Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: ЖЗЛ-Лев Толстой. Свободный человек - Павел Валерьевич Басинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«— Ехали мы в Грозный, шла этот раз оказия, солдаты идут спереди и сзади, и я ехал с моим кунаком Садо — мир­ным чеченцем.

И с Полторацким, — добавила Софья Андреевна.

65

И перед тем я только что купил кабардинскую ло­шадь — темно-серую, с широкой грудью, очень красивую,

3 П. Басинскийс огромным прбездом (знаете, что такое прбезд? Что ры­си равно; ходак — такую лошадь зовут ходаком) — но сла­бую для скачек. А сзади ехал Садо на светло-серой лоша­ди, ногайской, степной (там были ногайцы-татары) — была на длинных ногах, с кадыком, большой головой, поджарая, очень некрасивая, но резвая. Поехали втроем. Садо кри­чит мне: "Попробуй мою лошадь", и мы пересели. И тут очень скоро после того выскочили из лесу, с левой сторо­ны, на нас человек восемь—десять и кричат что-то по-свое­му. Садо первый увидал и понял. Полторацкий на артилле­рийской лошади пустился скакать назад. Его очень скоро догнали и изрубили. У меня была шашка, а у Садо ружье не­заряженное. Он им махал, прицеливался и таким способом уехал от них. Пока они переговаривались с Садо, я ускакал на лошади, а он за мной. Меня спас особенный случай — что я пересел на его лошадь».

Что он думал и чувствовал, когда покидал Кавказ прос­тым солдатом? Его старший брат Сергей, прослужив в гвар­дии год и ведя там весьма привольный образ жизни, вышел в отставку в чине капитана. Толстой покидал Кавказ в смя­тенных чувствах.

Вот что он пишет в дневнике 7 июля 1854 года в Буха­ресте:

«Что я такое? Один из четырех сыновей отставного под­полковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родите­лей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет, без большого состояния, без всякого обществен­ного положения и, главное, без правил; человек, расстро­ивший свои дела до последней крайности, без цели и на­слаждения проведший лучшие годы своей жизни, наконец, изгнавший себя на Кавказ, чтоб бежать от долгов и, глав­ное, привычек, а оттуда, придравшись к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим арми­ей, перешедший в Дунайскую армию 26 лет, прапорщиком, почти без средств, кроме жалования (потому что те сред­ства, которые у него есть, он должен употребить на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без уменья жить в свете, без знания службы, без практических способностей; но — с огромным самолюбием!»

Толстой беспощадно казнит себя. Он и «дурен собой», и «нечистоплотен», и «раздражителен», и «скучен для дру­гих», и «нескромен», и «нетерпим», и «стыдлив, как ребе­нок». Он «почти невежда». Он «невоздержан», «нерешите­лен», «непостоянен», «глупо тщеславен» и «пылок, как все бесхарактерные люди». Он «не храбр». Он «ленив». Впро­чем, он «умен», но «ум мой еще никогда не был ни на чем основательно испытан». Впрочем, он «честен» и любит «добро», «сделал привычку любить его». Но при этом «так честолюбив», что «боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать».

С одной стороны, осознание своих недостатков — ог­ромный прогресс на пути их преодоления. С другой — человек, находящийся в состоянии непрерывного само­бичевания, неспособен к практической деятельности. Это свое состояние Толстой описал в дневнике 4 июля 1851 года, в самом начале кавказской службы: «Я, ког­да просыпаюсь, испытываю то, что трусливая собака пе­ред хозяином, когда виновата». И вот, спустя три года, ничего не изменилось! Невольно напрашивается мысль, что лучшим выбором для молодого Толстого было пой­ти в монахи. Там, под руководством сильного духовного наставника, он мог бы найти себя. Но эта мысль ни ра­зу не встречается в его дневнике. Вместо этого он опять идет на войну. После службы в Румынии, где едва он не принял участие в штурме турецкой крепости Силистрия (штурм отменили за час до его начала), он оказывается в осажденном Севастополе.

Появление в Крыму, близ Евпатории, англо-франко- турецких войск 2 сентября 1854 года глубоко взволновало Толстого. «Высадка около Севастополя мучит меня», — пи­шет он, находясь в Кишиневе. И подает рапорт о переводе в Крым.

Происходит то, чего с ним не случилось на Кавказе. Он испытывает патриотический подъем.

