Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Избранное - Константин Александрович Лордкипанидзе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Избранное

ХУДОЖНИК СКАЗАЛ СВОЕ СЛОВО

Константин Лордкипанидзе — один из тех советских писателей, чье творчество давно уже стало достоянием не только многомиллионного советского читателя, но и вошло в духовный обиход читателя зарубежного — его роман «Заря Колхиды» выходил во многих странах мира.

Свою литературную деятельность Константин Лордкипанидзе начал как поэт — в 1924 году. Немного позже он создал роман «Мох», ряд повестей и рассказов, сыгравших определенную роль в становлении советской грузинской литературы. Однако значительным явлением стал роман «Заря Колхиды», опубликованный в 1933 году и занявший видное место в ряду произведений советской литературы, повествующих об историческом процессе перестройки нашей деревни, о рождении коллективного хозяйства. Роман «Заря Колхиды» является, я бы сказал, эпицентром этой книги избранных произведений писателя.

Роман не случайно назван «Зарей Колхиды». Да, речь идет о той самой Колхиде, куда в доисторические времена устремились аргонавты в поисках золотого руна. Чем это кончилось — общеизвестно. Начиная с тех мифических времен Колхида не раз привлекала искателей наживы разного масштаба и разной масти. Нет необходимости пересказывать здесь полную трагизма историю народа, который с невиданным мужеством и стойкостью отражал нескончаемые нашествия иноземцев. И вот, спустя тысячелетия, этот народ оказался лицом к лицу с поистине эпической задачей — так устроить жизнь на своей земле, чтобы воплотилась вековая мечта о мирном труде, который должен стать не только источником изобилия, но и первоосновой свободы и добра, равенства и братства. Замечательный грузинский поэт Тициан Табидзе писал примерно в то самое время, когда создавались первые главы «Зари Колхиды»:

Новый эпос не нуждается Ни в Язоне, ни в Медее. Днесь иной рассказ рождается, Сердцем искренним владея. Золотым песком не платим, Золотым руном не бредим, Землю милую охватим, Гимном праздник новый встретим. Обманулся ждавший золота — Ибо труд в цене от века, Ибо труд дороже золота В светлом царстве человека. (Перевод П. Антокольского)

Строфы эти можно было бы поставить эпиграфом к «Заре Колхиды».

«Заря Колхиды» — многоплановый социально-бытовой роман. Оригинальность его несомненна и обусловлена не только талантом автора, но и национальной спецификой, многообразием тех конкретных условий, в которых происходила коллективизация в различных районах страны, многообразием человеческих судеб и человеческих характеров, которые складывались в этих условиях. И творческая победа К. Лордкипанидзе заключается прежде всего в том, что он показал общие в своих основных закономерностях процессы в неповторимо индивидуальном бытии, в их непосредственной национальной действительности.

Перед читателем воочию встает одно из сел Западной Грузии — этой «кукурузной республики», как ее называли в былые времена, подчеркивая крайнюю бедность крестьянских хозяйств, где выращивали в основном кукурузу и фасоль. Мы видим людей села — трудолюбивых, но придавленных нищетой, и видим, как партия большевиков будит в них веру в свои силы, помогает осознать великое преимущество объединенного братского труда, мы становимся свидетелями обострения классовой борьбы и трудного, но поистине вдохновенного строительства новой жизни, мощного подъема созидательных сил народа, ведущего к его духовному возрождению. И все это в таких конкретных, осязаемых формах, что невольно начинаешь чувствовать себя участником происходящих событий, заинтересованным в судьбах героев романа.

Роман К. Лордкипанидзе — это, по сути дела, рассказ о том, как менялись люди в процессе строительства новой жизни, как освобождение производительных сил привело к освобождению жизненной, человеческой энергии, к духовному раскрепощению труженика.

Основной пафос романа «Заря Колхиды» — да и всего творчества писателя — пафос революционного гуманизма. Писатель борется за победу в человеке человеческого и показывает те новые социальные условия, которые преображают народ, дают ему возможность полностью выявить свою творческую энергию, скованную прежде бесчеловечным строем жизни, основанным на угнетении.

В разные периоды творчества это достигалось писателем по-разному. В шестидесятые и семидесятые годы (хотя бывало и раньше) он явно стал склоняться к рассказу от первого лица с заметным усилением автобиографического и фактографического начала в своем повествовании. Правда, говоря об автобиографичности, часто следует иметь в виду одно немаловажное замечание самого автора: «…каждый правдивый писатель, создавая биографию своего поколения, рисуя облик своего времени, тем самым рисует в какой-то мере и самого себя, пишет историю своей жизни. Но ни в какой специально написанной биографии писатель не представлен перед читателем таким живым, настоящим, как в своих романах, повестях, стихах, хотя чаще всего он ходит по страницам этих книг незримо и неслышно, словно невидимка…» Так вот, если в повести «Мой первый комсомолец» образ и облик автора в той ретроспекции, в какой он дан, вполне зрим и очевиден, хотя и здесь жизнь его сплетена с жизнью его поколения, окружающей среды и современников, то, скажем, в первой части книги «Горец вернулся в горы», фигура автора видна лишь в экспозиции, а повесть-очерк построена на рассказе его спутника о далеком, дореволюционном прошлом высокогорной деревни Орбели. Зато во второй части этой же книги, в рассказе о другой горной деревне — Череми — вторжение автора в повествование становится гораздо более активным, он как бы сам включается в поиски материала — исторического и человеческого, чему способствует и сам жанр вещи в целом, которой предпослана такая авторская рекомендация: «Новелла, очерк, а порой и простой репортаж — так писалась книга о горькой доле двух горных деревень».

