«— Ехали мы в Грозный, шла этот раз оказия, солдаты идут спереди и сзади, и я ехал с моим кунаком Садо — мирным чеченцем.
И с Полторацким, — добавила Софья Андреевна.
65
И перед тем я только что купил кабардинскую лошадь — темно-серую, с широкой грудью, очень красивую,
3 П. Басинскийс огромным прбездом (знаете, что такое прбезд? Что рыси равно; ходак — такую лошадь зовут ходаком) — но слабую для скачек. А сзади ехал Садо на светло-серой лошади, ногайской, степной (там были ногайцы-татары) — была на длинных ногах, с кадыком, большой головой, поджарая, очень некрасивая, но резвая. Поехали втроем. Садо кричит мне: "Попробуй мою лошадь", и мы пересели. И тут очень скоро после того выскочили из лесу, с левой стороны, на нас человек восемь—десять и кричат что-то по-своему. Садо первый увидал и понял. Полторацкий на артиллерийской лошади пустился скакать назад. Его очень скоро догнали и изрубили. У меня была шашка, а у Садо ружье незаряженное. Он им махал, прицеливался и таким способом уехал от них. Пока они переговаривались с Садо, я ускакал на лошади, а он за мной. Меня спас особенный случай — что я пересел на его лошадь».
Что он думал и чувствовал, когда покидал Кавказ простым солдатом? Его старший брат Сергей, прослужив в гвардии год и ведя там весьма привольный образ жизни, вышел в отставку в чине капитана. Толстой покидал Кавказ в смятенных чувствах.
Вот что он пишет в дневнике 7 июля 1854 года в Бухаресте:
«Что я такое? Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет, без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил; человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие годы своей жизни, наконец, изгнавший себя на Кавказ, чтоб бежать от долгов и, главное, привычек, а оттуда, придравшись к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим армией, перешедший в Дунайскую армию 26 лет, прапорщиком, почти без средств, кроме жалования (потому что те средства, которые у него есть, он должен употребить на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без уменья жить в свете, без знания службы, без практических способностей; но — с огромным самолюбием!»
Толстой беспощадно казнит себя. Он и «дурен собой», и «нечистоплотен», и «раздражителен», и «скучен для других», и «нескромен», и «нетерпим», и «стыдлив, как ребенок». Он «почти невежда». Он «невоздержан», «нерешителен», «непостоянен», «глупо тщеславен» и «пылок, как все бесхарактерные люди». Он «не храбр». Он «ленив». Впрочем, он «умен», но «ум мой еще никогда не был ни на чем основательно испытан». Впрочем, он «честен» и любит «добро», «сделал привычку любить его». Но при этом «так честолюбив», что «боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать».
С одной стороны, осознание своих недостатков — огромный прогресс на пути их преодоления. С другой — человек, находящийся в состоянии непрерывного самобичевания, неспособен к практической деятельности. Это свое состояние Толстой описал в дневнике 4 июля 1851 года, в самом начале кавказской службы: «Я, когда просыпаюсь, испытываю то, что трусливая собака перед хозяином, когда виновата». И вот, спустя три года, ничего не изменилось! Невольно напрашивается мысль, что лучшим выбором для молодого Толстого было пойти в монахи. Там, под руководством сильного духовного наставника, он мог бы найти себя. Но эта мысль ни разу не встречается в его дневнике. Вместо этого он опять идет на войну. После службы в Румынии, где едва он не принял участие в штурме турецкой крепости Силистрия (штурм отменили за час до его начала), он оказывается в осажденном Севастополе.
Появление в Крыму, близ Евпатории, англо-франко- турецких войск 2 сентября 1854 года глубоко взволновало Толстого. «Высадка около Севастополя мучит меня», — пишет он, находясь в Кишиневе. И подает рапорт о переводе в Крым.