Причинами тому были и коварство Англии и Франции, вместе с турками высадившихся в Крыму, и череда пора­жений русской армии еще на Балканах из-за слабого ко­мандования и плохой технической оснащенности. Поч­ти во всех военных стычках русские теряли в разы больше солдат, чем их противники. Командный же состав русской армии, по мнению Толстого, страдал двумя главными не­достатками — «самоуверенностью и изнеженностью». И, наконец, третьей причиной были известия о жестокости турок на захваченных ими землях. Эти известия он получал еще на Кавказе, а по прибытии в Дунайскую армию лично убедился в этом. В письме, адресованном Т. А. Ёргольской, он пишет: «По мере того, как мы покидали болгарские се­ления, являлись турки и, кроме молодых женщин, которые годились в гарем, они уничтожали всех. Я ездил из лагеря в одну деревню за молоком и фруктами, так и там было выре­зано почти всё население».

Болгары целыми деревнями уходили вместе с русской армией, желая принять русское подданство, и это создава­ло серьезные трудности для отступавших войск. Командую­щий Дунайской армией князь Михаил Дмитриевич Горча­ков, которого Толстой глубоко уважал, в отличие от многих других командиров, и адъютантом которого мечтал стать, вынужден был «отказать тем, которые приходили послед­ними». Князь «предлагал им бросить телеги и скотину, обеспечивая им пропитание до прихода их в Россию, опла­чивал из собственных денег частные суда для их переправы, словом, делал, что мог, в помощь этим несчастным», — пи­шет Толстой своей тетушке.

Но и после того, что он видел на Кавказе и на Балканах, его продолжала привлекать красота войны. Он сообщает об этом тетушке из Бухареста даже с некоторым изумлением: «По правде сказать, странное удовольствие глядеть, как лю­ди друг друга убивают, а между тем и утром и вечером я со своей повозки целыми часами смотрел на это. И не я один. Зрелище было поистине замечательное, и, в особенности, ночью... В первую ночь, которую я провел в лагере, этот страшный шум разбудил и напугал меня; думая, что это на­падение, я поспешил велеть оседлать свою лошадь; но лю­ди, проведшие уже некоторое время в лагере, сказали мне, что беспокоиться нечего, что и канонада такая, и ружейная стрельба вещь обычная, прозванная в шутку "Аллах". Я лег, но не мог заснуть и стал забавляться тем, что, с часами в ру­ках, считал пушечные выстрелы; насчитал я 100 взрывов в минуту». Толстой хладнокровно замечает, что эта война по­хожа на «соревнование», «кто больше потратит пороха», а между тем «тысячами пушечных выстрелов было убито са­мое большее человек 30 с той и другой стороны».

То есть — мало! На тысячи выстрелов пришлось все­го 30 человеческих жизней. Толстой еще находится в пле­ну «статистического» взгляда на войну, где жизнь челове­ка может соизмеряться с количеством потраченного на ее уничтожение пороха.

Существует устойчивое представление, что «крымский период» Толстого отмечен прежде всего бурным подъемом патриотического чувства. Что Толстой в Крыму — это пат­риот России, певец русской армии и, наконец, просто от­важный боевой офицер. Что неприятие войны как проти­воестественного поведения людей приходит к нему позже, уже после «духовного переворота». Это и так, и не так. Во всяком случае, это крайне поверхностный взгляд на севас­топольского подпоручика Толстого.

Да, он был восхищен силой духа русских воинов! Тем, как они достойно погибают, переносят страдания и лише­ния. Об этом, находясь в Севастополе, он пишет очерк «Как умирают русские солдаты», где есть такие слова: «Велики судьбы славянского народа! Недаром дана ему эта спокой­ная сила души, эта великая простота и бессознательность силы!» Но этот очерк писался по кавказским воспоминани­ям. И писался специально для журнала, который Толстой, еще находясь в Дунайской армии в Кишиневе, задумал из­давать с несколькими офицерами, среди которых был, на­пример, капитан Аркадий Дмитриевич Столыпин — отец будущего государственного деятеля Петра Столыпина. Все­го же в группу издателей входило семь человек.

