— Гм, а ты меньше пей, тогда и не будут приходить в голову неумные мысли. Ты что, хочешь, чтоб тебя Господь защитил и манной небесной накормил или чтоб коржики сами в рот сыпались? Нет, брат, Господь хоть уже и старый, и скупердяй, а дураков он не любит.
Он помолчал.
— А парню надо дать возможность кокнуть этого гада, меньше будет навоза, если кто-то примется чистить эти авгиевы конюшни.
Карета тронулась и въехала в аллею. Марчинский тихо спросил:
— Скажи, ты за этого Яна боишься?
— Боюсь, — откровенно сознался Паличка. — Он же полный профан в фехтовании. Но без нас ему было бы гораздо хуже. Я, кажется, достаточно его настроил. Да поможет ему Пресвятая мати.
— Ну дай Бог, дай Бог. Жаль будет, если погибнет.
Карета затарахтела по мостовой и заглушила дальнейший разговор.
В то время как Паличка и Марчинский только выходили из дому графов Замойских, Рингенау и Штиппер подходили к особняку первого. Он стоял в глубине большого парка, они медленно шли по аллее и заканчивали начатый разговор. Гай фон Рингенау, еще более сумрачный, чем раньше, сказал тусклым голосом:
— Я зол на него. До сих пор я нигде не встречал противоречий со стороны этих белокурых скотов. И поэтому я обрублю его уши и с отрубленными выпущу в свет.
Чрезмерная горячность, с которой Рингенау произносил эти слова, убедили врача, что тот сам себя ими успокаивает. «Боишься, бестия», — подумал Штиппер, но не сказал это вслух. А Гай продолжал:
— Нет, вы знаете, какая наглость. Эта морда смеет думать, что офицер нашей гвардии простит ему что-либо. Если он талант, то это еще ничего не значит. Я убил бы самого Альбрехта Бэра, ежели бы он осмелился затронуть мою честь. Я… для меня это легкая вещь. Этот щенок не умеет держать рапиру. Ну и повеселимся же мы, когда он испустит дух. Единственно, чего я боюсь, — это того, что придется на время бежать из столицы и лишиться ее удовольствий. Остальное все не страшно.
— Я боюсь, что это не так, — вежливо проговорил доктор. — Люди неопытные часто опасны, но… знаете что, не будем говорить об этом и постараемся развлечься до прихода секундантов.
Они как раз проходили по ровной, подстриженной лужайке перед домом.
Дом был огромный и неуютный, из серого камня, похожий на казарму, от которой его отличала только огромная серая башня старого замка за новым неуклюжим домом, построенная несколько столетий назад (род Рингенау происходил от первого магистра, убитого Яном первым, и земли, на которых стоял замок и которые теперь поглотил город, извечно принадлежали ему).
Резкий стук дверного молотка — и обоих достойных господ пропустили в вестибюль, где висели рога и топился, несмотря на летнее время, камин (дом был сырой). Несколько переходов, и они очутились в небольшой комнате. Убрана она была довольно скромно, отец Гая был скуп.
Когда они уселись на диване, доктор доверительным тоном сказал:
— Так вот что я хочу вас сказать, милый Гай. Я знаю вас, вы храбрый мужчина и много еще принесете пользы нашей великой армии, нашему стальному государству. Я считаю поэтому, что вам незачем рисковать.
— Я не понимаю, о чем это ты звякнул.
— Очень просто. У этого парня нет оружия. Гм-м. А кто будет виноват, если рапира сломается, когда он будет парировать ваш удар. Вы, конечно, не успеете перестроиться и проткнете его. И кончено дело.
За окном мрачно зашумели липы, — как видно, налетел ветер. Гай зябко вздрогнул, подумал немного и нерешительно ответил:
— Нет, это вряд ли. Он не умеет фехтовать и тут мы еще снабдим его дерьмом вместо оружия.
— Да ведь он все равно фехтовать не умеет, зачем ему барахтаться. А если для него все кончится благополучно — не видать вам Нисы как своих ушей. Я понял, что вы так увлечены, что готовы чуть ли не жениться. Я не буду говорить о глупости того предприятия, что вы мне поведали по дороге.
