Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Осень женщины. Голубая герцогиня (сборник) - Марсель Прево на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он вернулся в Париж, занял домик на улице d’Athenes, между двором и большим садом. Он вел очень уединенную жизнь. Сердце его еще не вполне зажило от раны; ему не хотелось возобновлять в Париже знакомства, сделанные в Канне. Что же касается семьи в Chaussee-d’Antin, он посещал ее не особенно часто.

Отец внушил молодому человеку те же симпатии, что и мать: ни Эскье, им Антуан Сюржер, ни жена его, нисколько не интересовали Мориса. Однако он присутствовал на их обедах по вторникам и субботам, в надежде встретить Клару. Иногда он встречал ее, шептал ей нежные слова, даже смущал ласками… И эта легкая интрига-перешептыванье, несколько поцелуев, сорванных силой с ее губ в темном уголку, - вносили волнение в его однообразную жизнь…

Первые симптомы болезни, которой суждено было разрушить сильный организм Антуана Сюржер, появились уже два года тому назад. Сначала большой палец, а потом один за одним и все остальные пальцы правой руки стали отниматься. Скоро болезнь как бы поглотила все мускулы, оставив только легкую эпидерму вокруг костей. С постепенной последовательностью стала сохнуть кисть правой руки, затем пальцы правой ноги и левая нога.

И болезнь, почти смерть, вселилась в дом и загостилась там; больной был гостем, к которому привыкли, потому что нельзя было его выжить. Но ухудшение шло так медленно, что его можно было заметить лишь при сравнении с прошлым, подобно прогрессированию самой жизни. Мозг не был поражен. Антуан Сюржер участвовал в совещаниях со своими компаньонами, принимал активное участие в делах и даже нередко ездил в Люксембург, не покидая своего кресла, которое вкатывали в купе вагона.

Неожиданно над спокойной жизнью всех этих людей разразился громовой удар. Однажды утром Сюржер получил невероятное и непредвиденное известие: его компаньон Роберт Артуа, уехавший несколько недель тому назад под предлогом приведения в порядок личных дел, застрелился в одной из гостиниц Лондона. Он оставил письмо. В Париже директора сдерживали его порывы к спекуляциям и вот он решился спекулировать в Лондоне на свой риск, накупив американских акций; случившийся вслед затем крах разорил его. Долги поглощали все его фонды, находившиеся в парижском и люксембургском банках, что-то около четырех миллионов. Это было тяжелым ударом для процветавшего банка; эти четыре миллиона, которые приходилось выдать, значительно поколебали фонды; самоубийство одного из директоров сразу возбудило недоверие и многие стали забирать свои вклады.

Жан Эскье спас репутацию банка, благодаря широкому кредиту, открытому ему в одном из больших банкирских домов. Таким образом оказалась возможность просуществовать довольно долгое время, пока возобновится доверие, а с ним и вернутся вклады. Когда все было приведено в известность, то оказалось, что актив Роберта Артуа превышал двести тысяч франков. Он поторопился застрелиться.

Да, он застрелился слишком рано, особенно для Мориса.

Двойное горе: потеря отца и потеря состояния надорвали это сердце, воспитанное под женским влиянием и ослабевшее в уединении, укрепляющих только сильных. У него сделалось сильное воспаление мозга; пришлось перевезти его к Сюржерам, где Жюли, тронутая несчастьем, ухаживала за ним, как за ребенком.

И действительно, с этой пылающей головой и больным телом он казался ей слабым ребенком, когда она сидела у его изголовья. Наконец-то она могла удовлетворить сжигавшую ее потребность быть полезной, отдаться всецело ближнему! Наконец-то она нашла применение своих душевных сил! Морис был капризен и раздражителен даже и тогда, когда миновал острый, опасный период его болезни; Жюли была для него превосходной сиделкой, черпающей свою нежность из этого обманчивого источника материнства, так свойственного бездетным женщинам в осеннюю пору их жизни. Она гордилась, видя, как к нему возвращалась жизнь и красота; со дней его выздоровления она искренне полюбила его, как человека возрожденного ею.

Он возвращался к жизни; он уже вставал, ходил, мозг его был уже свеж, но это был уже не прежний Морис Артуа; это не был уже тот холодный, любезный, выдержанный, снисходящий до разговора с другими джентльмен, каким Жюли знала его при жизни отца, когда он считал себя богатым. Этот погром заставил его сбросить маску равнодушия; он даже удивлял Жюли неожиданными переменами настроения, грустью и отчаянием. Она не умела, конечно, победить словами эту безнадежность, но она принадлежала к числу тех женщин, которые одарены секретом врачевать душевные раны. Выздоравливая, Морис выносил подле себя присутствие только этой преданной подруги, нежный силуэт которой он постоянно видел у своего изголовья.