Журнал должен был называться «Военный листок». Од­ним из его редакторов планировал быть Толстой. Идея его состояла в том, чтобы о войне и армии писать в более сво­бодном и художественном ключе, нежели в официальном армейском органе — газете «Русский инвалид». Толстой со всей страстью взялся за это дело. Именно на него он соби­рался потратить 1500 рублей, которые получил от своего зя­тя Валериана Толстого, продавшего по его просьбе на вывоз большой яснополянский дом. Это несколько поправляет известный факт, что в Крыму Толстой проиграл свой родовой дом в карты. Проиграл. Но дом был продан не из-за этого, как, впрочем, и не для журнала. Валериан продал его, когда Лев еще служил на Кавказе. И вот теперь он решил потра­тить деньги, вырученные от этой продажи, на издание во­енного журнала. Для него и писался исполненный патрио­тического духа очерк «Как умирают русские солдаты». Но одновременно он пишет и другой очерк — «Дяденька Жда­нов и кавалер Чернов», где рассказывает об истязании сол­дата-доходяги. Оба очерка остались незаконченными.

Почему?

Проект журнала был представлен на одобрение коман­дующему Крымской армией князю Горчакову, и тот послал его в Петербург на рассмотрение военного министра с пос­ледующей передачей царю. Ответ министра был такой:

«Его Величество, отдавая полную справедливость бла­гонамеренной цели, с каковою предположено было изда­вать сказанный журнал, изволил признать неудобным раз­решить издание оного, так как все статьи, касающиеся военных действий наших войск, предварительно помеще­ния оных в журналах и газетах, первоначально печатают­ся в газете "Русский инвалид" и из оной уже заимствуются в другие периодические издания. Вместе с сим Его Импе­раторское Величество разрешает г. г. офицерам вверенных вашему сиятельству войск присылать статьи свои для поме­щения в "Русском инвалиде"».

Последняя фраза особенно возмутила Толстого! По су­ти, ему и другим офицерам разрешалось посылать свои ста­тьи в официальный орган, что они могли бы делать и без высочайшего соизволения.

Но можно понять и царя. «Военный листок», так или иначе, задумывался как орган, «оппозиционный» «Русско­му инвалиду». Сам дух этого журнала был рассчитан на сво­бодное, личное понимание войны и состояния дел в армии. Но в условиях военного времени это было невозможно.

Запрет журнала тяжело переживался Толстым. Это бы­ла очередная его неудача, связанная со слишком идеальны­ми представлениями о жизни. И вот тогда, на стоянке на реке Бельбек близ Севастополя, он во время непрерывной карточной игры и проиграл в штос[14] те полторы тысячи, что прислал ему Валериан. Толстой вполне осознавал постыд­ность этого поступка. Он пишет в дневнике: «Два дня и две ночи играл в штос. Результат понятный — проигрыш все­го — яснополянского дома. Кажется, нечего писать — я се­бе до того гадок, что желал бы забыть про свое существова­ние».

Трехэтажный дом, который начинал строить еще дед Толстого Н. С. Волконский, а закончил отец, был разобран на части и перевезен в село Долгое, где простоял пустым до 1913 года, когда его сломали местные крестьяне.

В «крымский период» Толстой продолжает внутренне метаться, как это ранее происходило на Кавказе. Он игра­ет в карты, и всегда неудачно, так что офицеры, жалея его, иногда отказываются садиться с ним за игру. И в то же вре­мя пишет «Проект о переформировании армии», который намеревается подать новому царю. (После смерти Нико­лая I 18 февраля 1855 года и воцарения Александра II всё русское общество жило ожиданием серьезных реформ.) Но обратим внимание на тон записки в ее второй редакции:

«Русский офицер, по большинству, есть человек не способный ни на какой род деятельности, кроме военной службы. Главные цели его на службе суть приобретение де­нег. Средства к достижению ее — лихоимство и угнетение. Русский офицер необразован или потому, что не получал образования, или потому, что утратил его в сфере, где оно бесполезно и даже невозможно, или потому, что презирает его как бесполезное для успеха на службе».

Понятно, что подобный проект не мог быть подан го­сударю.

По воспоминаниям служивших с Толстым в Севасто­поле офицеров, молодой подпоручик легко находил общий язык с боевыми товарищами и даже был душой офицерских собраний. Он был незаносчив, остроумен, азартен в игре, любил выпить (но никогда его не видели пьяным), расска­зывал анекдоты, играл на рояле и пел шуточные песни на армейские темы собственного сочинения, самой известной из которых была песня о сражении на реке Черной 4 августа 1855 года: «Как четвертого числа / Нас нелегкая несла / Го­ры отбирать...» В этой песне незло высмеивалось всё выс­шее начальство, включая и любимого Толстым князя Гор­чакова. Есть легенда, что эту песню распевали не только офицеры, но и простые солдаты. Толстой был храбр и пос­тоянно просился добровольцем на вылазки к врагам. Ока­завшись в Севастополе на самом опасном 4-м бастионе, он ни разу не показал себя трусом.