Происходит то, чего с ним не случилось на Кавказе. Он испытывает
Причинами тому были и коварство Англии и Франции, вместе с турками высадившихся в Крыму, и череда поражений русской армии еще на Балканах из-за слабого командования и плохой технической оснащенности. Почти во всех военных стычках русские теряли в разы больше солдат, чем их противники. Командный же состав русской армии, по мнению Толстого, страдал двумя главными недостатками — «самоуверенностью и изнеженностью». И, наконец, третьей причиной были известия о жестокости турок на захваченных ими землях. Эти известия он получал еще на Кавказе, а по прибытии в Дунайскую армию лично убедился в этом. В письме, адресованном Т. А. Ёргольской, он пишет: «По мере того, как мы покидали болгарские селения, являлись турки и, кроме молодых женщин, которые годились в гарем, они уничтожали всех. Я ездил из лагеря в одну деревню за молоком и фруктами, так и там было вырезано почти всё население».
Болгары целыми деревнями уходили вместе с русской армией, желая принять русское подданство, и это создавало серьезные трудности для отступавших войск. Командующий Дунайской армией князь Михаил Дмитриевич Горчаков, которого Толстой глубоко уважал, в отличие от многих других командиров, и адъютантом которого мечтал стать, вынужден был «отказать тем, которые приходили последними». Князь «предлагал им бросить телеги и скотину, обеспечивая им пропитание до прихода их в Россию, оплачивал из собственных денег частные суда для их переправы, словом, делал, что мог, в помощь этим несчастным», — пишет Толстой своей тетушке.
Но и после того, что он видел на Кавказе и на Балканах, его продолжала привлекать
То есть — мало! На тысячи выстрелов пришлось
Существует устойчивое представление, что «крымский период» Толстого отмечен прежде всего бурным подъемом патриотического чувства. Что Толстой в Крыму — это патриот России, певец русской армии и, наконец, просто отважный боевой офицер. Что неприятие войны как противоестественного поведения людей приходит к нему позже, уже после «духовного переворота». Это и так, и не так. Во всяком случае, это крайне поверхностный взгляд на севастопольского подпоручика Толстого.
Да, он был восхищен силой духа русских воинов! Тем, как они достойно погибают, переносят страдания и лишения. Об этом, находясь в Севастополе, он пишет очерк «Как умирают русские солдаты», где есть такие слова: «Велики судьбы славянского народа! Недаром дана ему эта спокойная сила души, эта великая простота и бессознательность силы!» Но этот очерк писался по кавказским воспоминаниям. И писался специально для журнала, который Толстой, еще находясь в Дунайской армии в Кишиневе, задумал издавать с несколькими офицерами, среди которых был, например, капитан Аркадий Дмитриевич Столыпин — отец будущего государственного деятеля Петра Столыпина. Всего же в группу издателей входило семь человек.
Журнал должен был называться «Военный листок». Одним из его редакторов планировал быть Толстой. Идея его состояла в том, чтобы о войне и армии писать в более свободном и художественном ключе, нежели в официальном армейском органе — газете «Русский инвалид». Толстой со всей страстью взялся за это дело. Именно на него он собирался потратить 1500 рублей, которые получил от своего зятя Валериана Толстого, продавшего по его просьбе на вывоз большой яснополянский дом. Это несколько поправляет известный факт, что в Крыму Толстой
Почему?
Проект журнала был представлен на одобрение командующему Крымской армией князю Горчакову, и тот послал его в Петербург на рассмотрение военного министра с последующей передачей царю. Ответ министра был такой:
«Его Величество, отдавая полную справедливость благонамеренной цели, с каковою предположено было издавать сказанный журнал, изволил признать неудобным разрешить издание оного, так как все статьи, касающиеся военных действий наших войск, предварительно помещения оных в журналах и газетах, первоначально печатаются в газете "Русский инвалид" и из оной уже заимствуются в другие периодические издания. Вместе с сим Его Императорское Величество разрешает г. г. офицерам вверенных вашему сиятельству войск присылать статьи свои для помещения в "Русском инвалиде"».
Последняя фраза особенно возмутила Толстого! По сути, ему и другим офицерам
Но можно понять и царя. «Военный листок», так или иначе, задумывался как орган, «оппозиционный» «Русскому инвалиду». Сам дух этого журнала был рассчитан на свободное,
Запрет журнала тяжело переживался Толстым. Это была очередная его неудача, связанная со слишком идеальными представлениями о жизни. И вот тогда, на стоянке на реке Бельбек близ Севастополя, он во время непрерывной карточной игры и проиграл в штос[14] те полторы тысячи, что прислал ему Валериан. Толстой вполне осознавал постыдность этого поступка. Он пишет в дневнике: «Два дня и две ночи играл в штос. Результат понятный — проигрыш всего — яснополянского дома. Кажется, нечего писать — я себе до того гадок, что желал бы забыть про свое существование».