В бреду он часто говорил ей: «Ах, подержите мою голову, мою голову!…» И Жюли нередко прижимала к своей груди эту бледную от страдания, красивую, арабскую голову.

Теперь, когда он страдал только мысленно, он сохранил привычку опираться на это нежное женское плечо. О, материнская опора, делающая ребенка из тоскующего человека! Она позволяла ему это делать; она проникалась глубокой радостью, чувствуя себя наконец матерью у колыбели своего сына. Она даже гордилась этой исключительной привязанностью его к ней; в чистоте своего сердца, она даже удивлялась, что такие возвышенные создания, как он, как сестра Косима, могут ее замечать, понимать, любить.

Видя около себя эту красивую, обворожительную женщину, которую счастье делало еще более красивой и прелестной, он не увлекался ею, он, очевидно, не замечал ее красоты. Он видел в ней что-то материнское, неспособное возбудить нечистую любовь; кроме того, она часто напоминала ему некоторые события его детства и это свидетельствовало о разнице их лет.

Ее грация и молодость ему постепенно открывали мелкие, почти незначительные факты. Когда он выздоровел, он целые дни просиживал дома; а так как доктор Домье настаивал на том, что ему необходимо выходить, то г-жа Сюржер не нашла иной возможности заставить его сделать это, как ежедневно увозя его с собою кататься по улицам или в Булонский лес, куда редко выезжала одна. Морис соглашался сопровождать ее; ему скоро понравились эти прогулки в карете, рядом с нею. Он замечал, как все смотрели на его спутницу и любовались ею; он понял этот огонек, загоравшийся в глазах прохожих и выражавший восхищение. Он смотрел на Жюли и находил, в свою очередь, что она блистала вполне созревшей красотою. Мало-помалу эти беглые взгляды восхищенья незнакомых ему людей, которые сначала только возбуждали его любопытство, стали ему неприятны, раздражали его, как будто каждый раз у него уносили частицу его собственности.

В то же время он уже начинал чувствовать, что относится к Жюли не с прежней чистотою, что не одна жажда отдыха и покоя заставляет его искать ее общества и забываться на ее груди. Нечистое желание начинало зарождаться в этом беспокойном сердце.

Любить Жюли, заставить ее полюбить себя стало для него какой-то необходимой шалостью; ему захотелось ввести интригу в тот дом, где его приняли, ходили за ним, лечили, это было нечто вроде любви а Lа-Жан-Жак, - желание, чтоб в груди матери забилось сердце влюбленной. Ему ничего не стоило забыть долг, забыть всю проявленную к нему доброту; он во что бы то ни стало хотел добиться своего и как ребенок, которого бьют, готов был, защищаясь, швырять о пол дорогие предметы. Он старался убедить себя разными доводами, затмевавшими в его глазах зародыш обыкновенной, неизбежной страсти…

Начало их любовных отношений было восхитительно: без ревности, без страданий. Как опытный практик в любви, он говорил себе: «Я буду обладать этой женщиной», потому что он прочел в ее глазах то, чего никогда не умеют скрыть женские глаза: непреодолимое желание отдаться, быть любимой. Только не надо было ее пугать; грубость может все испортить. Эта чистая женщина была создана для любви, но никогда не имела случая проявить ее. Он видел эту брешь, открытую для него бессознательно женским сердцем. Прекрасно! Он расширит эту брешь и зажжет ее желанием и страстью. Но он действовал сдержанно, стараясь только как можно теснее слить свою жизнь с жизнью Жюли. Он приучил ее к ласкам, но не придавал им страстного оттенка. Они становились привычкой и, будучи не в силах более их прекратить, она начинала увлекаться ими. Увы! Она была слишком порабощена и почти бессознательно старалась ослепить себя. Свои первые тревоги по этому поводу она рассеяла афоризмом:

«Я гожусь в матери Морису; я позволяю ему то, что может позволить ему мать. Вот и все».

