Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Станция Любянь - Михаил Ефимович Зуев-Ордынец на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Катя оттолкнулась от стены и оглянулась, почувствовав, что сзади кто-то стоит. Стояла женщина, не старая, но с темным и сухим, словно окостеневшим, лицом, с синими тенями под большими печальными глазами. По черной длиннополой одежде Катя узнала монахиню.

— У тебя горе, доченька? — тихо спросила монахиня.

Катя молчала, исподлобья глядя на нее. А монашка закачала головой, зашелестела сочувственным шепотом:

— Молоденькая какая, а, гляди-ко, повстречалась уже с горем. Мир-то, он лукавый и горький.

Темно-коричневые, безжизненно тонкие ее губы ласково, жалеюще улыбнулись.

— Пойдем со мной, доченька. Я помолюсь за тебя. И сама ты помолишься. Ан, глядь, угодник и снимет с тебя горе твое, — положила монахиня на голову Кати легкую, пахнущую ладаном и свечной гарью руку.

Катя тряхнула головой, сбросив руку, и, сверкая главами, крикнула:

— Еще чего придумаете? Сами целуйтесь с вашим угодником!

Круто повернувшись, она помчалась к общежитию.

* * *

…Митяй попал на рабфак Ленинградского Горного института, и первое время, как ему казалось, в Ленинграде вообще было не до писем. Рабфаковцы должны были одновременно и работать и учиться. Для Митяя счетной работы не нашлось, и пришлось работать грузчиком в порту. От усталости он засыпал на лекциях. Решив окончить рабфак за один год, Митяй редкую ночь спал больше четырех часов. Правда, он окончил семь классов, но многое забыл. До писем ли было в этот сумасшедший год? Все же иногда его начинала мучить совесть, особенно когда он вспоминал, что Катя беременна. Но мысли о ней стояли где-то позади местных, рабфаковских мыслей об очередном зачете, о рубле для студенческой столовки. И первая ему написала Катя, уже зимой.

Катя сообщала, что у нее родился сын, что назвала она его Василием, в память дедушки, Катиного отца. Сама она здорова, работает теперь на двух станках и к тому же на высоких номерах пряжи, а поэтому зарабатывает много больше прежнего. Пусть Митя не беспокоится о материальной помощи ей, а хорошо учится.

Митяй никак не мог уловить тон Катиного письма. Если прочитать его дружеским тоном, то и письмо получалось дружеское, теплое, а если прочитать сухо, тогда и тон письма получался сухой, даже оскорбительный.

А ответ у Митяя вылился легко и очень ему понравился. Он писал, что никогда не откажется от отцовской доли расходов на сына. Только не надо усложнять этот вопрос, к нему надо подходить со всей философской широтой. В конце письма Митяй уверял, что он любит Катю по-прежнему, и просил поцеловать за него сына.

Ответа на это письмо Митяй не получил. Это не очень обеспокоило его, но он все-таки ломал голову, как выделить из скудного заработка грузчика отцовскую долю расходов. Однажды мелькнула верткая и скользкая мыслишка отложить расплату с Катей до окончании института. Он возненавидел себя за эту подлую мысль, продал на базаре присланные матерью домашней вязки свитер и шарф и перевел деньги Кате. Они вернулись с отметкой почты: «Адресат выбыл».

Была весна, у Митяя начались экзамены, и они заслонили Катю.

Экзамены он сдал блестяще. Теперь можно было начать розыски Кати, написать в укомол или знакомым ребятам, но открылись занятия на курсах по подготовке к вступительным экзаменам в институт, и Митяя опять закрутило. Однажды он даже сел писать в Вышний Мостовец, но кто-то вошел, помешал, письмо осталось неоконченным, а на следующий день он забыл о нем. Митяй решил, что, видно, судьба развела их навсегда.

И вот через двадцать пять с лишним лет они снова встретились.

* * *

— Не стал ли я игрушкой сновидений, как пишут в романах? — театрально разводил руки Горелов. — Вы ли это, Катя! Виноват. Кажется… Екатерина Васильевна?

— А я вас сразу узнала, при первом взгляде, — застенчиво улыбнулась Катя. — Но почему-то испугалась и убежала, как девчонка.

— Прямо-таки литературный сюжет! — все шире разводил руки Дмитрий Афанасьевич. — Двадцать пять лет спустя два земляка, он и она, встречаются в вагоне! У Чехова, кажется, есть такое же? А ну-ка, дайте мне как следует на вас поглядеть!

Он радостно, как ему казалось, а на самом деле нервно, смеялся, взволнованно вздыхал. Взяв Катю за плечи, растроганно вглядывался в ее лицо, а сам чувствовал всю фальшь, всю ненатуральность своего поведения. За этой фальшью скрывались его растерянность, стыд и больше всего страх. И он говорил черт знает что.