Трехэтажный дом, который начинал строить еще дед Толстого Н. С. Волконский, а закончил отец, был разобран на части и перевезен в село Долгое, где простоял пустым до 1913 года, когда его сломали местные крестьяне.
В «крымский период» Толстой продолжает внутренне метаться, как это ранее происходило на Кавказе. Он играет в карты, и всегда неудачно, так что офицеры, жалея его, иногда отказываются садиться с ним за игру. И в то же время пишет «Проект о переформировании армии», который намеревается подать новому царю. (После смерти Николая I 18 февраля 1855 года и воцарения Александра II всё русское общество жило ожиданием серьезных реформ.) Но обратим внимание на тон записки в ее второй редакции:
«Русский офицер, по большинству, есть человек не способный ни на какой род деятельности, кроме военной службы. Главные цели его на службе суть приобретение денег. Средства к достижению ее — лихоимство и угнетение. Русский офицер необразован или потому, что не получал образования, или потому, что утратил его в сфере, где оно бесполезно и даже невозможно, или потому, что презирает его как бесполезное для успеха на службе».
Понятно, что подобный проект не мог быть подан государю.
По воспоминаниям служивших с Толстым в Севастополе офицеров, молодой подпоручик легко находил общий язык с боевыми товарищами и даже был душой офицерских собраний. Он был незаносчив, остроумен, азартен в игре, любил выпить (но никогда его не видели пьяным), рассказывал анекдоты, играл на рояле и пел шуточные песни на армейские темы собственного сочинения, самой известной из которых была песня о сражении на реке Черной 4 августа 1855 года: «Как четвертого числа / Нас нелегкая несла / Горы отбирать...» В этой песне незло высмеивалось всё высшее начальство, включая и любимого Толстым князя Горчакова. Есть легенда, что эту песню распевали не только офицеры, но и простые солдаты. Толстой был храбр и постоянно просился добровольцем на вылазки к врагам. Оказавшись в Севастополе на самом опасном 4-м бастионе, он ни разу не показал себя трусом.
Но вот что интересно. В старости, в разговоре с близкими и гостями Ясной Поляны, Толстой утверждал, что во время участия в двух войнах, Кавказской и Крымской, не убил ни одного человека. Не потому что избегал убийства. Так вышло.
В Севастополе Толстой начинал служить командиром взвода, а закончил кампанию командиром Горной батареи. Но по большей части он находился либо в резерве, как на реке Бельбек, либо в обороне, как на 4-м бастионе, но не принимал участия в прямых сражениях. Единственное серьезное столкновение с неприятелем, в котором Толстой принял участие, это печально известное сражение на реке Черной 4 августа 1855 года, где потери русских войск составили больше восьми тысяч человек и где погибли три генерала — Николай Андреевич Ре- ад, Петр Владимирович Веймарн и Павел Александрович
Вревский. (Говорили, что барон Вревский, который был инициатором этого сражения, сознательно искал своей гибели.) В день битвы Толстой с двумя горными орудиями примкнул к конной батарее Порфирия Николаевича Гле- бова. Но стрелять ему не пришлось — не было приказа.
Другая особенность военной службы Толстого была в том, что он категорически отказывался присваивать казенные деньги. А это было нормой в армии и не только не признавалось преступлением, но считалось почти законной частью офицерского дохода. Запустить руку в полковую казну называлось «безгрешные доходы». Например, они выходили от неистраченного фуража. Из этих «доходов» складывалась и «благоразумная экономия» — деньги, которые должен был иметь на руках командир на случай непредвиденных расходов по своему подразделению. Все офицеры понимали и справедливость «безгрешных доходов», и необходимость «благоразумной экономии». Но не Толстой! По воспоминаниям полковника Юлиана Игнатьевича Одаховского, молодой подпоручик, «сделавшись командиром батареи, взял да и записал на приход весь остаток фуража по батарее. Прочие батарейные командиры, которых это било по карману и подводило в глазах начальства, подняли бунт...». О том же пишет и другой свидетель, Николай Александрович Крылов: «Рассказывали, что он до такой степени был брезглив к казенным деньгам, что проповедовал офицерам возвращать в казну даже те остатки казенных денег, когда офицерская лошадь не съест положенного ей по штату».