А если рана будет ваша, вы станете посмешищем, ваша карьера будет испорчена, вспомните о пощечинах. А ведь перед вами блестящее будущее. Слухи о войне все более просачиваются к нам, значит, осады, штурмы, прекрасные полонянки. Ведь вам, в случае неудачи, не видать штаба. Поймите, что здесь нужно играть наверняка. У меня душа радуется при мысли о том, какую пакость мы подложим этому парвеню. Соглашайтесь, мой дорогой, ведь я искренне за вас болею. Поймите, на карте ваша будущность.
Гай еще колебался, но в этот момент в коридоре раздались шаги.
— Это секунданты, — твердо проговорил Штиппер, — соглашайтесь. Ну, что? Мы можем молиться за его душу.
— Разве что так, — с видимым облегчением проговорил Рингенау, и доктор поощрительно похлопал его по плечу.
Пятая глава
Широкий балдахин был похож на птицу, распростершую крылья над широкой и мягкой кроватью. Огромные окна были открыты, и от цветущих деревьев врывался сладкий до приторности запах. Балдахин скрывал двух существ. Близко к стене, закутавшись до шеи в атлас одеяла, спала женщина с маленьким ртом, длинными ресницами и нахально вздернутым носиком.
Длинные золотые пряди ничем не заколотых волос рассыпались везде, и лицо даже во сне казалось сладострастным и хитрым.
«Настоящая Саломея, — подумал второй, мужчина критического возраста, очень здоровый, с жирным и свирепым лицом. — Как все же скоро они теряют себя. Вот и эта. Еще три месяца назад была такой стройной, тонкой, легкой на ходу, с нежно выточенными чертами лица, а теперь лежит рядом настоящая бабища, опустившаяся, спящая до полудня, или, если кутеж продолжался до двух часов, как вчера, то спит до вечера. Куда делись и походка этой фрейлины, и ее нежный голос, даже талия и та как-то расплылась.
Бабища, чужая неприятная бабища. Вот уже ночь, а она дрыхнет. (Он еще раз критически осмотрел ее, поднявшись и опершись на левый локоть.) Лицо блестит, как будто смазано каким-то жиром, и рот во сне некрасиво приоткрыт. Она уже потеряла стыдливость, раздевается при нем так же естественно, как и при горничной, ходит по залам непричесанной или сидит в халате букой, держа в руках «Гептамерон» Маргариты Наваррской. Пропал звонкий смех, пропала дрожь, которую он ощущал когда-то, когда она замирала в его тяжелых первых объятиях. А что же будет дальше? Теперь она уже не дрожит, не умиляет (а это было приятно), она прижимается всем телом… Тьфу! И все же она за эти три месяца, как стала женщиной, приобрела невероятную опытность, приобрела способность расшевеливать его так, что если б рассказать об этом постороннему — он мог бы и не поверить. Да и не удивительно: горяча и страстна, как мартовская кошка».
Он лег, закурил и стал пускать клубы дыма.
Неплохо было бы отделаться от нее, но она приобрела каким-то путем влияние над ним. Из-за нее он дал отставку министру финансов, а ведь это была явная глупость: Лаубе был последним мостиком между ним и народом, который теперь ненавидел его еще больше. Нет, ее не бросить, и он это чувствовал вполне ясно.
А ночь благоухала цветами, гремела звонкими руладами птиц, нежным томлением вливалась в души всех людей, но не в души этих двух.
В комнате было темно, мелькал огонек сигары. Женщина спала и видела во сне власть, мужчина был невесел, у него с похмелья гудела голова.
Мужчина был Франциск Нерва, верховный правитель страны, и ему исполнилось сорок лет, девятнадцатилетняя женщина была его последней и прочной фавориткой Миньоной Куртикелль.
Нерва думал. Ему вспомнилась молодость, жестокий и скупой отец. Он был глуп, был большой бабник (фамильная черта рода Нервы) и отличался поистине ненасытной жаждой к мучительству. Пытки и казни сделались так же часты, как насморки, совершались с преступной откровенностью.
Отец погубил бы род Нервы. Нечего уже и говорить, что это он вызвал бунт взбесившейся толпы с разбойником Яном восьмым во главе. Они полетели бы тогда вверх тормашками, если бы он, Франциск, не совершил переворот.
Правда, отец умер в комфортабельной тюрьме, специально для него построенной, и всего шестеро знают о том, почему его, такого здорового, вдруг хватил паралич. Как ему хлопала тогда чернь, когда он, красивый, двадцатилетний, объявил на площади о том, что для блага народа своего решил взять кормило в свои руки. Он повел себя умно, успокоил чернь подачками, напугал ее единственной открытой жестокостью — подавлением бунта. И то большая часть вины пала на полковника Гальге. Ему хлопали.
Двадцать лет прошло, двадцать лет он, Нерва, царит в стране единым судьей и авторитетом. Он хитро повел себя: не казнил официально никого, все действия охранки строго скрывались, он подкупал одних, ссорил их с другими и держался. Он сковал умы ложью, швырял миллионы поэтам, писателям, философам, он знал, что это нужно. Он был умен и хитер, он не трогал теперь Шуберта, он успешно воевал. Отчего же прошла, закатилась, отлетела слава, отчего слышны вслед не аплодисменты, а проклятия, почему изменилось настроение народа? Они еще молчат, они боятся сказать что-либо, но каждый думает, и аплодисментов не слышно. Бараны. Что же теперь делать: сунуть им подачку в губы — мало поможет, устрашить жестокостями — рано. Но только строньтесь со своих мест, и Нерва утопит вас в крови.
Он полежал еще немного и, спустив ноги на пол и накинув халат, пошел в кабинет. Там за круглым, мореного дуба, столом, бессменно ждал его худенький секретарь, ничем не примечательной наружности и темперамента, но человек великой хитрости и лукавства, взятый Нервой из грязи и потому преданный как собака. Плохо было только то, что он слишком многое понимал, но, в конце концов, разве это плохо? Нерва видел, что секретарь гораздо умнее его, что он сильно пользуется государственной казной, но и это неплохо: будет лишний верный союзник. Как Нерва ценил их теперь, этих союзников. Потому-то и держался так долго на своем месте неуемный Хани Вербер. Он ко всему умел еще и модно, со вкусом одеваться. Вот и сейчас он был одет в коричневый мундир, расшитый на груди золотом как-то особенно искусно и красиво. Голова напомажена и кудрява, как у барашка, губы подведены, под глазами синие живописные тени. Нерва в сравнении с ним походил на медведя в своем халате, немытый, нечесаный, с огромной гривой волос на плечах. (Нерва любил рядом со своими разряженными придворными казаться скромным — когда-то это играло свою роль, но теперь и это не вело ни к чему. И Нерва с грустью подумал о том, что носил всю жизнь неудобную и некрасивую одежду из этих полудемагогических соображений.)
Он тяжело опустился в кресло и остановил неподвижный взгляд на лице Вербера. Тот смотрел секунду, не мигая, наглыми синими глазами, а затем будто смутился, опустил голову.
Но Нерве и это не доставило должного удовольствия, хотя он и любил пробовать силу своего тяжелого взгляда на окружающих. Он знал, что секретарь опустил глаза нарочно — его наглый взгляд не поддавался ничему. Поэтому он раздражается еще более. Нет, положительно он сегодня был не в духе. Посему буркнул мрачнее, чем обычно:
— Ну, что там у тебя еще?
— Ничего особенного, Ваше Величество. Несколько мелких дел, происшедших за сегодняшний день в самом Свайнвессене. Так себе, пустяк.
— Ладно, давай сюда.
Настроение чуть улучшилось. Вербер, очевидно, понял, что он совсем не расположен заниматься серьезными делами, и приготовил только самые занимательные.
Он сидел большой, грузный, с чувственными алыми губами, приготовился слушать секретаря. А тот быстро ворошил бумаги и шептал как будто про себя: «Дело о Гвидо… дело Каски… Дело Шуберта… дело Крабста, дело Кaниса». Нерва смотрел на него полуоглушенный, чертовски болела голова, а губы секретаря все мелькали: «Дело… дело… дело… доклад… прошение… дело… прошение».
— Кроме того, Ваше Величество, имеется около двух десятков дел крупных торговцев, которые мы отложим на завтра, если у Вас не будет других распоряжений.
— Подите к черту. Валяйте столько дел, сколько найдете нужным. Что там у вас о каком-то Гвидо?
— Вы знаете о нем, Ваше Величество. Это Гвидо Тальони, выходец из Италии. Он был арестован месяц назад за убийство провокатора Гаубана шелковой мануфактуре Вашего Величества. Мы подозревали, что он связан с этой неуловимой организацией «белых ножей», но он на допросе не сказал ничего. Сегодня над ним приведен в исполнение смертный приговор.
— Поторопились, — буркнул Нерва, — эти итальянцы сплошь фанатики. Они не выдадут дела даже при самой страшной пытке, но я не думаю, что он мог вынести бесперспективное сидение в течение нескольких недель в Золане или в казематах Тайного Совета.
— Да, они поторопились. Но дело не в нем. Если Ваше Величество пожелает — я расскажу о его смерти. Это похоже на героический роман.
— Давайте, это хоть немного будет разнообразить дела, которыми можно подавиться от скуки.
— Гвидо этот, как поговаривают, незаконный сын какого-то крупного магната. Когда ему было сказано это архиепископом Кoром, он ответил: «Нет ничего удивительного, что среди босяков встречаются незаконные, но если байстрюк сидит на троне правителя страны и держит древний меч магистра ордена, то это ничего хорошего не даст».
Молния проскользнула в глазах Нервы, но он помолчал и, давясь от гнева, проговорил:
— Жаль, что этого прохвоста убили, я бы содрал с него кожу живьем.
Нерва много слышал о сплетнях, в которых говорили, что он — незаконный сын, и хотя это и было неверно, всегда злился на слухи. Теперь он против ожидания скоро успокоился, и Верберу можно было продолжать доклад.
— Дело Каски… Ваше Величество.
— А это еще что? Новенькое что-либо?
Нерва знал, что в придворных всегда говорит почтительное удивление, когда они видят, что он помнит все дела, которые когда-либо решал, — эта феноменальная память приводила в удивление всякого, но никто не знал, как трудно она ему давалась, во-первых, и сколько у него было тайных осведомителей, во-вторых. И вот сейчас он, вполне удовлетворенный, уселся и приготовился слушать. Секретарь сделал удивленный вид и начал быстро листать страницы дел.
— Так вот, Ваше Величество. Этот Каска, выходец из Каменины, приехал в Свайнвессен четыре года назад. Вы уже знаете, что там опять неспокойно, что Каменина готова к восстанию. Тамошние горцы самый неспокойный и буйный народ. У них уже сковано оружие, спрятано где нужно. Достаточно искры, чтобы вспыхнул порох. Для искры нужно одно — какая-либо крупная наша несправедливость, для этого нужен также ветер, который эту искру раздует, мой господин. У Вас на лице я вижу недоумение. Не хмурьтесь, это слова самого Каски. Месяц он сидел в каземате, пока мы вели допрос и собирали свидетелей: участников восстания восьмого Яна, приговоренных к пожизненному заключению. Мы допрашивали его шесть раз за это время, и он все выдержал, но потом мы опоили его белладонной, и он во сне, в бреду начал метаться и говорить о какой-то женщине с крохотным ребенком, которую он ни за что, ни за что не хочет выдавать. Потом он бредил о матери, хотя ему сейчас уже пятьдесят. Мы спрашивали, как ее имя, трясли за плечо, а он молчал.
Тогда мы пошли другим путем, мы стали допрашивать всех свидетелей, видевших его когда-либо. Они в большинстве молчали, хотя просидели по двадцать лет. Но там есть один замечательный человек, попавший в цитадель Лис, за участие в восстании и за пристрастие к авантюрам. Он мог бы для нас многое сделать, сейчас ему 37 лет.
— Как его величать? — сонно спросил Нерва.
— Георгий Кобылянский. Он подумал и вспомнил, что когда Яна восьмого и его жену взяли в Здаре Каменинской, то…
— Подождите, — в первый раз проявил нечто вроде волнения Нерва. — Я все понимаю. Тогда мы не следили за крепостью с реки. Черт возьми, я понимаю. Женщина с ребенком. Исчез ребенок, сын Яна восьмого, исчезло это проклятое знамя Бранибора.
— Да, Ваше Величество, Вы правы, — с грустью прошепелявил секретарь. — В Каменине порох, сын Яна восьмого, быть может, и есть тот девятый Ян. Горцы фанатичны и суеверны. Стоит там появиться сыну Яна со знаменем и все, все кончено. Проклятое волчье семя, проклятый род.
— А при чем этот Каска?
— Этот старик приехал, как я думаю, для того, чтобы найти этого сына и знамя. Если найдут — нам крышка. Восстание перекинется с Каменины на всю страну.
Нерва поднялся яростный, большой, как медведь, и не то сказал, не то прорычал:
— Черт возьми! Что говорит этот Каска? Ничего? Хорошо, законопатить его поглубже в каземат и не выпускать оттуда. Мы не дадим ему отыскать их.
Он, наверное, один знает, куда они ушли?
— Нет, Ваше Величество. Четырнадцать лет назад за ребенком, как говорит Кобылянский, был послан слепой нищий. Тогда Каменина была покорна, а ребенок мал, и нищий не взял его. Теперь ему уже около двадцати лет, и Каменина бурлит. А где делся нищий — никто не знает. Может, уже умер, а может, и жив. От Каски нельзя добиться ничего. Если знает один Каска и не сможет разыскать, будучи в каземате, — это так и будет, если же жив нищий, то все кончено. Ребенок знамя сам по себе, и особенно в соединении с этой святой реликвией.
— Нет, не допустим. Каску беречь пуще глаза, допрашивать изредка — может, он и сломится. В Каменину гарнизон не вводить и сунуть им подачку — их древний герб, пусть на время утешатся. Простить долги, которые старше десяти лет. Хватит с них. Тюрьмы осмотреть, присматриваться к слепым нищим, поставить на ноги всю охранку и отыскать этого девятого Яна со знаменем во что бы то ни стало. Поняли? И старайтесь заигрывать с чернью. Это пока, а затем можно будет посмотреть. Кобылянского выпустить и поставить на слежку, но не давать пока большого жалования — испортится. Если же будет ценен — держите при себе изо всех сил. Еще раз советую вам передать начальнику полиции и сыска, что он рискует головой, если в течение полугода не отыщет этого щенка.
Скифы, волки! Они прячут свой помет, чтобы со временем показал зубы. Но мы пока еще правим, и руки у нас сильны. Пикеты на границе с Полонисой усилить и всех подозрительных осматривать.
Ян девятый, Ян девятый, который по предсказанию должен смести нас. Но я его поймаю, я запру его в камеру и заставлю жрать собственный навоз от безумия. Они думают, что Нерва ослабел, но ведь слон только в сорок лет набирает полную силу. Мне сорок и я хочу увидеть, как мой будущий сын воцарится на твердом троне в спокойной стране. Да поможет нам Бог. Разработайте этот план поглубже, Вербер. Поняли?
Нерва после вспышки сразу как будто осунулся и уже довольно спокойно сказал:
— Ну что там у вас еще?
— Я хотел бы сказать, Ваше Величество, о Шуберте.
— В чем дело? Это о том безмозглом старикашке, который не отсидел в Золане, так, что ли?
— Так точно. Это очень опасный человек. Выйдя на свободу, он не унялся. Он смущает людей дерзкими речами. Слежка доложила, например, что сегодня на балу у Замойских он перепугал целое сборище поэтов дико убежденной речью о нашем будущем крахе.
— Так им и надо, — захохотал Нерва. — Эти людишки не стоят и ломаного гроша. Они пишут дурацкие стишки, над которыми смеются, потому что они избиты и навязли в зубах у всех, кроме них самих. Я бы всех их отдал за одного Шуберта, будь он на моей стороне. Это настоящая сила, и жаль, что нам пришлось ее сломать. Умница, хотя и дурак: слишком развязывает язык. Хватит о нем.
— Он очень опасен, Ваше Величество. Его надо немедля схватить и отправить в Золан.
— Вы много себе позволяете, Вербер, и я когда-нибудь вас повешу. Не дрожите, этот час еще далек. Но не приближайте его своими дурацкими рассуждениями, которые решительно никому не нужны. Не забудьте, что правитель — я, а вы подняты из навоза и уйдете в него. Поняли? — И уже примирительно добавил: — Будь вы на моем месте — вы со своими решениями довели бы страну до гибели в течение одного оборота солнца. В том-то и дело, что смотреть надо дальше, гораздо дальше, чем смотрите вы. Предположим, что мы посадим этого Шуберта опять в Золан. Он сдохнет там в один месяц, несомненно. Что дальше? Дальше начнется крик, что сатрапы (это вы и я) казнили лучшего поэта страны, замучили его в застенке. Чернь экспансивна и непостоянна. Начнут клеить подметные листы, сочинять дерзкие песни, и какой-нибудь фанатик в конце концов бросит клич, а сам постарается заколоть ножом пару верных нам людей. Зачем нам слыть мучителями, пусть он умрет спокойно. Но на язык ему, конечно, надо наступить. Золан не Золан, а предупреждение надо сделать, только осторожно, поняли?
— Он сегодня разговаривал с бакалавром университета Яном Варом. Это тот самый Вар, суть книжки которого я Вам изложил недавно и которая Вам изволила понравиться.
— Ага, с этим бакалавром. Это не страшно, он, видать, здоровый прохвост и лицемер, как и все они. Конечно, я не особенно склонен верить этим инородческим ученым. Как волка ни корми, а он в лес. Они все портятся под конец или спиваются. Он уже послужил нам достаточно, а у молока портится вкус, когда с него снимут пенку и сливки. Он все ценное отдал, пора бы и прекратить на этом его научную карьеру.
— Рано, Ваше Величество. Ректор сказал, что он сейчас заканчивает новую книгу о старине и ожидается что-то хорошее.
— Ну, как знаете.
— Впрочем, Ваше Величество, сейчас его жизнь в опасности. Он повздорил с сыном магната Рингенау, и сегодня утром произойдет дуэль. Не прикажете ли прекратить ее — ведь это вещь запрещенная.
— Что вы, что вы! Я ничего не знаю. Чем я могу поручиться, что это не выдумка досужего ума? Пусть все свершится так, как хочет Бог. Книгу обработает за него в случае чего другой. Эта дуэль должна, слышите — должна окончиться плохо. Он не знает, быть может, что за убийство гвардейского офицера полагается Золан. Ну вот. А Рингенау за убийство назначить неделю домашнего ареста. Так-то будет лучше. Что дальше?
— Канис либерален со студентами. Донос педеля Зинна Плюнте. Этот Канис, хоть и следовало бы его звать скорее Азинусом[2], умеет ладить с этим беспокойным народом, и человек он беспринципный.
— Педеля за усердие перевести в штат Тайного Совета и после должной выучки выпустить филером. Все?
— Нет, господин. Еще дела епископа Крабста, пейзана из Жинского края Яна Коса, он же Ясинский, он же Ян Кривонос, он же Ян Черный Кинжал, прозвищ много, а душонка одна — мститель. И еще одно маленькое дельце.
— Ну-ну.
— Касательно студента университета Вольдемара Баги. Этот скот сегодня учинил дебош на улице, избил одноглазого и искалечил Фухтеля из полиции.
— Так чего же вы лезете ко мне с мелкими уголовными делами?
— В том-то и дело, что он учинил драку, когда его хотели взять. Он подал милостыню жене этого самого Яна Ясинского, он же Коса.
— Женщину взяли?