— Как наш Вышний Мостовец поживает? Все на том же месте? И жизнь, конечно, все та же? Микрожизнь, если говорить откровенно. И все же — город детства и юности, а это, как хотите, не пустяк! — на этот раз с искренним чувством сказал он. — В этом году обязательно соберусь туда. Пройдусь по своей Пустой улице, побываю на «Красном Мае». Нет, в самом деле, съезжу-ка я на поклон к родным пенатам.

— На поклон к родным пенатам? — удивленно посмотрела Катя на Горелова. — А разве вы не знаете, что нет уже прежнего Вышнего Мостовца? Его затопило искусственное море. Об этом и в газетах было. А новый Вышний Мостовец выстроен на Вороньей горе, помните, где монастырь был? Говорят, замечательный город! А вы — микрожизнь! И никогда там не было микрожизни!

— Как? Вышний Мостовец затоплен? — не заметив упрека, ошеломленно заморгал Горелов. — И моя Пустая улица? Да, мало интересовался я родным городом, это верно, — виновато сказал он. — Но, вспомните, когда я уехал оттуда. За это время многое быльем поросло…

Катя улыбнулась краешком рта. Как знакома ему эта невеселая и чуть ироническая улыбка!

— Да, быльем за это время многое поросло.

А Дмитрий Афанасьевич подумал: «Какая умница! Не только умница, но и гордая! Такая не будет сводить счеты». Но ему все еще не верилось, что разговора начистоту не будет. Она, наверное, выбирает момент для нападения.

— А все-таки грустно как-то делается, — печально вздохнул он. — Вот и нет моего «Красного Мая»!

— Не жалейте, — успокаивающе улыбнулась Катя. — Вместо вашего инвалида настоящий богатырь выстроен! Именно такой, о каком вы мечтали в юности, с кнопками и лимонадом в цехах. Мне называли его мощность, но я, признаться, забыла.

— Вы по-прежнему в Мостовце, конечно, живете?

— Я выехала оттуда вскоре после вас, тоже на рабфак, — просто сказала Катя.

— Вот оно что! И ваши теперешние координаты? — с любопытством спросил Горелов.

— Потом, потом. Я схожу на станции Любянь. Адрес свой я вам дам. Сначала расскажите о себе. Как живете? Только поподробнее.

Горелов покосился на раскрытые двери соседних купе и предложил:

— Пойдемте ко мне. Я еду один.

Когда они перешли в купе Дмитрия Афанасьевича, он повторил:

— Как живу? Не жалуюсь.

— Еще бы жаловаться! Эка орденов-то нахватали! — с улыбкой кивнула Катя на широкую орденскую планку, украшавшую его элегантный черный мундир генерала геологической службы.

— В наше время без орденов жить просто неприлично, — отшутился Горелов. — А вы, вижу, избранник народа. Где работаете? Не надо, не отвечайте! Я, кажется, угадаю. На партийной работе. Верно?

— Не угадали. Я тоже при мундире. Прокурор и, похвастаюсь, даже республиканского масштаба.

— Ой, батюшки! — с комическим испугом откинулся Горелов на спинку диванчика.

Он дурачился, всем лицом показывая, как он испугался. Лишь глаза его не дурачились, они стали отчаянными:

— Ну, если вы прокурор, значит, я подсудимый?

— Ай, бросьте вы! — по-простецки, широко отмахнулась Катя. — Выкладывайте, говорят вам, о себе все. По мундиру вижу, что вы уже генерал. Министром скоро будете? Расскажите и о своей работе. Но больше о себе. Понимаете? О себе.

Дмитрий Афанасьевич затаил вздох облегчения. Она не хочет вспоминать прошлое. Видимо, он давно прощен, а возможно, забыт. Ну что ж, это хорошо!

Устроившись поудобнее на диванчике, он стал рассказывать о своей жизни. Катя жадно смотрела на его лицо. Она искала в нем, — зачем скрывать правду? — прежние любимые черты. Но словно в взбаламученной воде, которая искажает и уродует отражение, она видела пухлые, помятые щеки, желтизну на висках, мешки под глазами, устало опущенные углы губ, а морщины на хорошем, крутом и просторном лбу были мелкие, неглубокие, какие-то неприятные, будто следы таких же чувств и мыслей. Иногда, правда, что-то очень знакомое, очень близкое и дорогое виделось ей в повороте его головы, во взгляде, когда он, рассказывая, поднимал на нее глаза. Но это появлялось всего на секунду — и тотчас пропадало, и снова перед ней был незнакомый человек, равнодушный, холодный, погасший, самоуверенно-небрежный.

— Да. Постарели мы с вами, Митя. Простите, перебила вас. Рассказывайте, рассказывайте!

Но рассказ его не нравился Кате. Говорил он как будто бы искренне, открыто, а ничего не видно, что-то самое важное утаено, скрыто.

— Женаты? — неожиданно спросила она.

Горелов помолчал, смущенно почесывая мизинцем небольшую холеную бородку.

— Нет. Не выходит как-то у меня это дело. Всю жизнь один и один, как Робинзон. А за Пятницу у меня глухая, как пень, тетка.

Катя улыбнулась, закрыла глаза ладонью, и непонятно было, как она отнеслась к его словам.

Дмитрий Афанасьевич вздохнул. Ему хотелось рассказать ей все-все, пожаловаться на свою робинзоновскую жизнь, на нелепую квартиру, где по скользким противным полам одиноко бродит глухая, ко всему равнодушная тетка; на тяжелую мужскую рабочую усталость, от которой сердце словно наливается свинцом; на пустые, холодные сны: будто он собирается в дальнюю дорогу и ходит по комнатам, пустым и неуютным, какими они всегда бывают в считанные до отъезда минуты. И в снах он был одинок, и в снах видел только одного себя.

Но Дмитрий Афанасьевич сдержался, не стал рассказывать всего этого. Он чувствовал, что нет между ними той близости, какая нужна для такого разговора.

Не хватало чего-то, теплоты, доверия или душевного порыва, который иной раз внезапно распахивает душу, не оставляя закрытой ни одной ее створки. И, улыбаясь иронически, он закончил:

— Вот вам полная исповедь. Отпущение грехов будет?

— Нехорошо вы жили. Боже мой, как нехорошо вы жили, — беззвучным, отсутствующим голосом человека, глубоко ушедшего в думы, откликнулась Катя.

Поезд начал сбавлять ход, стук колес под полом вагона стал тише, и Дмитрий Афанасьевич смолк. Он подошел к окну и открыл занавеску.

Поезд тихо, осторожно, как на цыпочках, шел по большому мосту. Глубоко внизу чернела река, блестевшая лунными блестками, как рыбьей чешуей. Медленно проплыли фермы моста, потом сверкнул под луной штык часового, и сразу же за окном возник небольшой дом, спрятавшийся в деревьях сада. Окна дома были темны. Лишь в одном, видимо, в детской спальне, ночник под абажуром посылал в ночь спокойный густо-синий свет. А следующий шаг поезда открыл веранду домика с прислоненным к ее стене велосипедом. Его никелированные части ослепительно сияли при луне. От окошка детской, от беспечно забытого в саду велосипеда и от темных спящих окон повеяло на Дмитрия Афанасьевича покоем, уютом, теплотой, простым, но согревающим сердце человеческим счастьем. Паровоз вдруг закричал так радостно, будто увидел родной дом. Дмитрий Афанасьевич вздрогнул и быстро опустил занавеску, почувствовал себя нищим, с горькой завистью подсматривающим под осенним дождем у чужих счастливых окон.

Он постоял, глядя на занавеску, и вдруг само сказалось то, о чем он думал сейчас.

— А сын… наш сын, он жив?

— Вася? Вы же видели его в моем купе. Офицер.

Горелов обернулся. Он приготовился увидеть строгое, даже суровое и осуждающее лицо, а Катя улыбнулась доброй, жалеющей улыбкой.

— Вы очень одиноки, Митя, не правда ли? Друзья-то хоть есть у вас?

Теплота и нежность делали необидной жалость, звучавшую в ее голосе, и Дмитрий Афанасьевич, соглашаясь, угрюмо мотнул головой. Но тотчас запротестовал.

— Нет, это вы уж слишком! Я очень люблю свою работу, и не за то, что она дала мне вот эти ордена, солидный оклад, машину, министерскую квартиру в Москве и прочие земные блага. Я вижу, как нужна моя работа народу, и это делает меня счастливым. В работе я счастлив, а это, согласитесь, не мало. Работа — половина жизни человека. И все же холодно мне как-то и обидно. За что, на кого обидно, не знаю. Если бы я верил в бога, я бы подумал, что он карает меня за мой отвратительный поступок с вами. Тут я кругом виноват. Снимите меня или милуйте — ваша воля. Но лучше казните. Тогда мне легче будет, — задыхаясь от искреннего волнения, закончил Горелов.

— О какой казни вы говорите? — жалобно спросили Катя. — Вы не виноваты. Иначе поступить вы не могли.

— То есть? Почему? — удивленно поднял на нее глаза Горелов.

Катя слабо улыбнулась.

