Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Осень женщины. Голубая герцогиня (сборник) - Марсель Прево на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Молодая девушка встала, подставила лоб под ласковые поцелуи Жюли и Эскье, подошла и поцеловала в голову Сюржера; Морис рассеянно простился с нею. Затем, поклонившись барону и Домье, она ушла. Это, однако, прервало нить разговора и напомнило каждому - который час. Барон поднялся.

- Черт побери, уже четверть одиннадцатого! Сейчас окончится первая часть доклада.

Он стал прощаться.

- Вы идете в какую сторону? - спросил его Домье.

- К триумфальной арке.

- Ну так нам по дороге.

Вскоре после них ушел к себе Эскье. Морис и Жюли остались вдвоем, если не считать присутствия Сюржера, лежавшего неподвижно и, вероятно, спавшего.

Это был час, когда они каждый вечер уходили в самый далекий уголок моховой гостиной и садились на широкий диван в стиле Людовика XIV, обитый зеленоватой материей; над этим диваном стоял огромный букет из сухих трав, известных под названием «monnaie du pape». Там, в полутьме, их руки соединялись… Морис прижимался к своей подруге и склонял голову ей на грудь… И эта немая ласка, в которой Жюли давно уже не видела ничего преступного, часто длилась далеко за полночь.

Морис уже сидел на диване и ждал ее. Он был удивлен, что не видит ее на ее обычном месте подле него. Она перелистывала журнал дрожащими пальцами, с рассеянным взглядом…

Он позвал вполголоса:

- Йю!

И это обычное интимное обращение, звучавшее обыкновенно так нежно в устах молодого человека для слуха г-жи Сюржер, теперь кольнуло ее и пробудило голос совести.

«Как я была неосторожна!… я дала ему все права на меня; я уже ему почти принадлежу, как же мне вернуться назад теперь?…»

Необходимо было, однако, подойти, чтоб поговорить с Морисом. Она мысленно обратилась к Богу.

Она подошла и села около него; он тотчас же протянул руки, желая сжать ее в своих объятиях; он предчувствовал что-то нехорошее. И действительно, она отстранилась от него, пролепетав:

- Полно, Морис, будьте благоразумны!

Он отодвинулся в свою очередь, охлажденный этими словами, неожиданными после ласки последних недель, на которые она понемногу, наконец, согласилась. Его светлые глаза как-то побледнели; он беспомощно опустил руки на диван и испытующим взором всматривался в глаза Жюли. Она уже смутилась; она испугалась, увидя его таким взволнованным еще до признанья… Она мысленно вызывала вдохновение, чтобы в твердых и в то же время нежных словах, не доставляя ему больших страданий, сказать все что надо. Но Морис не дал ей времени.

- Что-то есть, - сказал он. - Что же такое?… О, я с первой минуты был уверен, что случилось что-то!

И когда, чтоб заставить его успокоиться, Жюли указала ему на группу Хело и Сюржера, он прибавил, сделав равнодушный жест:

- Я был в этом уверен. Вы сегодня ездили на улицу Турин. И этот проповедник аббат Гюгэ расстроил вас. Ах, как вы плохо меня любите!…

Его пугало предчувствие той пустоты, которая останется в сердце, если он лишится нежности этой женщины. И ласково прижавшись головою к груди г-жи Сюржер, он произнес:

- О, не делайте этого, Йю, умоляю вас; я буду слишком несчастлив!

Она не отстранилась на этот раз. Она оставила эту красивую голову, арабскую голову, на своей груди и когда пальцы Мориса искали ее пальцы, она протянула ему свою руку.

Морис повторял:

- Скажите мне, что это неправда, Йю, что ничего не изменилось, что вы больше не оттолкнете меня, как сейчас?

Когда он говорил ей таким ласковым тоном и с нежными жестами, она не могла устоять против его обаяния. Совесть уже сдавалась и голос ее шептал:

«Видишь, как он тебя любит: это ребенок, а не любовник, в чем же тут опасность?»

Но, наконец, ею овладел подъем энергии и, не отымая своей руки, она сказала:

- Выслушайте меня, Морис… Это правда, я была сегодня на улице Турин и я виделась с аббатом Гюгэ. Но я сделала это потому, что хотела проверить самое себя, придти в себя, после того, что случилось вчера… между нами…

Верьте мне, дорогой друг мой!… Я не могу больше жить так около вас, как жила до сих пор. Это слишком опасна для нас обоих и я не имею права располагать собою.

Она ждала возражения, ответа Мориса… Но он ничего не сказал и продолжал сидеть в своей позе капризного и нежного ребенка. Она начала снова:

- Я обещала самой себе… много раньше, чем обещала… (она запнулась перед этим великим словом, которое Морис выслушал, пожав плечами)… Богу… не допустить ни вас… ни себя… идти по этому скользкому пути.

И на этот раз он ничего не ответил, только крепко сжимал пальцы своего друга. И это пожатие означало: «Говорите, говорите, я знаю, что вы меня любите и что все-таки вы моя». Ах, какая это была правда! В то время, как губы молодой женщины произносили эти рассудительные слова, она уже внутренне возмущалась против их бесполезности; она видела, что не убеждает ими ни Мориса, ни самое себя. Увы! они уже слишком далеко зашли в своем чувстве; могли ли они в один день, в порыве силы воли заставить себя разлюбить друг друга?

Она сделала, однако, над собой усилие и продолжала:

- Я слабее вас, мой друг, я это знаю. У меня совсем нет сил к сопротивлению; если мне придется отказать вам в чем-нибудь, то я чувствую, сердце мое разорвется от муки… Только, если вы попросите меня перестать быть честной женщиной!…

- Я вас люблю, - проговорил Морис едва слышно.

И он приподнял голову, ожидая ласки, но она только подставила свои пальцы к его губам. Он поцеловал их один за другим. Жюли продолжала, не замечая разницы между произносившимися ею словами и допускавшимися ею ласками:

- Мало-помалу мы поддались овладевшему нами чувству. Я любила вас как мать: ведь я почти вдвое старше вас…

- Не говорите этого, это абсурд! - горячо произнес Морис. - Я не хочу, чтоб вы это говорили.

Она не настаивала, она поняла, что действительно она раздражает одно из самых щекотливых чувств молодого человека, не желавшего считать себя моложе ее.

Она умолкла, обдумывая свою проповедь. Морис, смотревший на нее, сразу заметил преимущество своего положения.

- Ну, хорошо, - сказал он. - Чего вы хотите? Я сделаю, как вы пожелаете.

Как только он произнес эти слова, то ее просьба показалась ей невозможной, неисполнимой.

Она колебалась, затем, как человек, с отчаяния бросающийся в воду, проговорила, глядя в сторону:

- Нам надо расстаться, Морис.

Слезы выступили на ее глазах, те горькие слезы, которые ручьем текли из ее глаз еще недавно у аббата Гюгэ.

Он так побледнел, что ей казалось, что он вот-вот лишится чувств в ее объятиях; она была побеждена, прижала его к своей груди и нежно поцеловала в лоб. Ее слезы текли одна за одною на этот бледный лоб, скатывались к губам молодого человека и останавливались на его усах и бороде. Он прошептал:

- Если вы меня прогоните отсюда, я умру.

Он был так взволнован, его нервы в эту минуту казались в таком напряжении, что эти банальные слова, в устах любовника, звучали неподдельной искренностью. Вдруг он выпрямился.

- Хорошо! - быстро произнес он;- это решено, я уйду.

- Морис! - прошептала она, готовая броситься к его ногам и умолять остаться.

Но чисто женская, неогрубевшая еще, стыдливость остановила ее. Она, как в тумане, видела, что он встал со своего места.

Он повторил:

- Я уеду… завтра же… это решено.

Она видела, как он пошел к двери и скрылся. Она в и дела, как она заплакала: «Как, он ушел? Это невозможно… он вернется… он будет меня просить»…

Но нет, он действительно ушел и не возвращался… Она слышала, как за ним затворилась дверь подъезда, как раздались его шаги на дорожке к павильону. Потом все затихло в тишине ночи.

Тогда она почувствовала, как будто у нее вынули сердце из груди. Она потеряла над собой всякое самообладание и не пошла, как делала всякий вечер, по издавна усвоенной привычке, подставить свой лоб под помертвевшие губы Сюржера.

Нет, она вышла из гостиной, поднялась в свою комнату; она отослала Мари, торопливо разделась и бросилась на кровать. Слезы, стоявшие в ее горле и глазах, застыли в них. Едва она забылась, как ее начал мучить кошмар. Морис уходит от нее, уходит на всю жизнь. Чтобы разогнать кошмар, она старалась не спать.

«Как я его люблю! Как я его люблю! Зачем я его так люблю? И как пришла эта любовь?»

Ей казалось, что любовь сама завладела ею, потому что в ее прошлой спокойной, почти невозмутимой жизни, ничто не подготовило ее к этому…

Она не узнала и не умела понять, что именно прошлая жизнь, лишенная прелестей любви, что все прошлое и все настоящее с самого детства, молодости и замужества, все вело ее к этому овладевшему чувству. И вот любовь пришла и всецело наполнила ее сердце той безграничной нежностью, которой раз в жизни наполняется сердце каждой женщины.

III

Да, несмотря на то, что ей было под сорок лет, она до сих пор не любила. Сердце ее расцветало, созревало, всегда было открыто для любви, но никогда не встречало ничего иного, кроме обманчивых внешних признаков любви.

Жюли Сюржер была урожденная Габриэль-Соланж-Жюли де Кросс из старинной, но бедной фамилии в Берри, обедневшей после революции единственно вследствие накопления целого ряда чужих богатств вокруг ее непроизводительного состояния. Только благодаря преданности своего управляющего, де Кросс не разорились во время переворота; но вокруг них все работали, владельцы удваивали свой доход, эксплуатируя виноградники и леса, а де Кросс продолжали довольствоваться неправильной уплатой аренды своих арендаторов и жили так из года в год. Они не занимались промышленностью и не хотели служить; только дядя Жюли, брат ее отца, был префектом в Корсике, при второй империи, но опыт этот не был удачен: он заразился местной лихорадкой и вернулся в Бурж к брату тянуть свою 6-летнюю агонию, привезя с собою из Корсики Тоню, уроженку Кальви, которая воспитала Жюли и дала ей прозвище Йю.

Жюли помнила отца; это был человек маленького роста, напыщенный и сварливый, отличавшийся необыкновенным невежеством, никогда ничего не читавший, даже газет, проводивший целые дни в курении папирос, которые крутил сам и расхаживал по всему дому, по кухням и погребам, мешал всем и каждому, заставляя заниматься им одним. Г-жа де Кросс ему слепо повиновалась; без красоты, без женской грации, без особенного ума, без воли, она отличалась только глубокой, почти пугающей набожностью и проводила все дни в выполнении религиозных обрядов дома и в церкви. Жюли родилась слабеньким ребенком и мать вселила ей веру в Бога кармелиток, всемогущего и очень требовательного, строгого, которому нельзя не повиноваться и относительно которого у людей, несмотря на их усилия, всегда есть какие-нибудь неведомые грешки.

Так прошли первые годы девочки в мрачном отеле в улице Курсалон. О, что это за меланхоличный дом! Под крышей из аспидных пластинок, в каждом из двух этажей тянулось до пяти высоких окон с маленькими стеклами. Перед фасадом мощеный двор, из которого на улицу вели ворота с белой полопавшейся штукатуркой; ворота эти были вделаны между двумя, никому ненужными, павильонами, покрытыми также замшенными аспидными пластинками. Тут не было ни изящества, ни роскоши, хоть и замечались остатки прежнего величия: заметны были древность постройки и ее аристократическое назначение. Так, например, были монументальные камины, широкие карнизы, высокие заборы, большие двухсотлетние плиты мощеного двора и декоративный вид фасада.

Внутри было полное запустение и неряшество. К тому времени, когда Жюли одиннадцати лет покинула отель де Кросс, доход ее родителей едва достигал луидора в день. На эти двадцать франков должны были жить шесть человек. Г-жа де Кросс примирилась с этим очень легко, отказывая себе во всем, чего нельзя было иметь, а иметь часто нельзя было самого необходимого. Этот случай был нередкостью среди дворянства Берри, где, в сущности, только одна семья считалась состоятельной, хотя и жила без видимой роскоши: это Дюкло де-ла-Мар, родственники г-жи де Кросс. Одна из теток Дюкло жила в Париже и большую часть своего состояния употребляла на дела благотворительности.

Канонисса де ла-Мар была крестною матерью Жюли и ее родители надеялись, что тетка позаботится о ее воспитании.

Действительно, за год до того, как девочка должна была конфирмоваться, г-жа де ла-Мар пожелала взять ее к себе. Жюли настолько не понимала нищеты своей семьи, что горько плакала, когда ей пришлось расставаться с родными и с отелем в улице Курсалон. Де Кросс холодно простились с нею, видя в этих слезах нежелание подчиниться. Она приехала в Париж в сопровождении Тони, так как родные из скупости и из апатии, не решились привести ее сами. Кроме горя, ее мучило еще и беспокойство; одно слово «канонисса», так часто слышанное ею в детстве, уже рисовало ее воображению монахиню, нечто вроде женщины-священника в короткой фиолетовой мантии, обшитой горностаем.

Это воображаемое представленье не лишено было основания. В доме г-жи Дюкло де ла-Мар Жюли попала в новую среду религиозности, только более длительной, чем у себя в семье, но такой же непривлекательной, неразумной и несогревающей сердце. Она узнала религиозность сухих духовных конгрегаций, - холодных добрых дел; старые аристократические девственницы благодетельствовали небольшому кругу бедных, которые по-видимому, страдали больше от неизлечимой скуки, чем от действительной нищеты… И там, с сердцем, полным бесполезных сокровищ, Жюли де Кросс искала предмета, к которому можно было бы привязаться. Канонисса обращалась с ней как с бедной дворянкой: делала ей много наставлений, - но она не слышала от нее, ни одного нежного слова, не видела ни одной ласки. Эта ханжа, засохшая в своей благотворительности, любила на свете только одно существо, своего племянника, Антуана Сюржер, которого она воспитывала и следствием этого воспитания было то, что молодой человек вышел игроком и прожигателем жизни. Она платила его долги, но отказалась выдать ему на руки деньги до тех пор, пока он не женится, так как она надеялась, что таинство брака исправит его.

Жюли росла в этой скучной обстановке, среди старых дев, где никто не заботился об ее умственном развитии; только при помощи горничной, она научилась кое-как читать и писать. Один священник, еще не старый человек, посещавший дом, узнал об этом невежестве и настоял, чтоб девочку поместили в пансион.

Это был аббат Гюгэ, только что назначенный священником в общину сестер Редемптористок. Он поместил туда девочку в качестве ученицы.

Годы, проведенные в монастыре, где Жюли в первый раз жила в обществе своих сверстниц, были лучшими годами ее молодости. Сначала она была как-то опьянена этой непривычной независимостью, открывшейся ей в этом тихом убежище, но скоро привыкла и вполне сжилась с нею. Подруги и учительницы любили ее; но несмотря на все свои старания, она долго была посредственной ученицей. Она с таким недоверием относилась к ученью, что ни ее собственное желание, ни терпенье ее воспитательниц ничего не могли поделать. Решили отказаться от дальнейших попыток и она сама отказалась от них. Она признавалась с вполне искренним смирением, что она совсем глупа. О ней говорили:

- О, Жюли де Кросс!… Она немножко bеbеtе… но такая кроткая, такая скромная…

Жюли не обижалась на это прозвище. Она только страдала от ощущения какой-то пустоты, которой не умела объяснить себе. Иногда она задавала себе вопрос, заранее уверенная в том, что не сумеет на него ответить.

- Я счастлива, - говорила она себе, - чего же мне не достает?…

Она не знала этого. Но пустота ощущалась и начинала мучить. Она только тогда поняла, чего ей не доставало, когда случай дал ей это, когда она испытала, что такое чувство, и снова безвозвратно потеряла его.

Ей оставалось два года до окончания курса и ей, конечно, хотелось, чтоб ее полусчастье пансионерки длилось целую жизнь, - когда в монастырь Редемптористок вступила новая воспитательница старших классов, сестра Косима. Это была итальянка с юга, родившаяся в окрестностях Вьетри; у нее были, точно выгравированные, выразительные черты лица и красивая фигура ее соотечественниц. Нельзя было ее видеть и особенно слышать дивные звуки ее богатого, могучего, контральтового голоса, чтобы не почувствовать желания быть замеченной ею.

Со времени ее вступления в общину на улице Турин, здесь случилось странное явление, нередкое, впрочем, в этих уголках, отдаленных от житейской суеты: все ученицы воспылали страстью к сестре Косиме.

Она принимала это поклонение совершенно спокойно, как цветок теплые солнечные лучи. Она была добра со всеми и отличала только одну из своих учениц - Жюли де Кросс. Быть может, ее личное глубокое умственное развитие побуждало ее попробовать возделать эту нетронутую почву и посеять в ней добрые семена знания… Ей удалось это: мысль, воля, личность пустили корни в этой детской, непонимавшей себя душе. Жюли привязалась к ней всеми помыслами своей души; ее ум и сердце как бы расцвели: это было нечто схожее с сошествием языков на головы галилейских проповедников. Она узнала от этой прелестной, занимавшейся с нею женщины, она узнала, наконец, что значит понимать и что значит любить.

Увы! Это счастье скоро было прервано! В женских монастырях воспрещается слишком нежная, неразрывная дружба. В ней видят, и не без основания, ту форму человеческой любви, от которой монастырь ищет спасения в крепких стенах; и потом, без сомнения, те, которые не удостаиваются этих чистых ласк, завидуют счастливицам и интригуют против них. О дружбе сестры Косимы и Жюли де Кросс донесли кому следует и она была запрещена. Насколько могли, им мешали видеться, разговаривать; их нежность еще более обострилась от этого преследования. Так как ничто не могло помешать им любить друг друга и так как красота и чудный голос сестры Косимы скоро стали известны Парижу и привлекали в капеллу массу молодых людей, то решили удалить итальянку в одну из провинциальных общин. Она подчинилась и уехала, в последний раз прижав к своему сердцу огорченную девочку, которая говорила ей, рыдая:

- Когда вы будете далеко от меня, я умру.

Она не умерла, но долго страдала и сердце ее сделалось равнодушным к жизни. Этот аромат дружбы навсегда остался в ее душе. Жюли долго была больна, но даже и после болезни ее рана не вполне затянулась. Она жила так, погруженная в свое горе, мало говорила, мало имела подруг, охладела к занятиям, на которых и не настаивала особенно; ее по-прежнему все любили, все жалели, как вдруг тетка Дюкло де ла-Мар неожиданно вызвала ее к себе и объявила, что выдает ее замуж.

Ее выдают замуж! Эта новость поразила ее как громовой удар. Выдать ее замуж! Вырвать ее из этой спокойной, праздной жизни, в тишине которой сердце се теплилось тихо, подобно лампаде святилища; бросить ее в этот незнакомый мир, полный непонятного ей волнения, в этот мир, который не только не привлекал ее, но, наоборот, пугал. Этот страх дал ей силы сопротивляться. Она бросилась к ногам тетки; она умоляла оставить ее в монастыре. Она хотела быть монахиней. Но канонисса не тронулась ее мольбами. Отвращение к замужеству в молоденькой девушке ей нравилось, как доказательство ее невинности. Она решила, что Жюли подходящая партия для Антуана Сюржер, так как претендентом был именно Антуан Сюржер.

Его средства истощились, он устал от этой неопределенности в свои сорок с лишним лет и желание богатства и положения побудило его согласиться на брак. Два финансиста, его товарищи Жан Эскъе и Роберт Артуа, основали несколькими годами раньше банкирские дома, один в Париже, другой в Люксембурге. Эти учреждения процветали, но капиталы были слабы, приходилось довольствоваться небольшими операциями и скромной клиентурой. Директора мечтали расширить дело; они предложили Сюржеру место директора, если он вложит капитал. Г-жа де ла-Мар давала за Жюли роскошное приданое и его-то и решил пустить в оборот ее будущий муж.

Конечно, бедная Жюли не в силах была бороться против воли канониссы и ее родных, приехавших в Париж с исключительною целью уговорить ее выйти замуж. Но все-таки прежде чем дать свое согласие, она написала сестре Косиме, спрашивая ее: «Что я должна сделать?»

Из своего далекого заключения итальянка ответила ей:

«Дитя мое, для нас, слабых женщин, есть только две большие дороги, ведущие к будущему: одна - замужество, другая - монастырская жизнь. Все остальные пути скользки. Мне кажется, что я вас хорошо знаю: вы не рождены для монастырской жизни. Если вы чувствуете себя способной полюбить вашего мужа, не сразу, конечно, а позднее, когда вы его хорошо узнаете, то выходите замуж».

Жюли искренно спрашивала самое себя:

Способна ли она полюбить человека, утомленного жизнью, но элегантного, предупредительного, даже любезного, которого представили ей и который с этих пор аккуратно, каждый день навещал ее у тетки и приносил ей дорогие цветы?… Увы!… Как ответить на этот вопрос? Она не могла даже представить себе всего значения слова «любить» по отношению к этому, чужому ей человеку, одно присутствие которого смущало ее до того, что слова не шли с ее уст. А у него под внешностью вивера билось сильное, беспокойное, но притупившееся от всевозможных приключений сердце. Конечно, он предпочел бы, для завоевания своего будущего положения в свете, иную спутницу, более оживленную и пылкую, но Жюли была красива, изящна, к тому же он не сомневался ни минуты, что она влюблена в него. Разве еще вчера он не нравился стольким женщинам?

Свадьба свершилась с большой помпой в капелле на улице Турин, «слишком маленькой для того, чтобы вместить всех приглашенных», как говорилось в газетах. Все дворянство Берри присутствовало на бракосочетании, представляя для парижан, друзей или родственников Антуана Сюржер интересную картину типов и провинциальных туалетов. Затем Антуан повез свою жену в Ville d’Avray на дачу, нанятую на медовый месяц.

Довольно было событий первого же дня, чтобы навсегда разъединить супругов. Жюли испытала почти такое же ощущение, какое испытывали прежние пленницы, когда их хватали варвары и, перекинув через седло, увозили галопом. Едва они остались вдвоем, как муж показал себя властелином над нею… То, что Жюли испытывала тогда, было не столько удивление, не столько страдание, сколько ужас к этому насилию, которого она не поняла как следует даже и после свершившегося факта. Результат был настолько силен, что каждая ласка мужа заставляла ее чуть не падать в обморок.

Антуан Сюржер, тщеславие которого, как покорителя женских сердец, было оскорблено, опомнился, старался исправить свою ошибку и нежным, упорным ухаживанием загладить свою грубость. Но дело было непоправимо. Он не мог даже сделать своей жене никакого упрека, потому что, в сущности, она была покорна ему, и кончил тем, что скоро от нее отвернулся.

К тому же у него явились иные заботы. Надо было вернуться в Париж. Новое финансовое товарищество было основано в обширном помещении, выходившем на улицу Saint-Lazare. Конторы занимали весь фасад. Уже несколько лет директор банка, Роберт Артуа, жил со своей женой, испанкой из Кубы и сыном в небольшом отеле, на углу улицы Св. Троицы. Сюржеры наняли себе один из частных домов; Антуан находил, что еще не время поражать Париж своей роскошью; он принадлежал к числу тех людей, которые хотят или княжеский отель, или уж простой дом; лучших рысаков Парижа или простую наемную карету. Через полгода после их переезда, третий директор, Жан Эскье, оставшись с маленькой дочерью после смертельных родов своей жены, поселился в верхнем этаже дома Сюржеров, пустовавшем до тех пор.

Жюли была рада этому сближению, Антуан также ничего не имел против него. Ей не суждено было сделаться матерью и она излила всю свою жажду материнства, воспитывая около себя дочь Эскье. К тому же Эскье, простой, нельстивый человек, скоро заслужил ее уважение, даже любовь. Он был старше ее на пятнадцать лет, и как ее, так и его, жизнь обманула; как и она, он был один, с разбитыми надеждами. Он говорил иногда Жюли: «Мы с вами вдовцы». Одинокость их сердец сблизила их, помимо общих склонностей; они любили откровенные разговоры, боялись света, вместе занимались делами благотворительности. В то время, как Антуан Сюржер жил лихорадочной жизнью светского парижского финансиста, Эскье и г-жа Сюржер проводили вдвоем длинные вечера, во время которых она постепенно рассказала ему всю свою историю. Около него она чувствовала странное ощущение спокойствия, опоры. Она знала, что он ей предан также страстно, как она когда-то была предана сестре Косиме. Воспитание ребенка было их общей заботой, на которой они сошлись еще ближе; затем, когда Клару отдали воспитываться в Сион, одиночество еще более скрепило их отношения.

В течение этой длинной вереницы лет, Жюли редко видела Мориса Артуа. Здоровье г-жи Артуа пошатнулось; она не переносила парижского климата. Домье посоветовал отправиться в Канн на одну зиму, затем на другую; потом, находя, что тамошнее солнце напоминает ей ее родной край, испанка привыкла к Канну и поселилась там со своим сыном, проводя в Париже лишь несколько недель в году. Таким образом, Морис вырос под ясным небом в роскошной вилле, пользуясь услугами целой толпы лакеев, но был лишен товарищей своего возраста и так привык к обществу своей матери, что ни за что не променял бы его ни на какое иное. Они обожали друг друга. Интересно и трогательно было видеть их вместе; он относился к ней внимательно, предупредительно; она к нему со страстным поклонением. Те, кто жил в то время в Канне, вероятно помнят террасу виллы des Oeillets, выходившую с южной стороны города к берегу моря. Они припоминают, без сомнения, как в полуденные зимние часы, на эту террасу выходили каждый день погреться на солнышке мать и сын, оба красивые, оба странные. Даже когда он вырос и когда женщины стали замечать его красоту, даже когда он со свойственной его возрасту пылкостью окунулся в поток наслаждений среди этого незатейливого общества Канна, - даже и тогда он остался верным поклонником своей красавицы-матери; он готов был отдать все часы любовных свиданий за один час, проведенный около нее, когда он, как маленький ребенок, любил прятать свое лицо на ее груди.

Г-жа Сюржер, никогда не проводившая зимы на юге, видалась с матерью и сыном только когда они приезжали в Париж на май месяц. Она видела мальчика, одетого на английский манер; в свои двенадцать лет он напоминал фигурой взрослого англичанина; затем года шли за годами и мальчик превратился в молодого человека, которого все, и она сама, находили слишком напыщенным и манерным. Он говорил мало, любил оригинально и странно излагать свои мысли. Мать рассказывала тайком, что он пишет стихи, но что не надо говорить с ним об этом; сам же он не проговаривался никогда. В общем Эскье и Сюржерам он не нравился.

Только одна Клара как будто понимала его. Две зимы подряд г-жа Артуа увозила с собой девочку в Канн для поправления здоровья; она жила под одной крышей с Морисом и скоро сдружилась с ним. Никто и не подозревал, что от этих месяцев, проведенных вместе молодыми людьми, у них осталось воспоминание детских ласк. Когда Морис в первый раз увидал бледную, странную пятнадцатилетнюю Клару, ему было двадцать лет.

Он уже пользовался большими и многочисленными успехами у женщин; ему казалось, что ни одна не устоит против него и он развлекался ухаживанием за Кларой и девочка сразу полюбила его. Но она всегда отличалась необыкновенно высокой нравственностью и к тому же была очень религиозна, она храбро защищалась против Мориса, но тем не менее ему удалось сорвать с ее губ несколько поцелуев. И с этих пор каждый раз, как они встречались в Канне или в Париже, между ними снова начиналась эта борьба за ласки, но Морис не мог похвалиться, что он далеко продвинулся вперед.

В конце концов обстоятельства их разлучили. Г-жа Артуа постепенно угасла. Это так поразило Мориса, что он тотчас же бросил те места, где жил около нее и где люди могли напомнить ему ее. Он уехал со своим горем в Италию и пробыл там больше года, изредка посылая коротенькие записки отцу. Ему казалось, что из него может выйти художник в этой стране искусства. Время мало-помалу затягивало его рану, но в душе оставалась пустота. Если у него и были случайные встречи, то все-таки проходящая любовь не давала ему того идеала женщины, который он видел в своей матери, пряча на ее груди свою усталую голову. А он жаждал этого идеала; он принадлежал к числу тех людей, которые не могут жить без него. Очень понятно, что во время своих скитаний его мысль невольно летела к юному другу, чья кротость и застенчивость так привлекали его в Канне. Когда он минутами мечтал о Кларе Эскье в Венеции или в Капри, в Риме или а Палермо, ему казалось, что он ее любит: он видел в ней тогда идеал желанной женщины. Раз его охватило такое острое желание ее видеть, что он не колебался более. В сущности, что ему было делать в Италии? Как поэзия и музыка, живопись не давалась ему; он был в таком отчаянии, не умея достичь в ней желаемых результатов, что почти возненавидел произведения великих мастеров.



Поделиться книгой:



Регистрация