Но вот что интересно. В старости, в разговоре с близ­кими и гостями Ясной Поляны, Толстой утверждал, что во время участия в двух войнах, Кавказской и Крым­ской, не убил ни одного человека. Не потому что избегал убийства. Так вышло.

В Севастополе Толстой начинал служить команди­ром взвода, а закончил кампанию командиром Горной батареи. Но по большей части он находился либо в ре­зерве, как на реке Бельбек, либо в обороне, как на 4-м бастионе, но не принимал участия в прямых сражени­ях. Единственное серьезное столкновение с неприятелем, в котором Толстой принял участие, это печально извест­ное сражение на реке Черной 4 августа 1855 года, где по­тери русских войск составили больше восьми тысяч чело­век и где погибли три генерала — Николай Андреевич Ре- ад, Петр Владимирович Веймарн и Павел Александрович

Вревский. (Говорили, что барон Вревский, который был инициатором этого сражения, сознательно искал своей ги­бели.) В день битвы Толстой с двумя горными орудиями примкнул к конной батарее Порфирия Николаевича Гле- бова. Но стрелять ему не пришлось — не было приказа.

Другая особенность военной службы Толстого была в том, что он категорически отказывался присваивать ка­зенные деньги. А это было нормой в армии и не только не признавалось преступлением, но считалось почти закон­ной частью офицерского дохода. Запустить руку в полко­вую казну называлось «безгрешные доходы». Например, они выходили от неистраченного фуража. Из этих «дохо­дов» складывалась и «благоразумная экономия» — деньги, которые должен был иметь на руках командир на случай непредвиденных расходов по своему подразделению. Все офицеры понимали и справедливость «безгрешных дохо­дов», и необходимость «благоразумной экономии». Но не Толстой! По воспоминаниям полковника Юлиана Игна­тьевича Одаховского, молодой подпоручик, «сделавшись командиром батареи, взял да и записал на приход весь ос­таток фуража по батарее. Прочие батарейные командиры, которых это било по карману и подводило в глазах началь­ства, подняли бунт...». О том же пишет и другой свидетель, Николай Александрович Крылов: «Рассказывали, что он до такой степени был брезглив к казенным деньгам, что про­поведовал офицерам возвращать в казну даже те остатки казенных денег, когда офицерская лошадь не съест поло­женного ей по штату».

Одаховский также утверждает, что у его сослуживца «были вечные столкновения с начальством. Всякое замеча­ние старшего в чине вызывало со стороны Толстого немед­ленную дерзость или едкую, обидную шутку».

Иными словами, Толстой был слишком сложной и тщеславной личностью, чтобы вполне вписаться в офицер­скую среду. И он снова мечется, опять не находит себя.

Вот характерный факт. Прибыв в Севастополь в ноябре 1854 года, он испытал восторг от осознания, что оказался в том месте, где решается историческая судьба России. И по­началу ему всё нравится! «Дух в войсках, — пишет он брату Сергею Николаевичу, — свыше всякого описания. Во вре­мена Древней Греции не было столько геройства. Корни­лов, объезжая войска, вместо "Здорово, ребята!" говорил: "Нужно умирать, ребята, умрете?", и войска кричали: "Ум­рем, ваше превосходительство! Ура!"».

Это написано 20 ноября. А три дня спустя в Эски-Ор- де, куда его направили в резерв, он пишет совсем иное: «В поездке этой я больше, чем прежде, убедился, что Россия или должна пасть, или совершенно преобразоваться. Всё идет навыворот, неприятелю не мешают укреплять своего лагеря, тогда как это было бы чрезвычайно легко, сами же мы с меньшими силами, ниоткуда не ожидая помощи, с ге­нералами, как Горчаков, потерявшими и ум, и чувство, и энергию, не укрепляясь, стоим против неприятеля и ожи­даем бурь и непогод, которые пошлет Николай Чудотво­рец, чтобы изгнать неприятеля. Казаки хотят грабить, но не драться, гусары и уланы полагают военное достоинство в пьянстве и разврате, пехота в воровстве и наживании денег. Грустное положение и войска и государства».