Если б она решилась проанализировать себя, если б она не продолжала умышленно, зажмурив глаза, спускаться с этой скользкой тропинки, она поняла бы, что их ласки далеко не имеют в себе ничего материнского или братского. Как только они садились вдвоем в карету, их руки соединялись: Морис подносил их к своим губам и начинал медленно целовать. Она не смела также не позволить ему склонить голову на ее грудь, он умолял об этом с такой негой в глазах; она соглашалась на это, желая услышать его слова, как роса освежавшая ее:

«Я счастлив… Останемся!…» Она становилась иною, сама того не замечая. Кокетство, на которое несколько месяцев тому назад она не считала себя способной, овладевало ею все сильнее и сильнее; ей хотелось нравиться, казаться молодою. Достаточно было, чтоб Морис высказал свое мнение о ее прическе, о ее туалете, чтобы она немедленно удовлетворила его вкусу. Вместо прежнего шиньона с буклями, она стала носить простые бандо, раздваивающиеся посредине, что еще более напоминало ее тип весталки.

Морис сопровождал ее к портному, к модистке, покупать вместе с нею разные мелочи для туалета, этот человек с душою артиста, но одаренный странным неуменьем выразить свою мечту, наконец нашел послушный материал, одушевленный простой волей, материал, который перерождался сам, чтоб ему нравиться: этим единственным, материалом, как в дивной греческой мифологии, была женщина.

Если б он остался до конца тем, чем был сначала, изображая из себя нечто вроде любопытного исследователя, дилетанта в любви, он, быть может, незаметно довел бы Жюли до падения. Ослепление бедной женщины было настолько сильно, что при всей своей искренней религиозности, она не возмущалась. Она еще посещала церковь, приобщалась по праздникам, молилась за Мориса, за себя самое, за продление этого чувства, становившегося таким дорогим, и делала это с необыкновенным спокойствием совести… но Морис со своим равнодушием и постепенностью не умел ясно читать в сердце своего друга. Он составил себе целую искусную программу завоевания, но забыл только одну вещь: найти способ покорить самого себя.

Довольно было одной неосторожной ласки, которую он себе позволил - первого поцелуя в губы, - чтобы пробудить Жюли, чтобы заставить ее в слезах броситься к ногам аббата Гюгэ, жалуясь на возлюбленного, на себя самое, умоляя о сверхъестественной помощи. Она ехала на это свидание к исповеднику с твердым намерением повиноваться; она вышла от него также вполне уверенная, что исполнит его желание, несмотря на весь ужас страшного слова: «Уезжайте!», которое она должна была сказать Морису… Да, несомненно, она решилась на это! Но в тайниках этого бедного искреннего сердца жила смутная надежда даже в ту минуту, когда она, сидя на диване в моховой гостиной, прошептала эти отрывистые слова: «Нам надо расстаться, Морис!…»

Эта смутная надежда шептала ей: «Морис не согласится, Морис останется около меня, а так как я не могу удалить его насильно, то…» Да. Она предвидела возражения, упреки и, в конце концов, упорную борьбу, которая впоследствии дала бы ей возможность защититься перед самой собой, сказать себе: «Я не могу… Я не могу…» Она не предвидела этого внезапного огорчения Мориса, этого неожиданно быстрого подчинения своему изгнанию.

Когда после короткой и трагической сцены он остановил ее со словами: «Это решено, я уйду», когда она шатаясь и опираясь о стены пришла в свою комнату и бросилась на кровать. Она представляла себе своего друга страдающим, и эта мысль была для нее в тысячу раз невыносимее, чем ее собственные страдание. В эти минуты она готова была на самое высокое самопожертвование; она желала, чтоб он ее оставил, чтоб он ее разлюбил, чтоб из его памяти изгладилось даже воспоминание о ней; пусть даже он полюбит кого-нибудь, но только пусть он не страдает … О, нет, пусть он будет счастлив, счастлив, счастлив!… Она стала строить планы:

«Клара скоро выйдет из монастыря; она вполне подходящая партия для Мориса; в детстве они были дружны; она умна и хороша собой».

Но тайный голос шептал ей:

«Да нет же, Клара совсем еще неопытная девочка, она не сумеет полюбить Мориса. И Морис не любит ее, он меня любит…»

Она стала искренне мечтать о путешествиях, о новых встречах, обо всем, что может его развлечь и заменить ее в его сердце. Короткий сон с кошмаром прервал эти грезы; она вскочила с кровати, на которой лежала: она представила себе Мориса заглушающим, как и она, свои рыдания в подушках. Она готова была выйти, пройти сад в эту темную ночь и бежать к павильону Мориса. Если б она это сделала, она погибла бы; именно этого и ждал молодой человек, страдая, как и она, но скорее от ожидания, чем от неопределенности, так как опытность подсказывала ему: «Она меня любит, ничто не победит ее любви».