— Разве я не видела, какой вы непутевый, с нехорошими причудами, самонадеянный, но в то же время слабый-слабый. Вас нельзя было оставлять одного. Вас спасать надо было от самого себя. Я, я во всем виновата! Я не имела права бросать вас!

— Вы меня бросили? — с угрюмой обидой пробормотал Горелов. — Не заметил.

— Да, я, я! Но тогда я тоже была слабой. А вас я считала порченым. Не обижайтесь. Это во время диспутов о свободной любви.

— Генька, чтоб ему пусто было! Вот кто мне вспомнился! — засмеялся вдруг Горелов лукаво, по-молодому щуря глаза. — Тоже воспоминание бедной юности моей. Помню его библиотеку, перед которой я благоговел. Чудовищная мешанина из Ницше, Боккаччио, Фукса, «Мудрости йогов» и каких-то брошюр по спиритизму. А вы помните его?

— Я его ненавидела! — сказала Катя, ни разу не улыбнувшись во время веселых воспоминаний Горелова. — Сколько мук он мне причинил! Я боялась за вас. И мне хотелось вынуть свое сердце и дать его вам вместо вашего. Тогда азаревские не были бы вам опасны. Глупости, скажете? Нет, не глупости. Это было так прекрасно, Митя.

— Не думаете ли вы, Екатерина Васильевна, что я был верным учеником Геньки и убежденным апологетом его теории? Как ее? Да, «теории стакана воды», — глухо откликнулся Горелов, снова изменившись в лице. — Озорничал просто. Сопляку-мальчишке интересно было поиздеваться над такой серьезной вещью, как любовь.

— Озорничали? Да, озорничали. И со мной вы наозорничали, Митя.

Она поникла, сгорбилась, зажав ладони в коленях. Пушистые ее ресницы опустились, и она стала прежней покорной и безответной Сосулькой. А на Дмитрия Афанасьевича нахлынула такая тоска, что перехватило горло. Жаль было до слез, но не поймешь — ее или себя. Он молчал, тяжело, исподлобья глядя мимо Кати. В купе стало так тихо, будто здесь не было людей. Только звенела от хода поезда ложка в пустом стакане.

— Вы, конечно, замужем? — наконец спросил Горелов, чтобы оборвать это тягостное молчание.

Катя отрицательно качнула поникшей головой.

— А были?

— Нет.

— Не поверю, чтобы никто не искал вашей взаимности!

— Почему не искали? Искали, — подняла она голову. — Самым упорным искателем был Саша Щукин. Помните?

— Какой Саша Щукин? Это не комсорг с вашей «Парижской Коммуны»?

— Он. Помните, он вечерами играл в нашем саду на гармошке? Плохо играл.

— Он теперь на дипломатической работе. Знаете об этом? Вы были бы теперь персона грата! — громко, напряженно засмеялся Горелов.

Но смех его остановили глаза Кати. В них был и стыд, и страх, и отчаянная решимость.

— Послушайте, Митя, — медленно и трудно сказала она, — бывало, расставаясь с вами, я много раз чувствовала, что не сказала вам самого важного. И сейчас, чувствую, останется несказанным самое важное. А я не хочу этого! Я не могу так!

Она говорила уже торопливо, будто боялась, что остановится, не скажет.

— Нет ничего тяжелее и печальнее несказанных слов. Надо все сказать, все! — беспокойно торопилась она.

И положив руку к горлу, сдавленным от слез голосом, сказала отчаянно:

— Я всю жизнь любила вас, Митя.

Руки ее опустились, она жалко улыбнулась и прошептала тоскливо и удивленно:

— Сказала все-таки…

Эта жалкая улыбка и тоскливый шепот потрясли Дмитрия Афанасьевича. Рухнуло что-то, до сих разделявшее их, и перед ним открылась вся ее жизнь, полная до краев и светлая до дна, как родник, и через всю жизнь пронесла она без жалобы и упрека горькую, как полынь, неразделенную любовь. Он закрыл лицо ладонями и передернул плечами от физически давший его тяжелого стыда и презрения к себе.

— Бедный мой, — услышал он снова ее голос, полный материнской нежности и жалости.

— Хвораю я. Сердце плохо, — сказал неожиданно для себя Дмитрий Афанасьевич, сказал так, как говорят только любимой женщине и не скажут никому другому. — Иногда ночью… вот умираю. Крикнуть бы. А кому?

Поезд снова замедлил ход и остановился. Занавеска окна ярко осветилась снаружи, и в коридоре вагона послышались голоса. Сытый басок говорил, что эта станция славится пирожками с грибами и грех будет не попробовать их, а второй голос отвечал, что сейчас спать надо, а не пироги пробовать. Горелов узнал бас толстяка, закусывавшего консервами, а отвечавший ему молодой и веселый голос был…



Поделиться книгой:



Регистрация