И уж совсем неожиданно, сравнивая русских солдат с французскими и английскими, он отдает предпочтение врагу: «Я часа два провел, болтая с ранеными французами и англичанами. Каждый солдат горд своим положением и ценит себя; ибо чувствует себя действительно пружиной в войске. Хорошее оружие, искусство действовать им, моло­дость, общие понятия о политике и искусствах дают ему со­знание своего достоинства. У нас бессмысленные ученья о носках и хватках, бесполезное оружие, забитость, старость, необразование, дурное содержание и пища убивают в нем последнюю искру гордости и даже дают ему слишком вы­сокое понятие о враге».

Неужели за три дня настроение так переменилось? Только что была «Древняя Греция»...

Эти перепады настроения можно объяснить одним: он не находит себя в армии. Конечно, он шел сюда еще и в рас­чете на военную карьеру. Пример старшего брата Николая, память о деде, генерале «времен Очаковских и покоренья Крыма», об отце, герое войны с Наполеоном, разогревали его здоровое тщеславие и давали надежду, что и он пойдет по их пути.

Но...

Он рвется в бой, а его направляют в резерв. «Стоян­ка в Бельбеке была очень скучная... — вспоминал Одахов- ский. — Стоянка с батареей в резерве, видимо, томила гра­фа Толстого: он часто, без разрешения начальства, отправ­лялся на вылазки к чужим отрядам, просто из любопытс­тва, как любитель сильных ощущений, быть может, и для изучения быта солдат и войны...»

Участие Толстого в этих вылазках остается неясным местом в его биографии «крымского периода». На одну из таких вылазокего подбил капитан Аркадий Столыпин, ког­да Толстой, покинув резерв без разрешения начальства, на три дня приехал в Севастополь. Вылазка была очень крово­пролитной: русские потеряли 387 человек убитыми и око­ло тысячи ранеными. Но сам Толстой пишет об этом в дневнике лишь такие слова: «Имел слабость позволить Столыпину увлечь меня на вылазку, хотя теперь не толь­ко рад этому, но жалею, что не пошел с штурмовавшей ко­лонной».

Но в чем тогда заключалось его участие в этой вы­лазке?

Поездка в Севастополь, по-видимому, была связана с желанием Толстого поступить на службу в штаб к князю Горчакову. Он встречался с ним и «был принят хорошо». Но — «...о переводе в штаб, которого весьма желаю, ниче­го не знаю. Просить не буду, но буду дожидать, что он сам это сделает...».

Командующий приходился ему родственником по ба­бушке. Но, видимо, разговор с ним не дал Толстому на­дежды на карьерный рост. Он пишет в дневнике: «Военная карьера — не моя, и чем раньше я из нее выберусь, чтобы вновь предаться литературной, тем будет лучше».

В апреле 1855 года батарея Толстого была переведена в Севастополь на самый опасный 4-й бастион, находивший­ся ближе всего к французским позициям. С конца марта до середины апреля этот бастион бомбардировали дваж­ды, первый раз — непрерывно в течение десяти дней. По­тери противника тогда составили 1850 человек, русских — 6130 человек.

Командир бастиона капитан-лейтенант Вильгельм Гус­тавович Реймерс писал: «От начала бомбардирования и, можно сказать, до конца четвертый бастион находился бо­лее всех под выстрелами неприятеля, и не проходило дня в продолжении всей моей восьмимесячной службы, который бы оставался без пальбы. В большие же праздники францу­зы на свои места сажали турок и этим не давали нам ни ми­нуты покоя. Случались дни и ночи, в которые на наш бас­тион падало до двух тысяч бомб и действовало несколько сот орудий».

Во время суточных дежурств на бастионе Толстой вел себя чрезвычайно храбро и даже, по воспоминаниям сослу­живцев, излишне «молодечествовал». Он придумал для се­бя забаву проходить перед жерлом орудия за секунды меж­ду зажжением фитиля и вылетом ядра. После дежурств он отправлялся на свою квартиру в центр Севастополя и пи­сал «Юность» и первый из трех севастопольских очерков — «Севастополь в декабре месяце».

Публикация этого очерка в некрасовском «Совре­меннике» вызвала настоящий фурор среди читающей публики, в литературных кругах и при дворе. Сущест­вует легенда, что Александр II отправил в Крым курье­ра с приказом перевести талантливого офицера в более безопасное место. Якобы над этим очерком рыдал и юный цесаревич — будущий Александр III.