Одним из излюбленных композиционных приемов писателя становится своего рода «сюжетная вертикаль» — отступления в прошлое, рассказ в рассказе, чередование повествующих лиц, что дает возможность резче высветить «стыковку» времен и событий, панораму социальных сдвигов и перемен, преображения образов и характеров, смены крупных планов быта и общих планов бытия.

Таков, к примеру, все тот же «Мой первый комсомолец». Сегодняшние раздумья и даже рассуждения автора приводят нас к его молодым годам, к мартовским дням 1921 года, когда уже потерпевшие крах в столице Грузии меньшевики именно через его родной Кутаиси и дальше — Батуми — пытаются бежать из Грузии, прихватив с собой все награбленное.

К. Лордкипанидзе ярко описывает свою встречу на подходе к городу с красноармейским отрядом, а в отряде — со своим закадычным другом и бывшим товарищем по гимназии, о котором в авторском вступлении к повествованию говорится: «Когда я вспоминаю о молодых своих годах, то раньше всех возникает в памяти мой первый комсомолец Бичоиа Пурцхванидзе, человек с чистым сердцем рыцаря, встречи и беседы с которым еще в далеких двадцатых годах дали направление всей моей жизни…» За красноармейским костром друзья вспоминают испытания, выпавшие на их долю в гимназии — и мы уже вслушиваемся в исполненный душевности более ранний рассказ о героях повести, чтобы вновь вернуться к их беседе за костром, где и предстоит начаться решающему перелому во всей жизни будущего писателя. А Бичоиа открыл своему другу глаза на смысл и значение происходящих событий. Теперь кому-то его слова могут показаться наивными и высокопарными, а они с абсолютной точностью передают дух того времени и показывают нам душу молодых участников тех революционных событий. Более того, это именно тот дух, которым пронизана, скажем, поэзия Маяковского, Галактиона Табидзе, Павло Тычины, Егише Чаренца тех лет — дух Интернационала и Мировой революции.

Как мы знаем, в «Моем первом комсомольце» описаны люди и события весны 1921 года, когда и в Грузии победила Советская власть. И авторское «обрамление» повести заканчивается словами: «…тогда только и началась моя любовь к человеку в красноармейской шинели, который несет на своих плечах самую тяжелую и дорогую ношу в мире. Те полтора года навсегда связали меня с Красной Армией, поэтому ровно через двадцать лет я так сразу нашел свое место в ее рядах, словно никогда из них и не выходил».

Через двадцать же лет началась Великая Отечественная война, и Константин Лордкипанидзе — уже знаменитый писатель и автор широко известных книг — становится ее участником как фронтовой журналист. К этому времени им уже созданы и «Заря Колхиды», и «Горийская повесть», и «Белорусские рассказы», вещи, ставшие классикой грузинской советской литературы. А тут война вторгается в его творчество таким мощным напором, что уже навсегда становится одним из главных средоточий его писательской судьбы. Естественно, что крупным по художественному масштабу и значению произведениям предшествовала интенсивная и многообразная работа писателя-фронтовика — военные очерки, фронтовые зарисовки, боевые корреспонденции. Богатые жизненные наблюдения, впечатления и опыт, полученные писателем в эти годы, определили впоследствии силу, глубину и содержательность таких поистине замечательных его творений, как повесть «Клинок без ржавчины» и цикл «правдивых — согласно подзаголовку — рассказов», под общим названием «Смерть еще подождет». «Клинок без ржавчины», также составленный из серии отдельных рассказов, хоть и объединенных одним главным действующим лицом, писался в 1949 — 1956 годах, и лишь под одним из рассказов этого цикла — «Как умер старый рыбак» — стоит дата — 1942 — 1969; второй же военный цикл — «Смерть еще подождет» — писался в 1957 — 1974 годах. Как видим, военной теме отдано больше трех десятилетий напряженного писательского труда. Правда, само слово «тема» звучит в этом контексте слишком отвлеченно или отстраненно, ибо речь идет о жизни, о биографии автора, о пережитом им самим. Это как раз тот случай, когда, как мы помним, писатель, «создавая биографию своего поколения, рисуя облик своего времени, тем самым рисует в какой-то мере и самого себя, рисует историю своей жизни». В данных же произведениях он не просто рисует военную жизнь, но и сам вписан в нее, является и равноправным участником этой жизни, и полноправным персонажем своей прозы — рассказчиком, спутником, сотоварищем, биографом персонажей, героев своих воистину «правдивых рассказов».

Почему именно «правдивых»? — как бы предвосхищает автор вопрос скептически настроенного читателя, которого могло насторожить это подчеркивание характера начатого повествования. И ответ прост, как сама истина: «А я в этих рассказах не изменил ни одной судьбы, не переставил ни одного предмета, ничего не преувеличил, а если где и не сдержал своих чувств, то простите, — очень уж я люблю героев этой книги, а любовь не всегда управляема».

Ситуации, в которых «подсматривает» или «застает» автор своих героев, отнюдь не равнозначны. В одном случае это просто то или иное состояние, в другом — уже поступок, а в третьем — подвиг и самопожертвование. Во всех случаях это удел рядовых, ничем, казалось бы, не выделяющихся людей, но в том-то и дело, что речь идет о тех, в ком заложена неисчерпаемая потенция человечности, человеческого достоинства и благородства, что может в соответствующих условиях проявиться и просто в цепи поступков, и в мгновенном порыве героического подвижничества.

Рассказ «Смерть еще подождет» открывается авторским курсивом: «…Посвящается памяти человека, одно изречение которого дало название всем этим рассказам…» Герою рассказа, бывшему трактористу, немолодому уже солдату Ионе Мебуке вместе с другим солдатом, недавним студентом, приходится делать проход в проволочном заграждении. Случилось так, что Иона Мебуке укрылся в небольшой воронке, когда Гури доделывал проход в двух оставшихся впереди рядах проволоки. И тут недалеко от воронки оказался немецкий солдат и метнул в нее гранату. Граната не взорвалась. Но вторая уже не могла не взорваться. И это Иона знал. «Остался один выход: упредить… Убить его. Только так Иона может спастись. Но нет, нельзя стрелять, когда в двух шагах немецкие окопы и твой напарник режет проволоку под самым носом у вражеских часовых. Себя-то Иона спасет, он не промахнется, но его студентик неминуемо попадет в западню… Погибнет славный мальчик, и дело провалится… Он не выстрелил… Немец бросил гранату… Граната разорвалась…»

Читатель узнает, что, к счастью, Иона остался жив, хотя был искалечен. Уже в госпитале его навещает автор и слышит от него вещие слова: «Смерть всегда немного подождет, если человек ее не испугается… Только позор не умеет ждать — придет и тут же снимет голову…»

Таков один из рядовых героев цикла Иона Мебуке, которого автор по праву назвал Великим солдатом.

Тема, идея или комплекс проблем — как угодно это назовем — человечности, побеждающей бесчеловечность в трудном, драматическом, иногда смертельном противостоянии и противоборстве, — вот сверхзадача едва ли не всех произведений Константина Лордкипанидзе.

Мы уже упоминали одно из последних по времени произведение К. Лордкипанидзе — «Горец вернулся в горы» (1980). Мне трудно удержаться, чтобы сразу же не процитировать приведенные журналистом Е. Ласкиной в своей отличной статье выдержки на эту тему из писем известных советских критиков Николая Абалкина, Виталия Озерова и Юрия Суровцева Константину Лордкипанидзе (газ. «Кутаисская правда»).

Н. Абалкин: «…Горец вернулся в горы… А куда вернулся автор? Самое отрадное вижу в том, что Вы в своем творчестве не возвращались к родной земле — к этому вечному истоку жизни народа. Не возвращались по весьма существенной причине — Вы не покидали этого источника, к нему постоянно было обращено Ваше писательское вдохновение, пристрастие и любовь. Надеюсь, я не ошибаюсь? Ваш «Горец…» раскрыл передо мной незнакомую мне остродраматическую страницу в жизни современной Грузии. Как хорошо, что эта исполненная печали и горести страница стала безвозвратно вчерашней».

В. Озеров: «…Читаешь книгу, восхищаясь талантом художника (чего стоят хотя бы образы Цоги, Шуко, Майи!), честностью и оптимизмом гражданина (с каким сердечным чувством описана судьба Череми), хозяйской заботой знающего жизнь человека в ее развитии (как органично соединены эмоцио и рацио на страницах о крестьянской усадьбе!)…»

Ю. Суровцев: «…Я рад за горца, который вернулся в горы. Я рад за писателя, который с молодой энергией, партийной страстью и даром драматического изображения рассказал нам о важном процессе в жизни. Да не устанет Ваше перо, пусть всегда отзывчивым будет Ваше сердце…»

В этой своеобразной по форме повести рассказывается о горькой доле двух горных деревень — Орбели и Череми, жители которых по разным причинам переселены были в равнинные места (жители Орбели еще в царское время, а Череми — в нашу эпоху). В далеком уже прошлом деревню Орбели, возмущенную произволом иностранных концессионеров, грабивших лесные богатства горного края, переселяют, обрекая на вымирание, а по недомыслию некоторых советских руководителей сняли с веками насиженного места процветающую деревню Череми только потому, что из-за бездорожья запаздывали сводки о выполнении плана да урожай там поспевал недели на две позже из-за климатических условий!

Но все эти «исполненные печали и горести страницы стали безвозвратно вчерашними», когда в республике активно стали действовать силы, нетерпимые не только к уродливому наследию дореволюционного прошлого (там, где это еще давало себя знать), но и к тем негативным явлениям, которые зародились на наших глазах благодаря произволу целого ряда руководящих работников — «перерожденцев», которым партия дала достойную оценку и, сделав соответствующие выводы, приняла необходимые решения.

…Своего рода символическим образом судьбы обеих горных деревень — и Орбели и Череми — выступает в книге образ дороги. Дороги, связывающей горы с долиной. И если жители Орбели могли в свое время сказать, что дорога принесла им несчастье, привела концессионеров-грабителей, посеяла вражду и раздор, когда брат пролил кровь брата, то новая дорога к Орбели строится как дорога счастья детьми и внуками тех давних переселенцев, односельчан Цоги Цискарашвили.

Повторим и продолжим то, что было сказано нами ранее о жанре книги «Горец вернулся в горы». Первая ее часть — как раз история Цоги, прекрасной Шуко, в которую он влюблен, ее подружки Майи, Бердии — ученика талантливого резчика по дереву Томы Джапаридзе, матери Цоги — горемычной Сабедо и многих других орбельцев — составила собственно художественную повесть, законченную, полнокровную, богатую точными деталями быта и яркими портретными зарисовками.

Ко второй же части — истории Череми — как раз и приложима в большей степени жанровая характеристика, данная, как мы знаем, самим автором, — «новелла, очерк, а порой и простой репортаж…». Это вовсе не снижает значения вещи, а говорит о ее своеобразии, вернее — многообразии. Объединяют обе части не только зримое и незримое присутствие автора, но и перекликающиеся судьбы двух горных деревень — и на горестных этапах этих судеб, и в счастливую их полосу, и, как мы уже сказали, возвышающиеся до символа образы дорог, имеющих как реальное, конкретное, так и метафорическое — судьбинное — значение.

Непосредственно перед книгой «Горец вернулся в горы» Константин Лордкипанидзе создал повесть «Что произошло в Абаше?», где он также вторгся в животрепещущий материал жизни, описав и поддержав абашский эксперимент, вызвавший споры и даже непонимание. А вот как отозвался об этом произведении, а по сути о творческой позиции писателя в целом, кандидат в члены Политбюро ЦК КПСС, первый секретарь ЦК КП Грузии Э. А. Шеварднадзе в интервью для журнала «Советский Союз» (№ 9, 1982 г.): «Наша партия ждет от художника настоящей, смелой, исчерпывающей правды. И на этот призыв откликаются многие деятели культуры. Всеми уважаемый Константин Лордкипанидзе, лауреат многих литературных премий, к слову сказать, беспартийный человек, покидает Тбилиси и отправляется в село Абашу. Он счел своим долгом, творческим ли, гражданским ли, как тут разделить? — рассказать об абашском эксперименте, дать ему собственную оценку… Художник сказал свое слово».

Так было всегда. От первого, еще юношеского очерка «Новые крестьяне» до романа «Заря Колхиды», от первых фронтовых репортажей и очерков до «Клинка без ржавчины» и «Смерть еще подождет», от «Волшебного камня» до «Что произошло в Абаше?» и «Горец вернулся в горы». Писатель всегда выполнял свой творческий и гражданский долг. Во всех случаях — на протяжении всей плодотворной творческой жизни Константина Лордкипанидзе читатель мог сказать о нем: художник сказал свое слово.

Георгий Маргвелашвили

ЗАРЯ КОЛХИДЫ

Роман

Часть первая

ПЕРЕД ЗАКРЫТОЙ ДВЕРЬЮ

У чужих людей жить,

Чужим людям служить —

Горе мыкать.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

— Подножку! Подножку ему!

— Бросай через плечо!

— Дожимай! Смелей!

Разгоряченные зрелищем парни громко подзадоривают сошедшихся в поединке борцов. От волнения они не могут устоять на месте — кажется, вот-вот сами ворвутся в круг и тоже сцепятся врукопашную. Барабанщик в полосатом архалуке выбивает затейливую дробь. Иногда он замедляет свою бурную скороговорку — будто у него на исходе силы, потом вдруг ловко переворачивает барабан и с таким азартом опять обрушивается на него всеми десятью пальцами, что не только у борцов — у обступивших круг зрителей новой горячей волной струится по жилам жгучий огонь. Посмотреть на борьбу собралось чуть ли не все Земоцихе. Даже прохожие косари — степенные сваны, привлеченные криками парней, удалой и задорной дробью барабана, свернули с дороги взглянуть на состязание. Свежеотточенные косы сверкают у них на плечах — издали кажется, что косари несут золотые снопы солнечных лучей. Место, где сошлись в схватке парни, называется липняком. Летом вековые липы укрывают поляну пятнистой дрожащей тенью; даже в самый солнцепек, когда все окрест горит от жестокой жары, тут бывает прохладно, и сельский скот, возвращаясь с пастбища в заречной долине, привычно забредает сюда перевести дух под тенистыми деревьями. Год назад поляну в липняке, чтобы загородить дорогу скоту, обнесли колючим забором. Комсомольцы устроили субботник, убрали коровьи лепешки и грязную изжеванную солому. Затем смастерили несколько скамеек, и молодежь впервые отметила здесь Октябрьский праздник. А потом и вся деревня поняла: место это гораздо удобнее, чем старый церковный двор, — в липняке стали устраивать гулянья и сельские сходки, тут состязались в силе и ловкости местные борцы, иногда на поляне под липами объезжали горячих молодых жеребцов. Но совсем недавно, в конце июля — страдного месяца — по самому высокому дереву в липняке ударила молния, расколола великана, как сухую былинку. Крестьяне не дали сгореть липе дотла — подоспели, погасили огонь. Только все равно не прошел этот досадный случай даром: поползли по деревне всякие разговоры. Особенно усердствовал Барнаба Саганелидзе. «Знамение это, — убеждал он своих собеседников. — Кара божья за то, что от святой церкви отвернулись, за все прегрешения наши и отступничество от бога!» А не очень-то разговорчивый Аслан Маргвеладзе — наоборот — ободрял секретаря комсомольской ячейки Бачуа Вардосанидзе: «Да наплюй ты, парень, на этих кликуш и не робей! Липа — дерево живучее, ее одной молнией не убьешь. Попомни мое слово: будущей весной из этого обгорелого пня такая поросль пойдет, что все только ахнут!» Аслан попусту болтать не привык, скажет — как узлом завяжет, чего не знает, о том не говорит, и вся деревня хорошо запомнила его слова…

На краю поляны стоит старый, почерневший от дождей навес для сушки шелковичных коконов. Сейчас там гнездится воронье, а прежде он был собственностью заезжего купца, старого грека. В разгар лета нанимал этот грек у местного духанщика Эремо Пиртахия богатую коляску, объезжал все окрестные деревни и за две-три недели освобождал имеретинских крестьянок от шелковичных коконов. Хоть и невыгодно было иметь с ним дело — заплатить он старался подешевле, торговался за каждую копейку, удавиться за нее был готов, зато не надо самой искать покупателя, колесить в самую жару по базарам. Мужики чуть свет в поле — на кого оставишь дом и хозяйство? Не на мальца же, которому от горшка два вершка, — такой и разбойнику дверь откроет. И где взять арбу, чтобы положить на нее три корзины коконов и повезти на кутаисский базар? «Так что не очень-то торгуйтесь, разлюбезная моя Минадора, сбавьте цену на свой товарец, — бойко тараторил веселый купец. — Не жмитесь из-за каждого пятака — быстрей избавьте себя от забот и хлопот…»

За навесом, с той стороны, откуда в короткие зимние дни часто дует холодный восточный ветер, — сплошная стена лавровишни. Деревья густые и крепкие, их тугие, жесткие листья лаково блестят на солнце, как зеленая рыбья чешуя, а если налетает порыв ветра, они сухо потрескивают и пощелкивают, словно кто-то невидимый пересыпает среди ветвей крупные сухие орехи. Когда Дофина была маленькой, она частенько забегала сюда и, удивленно подняв брови, слушала этот странный сухой шорох.

— Эй, Меки, постой! — иногда окликала она проходившего здесь каждый день робкого угловатого подростка. — Послушай, что вытворяют листья! Они разговаривают, Меки!

Тот нехотя оборачивался на ее голос, но остановиться — ни разу не остановился: некогда было Меки Вашакидзе, работнику известного во всей Хонской волости духанщика Эремо Пиртахия, попусту терять здесь время только ради того, чтобы стоять и слушать, как «разговаривают» на ветру листья обыкновенной лавровишни. Меки всегда куда-нибудь спешил: и на мельницу ему надо было успеть, и полдник батракам в поле отнести, а то и к перевозу сбегать — там кутаисский дилижанс соскочил одним колесом с парома, как же не помочь людям!..

За деревьями белеет пыльная проезжая дорога. До перевоза она бежит вдоль реки, на том берегу, виляя, пересекает долину и устало поднимается по склону горбатой, опаленной зноем Катисцверы, то исчезая в темных тенистых седловинах, то вновь появляясь среди лиловых холмов, над которыми плавают клочья сизого утреннего тумана. Над красными черепичными крышами деревни вьются, тают розовые дымки. Роса в тихой долине Сатуриа еще не высохла. Легкий ветер колышет окрепшие, тяжелые листья кукурузы — и кажется, что их мягким веселым шелестом наполнено все это летнее яркое утро…

Рыжая пыль густо клубилась под ногами борцов, оседала на их разгоряченные, потные лица. Победителя шумно поздравляли, почтительно щупали его мускулы, побежденного — утешали вполголоса, помогали ему отряхнуть чоху. Потом в круг выводили новых борцов, опять подзадоривали их криками и советами, бились об заклад, кто победит теперь.

— Н-нет, не родился еще человек, который сумеет одолеть Хажомию! — уверенно заявил барабанщик, когда стройный вихрастый парень в мягких желтых сапожках легко положил на обе лопатки своего последнего противника и, торжествуя, пролетел по кругу в стремительном лекури. — Точно говорю: не родился!

— Да он же неправильно борется! — крикнул сидящий верхом на заборе Чолика. — Нечестно! Ниже пояса хватает!

Хажомия нахмурился, медленно обернулся, шагнул к нему:

— Я тебе сейчас покажу, правильно или неправильно!

Испугавшись, Чолика мгновенно соскочил с забора и, пригнувшись, укрылся за широкой спиной барабанщика. Сверстники побаивались Хажомию: тот был весь в отца, аджаметского лесника — злого, жестокого и мстительного человека по прозвищу «Черный кабан». Много лет назад при разделе усадьбы он подрался со своим двоюродным братом и убил его. Деньги у лесника водились, но и они не спасли убийцу от Сибири: видно, и взятка открывает не каждую дверь, а может, мало предложил он судейским чиновникам. В четырнадцатом году, когда началась первая мировая война, бывший лесник послал с каторги нижайшее прошение на высочайшее имя: дозвольте кровью искупить свою вину в сражениях с врагами Вашего Величества. Некое влиятельное лицо походатайствовало за него (понятно, не бескорыстно) и прошение было удовлетворено. Только попал лесник из огня в полымя: определенный в штрафной батальон, он был убит в первом же бою. Мать Хажомии, как только, по обычаю, миновал год, сняла с себя траур и широко распахнула двери свахам. Долго ей ждать не пришлось: молодую да и не бедную вдову приметил и сосватал один самтредский лавочник, и она без особой печали распрощалась с домом свекра. Отчима своего Хажомия возненавидел сразу за то, что этот недобрый, посторонний человек разрубил надвое сердце его матери, — а половина любви — это уже не любовь, и еще потому, что увезли его от любимого дедушки в новый — чужой и неласковый дом. Свою ненависть маленький Хажомия выражал порой самыми невероятными, самыми изощренными способами, досаждал отчиму, как только мог, иногда доводя лавочника до бешенства. Он мог насовать ему в сапоги лягушек, положить в тарелку полную ложку жгучей аджики, из рогатки выбить в лавке стекло, вымазать коровьим навозом только что выстиранную и вывешенную во дворе дорогую чесучовую рубашку. Хитростью, лаской, обманом мать старалась установить в семье мир и согласие, делала все, чтобы ее сын поладил как-нибудь с отчимом. Однажды она привезла с базара пестро разрисованный новый барабан и, отдавая его Хажомии, сказала, что это — подарок отчима. В другой раз купила пистолет-пугач, увидев который любой мальчишка потерял бы голову: это, сынок, тебе тоже от отчима; если ты будешь умницей, отчим тебе ни в чем не откажет и никогда не обидит… Но задобрить сына ей так и не удалось. Проделки Хажомии становились все изобретательней и злей, а его рогатка — все метче. Лавочник не выдержал. «Нету больше моего терпения! — заявил он жене. — Или убери из дома этого разбойника, или я сам уберусь отсюда. С меня хватит!»

Мать Хажомии поняла: развалится ее новая семья, если сейчас же не увезти мальчика подальше от отчима, и повезла его к свекру в Земоцихе: «Пусть мальчик побудет у вас, батоно, пусть поживет немного, наберется ума-разума. А потом я его обратно заберу». Но было поздно: дедушка уже не справлялся с избалованным, обозленным и ожесточившимся внуком. Мальчик совсем отбился от рук. Ему не было и двенадцати, когда он стал курить и до того наловчился стрелять из своей рогатки, что однажды вечером с улицы через открытое окно разбил лампу в доме Эремо Пиртахия. А по ночам Хажомия воровал из расставленных в заводи сетей рыбу. Аслан Маргвелазде как-то поймал его за этим делом и задал хорошую трепку. Но и она не пошла впрок: вечером дойная коза Аслана приковыляла домой с переломанной ногой…

Хажомия насмешливо поглядел на парней из Заречья, презрительно сощурил глаза:

— Эй, богатыри! Сколько ваших хваленых борцов я уже пришлепнул к земле, как лаваши к тонэ? Пять? Может, кто еще хочет? Буду бороться одной правой.

Зареченцы зашевелились, начали перешептываться, подстрекать друг друга. Но каждый, кого товарищи выталкивали в круг, упирался и, пятясь, втискивался обратно в толпу зрителей. Хажомия переменил разодранную чоху, подбоченился и крикнул теперь так, чтобы слышали все:

— Матерью клянусь — левая рука у меня за поясом будет. Вот так.

Хорошенькая, задорная Талико — дочь деревенского богатея Барнабы Саганелидзе — сначала держала сторону Хажомии и радовалась каждой его победе, несмотря даже на то, что позавчера в клубе он набрался нахальства и при всем честном народе вогнал ее в краску. «Это мое место, — на весь зал сказал Хажомия, пробравшись туда, где она сидела. — Вот мой билет!» Его билет! Как будто нет другого свободного места! Так нет же, именно Талико захотелось ему задеть за живое! Да еще на людях! Побледнев и прикусив губу, Талико вышла из клуба.

Но непросто все-таки устроено девичье сердце! Этот дерзкий и нагловатый парень больше других в Земоцихе нравился Талико. Ее раздражала, иногда попросту выводила из себя петушиная задиристость Хажомии, его упрямство, несговорчивый, резкий характер. Он единственный не подчинялся ее прихотям и капризам, частенько и очень болезненно задевал ее самолюбие. И все равно — он ей нравился. Как раз за эту свою дерзость и смелость, за то, что он такой дикий, неприрученный. И она тайно, иногда пугаясь самой себя, тянулась к нему. Сегодня Талико тоже желала ему победы в каждой схватке. Но когда этот заносчивый и самоуверенный дикарь свалил ее гостя — приехавшего из Кутаиси двоюродного брата, — она обиделась. Хажомия обещал ей закончить поединок миром: мы только проведем несколько приемов, потешим народ и полюбовно разойдемся — побежденного не будет. Но родственник Талико оказался парнем крепким и упрямым. Он ни в чем не уступал Хажомии, на подсечку отвечал подсечкой — и в начале схватки они основательно потрепали друг друга. Неподатливость кутаисского парня, его умение постоять за себя пришлись Хажомии не по нраву. Разгоряченный борьбой, он махнул рукой на данное Талико слово, поднатужился, изловчился, сумел-таки поднять своего соперника и намертво припечатал его к земле. Теперь обиженная Талико жаждала только одного — чтобы нашелся человек, который сейчас, вот здесь, на глазах у всей деревни, положил бы этого зазнайку на обе лопатки, показал ему плывущие высоко в небе белые облака.

— Что — испугались, несчастные трусишки? — повернулась она к парням, сидевшим в тени на толстых дубовых бревнах.

— А у меня бока не чешутся, — ухмыльнулся Бачуа. — Вот с тобой, если хочешь, могу побороться…

— Тюха! — презрительно взглянула на него Талико. — Тебе только с девчонками и бороться!

Из-за деревьев вдруг вышел Меки, виновато и застенчиво посмотрел на Талико, улыбнулся — покорно и печально, будто прося простить его. Та от удивления и неожиданности вытаращила глаза. По-прежнему мягко улыбаясь, Меки направился прямо на середину лужайки, к толпе, окружившей борцов и барабанщика, — там слышались громкие веселые голоса и приглушенная дробь барабана. Рослый, не по годам широкий в плечах, Меки шел, грузно ступая на примятую пыльную траву, чуть раскачиваясь, будто нес тяжелую ношу — так ходят люди, детство которых прошло в постоянном непосильном труде.

Талико словно очнулась:

— А ты-то куда лезешь, Хрикуна несчастный! — со смехом крикнула она вдогонку Меки, будто этот парень не человек и ему нечего было делать здесь, среди людей. Меки не обернулся. Эта кличка, видно, на всю жизнь прилепилась к нему с недоброй руки отца Талико — Барнабы Саганелидзе. Барнаба не любил людей и не скрывал этого. Он так подозрительно смотрел на каждого человека — знакомого или незнакомого, словно знал о нем какую-то очень позорную тайну. Его неприязнь к людям проявлялась и в том, что он никого во всем селе не называл по имени — всем давал презрительные клички. Некоторые слова он странно переиначивал. Так, вместо «гамарджвеба» говорил «гэмэрджвэба», стараясь даже приветствию придать оттенок уничтожающей насмешки. Крестьяне его не любили, но боялись. Меки он «окрестил» Хрикуной. Никто в Земоцихе не знал, что означает это слово, но Меки с того дня потерял имя, данное ему при крещении в церкви.

Мать его умерла, едва он научился ходить.

— Сыночек мой! Все твои беды уношу я в могилу! — сказала она в свой смертный час. Но не сдержала мать обещания. Вдосталь хлебнул горя сирота Меки за свой короткий век.

Хрикуна!.. Этим словом матери, рассердившись, пугали своих детей. «Вон идет Хрикуна, он утащит тебя в свою берлогу», — говорили они. Человек, который сказал бы кому-нибудь из жителей Земоцихе, что тот ходит, смеется или разговаривает, как Хрикуна, пожалел бы о своей дерзости.

Никто не заметил, когда это Меки успел вырасти, возмужать, похорошеть. Порой на него бросали удивленные взгляды, словно этот шестнадцатилетний парень таким и свалился внезапно с неба. Кому было дело до того, что все эти шестнадцать лет были для него годами горя и мучений? Невысказанная печаль источила сердце Меки. Он стал сторониться людей. Иногда он с утра до вечера не раскрывал рта, не произносил ни единого слова чтобы не обращать на себя внимания. Он привык к своей пронзительной, немальчишеской тоске и радовался только в те редкие минуты, когда эта своенравная девчонка Талико, всегда чистенько одетая, с тщательно заплетенными косичками, звала его раскачать качели. Тогда Меки бросал все свои дела, срывался с места, пристраивал на качели новую черепицу и качал Талико часами — пока не заболят руки. Но все равно она вечно на него дулась, всегда была чем-то недовольна. Сам он никогда не качался на тех качелях, но каждый раз, когда Талико звала его, был счастлив оттого, что хоть зачем-то понадобился этой красивой и капризной девочке в нарядном цветастом платье. Очень мало нужно было ему для счастья!.. Сейчас он с радостью спешил исполнить ее очередную прихоть, готовый совершить подвиг, подобного которому еще не совершал. Он будет бороться до последних сил, он докажет, что Меки Вашакидзе — не Хрикуна, а такой же человек, как и все. Только одного теперь он боялся: вдруг этот спесивый Хажомия, пасынок богатого лавочника, не захочет схватиться с ним, как с равным, и все поднимут его, Меки, на смех?

Глядя себе под ноги, неловко, вразвалку вошел он в круг и нерешительно остановился: что делать дальше? Потом, нагнувшись, снял рубаху, стал натягивать чоху. Оттого, что все смотрели на него, Меки разволновался и сразу не смог попасть руками в прорезы.

— Глядите, кто явился! Хрикуна! — хохотнул барабанщик. — Ну, Хажомия, удирай, да поскорей! А то этот богатырь сейчас наломает тебе бока!..

И случилось то, чего Меки так боялся: в липняке раздался взрыв хохота. Краска стыда и гнева залила лицо парня. Меки почувствовал, что у него покраснели даже уши: «Ладно, смейтесь! Но я все равно не отступлю!» Он понял: спасение сейчас в одном — не растеряться, обязательно заставить Хажомию принять вызов. А там — смелый и решительный натиск быстро уймет этот хохот, поможет завоевать поддержку и сочувствие зрителей. Стараясь успокоиться, Меки неторопливо затянул пояс, нагнулся, взял горсть земли, натер ею вспотевшие, мокрые ладони.

— Так что же тебе, уважаемый Хрикуна, нужно? — потрепав его по подбородку, с ласковым презрением спросил Хажомия.

Меки промолчал: скажи он сейчас хоть одно слово, острый на язык Хажомия мог ответить ему так, что крестьяне попадали бы со смеху. Надо было не разговаривать, а действовать. Переступив с ноги на ногу, будто опробовав прочность земли, на которой стоял, Меки обеими руками схватил Хажомию за пояс, рванул на себя и поддал плечом. Хажомия зашатался, но устоял. Но его издевательской улыбки — сразу как не бывало: дело оборачивалось всерьез. Как тут поступить? Схватиться с этим батраком или просто высмеять его?

Зрители притихли — смелость Меки пришлась им по душе. Хажомия смерил противника жестким, беспощадным взглядом:

— Драться хочешь? Или бороться?

Тяжело дыша, но чувствуя растущую уверенность в своих силах, Меки опять ничего не ответил.

— Бороться! Бороться он хочет! — услышал он вдруг за спиной звонкий голос Талико и, ободренный им, глядя Хажомии прямо в глаза, хрипло выдохнул:

— Бороться!..

Хажомия бросился на него. В одно мгновение он оторвал сильного, но неповоротливого Меки от земли и вскинул себе на плечо. Однако он не смог бросить противника на землю и, внезапно выпустив его, отскочил в сторону. Потом, стремительно повернувшись, он выбросил обе руки вперед, как бы собираясь обхватить шею Меки. Тот, защищаясь, невольно тоже поднял руки. Хажомии только этого и нужно было. Обеими руками он обхватил Меки вокруг пояса, приподнял его и, упершись подбородком ему в грудь, перегнул назад. Меки показалось, что у него не осталось ни одного целого ребра. И все же Хажомия не смог повалить Меки. Пришлось снова выпустить его и отбежать. Подбадривая Меки, зрители одобрительно загудели — впервые Хажомии не удалось своим коронным приемом свалить соперника на землю: обычно стоило ему обхватить противника вокруг пояса — поединку сразу наступал конец. Два таких натиска утомили Хажомию, и, когда противники схватились в третий раз, Меки легко завладел его поясом. Хажомия подкосил Меки молниеносной подножкой, но юноша так крепко вцепился в его пояс, что оба вместе упали на колени и вместе вскочили на ноги. Хажомия, не ожидавший, что дело примет такой оборот, изменился в лице. «У этого скотины Хрикуны пальцы как железные клещи», — зло подумал он и посмотрел Меки в лицо ненавидящим взглядом, рассчитывая хоть этим сломить его волю. Но глаза их так и не встретились — Меки видел сейчас только пояс противника, в который намертво вцепились его большие загорелые руки, и тряс Хажомию так, как мальчишки-пастушата трясут по осени стоящую в чистом поле дикую яблоню. Все видели, что теперь хватит самой обыкновенной подножки — и ошеломленный, побледневший от ярости Хажомия окажется на земле. Меки тоже понимал это. Но боялся ошибиться: неудачно проведенный прием мог обернуться для него бедой.

Зрители торопили борцов, они так свистели и кричали, что не было слышно несмолкавшей барабанной дроби. К зареченским присоединились местные парни, и все подбадривали Меки, подсказывали ему, советовали, что делать. Но тот — ничего не слыша — так трепал и мотал обескураженного, растерявшегося Хажомию, словно хотел разбудить уснувшего мертвым сном человека. Талико, нахмурившись, молча наблюдала за этим странным поединком, и нелегко сейчас было угадать, кому она желает победы.

Внезапно Хажомия, по-бычьи нагнув шею, тяжело навалился на Меки — будто решил провести какой-то новый прием. Тела борцов сплелись, и в тишине, снова нависшей над липняком, послышался мгновенный, как молния, стон. Хажомия вцепился в плечо Меки зубами. Тот выпустил его пояс из рук, схватился за укушенное место, и в ту же секунду, срезав Меки излюбленной подножкой, Хажомия бросил его себе под ноги, как мешок с кукурузой. Меки не то что пальцем шевельнуть — глазом моргнуть не успел. Навалившись на соперника всем телом, Хажомия прижал его лопатки к земле и долго не отпускал под восторженные крики зрителей. Наконец он поднялся, снял чоху и, отыскав взглядом дочку Барнабы Саганелидзе, насмешливо крикнул:

— Эй, Талико! Можешь полюбоваться своим палаваном!

Он не мог простить ей тех трех слов: «Бороться он хочет»!

Никто не заметил бесчестной предательской уловки Хажомии. А Меки не выдал своего противника — под свист и улюлюканье, оскорбленный и опозоренный, он молча убежал из круга.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Убитый своей неудачей, Меки в тот вечер домой не пошел. Лежа на поваленном ветром стогу сена в долине Сатуриа, он долго следил за какой-то черноголовой пичугой, которая проворно бегала вверх и вниз по стволу старого граба, обыскивая каждую морщинку его корявой темной коры. Птицу спугнули чьи-то шаги. Меки приподнялся, — к речке, осторожно ступая босыми ногами по горячим камням и на ходу снимая одной рукой рубаху, шел с конем на поводу Бачуа Вардосанидзе, один из первых комсомольцев Земоцихе.

«Счастливый ты, Бачуа! А я… Я — Хрикуна!..»

Меки плакал долго, тяжело, без слез — от жестокой ледяной тоски, стиснувшей вдруг сердце, от одиночества, от пустоты, которая всегда окружала его, от невеселых дум о своей несчастной, тяжелой жизни.

В непостижимо высокой синеве неба загорелась первая вечерняя звезда. Сумерки быстро навалились тяжелой густой тьмой — почти совсем растаял и исчез в ней едва различимый черный горб Катисцверы. Но Меки так и не уснул все лежал и глядел перед собой в звездную тишину ночи… Земоцихские петухи разноголосо пропели во второй раз. Меки прикрыл глаза: скоро утро, после третьих петухов начнет светать. На душе стало немного легче. Опять, перекликаясь, заголосили вдалеке петухи, кажется уже не в третий, а в десятый раз. Но вокруг по-прежнему тревожно и тяжело клубилась непроглядная, полная таинственных звуков тьма.

«До чего же долго тянется эта ночь! А петухи — будто с ума посходили. Как в той сказке…»

Меки улыбнулся, вспомнив сказку о старухе, у которой был петух-озорник. Пел он голосисто и звонко, на всю деревню, но — всегда невпопад, а старуха — то вскочит ни свет ни заря, то проспит и потом не успеет управиться со своими делами. Не выдержала бабка петушиных проказ — зарезала своего петуха, чтоб не ломал порядка. «И наших тоже надо под нож! Всех до единого!» Он вдруг представил себе, что в Земоцихе не осталось ни одного петуха — и ему сразу стало не по себе: нет, это не годится, пусть живут и поют на здоровье! Услышишь во тьме веселый, торжественный, задиристый петушиный вскрик — голос незамирающей жизни среди глухого молчания ночи — и вроде ты уже не одинок, а вокруг тебя уже нет пустого, пугающего безмолвия. «Нет, я того петуха не зарезал бы — с таким озорником даже весело жить».



Поделиться книгой:



Регистрация