Слишком сильное возбуждение спасло Жюли. В ту минуту, как она готова была выйти из комнаты, она почувствовала дурноту и в обмороке упала на ковер. Она пролежала так до самого утра. Пришла в себя со страшной слабостью во всем теле, с пустотою в голове. С большим трудом ей удалось раздеться и снова лечь в постель. Она уснула. Около полудня Мари вошла в комнату своей барыни. Жюли сразу все вспомнила и тотчас же спросила:

- Г-н Морис внизу?

- Нет, - ответила англичанка. - Г-н Морис велел сказать, что он не придет; он нездоров.

Этот ответ наэлектризовал ее. Она торопливо оделась, побежала в павильон, сама отворила дверь комнаты молодого человека. Она нашла его таким, каким рисовало ее воображение; он лежал, с бледным, изменившимся от страданий этой ночи, лицом. Он тоже испытал беспокойство, тревогу, несмотря на надежду, подсказываемую ему его искусственным скептицизмом, он пережил ужасные минуты сомнений: «Неужели я ее потеряю? Неужели ее религиозность так глубока, что восторжествует над чувством?…» В первый раз он сознавал, как сильно он ее любил; она не была для него, как он до сих пор думал, только другом, кроткой руководительницей его жизни; эта нежность, которую он испытывал к ней, пустила слишком глубокие корни, проникла все его существо. Он так же, как и она, страдал и плакал; эти слезы, эти страдания разогнали иллюзии и он говорил себе: «Я ее люблю», вполне сознательно, без эгоистических расчетов и напрасных ироний.

Когда они очутились вместе, после этих мучительных двенадцати часов, пережитых в нескольких шагах друг от друга, они уже не были вооруженными один против другого неприятелями, какими бывают обыкновенно любовники. Они встретились с открытой душой, и не прошло и минуты, как они угадали и поняли друг друга. Жюли бросилась на колени около дивана, на котором лежал Морис и глядел на нее своими светлыми, полными упреков глазами. Она открыла свои объятия; он снова спрятал голову на этой женской груди. Г-жа Сюржер зарыдала, обнимая этого, дорогого ей человека… Она подняла голову и произнесла громко:

- Я не хочу, чтоб ты плакал; не хочу, не хочу!…

Он ответил ей серьезно:

- Дорогой друг мой, не заставляйте меня больше так страдать… Я обещаю вам быть рассудительным, жить около вас, как уважающий вас брат. Не гоните меня. Что со мной будет вдали от вас? Если б еще можно было сразу умереть. Но придется жить, а у меня не достает на это храбрости!…

Она страстно сжала его в своих объятиях. Они оба достигли той экзальтации чувства, когда одной любви недостаточно для того, чтобы соединить два человеческие существа; нужно было, чтобы страдание их извело, измучило, так сказать, сроднило их души…

Каждый из них любил уже не самого себя; каждый любил другого и готов был жертвовать собою, чтобы спасти и успокоить друга. Жюли согласилась бы на всевозможные жертвы; она готова была даже забыть свою религиозность и свою честь. Если б Морис сказал ей: «Поклянитесь мне, что вы никогда больше не пойдете в церковь и что ни разу в жизни вы не будете говорить ни с одним священником», она поклялась бы ему от всего сердца сделаться грешницей. Если б он шепнул ей мольбу: «Будь моею, отдайся мне», она бы отдала ему это слабое тело. Но Морис не имел ни желания, ни намерения просить ее о подобных вещах. Он был весь полон только одной мыслью: удержать ее, успокоить, видеть ее счастливой. Он умел найти необходимые слова:

- Чего вы от меня хотите? - говорил он. - Клянусь вам, что я никогда не буду смущать вас, как я это делал… Хотите, я откажусь от того, что вы мне прежде позволяли?

Она ответила тихо:

- Нет… нет… в нашей любви нет ничего дурного. Можно любить совсем чисто, такой любовью, которая не возбуждает упреков совести.

Она вспомнила о сестре Косиме, о прежних дорогих и невинных ласках. И Морис в эту минуту сам верил в возможность подобной нежности, без страстных порывов, как накануне; мучительная ночь, казалось, поборола властность тела.

Он застенчиво спросил:

- И вы мне позволите выезжать с вами, сопровождать вас по-прежнему?

- Да, - ответила она. - Все… все, что вы захотите. Теперь я уверена в вас.

Когда они пришли в отель, когда они сели друг против друга за столом, где их ожидали, им казалось, что они отрешились от бренного тела, жаждущего страсти и склонного к слабости. Они были убеждены, что скрепили духовный договор своей любви. Они не сомневались, что эти непроизвольные порывы отодвинулись на неопределенное время, когда, по неизбежному закону природы, они снова нахлынут с полной силой и поборят их нежность.

IV

И снова началась их жизнь влюбленных друзей, ласковые речи, немые разговоры, когда говорят за себя только красноречивые взгляды, встречающиеся руки.

Снова они начали каждый день выезжать и в этом ежедневном сближении ум Мориса постепенно завладевал душой Жюли. Однако роли несколько изменились. Морис выказывал больше любви, больше подчинения; история с исповедью обострила его желание; сокровище, которое он думал потерять, сделалось ему еще дороже. Он не выказывал страстных ласк. Жюли заметила это и была ему благодарна; но, тем не менее, она всегда была на стороже и никогда не могла чувствовать себя спокойно, едва они оставались вдвоем. Безмолвием и неподвижностью Мориса не высказывалось ли также ясно желание Мориса, как жестами и словами? Эта молчаливая борьба ее чистых помыслов с затаенными помыслами любовника начинала ее мучить. В самом деле, не ирония ли это любви вступать в сделки со стыдливостью даже в сопротивлении? Каждая самозащита женщины приближает ее к падению.

Уже полупобежденная этим усилием, могла ли она устоять против грусти Мориса? Морис видимо страдал: все замечали его бледность, его худобу. Одна мысль, что она, Жюли, ходившая за ним и спасшая его, готова была ухудшить положение его здоровья, была ей невыносима; нет, она не в силах была сделать этого; это все равно, как если бы ей велели его избить, убить. Она первая объявила нарушение их духовного договора сдержанности, она сама вернула ему те короткие минуты счастья, которые когда-то хотела отнять. Она снова позволила ласки, против которых возмущалась ее совесть, Морис, неуверенный и беспокойный, медленно возвращался к утраченным правам…

И потом размышления, планы атаки или защиты овладевали ими только вдали друг от друга. Раз вместе, они уже о них не думали. Они представляли собою на улицах Парижа такую влюбленную парочку, что прохожие оборачивались и с любопытством посматривали на них, подозревая их любовь.

Осень затянулась, отдаляла зиму; в половине декабря стояли еще теплые, солнечные дни. Ласкающий, напоенный ароматами ветерок дул неизвестно откуда, вероятно из Африки, где стоит вечное лето; эти дни были полны той грустной прелести, которая как будто предупреждает: « Я, быть может, последний». Временами умирающая природа изменялась; ясное небо делалось матовым, становилось холодно, земля и вода замерзали. По этой твердой почве Морис и Жюли любили ходить пешком на возвышенности, откуда сквозь прозрачность зимнего воздуха видны все окрестности города, до самых крепостей. Они оставляли карету и раскрасневшись, подбодренные легким морозцем, подымались на Монмартр, Шомон, Монсури, как студенты в каникулярное время; они шли, прижавшись друг к другу, и рука молодого человека, просунутая в меховую муфту, сжимала руку своего друга…

Их особенно привлекали возвышенности Монмартра с постепенно понижавшимися стенами нового собора. Почти каждую неделю они подымались туда. Мориса занимала процессия пилигримов, толпа нищих и торговцев-богомольцев, наводняющих окраины, капелла со своими ex-voto, с купелями и sacres-coeurs, сделанными по обетам, казалась ему магазином чудных старинных вещей. Жюли молилась на коленях перед алтарем, молилась без устали. Она доверчивым взглядом глядела на Христа, который с улыбкой показывал пальцем на свое пронзенное, видневшееся сквозь голубую тогу, сердце.

- О чем она Его просит? - думал Морис.

А она кротко, искренно просила Его продлить эти счастливые дни, очистить их греховные ласки. Она молилась о том, чтобы сердце Мориса успокоилось, чтоб он удовольствовался идеальными отношениями. Среди благовоний, свойственных капелл, среди этих свечей, среди всех этих реликвий, - ее любовь, как дым кадильный, высоко подымалась к небу, доходила до экстаза; ей казалось, что этот раненый Спаситель улыбается ей, благословляет ее желания и этим соединяет ее каким-то мистическим браком с ее другом…

А между тем Морис смотрел на нее. Он любил в ней эту женскую слабость; он любил ее детскую набожность, ее твердую веру, несмотря на то, что эта вера мешала исполнению его тайных желаний. Он следил взглядом за ее фигурой, коленопреклоненной на prie-Dieu, за ее наклоненной головой, за тонкими линиями рук, сквозь которые виднелся ее обворожительный профиль. Он думал: «Как она прелестна!… Как я ее люблю!…» На минуту молитва Жюли была услышана; Морис чувствовал, как поток набожных мыслей успокаивал его желания, в которых он не смел себе признаться.

…Тогда совокупность обстоятельств постаралась их сблизить, удвоив интимные встречи, волновавшие их. Отель был вполне окончен и собрались устроить большой праздник при его открытии Парижу, чтобы всем показать богатство новой дирекции и уверить в блестящем положении банковых операций. Об этом празднестве много спорили хозяева отеля и их близкие друзья, доктор Домье и барон де Рие. В конце концов остановились на проекте Сюржера; решено было дать костюмированный бал, на котором группа приглашенных, избранных из лучшего общества, появится в костюмах времен Директории. Морису было поручено рисовать модели костюмов. Он одел Антуана Сюржера в генерала Мелас; Эскье протестовал против этого переряживания, но решился изобразить из себя военного комиссара; Кларе предназначался костюм субретки той эпохи; г-жа Сюржер должна была изображать г-жу Тальен.

Само собою разумеется, что этот последний костюм больше всего интересовал Мориса; он употребил на него все свои старания; он целый месяц занимался изучением всех мельчайших подробностей туалета Жюли. Иногда она восставала против этого, предчувствуя опасность. Она старалась убедить себя ложными доводами: «Разве я не могу позволить ему того, что позволяю портному?» Как признаться себе в том, что она уже не была невинной Жюли сестры Косимы и аббата Гюгэ? После победы над ее умом, над ее сердцем, он медленно, но неуклонно завладевал ее телом.

На лоне ее осени расцветала, распускалась весна. В ее влюбленной душе пробуждались запоздалое желание и искусство нравиться. Слова и пылкие взгляды проходящих, которые слышит и видит каждая красивая женщина, не доставляли ей прежде никакого удовольствия, она не замечала их; теперь же она с восторгом ловила их, потому что они означали: «Ты прекрасна, Морис может тебя любить». Даже эта разница лет, дававшая ей раньше силы противостоять, теперь не пугала Жюли, она забывала ее. И чудо совершалось; у нее не было больше лет; она была молода бессмертной молодостью женщин, которых любят. Когда она шла под руку с Морисом, то прохожие, глядя на них, находили их вполне подходящими друг другу и думали. «Это любовники». Так они оба, закрыв глаза на окружающее, шли навстречу неизбежному концу…

В этой сладостной лихорадке ожидания Морис забывал Клару. Но ее судьба, помимо его воли, беспокоила его. В тот день, как Жюли спокойно сказала при нем. «Наша дорогая Клара вернется к нам завтра», - мысль, что эта женщина подметит его новую любовь, смутила его. «Она будет страдать, бедная девочка!» - подумал он. Но он уже не имел сил притворяться перед нею, играть ею. «Я слишком люблю Жюли, я не могу…» И в то же время, он удивлялся: «А разве я уже не люблю мою маленькую, дорогую Клару?…» Он припомнил их оригинальные отношения, ласки в вилле des Ocillets. Он почувствовал, что воспоминание о них еще живо в его сердце, что оно навсегда останется в нем. В настоящее время они тлели под густым пеплом, как вулканы близ Неаполя; но этот пепел хранил их для будущего. Он успокаивал свою совесть, рассуждая: «Она совсем еще дитя. Впереди много времени… Неужели я должен связывать себя ради каких-то воспоминаний? И потом эта перемена влечений, - это сама жизнь».

Наконец он убедил себя этим доводом: «Теперь, когда я беден, я не должен жениться на Кларе, потому что она богата». Он не хотел признаваться себе, что в нем таилась нехорошая надежда, - надежда на то, что будущее все уладит и даст ему эти игрушки: жену после любовницы.

Клара приехала; ее жизнь слилась с их жизнью. Морис начинал думать, что его желание исполняется, что девушка не страдает; сначала она ничего не видела, ничего не понимала.

Она до такой степени привыкла к мысли, что Морис ее любит, что ей до замужества придется, любя его защищаться против него, что в первое время была скорее обрадована, чем огорчена, видя его подле себя таким спокойным. Морис имел еще инстинктивное лицемерие слегка ухаживать за ней; и это было не одно лицемерие: его самолюбию, его эгоизму нравилось чувствовать ее своею в то время, как он любил другую. Волнение, которое молодая девушка чувствовала при одном пожатии его руки, ясно доказывало ему, что он еще властвует над ее сердцем. От этой двойной жизни он испытывал высшее возбуждение, не вполне развращенную радость, источником которой была возрастающая опытность в легких победах.

Но скоро эта роль ему наскучила, он не в силах был думать ни о ком, кроме одной Жюли. Он считал ее почти завоеванной добычей; Клара была для него только туманной грезой, приятным резервом на будущее время. Одно время он совсем отвернулся от нее, стал дурно с ней обращаться; она кончила тем, что заметила это. Когда она догадалась, что Жюли для Мориса становится тем, чем она сама должна была стать, ее это возмутило, огорчило, удивило. Ей показалось, что у нее несправедливо отнимают ее долю жизни, что ее мучают, пользуясь ее слабостью; и в то же время она не в силах была понять своим чистым девическим сердцем, как женщина, которая ее воспитывала, на которую она привыкла смотреть как на мать, могла отнять у нее ее друга. Это было невероятно, коварно, нечисто; это все равно как бы она вступила в борьбу с подругой, с другой молодой девушкой.

Ее удивленные, строгие глаза, с немым изумлением следившие за Жюли и Морисом, мучили их, смущали, как невольный голос совести, обвиняющей их. Жюли унижала себя. - «Это честная и чистая девушка, - думала она. - Она имеет полное право презирать меня… Никогда, никогда она не допустит себя до подобного увлеченья, как я!» - Морис, раздраженный этими черными глазами, устремленными на него с упреком, сделался резок с Кларой.

Между тем наступил вечер бала. Жюли поручила Кларе принять первых гостей; серьезная и в то же время улыбающаяся молодая девушка в костюме субретки времен Директории вступила в исполнение возложенной на нее обязанности.

В это время г-жа Сюржер оканчивала свой туалет при помощи Мари, «первой мастерицы» Шавана, и Мориса, которого необходимо надо было пригласить, чтоб он бросил последний опытный взгляд на созданный им костюм.

Он сидел в ее комнате нервный, с разгоревшимися щеками и время от времени прерывающимся голосом высказывал свое мнение. Если его не сразу понимали, он быстро поднимался с места, сам поправлял складку, вкалывал булавку… Только что снятое платье в беспорядке валялось там и сям; воздух был полон ароматами духов, эссенций, смешавшихся с запахом волос и обнаженного тела. Морис в первый раз смотрел на плечи, руки, шею Жюли; их обнаженность была его делом; он хотел, чтоб ни одна драгоценность, ни одно ожерелье не скрывали красоты этих линий, и вот они выступили во всем своем блеске.

Когда туалет был окончен, первая мастерица Шавана вышла из комнаты в сопровождении Мари; на минуту Морис остался вдвоем с любимой женщиной. Ей стало страшно его, как какой-то грубой силы, с которой она не могла бороться… Глаза молодого человека, устремленные на ее бюст, казалось проникали и далее… Она вся вздрогнула от охватившего ее порыва страсти… Быстрым, стыдливым движением она схватила висевший на стуле кружевной шарф и завернула им свои плечи, руки, шею, все это тело, страдавшее от своей обнаженности.

При этом порыве самозащиты что-то дрогнуло в светлых глазах Мориса; он весь задрожал. Жюли с ужасом видела, как он встал и шел к ней, она готова была думать, что он хочет совершить над ней насилие; дрожащая, как в лихорадке, рука молодого человека дотронулась до ее обнаженного плеча… Но эта рука только судорожно уцепилась за шарф и сорвала его с молодой женщины резким движеньем; Морис поднес его к лицу, к губам и стал вдыхать его аромат, рвать его зубами… Жюли казалось, что в эту минуту она чувствует его зубы на своем теле… Она вскрикнула, как раненая, и с пылающими щеками выбежала из комнаты.

Оставшись один, Морис выпустил из рук этот кусок душистого кружева. Он чувствовал себя измученным, утомленным, как будто эта неодушевленная вещь была живым трепещущим предметом.

Он прошел в соседний будуар и обтер себе лицо влажной губкой, но и от нее также пахло духами любимой женщины. Тогда, охваченный каким-то страхом в этой заколдованной комнате, он убежал из нее, как вор, прошел коридором к лестнице левого флигеля отеля, и спустился прямо в сад. К подъезду одна за другою подъезжали кареты с ярко горящими фонарями, из них выходили элегантные дамы в светлых и темных ротондах и чопорные джентльмены.

Он стал ходить по парку. Было холодно, на замерзшей земле гулко раздавались его шаги, на светлом небе кое-где виднелись бледные далекие звездочки. Морису хотелось на этом свежем воздухе успокоиться, освежиться от овладевшей им лихорадки; сначала это не удавалось ему. Но потом он стал успокаиваться; пульс бился уже не так быстро. Он думал о том, что произошло… «Подобные сцены будут повторяться, это несомненно. Мы живем в одном доме, мы постоянно видимся. Она любит меня достаточно сильно для того, чтобы позволить мне сделать все, что я захочу… Я также ее люблю; мы будем любовниками».

Здесь его грезы останавливались. Как пилигрим после всех тревог и опасностей в дороге удивляется, видя перед собою крыши города, в который он шел, так и он заранее предчувствовал грустную сторону обладания.

Он подошел к отелю; сквозь ветви деревьев светились окна фасада. Кареты подъезжали уже реже. Запотевшие изнутри окна пропускали только яркое освещение зала; мимо них мелькали тени человеческих фигур. Холод этой морозной ночи вдруг охватил члены молодого человека и заставил его вздрогнуть. Он вернулся в дом по той же лестнице, по которой спустился, прошел столовую и вошел в залу через внутренние комнаты. Таким образом, он незаметно очутился на балу, минуя главные двери, подле которых находилась г-жа Сюржер. Почти все приглашенные были ему незнакомы; он увидел целую толпу финансистов, литераторов, космополитов. Он мог пройти, не пожимая слишком большого количества рук, ко второму окну от входа, которое он избрал себе обсервационным пунктом. Оттуда, из углубления небольшой ниши, он прекрасно видел Жюли.

Как она была хороша! От только что пережитого волнения, от этой разогретой толпою атмосферы вся кровь прилила к ее щекам, этот яркий румянец представлял резкий контраст с бледной округленностью плеч и шеи, ярко выделявшихся из открытого корсажа; эта обнаженность была заманчивее, чем сама нагота, потому что легкая материя, скрепленная ниткой, казалось, вот-вот раздастся и упадет на ковер.

Невдалеке от Жюли, около монументального камина, Антуан Сюржер, в костюме австрийского генерала, разговаривал с бароном де Рие, одетым в простой черный фрак.

Морис наблюдал за мужчинами, толпившимися около Жюли. Страсть горела в их взглядах. Некоторые из них подходили очень близко к ней, как бы желая увидеть больше того, что показывает открытый корсаж. Когда вновь прибывающие гости заставляли их отодвигаться, то они обменивались друг с другом полужестами, полуулыбками… О, он догадывался, что они говорили! Он судорожно сжимал пальцы, им овладевало бешенство страсти при виде этого удовольствия, испытываемого другими от приближения к предмету его любви. Он готов был броситься на них, оттолкнуть их от женщины, - на которую они не имели прав.

И вместе с тем он признавался себе, что это грубое увлечение заставляло его еще горячее желать Жюли. Его мысль была также груба, как взгляды этих мужчин: «Я хочу ее… я хочу ее… Она будет моя, сегодня же!» И он, который только что едва дерзал поднести к своим губам неодушевленный лоскут кружева, прикрывавший плечи г-жи Сюржер, он уже мечтал о насилии.

«Я последую за ней в ее комнату… Она не посмеет звать на помощь…»

В эту минуту Жюли, как недавно в своей уборной, почувствовала устремленный на нее взгляд Мориса; она испугалась страстного, почти доходящего до ненависти, выражения этих глаз… Она не видела больше ни того, кто около нее, ни того, с кем она разговаривает. Она не могла удержаться, чтоб не подойти к любимому человеку, чтоб не успокоить себя вопросом, в чем дело.

- Останься здесь, милая, - сказала она Кларе, скромно державшейся в стороне. - Принимай за меня, я сейчас вернусь.

Эскье проходил мимо, затянутый в голубой мундир с трехцветным кушаком и большими красными отворотами. Она взяла его под руку, говоря;

- Прошу вас, проведите меня к Морису.

- Знаете ли вы, что вы очень хороши? - сказал банкир.

Она улыбнулась.

- Как, я слышу комплименты от вас, моего старого друга? - произнесла она.

- Да, от меня, как от всех окружающих… Вы - царица этого бала. Ваш успех делает настоящий скандал.

И ласково положив руку на ее руку, он прибавил:

- Дорогой друг, ведь вы знаете, что я вас люблю, не правда ли? Так постарайтесь не быть слишком красивой.

Серьезная мысль, которую г-жа Сюржер увидела в спокойных глазах Эскье, остановила улыбку на ее лице.

Она проговорила:

- Слишком красивой! Почему же? Бог мой!

В эту минуту они подходили к Морису. Эскье, наклонился к своей спутнице и, указывая на молодого человека, сказал:

- Вот ради этого!

Морис не расслышал этих слов. Он спросил:

- Что такое говорит дорогой компаньон?

- Я не поняла, - ответила Жюли.

Она говорила правду. Под этими загадочными словами Эскье она только угадала предостережение. Не предлагая ей руки, Морис продолжал:



Поделиться книгой:



Регистрация