналась! — кто-то уже бросил по моему адресу. О, если бы он знал, что творится у меня в душе!
Никогда раньше я не жаловалась на свое здоровье. Многие завидовали, что пережитое за войну на мне не сказывается — ни бомбежки, ни штормовые вахты, ни голодный паек. Я только смеялась, когда мне об этом говорили: «Да разве что со мной будет?..»
Теперь, когда на палубе никого нет, можно спокойно поразмыслить. Нельзя допустить, чтобы обо мне сказали: «Что вы хотите? Ведь она же девчонка! Какой из нее моряк?..»
Мне бы хоть маленькую поддержку со стороны! А где ее взять? Сказать про свою беду капитану? Да, он, конечно, очень хороший человек! Но я почему-то не могу поговорить с ним открыто. Возможно, потому, что он вообще малоразговорчив. Если спросит что — так только по делу.
Ивана Агафоновича я очень уважаю, хотя он старше меня всего на два года. Каждое слово, сказанное им по моему адресу, здорово действует. Если он недоволен мною, я не нахожу себе места. И наоборот: если что одобрит, сразу становится как-то легче. Но с плохим зрением капитан не оставит меня на борту.
Вечер после шторма выдался теплый и звездный. Наш буксир встал у пирса рядом с тральщиками и малыми охотниками. На одном из них лихо играла гармошка. Ее веселый наигрыш, затемненные домики на берегу, притихшая волна у борта, яркая россыпь звезд над головой — все это сливалось как будто в одно целое. Как всё же я привыкла к этой беспокойной жизни! Совсем не думаю о береге. Кажется, что иной жизни для меня нет.
Но нет! Просто не хочу выпускать тревогу из закоулков своей души! Прежде всего тревожно за родных. Как там они в Антропшине? Да живы ли вообще? Вот уже два года нет от них никаких вестей.
Нашу деревню захватили фашисты. Она всего в 30 километрах от Ленинграда, недалеко от Павловска. У нас очень дружная семья. Жизнь до войны была почти беззаботная…
В детстве старшая сестра жаловалась маме: «Скажи Тоньке, чтобы она не ныряла по-сумасшедшему!» А мне всегда хотелось нырнуть, как никто не нырял. Дружила я больше с мальчишками. Зимой на лыжах и санках каталась только там, где могли съехать одни ребята.