Плакал над ним и Тургенев. «Статья Толстого о Севас­тополе — чудо! — пишет он из Спасского Ивану Ивановичу Панаеву. — Я прослезился, читая ее, и кричал ура!.. Статья Толстого произвела здесь фурор всеобщий».

Севастопольские очерки Толстого важны еще и тем, что писались непосредственно в центре событий. Второй очерк — «Севастополь в мае» — написан за несколько дней в июне 1855 года. Третий и последний очерк — «Севасто­поль в августе 1855 года» — был начат также в Крыму уже после падения Севастополя, а закончен в Петербурге. Он вышел в первом номере «Современника» за 1856 год. Так появился цикл, сегодня известный как «Севастопольские рассказы».

Это были репортажи с места сражения. Но именно в них Толстому удалось воплотить сразу две свои мечты. После неудачи с «Военным листком» он тем не менее стал знаме­нитым военным журналистом и в то же время одним из са­мых известных русских писателей.

Толстой находился в осажденном Севастополе до пос­леднего дня. 28 августа 1855 года, когда город уже превра­тили в дымящиеся руины, он отмечал день рождения. Ему исполнилось 27 лет.

«Я плакал, когда увидел город, объятый пламенем, и французские знамена на наших бастионах», — писал он Ёр­гольской.

В первых числах ноября Толстой выехал из Крыма в Пе­тербург в качестве курьера. «За отличную храбрость и при­мерную стойкость, оказанные во время усиленного бом­бардирования», он был награжден орденом Святой Анны 4-й степени, но всё еще оставался подпоручиком. Чин по­ручика ему присвоили только 26 марта 1856 года уже в Пе­тербурге. В приказе о производстве было отмечено: «За от­личную храбрость и мужество, оказанные в деле 4 августа у Черной речки». В том деле, где он, по иронии судьбы, ни разу не стрелял.

Во время стояния на реке Бельбек в марте 1855 года Толстой записывает в дневнике: «Вчера разговор о божест­венном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным пос­вятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, со­ответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практиче­ской, не обещающей будущее блаженство, но дающей бла­женство на земле».

Церковные критики Толстого часто приводят это вы­сказывание как образец религиозной гордыни. В самом деле, молодой человек задумал основать не что-нибудь, а «новую религию»! При этом не замечают, что, перед тем как сде­лать эту запись, Толстой, по-видимому, причастился у ар­мейского священника (отсюда «разговор о божественном и вере»). Так считает, например, исследователь религиоз­ных взглядов священник Георгий Ореханов. Если так, это значит, что Толстой к исповеди подошел не формально и имел продолжительный разговор с батюшкой. Но куда бо­лее важно другое обстоятельство — когда сделана эта за­пись. Во время войны.

В первом же севастопольском очерке (он начат как раз в марте 1855 года) Толстой описывает не только мужество солдат и офицеров, но и страшные факты. Он рассказыва­ет о здании Дворянского собрания, где расположились хи­рурги и солдатам ампутировали конечности в непрерывном режиме.

«Вы увидите, как острый кривой нож входит в бе­лое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чув­ство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную ру­ку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, дру­гой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от мораль­ных страданий ожидания...»

При выходе из собрания «вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города, отворенной церкви и движуще­гося по разным направлениям военного люда скоро приве­дет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, малень­ких забот и увлечения одним настоящим».

Тут же происходят похороны офицера, «с розовым фо­бом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха ва­шего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажут­ся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соеди­ните ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте».

А на Волынском редуте «одна бомба падала за другой. Никто не приходил и не выходил, мертвых раскачивали за ноги и за руки и бросали за бруствер» (запись в дневнике). А у матроса на четвертом бастионе взрывом бомбы была «вырвана часть груди», «на забрызганном грязью лице его видны один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком по­ложении».

«"Это вот каждый день этак человек семь или во­семь", — говорит морской офицер, отвечая на выражение ужаса, выражающегося на вашем лице, зевая и свертывая папиросу из желтой бумаги».

Мысль Толстого о «практической религии» не была по­рождением холодного ума. Но при этом он мучительно пы­тался разумом понять происходящее. И запись в дневнике заканчивается словами, которые не замечают его церков­ные критики: «Действовать сознательно к соединению лю­дей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня...»

Двадцать шестого ноября 1856 года Толстой вышел в отставку.

На этом была закончена его военная карьера.