Одаховский также утверждает, что у его сослуживца «были вечные столкновения с начальством. Всякое замечание старшего в чине вызывало со стороны Толстого немедленную дерзость или едкую, обидную шутку».
Иными словами, Толстой был слишком сложной и тщеславной личностью, чтобы вполне вписаться в офицерскую среду. И он снова мечется, опять не находит себя.
Вот характерный факт. Прибыв в Севастополь в ноябре 1854 года, он испытал восторг от осознания, что оказался в том месте, где решается историческая судьба России. И поначалу ему всё нравится! «Дух в войсках, — пишет он брату Сергею Николаевичу, — свыше всякого описания. Во времена Древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо "Здорово, ребята!" говорил: "Нужно умирать, ребята, умрете?", и войска кричали: "Умрем, ваше превосходительство! Ура!"».
Это написано 20 ноября. А три дня спустя в Эски-Ор- де, куда его направили в резерв, он пишет совсем иное: «В поездке этой я больше, чем прежде, убедился, что Россия или должна пасть, или совершенно преобразоваться. Всё идет навыворот, неприятелю не мешают укреплять своего лагеря, тогда как это было бы чрезвычайно легко, сами же мы с меньшими силами, ниоткуда не ожидая помощи, с генералами, как Горчаков, потерявшими и ум, и чувство, и энергию, не укрепляясь, стоим против неприятеля и ожидаем бурь и непогод, которые пошлет Николай Чудотворец, чтобы изгнать неприятеля. Казаки хотят грабить, но не драться, гусары и уланы полагают военное достоинство в пьянстве и разврате, пехота в воровстве и наживании денег. Грустное положение и войска и государства».
И уж совсем неожиданно, сравнивая русских солдат с французскими и английскими, он отдает предпочтение врагу: «Я часа два провел, болтая с ранеными французами и англичанами. Каждый солдат горд своим положением и ценит себя; ибо чувствует себя действительно пружиной в войске. Хорошее оружие, искусство действовать им, молодость, общие понятия о политике и искусствах дают ему сознание своего достоинства. У нас бессмысленные ученья о носках и хватках, бесполезное оружие, забитость, старость, необразование, дурное содержание и пища убивают в нем последнюю искру гордости и даже дают ему слишком высокое понятие о враге».
Неужели за три дня настроение так переменилось? Только что была «Древняя Греция»...
Эти перепады настроения можно объяснить одним: он не находит себя в армии. Конечно, он шел сюда еще и в расчете на военную карьеру. Пример старшего брата Николая, память о деде, генерале «времен Очаковских и покоренья Крыма», об отце, герое войны с Наполеоном, разогревали его здоровое тщеславие и давали надежду, что и он пойдет по их пути.
Но...
Он рвется в бой, а его направляют в резерв. «Стоянка в Бельбеке была очень скучная... — вспоминал Одахов- ский. — Стоянка с батареей в резерве, видимо, томила графа Толстого: он часто, без разрешения начальства, отправлялся на вылазки к чужим отрядам, просто из любопытства, как любитель сильных ощущений, быть может, и для изучения быта солдат и войны...»
Участие Толстого в этих вылазках остается неясным местом в его биографии «крымского периода». На одну из таких вылазокего подбил капитан Аркадий Столыпин, когда Толстой, покинув резерв без разрешения начальства, на три дня приехал в Севастополь. Вылазка была очень кровопролитной: русские потеряли 387 человек убитыми и около тысячи ранеными. Но сам Толстой пишет об этом в дневнике лишь такие слова: «Имел слабость позволить Столыпину увлечь меня на вылазку, хотя теперь не только рад этому, но жалею, что не пошел с штурмовавшей колонной».
Но в чем тогда заключалось его участие в этой вылазке?
Поездка в Севастополь, по-видимому, была связана с желанием Толстого поступить на службу в штаб к князю Горчакову. Он встречался с ним и «был принят хорошо». Но — «...о переводе в штаб, которого весьма желаю, ничего не знаю. Просить не буду, но буду дожидать, что он сам это сделает...».
Командующий приходился ему родственником по бабушке. Но, видимо, разговор с ним не дал Толстому надежды на карьерный рост. Он пишет в дневнике: «Военная карьера — не моя, и чем раньше я из нее выберусь, чтобы вновь предаться литературной, тем будет лучше».
В апреле 1855 года батарея Толстого была переведена в Севастополь на самый опасный 4-й бастион, находившийся ближе всего к французским позициям. С конца марта до середины апреля этот бастион бомбардировали дважды, первый раз — непрерывно в течение десяти дней. Потери противника тогда составили 1850 человек, русских — 6130 человек.
Командир бастиона капитан-лейтенант Вильгельм Густавович Реймерс писал: «От начала бомбардирования и, можно сказать, до конца четвертый бастион находился более всех под выстрелами неприятеля, и не проходило дня в продолжении всей моей восьмимесячной службы, который бы оставался без пальбы. В большие же праздники французы на свои места сажали турок и этим не давали нам ни минуты покоя. Случались дни и ночи, в которые на наш бастион падало до двух тысяч бомб и действовало несколько сот орудий».
Во время суточных дежурств на бастионе Толстой вел себя чрезвычайно храбро и даже, по воспоминаниям сослуживцев, излишне «молодечествовал». Он придумал для себя забаву проходить перед жерлом орудия за секунды между зажжением фитиля и вылетом ядра. После дежурств он отправлялся на свою квартиру в центр Севастополя и писал «Юность» и первый из трех севастопольских очерков — «Севастополь в декабре месяце».
Публикация этого очерка в некрасовском «Современнике» вызвала настоящий фурор среди читающей публики, в литературных кругах и при дворе. Существует легенда, что Александр II отправил в Крым курьера с приказом перевести талантливого офицера в более безопасное место. Якобы над этим очерком рыдал и юный цесаревич — будущий Александр III.
Плакал над ним и Тургенев. «Статья Толстого о Севастополе — чудо! — пишет он из Спасского Ивану Ивановичу Панаеву. — Я прослезился, читая ее, и кричал ура!.. Статья Толстого произвела здесь фурор всеобщий».
Севастопольские очерки Толстого важны еще и тем, что писались непосредственно в центре событий. Второй очерк — «Севастополь в мае» — написан за несколько дней в июне 1855 года. Третий и последний очерк — «Севастополь в августе 1855 года» — был начат также в Крыму уже после падения Севастополя, а закончен в Петербурге. Он вышел в первом номере «Современника» за 1856 год. Так появился цикл, сегодня известный как «Севастопольские рассказы».
Это были репортажи с места сражения. Но именно в них Толстому удалось воплотить сразу две свои мечты. После неудачи с «Военным листком» он тем не менее стал знаменитым военным журналистом и в то же время одним из самых известных русских писателей.
Толстой находился в осажденном Севастополе до последнего дня. 28 августа 1855 года, когда город уже превратили в дымящиеся руины, он отмечал день рождения. Ему исполнилось 27 лет.
«Я плакал, когда увидел город, объятый пламенем, и французские знамена на наших бастионах», — писал он Ёргольской.
В первых числах ноября Толстой выехал из Крыма в Петербург в качестве курьера. «За отличную храбрость и примерную стойкость, оказанные во время усиленного бомбардирования», он был награжден орденом Святой Анны 4-й степени, но всё еще оставался подпоручиком. Чин поручика ему присвоили только 26 марта 1856 года уже в Петербурге. В приказе о производстве было отмечено: «За отличную храбрость и мужество, оказанные в деле 4 августа у Черной речки». В том деле, где он, по иронии судьбы, ни разу не стрелял.
Во время стояния на реке Бельбек в марте 1855 года Толстой записывает в дневнике: «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле».
Церковные критики Толстого часто приводят это высказывание как образец
В первом же севастопольском очерке (он начат как раз в марте 1855 года) Толстой описывает не только мужество солдат и офицеров, но и страшные факты. Он рассказывает о здании Дворянского собрания, где расположились хирурги и солдатам ампутировали конечности в непрерывном режиме.
«Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания...»
При выходе из собрания «вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города, отворенной церкви и движущегося по разным направлениям военного люда скоро приведет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим».
Тут же происходят похороны офицера, «с розовым фобом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте».
А на Волынском редуте «одна бомба падала за другой. Никто не приходил и не выходил, мертвых раскачивали за ноги и за руки и бросали за бруствер» (запись в дневнике). А у матроса на четвертом бастионе взрывом бомбы была «вырвана часть груди», «на забрызганном грязью лице его видны один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении».
«"Это вот каждый день этак человек семь или восемь", — говорит морской офицер, отвечая на выражение ужаса, выражающегося на вашем лице, зевая и свертывая папиросу из желтой бумаги».
Мысль Толстого о «практической религии» не была порождением холодного ума. Но при этом он мучительно пытался
Двадцать шестого ноября 1856 года Толстой вышел в отставку.
На этом была закончена его военная карьера.
Он, наконец, сделал первый серьезный, осознанный выбор. Он становится писателем.
Тургенев и другие
Всё подталкивало его к этому: и стремительный рост его литературной популярности, и то поистине дружеское расположение, с которым его приняли в столице самые известные литераторы того времени.
Достаточно сказать, что в Петербурге Толстой сразу же остановился на квартире Тургенева, главного литературного авторитета и самого известного русского писателя, с которым до этого был знаком лишь заочно.
Третьего октября 1855 года, когда Толстой еще находился в Крыму, Тургенев написал ему письмо, в котором благодарил за посвящение ему рассказа «Рубка леса» («ничего еще во всей моей литературной карьере так не польстило моему самолюбию»); всячески превозносил его талант; опасался за его жизнь — как бы не погиб! — и настоятельно советовал оставить армию и целиком посвятить себя литературе. Он выражал готовность лично приехать к нему из Петербурга в Тульскую губернию, чтобы познакомиться. Но писалось это не в Петербурге, куда Тургенев только собирался поехать, а в имении родной сестры Толстого, Маши. Тургенев, несомненно, испытывал к Марии Николаевне более чем дружеские чувства. И когда она потом развелась с мужем, некоторое время между ней и Тургеневым существовал платонический роман, который, впрочем, окончился ничем — Тургенев всю жизнь оставался преданным певице Полине Виардо. В будущем Толстой не простит Тургеневу этого «романа» с его любимой сестрой.
Но первое письмо Тургенева, да еще из Покровского, находившегося аккурат между Ясной Поляной и Спасским- Лутовиновом, как бы связывая между собой эти важные для обоих писателей места, безусловно, окрылило Толстого. Они встретились в Петербурге, и Тургенев сразу же пригласил молодого литературного собрата пожить у него.
Здесь, на квартире писателя, он знакомится с Некрасовым, а затем на обеде у Некрасова — с Александром Васильевичем Дружининым, известнейшим критиком и автором популярной повести «Полинька Сакс». Потом Тургенев устраивает у себя литературный вечер, едва ли не для того, чтобы ввести Толстого в широкий писательский круг. Пришли Иван Александрович Гончаров, Аполлон Николаевич Майков, историк литературы и по совместительству цензор Александр Васильевич Никитенко и др. В короткий срок Толстой становится полноправным членом круга журнала «Современник». В новый круг его знакомств входят Афанасий Афанасьевич Фет, Александр Николаевич Островский, Василий Петрович Боткин, Дмитрий Васильевич Григорович, братья Александр, Алексей и Владимир Михайловичи Жемчужниковы... Его дружески принимают и литераторы старшего поколения — Языков, Одоевский, Полонский. Но только с одним писателем Толстой перешел на «ты» — с драматургом Островским.
Вероятно, у Тургенева и Некрасова было желание «патронировать» новому дарованию. В первом письме Тургенева Толстому нет-нет да и проявляются учительские интонации. У Некрасова был и практический интерес. Толстой был выгодный автор для «Современника».
Но по-настоящему в круг «Современника» молодой автор так и не вошел. В будущем он станет довольно резко отзываться о многих своих бывших «друзьях», называя их «чернокнижниками». К тому же он не принял появление в «Современнике» нового поколения журналистов — Николая Александровича Добролюбова и Николая Гавриловича Чернышевского с их «реальной критикой», которая претила эстетизму Толстого. И когда редактор журнала «Русский вестник» Михаил Никифорович Катков предложил ему более выгодные, чем в «Современнике», условия, Толстой легко порвал с Некрасовым. Свои новые вещи — «Казаки», «Войну и мир» (журнальное название «1805 год»), «Анну Каренину» — он отдавал Каткову. Это, безусловно, обижало Некрасова, в свое время открывшего Толстого для читающей публики.
Не получилось дружбы и с Тургеневым. Уже 12 марта 1856 года, через три с небольшим месяца после знакомства, он пишет в дневнике: «С Тургеневым я, кажется, окончательно разошелся».
Поначалу Толстой симпатичен Тургеневу. Он с интересом наблюдает за этим талантливым офицером, так не похожим на других петербургских литераторов. Перед приездом в Петербург Толстой проиграл в долг три с половиной тысячи рублей. Но и в Петербурге он не берется за ум, порой возвращаясь на квартиру Тургенева под утро, чтобы проспать весь день до вечера.
Тургенева это скорее забавляет. «Ты уже знаешь от Некрасова, что Толстой здесь и живет у меня... — пишет он В. П. Боткину. — Человек он в высшей степени симпатичный и оригинальный».
Но очень скоро Тургенев начинает — пока еще шутя! — жаловаться на этого оригинала. Своим образом жизни Лев и гостеприимного хозяина «выбивает из колеи», о чем тот сообщает его сестре Маше: «Ну-с, доложу Вам — что у Вас за брат! Я его прозвал за буйность, дикое упорство и праздность — Троглодитом — и даже остервенелым Троглодитом — что не мешает мне, однако, любить его от души и ворчать на него беспрестанно, как рассудительный дядя на взбалмошного племянника».
Это была ошибка Тургенева. Да, он был старше Толстого почти на десять лет, опытнее в литературном отношении. Его знала вся читающая Россия, у него был большой успех в Европе. Перед ним преклонялись Флобер и братья Гонкуры. А Толстой всё-таки еще был новичком и сам понимал это. Но сделать из себя литературного «племянника» он никому не позволял. Это были даже не идейные разногласия, а несходство характеров и образа мыслей.
Уже через два месяца после знакомства с Толстым в письме Боткину Тургенев с досадой описывает скандал, который разгорелся в редакции «Современника». «С Толстым я едва не рассорился — нет, брат, невозможно, чтоб необразованность не отозвалась так или иначе. Третьего дня, за обедом у Некрасова, он по поводу Ж. Занд высказал столько пошлостей и грубостей, что передать нельзя. Спор зашел очень далеко — словом — он возмутил всех и показал себя в весьма невыгодном свете».
Об этом же скандале в своих воспоминаниях пишет Д. В. Григорович: «Толстой был довольно молчалив, но к концу не выдержал! Услышав похвальбу новому роману Ж. Занд, он резко объявил себя ее ненавистником, прибавив, что героинь ее романов, если б они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам».
Об этом или о другом скандале он рассказывал и Фету:
«— Я не могу признать, — заявлял он (Толстой. —
Зачем же вы к нам ходите? — задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев. — Здесь не ваше знамя! Ступайте к княжне...
Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить!»
«Голубчик, голубчик, — говорил захлебываясь и со слезами смеха на глазах Григорович (Фету. —
Не могу больше! у меня бронхит! — и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат.
Бронхит, — ворчит Толстой вослед, — бронхит — воображаемая болезнь. Бронхит это металл!
Конечно, у хозяина — Некрасова — душа замирает: он боится упустить и Тургенева, и Толстого, в котором чует капитальную опору "Современника", и приходится лавировать... В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю:
Голубчик, Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!
Я не позволю, — говорит с раздувающимися ноздрями Толстой, — ничего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляжками!»
В дальнейшем отношения между Толстым и Тургеневым испортились настолько, что дело едва не кончилось дуэлью.
Хроника этой несостоявшейся дуэли такова...
Двадцать пятого мая 1861 года Толстой приехал к Тургеневу в Спасское. Тургенев вслух читал в рукописи свой новый роман «Отцы и дети». Во время чтения Толстой демонстративно заснул.
На следующий день они отправились к Фету в имение Степановка. За утренним кофе Тургенев рассказал о своей внебрачной дочери Полине, живущей во Франции, в доме Виардо. О том, что потом случилось, пишет в воспоминаниях Фет: