— Этот офицер… Это? — настороженно поднял бровь.
— Он, он, — счастливо засмеялась Катя. — Наш Вася.
Она подбежала к двери и раскрыла ее. Лейтенант и толстяк стояли у самой двери.
— Я здесь, Вася, — сказала она.
— Хорошо, мама, — улыбнулся лейтенант им обоим синими глазами.
Дмитрий Афанасьевич узнал эти синие глаза. Это его глаза! Только не усталые и равнодушные, а веселые, ласковые и чуть лукавые.
— Вот, встретила… неожиданно… То есть… я не то хотела сказать… Что это я совсем не то говорю, — путаясь в словах, счастливо и нервно смеялась Катя короткими, прерывистыми, похожими на всхлипы смешками. — Ты, Вася, сейчас все поймешь… Знаешь, кто это?
Но тут она заметила за плечами Васи любопытствующее лицо толстяка. Она схватила сына за рукав и втянула его в купе, закрыв дверь. Потом, сияя глазами и закусив прыгающие губы, протянула руку Дмитрию Афинасьевичу. Она хотела подвести его к сыну.
Теперь надо было сделать только один шаг вперед — и все будет хорошо. А Дмитрий Афанасьевич отступил к окну, сделал вежливое лицо и молча поклонился.
Вася удивленно посмотрел на Горелова и перевел глаза на мать. Она растерянно опустила протянутую Горелову руку, и лицо ее помертвело, как от удара в грудь против сердца. Василий рванулся к матери, но остановился и медленно повернулся к Горелову. Он долго смотрел на него, сведя брови, напряженно над чем-то раздумывая. Вдруг лицо его вспыхнуло темным вишневым румянцем и стало гневным и гордым. Он понял все! Он понял, кто этот человек с вежливым лицом.
— Пойдем, мама, — бережно и нежно сказал Вася, протянув матери руку.
Горелов, чувствуя, что у него покраснели даже уши, воровато, искоса посмотрел на Катю. Откуда-то издалека, словно за этот миг она ушла далеко-далеко, смотрели на него ее глаза. В них были стыд, брезгливость и тоскливое недоумение.
Они вышли, не оглянувшись на Горелова. Он поспешно закрыл за ними дверь и сел, неудобно, на краешек, как виноватый. Постукивая пальцами по столику, он стал вспоминать весь, с самого начала, их разговор и остался недоволен собой. Разве не странно и не обидно, во-первых, что она называла его в разговоре просто Митей, а он ее по имени и отчеству, словно они поменялись ролями и теперь она смотрит на него сверху вниз. Во-вторых, чего ради он так распахнулся перед нею? На что это похоже? И, наконец, они не имели права презирать его, обиженно вспомнил он брезгливые глаза Кати и гневное лицо сына.
Дмитрий Афанасьевич нервно почесал мизинцем бороду и напряженно подергал бровями. Ему казалось, что где-то глубоко шевельнулась очень важная, сама главная мысль. Он сосредоточился, прислушался и понял, что это была саднящая боль в душе, как от пореза осокой, и противное ощущение, что он снова выскользнул сам у себя из рук, как мокрое мыло.
«Опять, пожалуй, кровяное давление повысится», — раздраженно вздохнул он.
Он переоделся в пижаму и выпил на сон грядущий две большие рюмки коньяка. Он любил коньяк, от него в голове шли мысли ясные, легкие, и жизнь казалась простой, приятной и удобной. Сейчас коньяк тоже помог, и Дмитрий Афанасьевич уснул сразу, едва голова опустилась на подушку. А проснулся, как часто просыпаются вагонные пассажиры, от тишины, от ощущения, что поезд стоит и стоит давно.
Он сел в постели разбитый, обессиленный и раздраженный. Расслабленно дрожали руки, сердце колотилось где-то под горлом, и судорожное его биение отдавалось в виски и кончики пальцев. Значит, и во сне продолжился этот мучительный спор с самим собой? И по-прежнему было в этом споре что-то неясное, беспокойное, недоговоренное, не в его пользу.
В вагоне и за окном было тихо. Все кругом и везде спало. Устало посапывали под полом тормоза, и похоже было, что это мерно дышит во сне сам вагон. Но вот в тишине родился веселый и звонкий звук, словно ударяли по клавишу рояля, сначала робко, потом все смелее и смелее. Это шел по составу осмотрщик вагонов и бил молотком по бандажам колес. Звон приблизился, разлился под полом купе, и тотчас хрипловатый после сна голос спросил где-то рядом:
— Простите, это какая станция?
— Это станция Любянь, — ответил веселый голос и поставил точку ударом молотка.
Название станции показалось Дмитрию Афанасьевичу знакомым. Он обрадовался, когда потянуло курить, и направился к двери, но в коридоре послышались осторожные шаги, шепот, потом вежливый голос проводника тихо сказал:
— Разрешите помочь. Давайте ваш чемоданчик.
В стенку купе ткнулся угол чемодана. Кто-то высаживался. Дмитрий Афанасьевич подождал, пока шаги удалились, и вышел в коридор. За окном уже белело. Огни на путях горели неярко, словно устали после ночного дежурства. А на блестящих полосах рельсов и в луже нефти между ними уже отражался радостный розовый свет не видного из вагона востока. Проводник вернулся в вагон, юркнул в свое отделение и вышел с желтым флажком: значит, поезд отправляется.
— Кто вышел только что? — зевая, спросил Горелов.
— Из девятого купе гражданка, депутат Верховного Совета, а с ней лейтенант, — ответил на ходу проводник.
— Как? — крикнул сдавленно Дмитрий Афанасьевич и бросился вслед за проводником.
Тот стоял уже в дверях тамбура с флажком наготове, и через его плечо Горелов увидел Катю и сына. Они разговаривали с носильщиком, повернувшись спиной к поезду. Встав на цыпочки, Дмитрий Афанасьевич крикнул жалобно, растерянно, едва слышно:
— Подождите!
Но Катя услышала его. Она быстро обернулась, нашла глазами Горелова и отчаянно поднесла руки к горлу, как ночью в купе, когда призналась в любви.
В этот миг поезд тронулся так мягко, что казалось, будто перрон медленно поехал назад, а в Дмитрии Афанасьевиче взметнулось страстное желание все опрокинуть, вырваться из гнетущей душу путаницы, выпрыгнуть из вагона и бежать к ним. Горелов оттолкнул проводника, схватился за поручень и нерешительно опустил ногу на ступеньку. Перрон уже мчался назад, а вместе с ним словно улетала и Катя, ее руки, стиснувшие горло, ее немигающие глаза.
— Товарищ генерал-директор, что вы делаете? — плачуще закричал проводник. — Не хочу я за вас отвечать!
Бережной, но твердой рукой он схватил Дмитрия Афанасьевича и втащил его на площадку.
— Пустите! — тяжело сказал Горелов.
Но проводник уже повернулся к нему спиной и снова выставил флажок.
Старчески горбясь, Дмитрий Афанасьевич вернулся в вагон и вошел в купе, забыв закрыть дверь. Он сел, положив на столик руки, сжатые в кулаки.
Они не имеют права так расстаться с ним! Да, да, да, не имеют! И он найдет их! Он наведет справки, как только приедет в Москву, или еще лучше: слезет на следующей станции и вернется в Любянь. И так поступать с ним нельзя, нельзя! Несправедливо и жестоко так поступать!
Он громко вздыхал, и вдруг — неожиданно! — увидел себя со стороны (так бывает только во сне), увидел пронзительно ясно и беспощадно, что никаких справок он наводить не будет, ни на какой станции не слезет, потому что не нужна ему ничья любовь и преданность.
Чувство безысходного одиночества, от которого в страхе закрывают глаза старые люди, потерявшие все самое родное и близкое на земле, с такой силой рвануло его душу, что, ухватившись руками за голову, он повалился лицом на столик. Проводник, вернувшийся в вагон, посмотрел удивленно на генерал-директора. Голова его бессильно лежала на столике, а плечи вздрагивали. Проводник деликатно кашлянул в кулак, но генерал-директор не шевельнулся.
Он плакал необлегчающими, безнадежными слезами, потому что от большой любви, которая дважды пересекла его жизнь, осталось только нежное и насмешливое название — Любянь. А его поезд шел дальше по старой удобной колее, где робинзоновский остров безликой квартиры, тоска пустых комнат и пустых снов, и опять он один. И так будет теперь до конца, ибо не бывает в душе двух весен, и человек не может вернуть свою весну, если он не встретил ее в свое время с открытым, горячим и щедрым сердцем!..
Дмитрию Афанасьевичу стало так страшно и гадко, что захотелось спрятаться.
Он вскочил и с грохотом задвинул дверь купе.