Он, наконец, сделал первый серьезный, осознанный выбор. Он становится писателем.

Тургенев и другие

Всё подталкивало его к этому: и стремительный рост его литературной популярности, и то поистине дружеское рас­положение, с которым его приняли в столице самые извест­ные литераторы того времени.

Достаточно сказать, что в Петербурге Толстой сразу же остановился на квартире Тургенева, главного литературно­го авторитета и самого известного русского писателя, с ко­торым до этого был знаком лишь заочно.

Третьего октября 1855 года, когда Толстой еще на­ходился в Крыму, Тургенев написал ему письмо, в кото­ром благодарил за посвящение ему рассказа «Рубка ле­са» («ничего еще во всей моей литературной карьере так не польстило моему самолюбию»); всячески превозносил его талант; опасался за его жизнь — как бы не погиб! — и настоятельно советовал оставить армию и целиком по­святить себя литературе. Он выражал готовность лично приехать к нему из Петербурга в Тульскую губернию, что­бы познакомиться. Но писалось это не в Петербурге, куда Тургенев только собирался поехать, а в имении родной сес­тры Толстого, Маши. Тургенев, несомненно, испытывал к Марии Николаевне более чем дружеские чувства. И когда она потом развелась с мужем, некоторое время между ней и Тургеневым существовал платонический роман, который, впрочем, окончился ничем — Тургенев всю жизнь оставал­ся преданным певице Полине Виардо. В будущем Толстой не простит Тургеневу этого «романа» с его любимой сест­рой.

Но первое письмо Тургенева, да еще из Покровского, находившегося аккурат между Ясной Поляной и Спасским- Лутовиновом, как бы связывая между собой эти важные для обоих писателей места, безусловно, окрылило Толсто­го. Они встретились в Петербурге, и Тургенев сразу же при­гласил молодого литературного собрата пожить у него.

Здесь, на квартире писателя, он знакомится с Некра­совым, а затем на обеде у Некрасова — с Александром Ва­сильевичем Дружининым, известнейшим критиком и ав­тором популярной повести «Полинька Сакс». Потом Тургенев устраивает у себя литературный вечер, едва ли не для того, чтобы ввести Толстого в широкий писатель­ский круг. Пришли Иван Александрович Гончаров, Апол­лон Николаевич Майков, историк литературы и по сов­местительству цензор Александр Васильевич Никитенко и др. В короткий срок Толстой становится полноправ­ным членом круга журнала «Современник». В новый круг его знакомств входят Афанасий Афанасьевич Фет, Алек­сандр Николаевич Островский, Василий Петрович Бот­кин, Дмитрий Васильевич Григорович, братья Александр, Алексей и Владимир Михайловичи Жемчужниковы... Его дружески принимают и литераторы старшего поколения — Языков, Одоевский, Полонский. Но только с одним писа­телем Толстой перешел на «ты» — с драматургом Остров­ским.

Вероятно, у Тургенева и Некрасова было желание «пат­ронировать» новому дарованию. В первом письме Тургене­ва Толстому нет-нет да и проявляются учительские инто­нации. У Некрасова был и практический интерес. Толстой был выгодный автор для «Современника».

Но по-настоящему в круг «Современника» молодой ав­тор так и не вошел. В будущем он станет довольно резко отзываться о многих своих бывших «друзьях», называя их «чернокнижниками». К тому же он не принял появление в «Современнике» нового поколения журналистов — Нико­лая Александровича Добролюбова и Николая Гавриловича Чернышевского с их «реальной критикой», которая прети­ла эстетизму Толстого. И когда редактор журнала «Русский вестник» Михаил Никифорович Катков предложил ему бо­лее выгодные, чем в «Современнике», условия, Толстой легко порвал с Некрасовым. Свои новые вещи — «Казаки», «Войну и мир» (журнальное название «1805 год»), «Анну Каренину» — он отдавал Каткову. Это, безусловно, обижа­ло Некрасова, в свое время открывшего Толстого для чита­ющей публики.

Не получилось дружбы и с Тургеневым. Уже 12 марта 1856 года, через три с небольшим месяца после знакомства, он пишет в дневнике: «С Тургеневым я, кажется, оконча­тельно разошелся».

Поначалу Толстой симпатичен Тургеневу. Он с интере­сом наблюдает за этим талантливым офицером, так не по­хожим на других петербургских литераторов. Перед приез­дом в Петербург Толстой проиграл в долг три с половиной тысячи рублей. Но и в Петербурге он не берется за ум, по­рой возвращаясь на квартиру Тургенева под утро, чтобы проспать весь день до вечера.

Тургенева это скорее забавляет. «Ты уже знаешь от Не­красова, что Толстой здесь и живет у меня... — пишет он В. П. Боткину. — Человек он в высшей степени симпатич­ный и оригинальный».

Но очень скоро Тургенев начинает — пока еще шутя! — жаловаться на этого оригинала. Своим образом жизни Лев и гостеприимного хозяина «выбивает из колеи», о чем тот сообщает его сестре Маше: «Ну-с, доложу Вам — что у Вас за брат! Я его прозвал за буйность, дикое упорство и празд­ность — Троглодитом — и даже остервенелым Троглоди­том — что не мешает мне, однако, любить его от души и ворчать на него беспрестанно, как рассудительный дядя на взбалмошного племянника».

Это была ошибка Тургенева. Да, он был старше Толс­того почти на десять лет, опытнее в литературном отноше­нии. Его знала вся читающая Россия, у него был большой успех в Европе. Перед ним преклонялись Флобер и братья Гонкуры. А Толстой всё-таки еще был новичком и сам по­нимал это. Но сделать из себя литературного «племянника» он никому не позволял. Это были даже не идейные разно­гласия, а несходство характеров и образа мыслей.

Уже через два месяца после знакомства с Толстым в письме Боткину Тургенев с досадой описывает скандал, ко­торый разгорелся в редакции «Современника». «С Толстым я едва не рассорился — нет, брат, невозможно, чтоб необ­разованность не отозвалась так или иначе. Третьего дня, за обедом у Некрасова, он по поводу Ж. Занд высказал столь­ко пошлостей и грубостей, что передать нельзя. Спор зашел очень далеко — словом — он возмутил всех и показал себя в весьма невыгодном свете».

Об этом же скандале в своих воспоминаниях пишет Д. В. Григорович: «Толстой был довольно молчалив, но к концу не выдержал! Услышав похвальбу новому роману Ж. Занд, он резко объявил себя ее ненавистником, прибавив, что героинь ее романов, если б они существовали в действи­тельности, следовало бы, ради назидания, привязывать к по­зорной колеснице и возить по петербургским улицам».

Об этом или о другом скандале он рассказывал и Фету:

«— Я не могу признать, — заявлял он (Толстой. — П. Б.), — чтобы высказанное вами было вашими убеждени­ями. Я стою с кинжалом и саблею в дверях и говорю: "Пока я жив, никто сюда не войдет!" Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрыть сущность ваших мыслей и назы­ваете это убеждением.

Зачем же вы к нам ходите? — задыхаясь и голосом, пе­реходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это пос­тоянно бывало), говорил Тургенев. — Здесь не ваше знамя! Ступайте к княжне...

Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить!»

«Голубчик, голубчик, — говорил захлебываясь и со сле­зами смеха на глазах Григорович (Фету. — П. Б.) — Вы се­бе представить не можете, какие тут были сцены. Ах, боже мой! Тургенев пищит, пищит, зажмет рукою горло и с гла­зами умирающей газели прошепчет:

Не могу больше! у меня бронхит! — и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат.

Бронхит, — ворчит Толстой вослед, — бронхит — во­ображаемая болезнь. Бронхит это металл!

Конечно, у хозяина — Некрасова — душа замирает: он боится упустить и Тургенева, и Толстого, в котором чует капитальную опору "Современника", и приходится лави­ровать... В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю:

Голубчик, Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!

Я не позволю, — говорит с раздувающимися нозд­рями Толстой, — ничего делать мне назло! Это вот он на­рочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет свои­ми демократическими ляжками!»

В дальнейшем отношения между Толстым и Тургене­вым испортились настолько, что дело едва не кончилось дуэлью.

Хроника этой несостоявшейся дуэли такова...

Двадцать пятого мая 1861 года Толстой приехал к Тур­геневу в Спасское. Тургенев вслух читал в рукописи свой новый роман «Отцы и дети». Во время чтения Толстой де­монстративно заснул.

На следующий день они отправились к Фету в имение Степановка. За утренним кофе Тургенев рассказал о своей внебрачной дочери Полине, живущей во Франции, в доме Виардо. О том, что потом случилось, пишет в воспомина­ниях Фет:



Поделиться книгой: