Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ЖЗЛ-Лев Толстой. Свободный человек - Павел Валерьевич Басинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И он «намерен остаться навеки» в Петербурге. У него се­рьезные планы. Выдержать экстерном экзамен на кандидата права в Петербургском университете, а если не получится, всё-таки поступить на службу, гражданскую или военную.

Последняя даже больше привлекает его. В Венгрии как раз вспыхнула революция, и австрийский император запро­сил помощи у Николая I. 28 апреля 1849 года был обнародо­ван манифест о частичной мобилизации русских войск для подавления венгерского мятежа. Толстой был готов посту­пить юнкером в Кавалергардский полк, «ежели война будет сурьезная». Но причиной этому было вовсе не искреннее желание повоевать. Дело в том, что служба в военное вре­мя давала возможность скорейшего получения офицерско­го чина. Толстой пишет Сергею, что «с счастием, т. е., еже­ли гвардия будет в деле, я могу быть произведен и прежде 2-летнего срока».

Однако ни одному из этих планов не было сужде­но осуществиться. Сравнительно легко выдержав пер­вые экзамены в университете, Толстой по неизвестной причине не стал сдавать остальных. На войну тоже не пошел.

Тем не менее Петербург всё-таки оказал на него пра­вильное влияние. Это случилось парадоксальным образом. В Петербурге, в отличие от Первопрестольной, его често­любие было задето. Он убедился, что разгульная жизнь — не то, в чем он может быть первым.

Зиму 1849/50 года и лето он провел в Ясной Поляне, занимаясь сельским хозяйством, развлекаясь гимнасти­кой и музыкой вместе с сильно пьющим немцем-музыкан­том Рудольфом, которого привез с собой из Москвы. Тогда же было положено начало его педагогической деятельнос­ти — предпринята попытка организации школы для крес­тьянских детей. Одновременно он регулярно наведывается в Тулу и Москву, продолжает играть в карты, проигрывая до четырех тысяч рублей. В это же время увлекается цыган­ским пением, что впоследствии нашло отражение в пьесе «Живой труп». В целом это была та же беспутная жизнь, без смысла, без постоянных занятий. А ему ведь исполнилось уже 22 года — серьезный возраст для того времени.

В декабре 1850 года Толстой переезжает в Москву, сни­мает квартиру на Сивцевом Вражке за 40 рублей в месяц. В дневнике он ставит перед собой три цели, ради которых вернулся в Москву: «1) попасть в круг игроков и при деньгах играть; 2) попасть в высокий свет и при известных условиях жениться; 3) найти место, выгодное для службы».

Это всё, к чему он пришел к 22-летнему возрасту.

Сам себе шпион

И кто бы мог подумать, что этот беспутный молодой че­ловек, этот «самый пустяшный малый» на самом деле жил не просто так, без руля и без ветрил! Нет, он подчинял­ся строгим «правилам», которые с самого начала ведения дневника формулировал перед собой и тщательно следил за их исполнением!

Уже 24 марта 1847 года, еще до выписки из универси­тетской клиники, он пишет в дневнике: «Я много переме­нился; но всё еще не достиг той степени совершенства (в занятиях), которого бы мне хотелось достигнуть. — Я не ис­полняю того, чтб себе предписываю; чтб исполняю, то ис­полняю не хорошо, не изощряю памяти. — Для этого пишу здесь некоторые правила, которые, как мне кажется, много мне помогут, ежели я буду им следовать...»

И он записывает шесть «правил». К важнейшим из них можно отнести следующие: «Чтб назначено непре­менно исполнить, то исполняй, не смотря ни на что»; «Что исполняешь, исполняй хорошо»; «Никогда не справляйся в книге, ежели что-нибудь забыл, а старай­ся сам припомнить»; «Не стыдись говорить людям, ко­торые тебе мешают, что они мешают; сначала дай почув­ствовать, а ежели они не понимают, то извинись и скажи ему это».

В январе 1847 года Толстой начинает вести «Журнал ежедневных занятий». На протяжении полугода он записы­вает в двух графах то, что должен исполнить в назначенный день, и то, как он это исполнил. Судя по журналу, динами­ка была положительной. Если сначала вторая графа пестре­ла записями «ничего», «опоздал», «проспал», то начиная с марта гораздо чаще встречается твердое «исполнил».

До мая это касалось главным образом университетских занятий. Но с переездом в Ясную Поляну появляются но­вые «задания»: «хозяйство», «лошади», «счетоводство». Од­новременно он продолжает заниматься самообразовани­ем, опять же по намеченному в Казани «плану». В «плане» значится изучение юриспруденции, медицины, француз­ского, русского (так!), немецкого, английского, итальянс­кого и латинского языков, теоретических и практических основ сельского хозяйства, истории, географии, математи­ки и статистики. Он намечает себе написать диссертацию и «достигнуть средней степени совершенства в музыке и жи­вописи».

Понятно, что это не могло быть исполнено даже напо­ловину. Но очень важно, что с самого начала самостоятель­ной жизни Толстой строго разграничивал то, что «дблжно», с тем, что «есть».

Какую бы беспутную жизнь ни вел молодой Тол­стой, он не давал ни малейшей поблажки своему «внут­реннему» человеку. И эти «ножницы» между «внешним» и «внутренним» терзали его.

Этим он отличался от старших братьев. Николай нашел себя в военной службе и чувствовал себя вполне комфорт­но. Сергей поначалу пустился во все тяжкие, служил в гвар­дии, вел рассеянную светскую жизнь в Москве и Туле, «цы- ганерствовал», но затем прочно осел в Пирогове. Дмитрий отправился в свое имение Щербачевка, где под влиянием только что изданных «Выбранных мест из переписки с дру­зьями» Гоголя собирался воспитывать крестьян. «Он, — писал Толстой в «Воспоминаниях», — малый двадцати лет (когда он кончил курс), брал на себя обязанность руково­дить нравственностью сотен крестьянских семей и руково­дить угрозами наказаний и наказаниями».

У младшего же главная работа обращается внутрь себя.

И это не праздный философ, которого процесс мысли привлекает сам по себе. Это практический философ. Во­семнадцати лет от роду, в феврале 1847 года, он пишет неза­конченный отрывок «Правила жизни», который поражает ясностью и глубиной представления о назначении человека в мире. «Деятельность человека, — пишет этот юноша, — проявляется в трех отношениях. 1) в отношении к Высше­му существу, 2) в отношении к равным себе существам и 3) в отношении к самому себе. По этому разделению ви­дов деятельности человека я и правила мои разделяю на три части. 1) Правила в отношении к Богу или — религиозные,

правила в отношении к людям или правила внешние и

правила в отношении к самому себе или — внутренние. Задача правил в отношении к Богу или религиозных есть а) определить: что есть Бог, Ь) что есть человек и с) какие могут быть отношения между Богом и человеком. — Пра­вила внешние или в отношении к людям должны опреде­лить: а) правила в отношении к подчиненным, Ь) в отноше­нии к равным и с) в отношении к начальникам. Правила в отношении к самому себе имеют задачею определить: как должно поступать а) при своем нравственном или религи­озном образовании, Ь) при внешнем образовании и с) при физическом или телесном образовании».

Правила «внешние» (отношение к людям) и «внутрен­ние» (отношение к себе) он прописывает с невероятной тщательностью, прибегая к каким-то одному ему понят­ным таблицам.

Он даже двигаться не мог бесконтрольно. «Стараться сделать на следующий день то же количество движений, как и накануне, если не больше». Это относилось к гимнас­тическим упражнениям. Толстой придает им очень важное значение. Например, упражнениям с гирями или даже с по­лотенцем: «Держа полотенце, провести руки над головою и за спиною».

Это касается и памяти. Память он тоже считает орга­ном, который необходимо ежедневно тренировать: «Каж­дый день учить стихи на таком языке, который ты слабо знаешь...»

Это касается и чувств. Необходимо тренировать себя в любви к людям, «чтоб каждый день любовь твоя ко всему роду человеческому выражалась бы чем-нибудь». А с дру­гой стороны, «старайся как можно больше находить людей, которых бы ты мог любить больше, чем всех ближних...».

И, наконец, это касается развития воли, «чтобы нич­то внешнее, телесное или чувственное не имело влия­ния на направление твоей мысли, но чтобы мысль оп­ределяла сама себя». Толстой стремится к состоянию аскета, «чтобы никакая боль, как телесная, так и чув­ственная, не имела влияния на ум».

В марте 1851 года, проживая в Москве, он записывает себе в дневнике новое задание: «Составить журнал для сла­бостей (франклиновский)». Бенджамин (тогда говорили Вениамин) Франклин (1706—1790), американский просве­титель и государственный деятель, один из авторов Декла­рации независимости и Конституции США, привлек вни­мание молодого Толстого не своими заслугами, а тем, что с юности старался сознательно формировать самого себя. Толстой узнал, что Франклин завел себе особую записную книжку, где отмечал, какие нравственные правила престу­пил за прошедший день.

«Франклиновская тетрадь» Толстого, которую он назы­вал «франклиновскими таблицами», до нас не дошла. Но его дневник и отдельная тетрадь для «правил» позволяют примерно представить себе, что это были за «таблицы». По сути, Толстой породил в своем воображении «двойника», жестокого соглядатая, который терзал его бесконечными замечаниями не только о том, что он сделал, но и чего он не сделал в течение дня.

Вот запись от 7 марта: «Нынче. Утром долго не вста­вал, ужимался, как-то себя обманывал. Читал романы, ког­да было другое дело; говорил себе: "Надо же напиться ко­фею", — как будто нельзя ничем заниматься, пока пьешь кофей. С Колошиным не называю вещи по имени, хотя мы оба чувствуем, что приготовление к экзамену есть пуф, я ему это ясно не высказал. Пуаре принял слишком фамиль­ярно и дал над собою влияние незнакомству, присутствию Колошина и grand-seigneur-ству[11] неуместному. Гимнасти­ку делал торопясь. К Горчаковым не достучался от fausse honte[12]. У Колошиных скверно вышел из гостиной, слиш­ком торопился и хотел сказать что-нибудь любезное — не вышло. В Манеже поддался mauvais humeur[13] и по случаю барыни забыл о деле. У Бегичева хотел себя высказать и, к стыду, хотел подражать Горчакову. Fausse honte. Ухтомско­му не напомнил о деньгах. Дома бросался от рояли к книге и от книги к трубке и еде. О мужиках не обдумал. Не пом­ню, лгал ли? Должно быть. К Перфильевым и Панину не поехал от необдуманности».

Некоторые «ошибки», которые он якобы совершил в течение дня, просто абсурдны. Например, не поехал к Перфильеву и Панину — ну и что? Также нельзя не заме­тить, что за один и тот же «грех» Толстой казнит себя неод­нократно, только называя его другим именем. Его «двой­ник» ведет себя как зануда-наставник. И этим он, пожалуй, даже неприятен.

Существует точка зрения, что таким образом молодой Толстой воспитывал в себе «аристократа». Возможно, это и так. В молодые годы он придавал огромное значение вне­шнему поведению и тому, как на него смотрят в светском обществе. Но привычка «шпионить» за собой, ежедневно записывать отчеты о своем поведении сохранилась у него и после отказа от «аристократизма». И поэтому интереснее другая точка зрения, которую много лет спустя после смер­ти отца высказала его старшая дочь Татьяна Львовна Сухо­тина-Толстая:

«...единственная причина, почему книги, взгляды и жизнь отца настолько выше общего уровня и приковали к нему внимание всего света, эта та, что он всю жизнь ис­кренно сознавал и изо всех сил боролся со своими страс­тями, пороками и слабостями. Его громадный талант, ге­ний доставили ему заслуженную литературную славу среди так называемого "образованного общества", но что всякий крестьянин изо всякого глухого угла знал, что может обра­титься к нему за сочувствием в делах веры, самосовершенст­вования, сомнений и т. п., — этому он обязан тем, что ни одного греха, ни одной слабости в себе он не пропустил, не осудив ее и не постаравшись ее побороть. Натура же у не­го была не лучше многих, может быть, хуже многих. Но он никогда в жизни не позволил себе сказать, что черное — бе­лое, а белое — черное или хотя бы серое. Остроумное срав­нение числителя дроби с наличными качествами человека и знаменателя с его мнением о себе более глубоко, чем оно кажется.

У nand был огромный числитель и маленький знамена­тель, и потому величина была большая».

Сравнение человека с дробью — поздняя формула Тол­стого. Числитель — то, что человек представляет собой в реальности, а знаменатель — то, что он о себе думает. И эта формула действительно более глубока, чем кажется. В ней важна не только и, может быть, даже не столько величина числителя. Гораздо важнее величина знаменателя.

В конце концов, человек как числитель представляет собой единицу. Считать, что он представляет собой 5 или 12, или 50 тысяч — слишком произвольно и сомнительно. Но вот его мнение о себе может быть бесконечно огромным или бесконечно малым. Поэтому истинная величина чело­века как дроби зависит только от знаменателя, а не от чис­лителя. Чем меньше единицы знаменатель — тем больше величина личности. И наоборот, чем он больше единицы, тем меньше остается от личности.

Когда Толстой начинал вести свой «франклиновский дневник», он едва ли думал об этом. Но этим был задан им­пульс всей его будущей жизни. Из случайного подражания американцу (опять подражания!) рождался новый Толстой, открывший закон духовной свободы.

Нужно быть, а не казаться!

Кавказский пленник

Новый, 1851 год Толстой встретил в дороге.

В конце декабря 1850-го после трехлетней разлуки при­ехал с Кавказа Николай Толстой и остановился в имении сестры Маши и ее мужа Валериана Петровича Толстого (их дальнего родственника) Покровское. Получив письмо от брата, Лев 31 декабря выехал из Москвы и уже 1 января был в Покровском. Туда же приехал и Дмитрий из Курска. Сер­гея Николай навестил в Туле и остался недоволен его со­стоянием и поведением.

«Сережа, — писал он Льву в Москву, — продолжает цы- ганерствовать, ночи там, а днем сидит по целым часам не­мытый и нечесаный на окошке. Он оживляется только тог­да, когда кто-нибудь из цыган приносит ему известия о

Маше (цыганке Марии Шишкиной. — П. Б.)... Я заметил, что ты прав: "Сережа находится в большой опасности со­вершенно опуститься". Он сидит в Туле, где, по его мне­нию, все, кроме цыган, канальи».

По-видимому, разговор о Сереже произошел между Николаем и Львом в Покровском на праздновании Нового года. И любопытно, что теперь уже младший брат, «самый пустяшный малый», высказывал свои опасения по поводу старшего.

В декабре 1850 года Сергей написал Льву в Москву не­сколько писем, в которых просил устроить его дела, и фи­нансовые, и связанные со службой. Но это была небольшая перемена ролей. Сам Лев признавался, что перед отъездом на Кавказ вел в Москве «совершенно скотскую» жизнь. Карты, долги, те же цыгане... И отсутствие хоть какого-ни­будь труда...

Это была жизнь барчука, который хотел стать аристок­ратом, понимая это как совокупность внешних манер с умением поставить себя в обществе.

О состоянии ума молодого Толстого можно судить по одному эпизоду в Казани, где Лев и Николай оказались по пути на Кавказ. Этот эпизод рассказал П. И. Бирюков со слов самого Льва Николаевича.

«Настроение Льва Николаевича во время этой поездки продолжало быть самое глупое, светское. Он рассказывал, как именно в Казани брат его заставил его почувствовать его глупость. Они шли по городу, когда мимо них проехал какой-то господин на долгуше, опершись руками без перча­ток на палку, упертую в подножку.

Как видно, что какая-то дрянь этот господин.

Отчего? — спросил Николай Николаевич.

А без перчаток.

Так отчего же дрянь, если без перчаток? — с сво­ей чуть заметной ласковой, умной насмешливой улыбкой спросил Николай Николаевич».

Зачем он отправился на Кавказ? Скорее всего, его уговорил Николенька. Но, судя по дневнику Льва, меж­ду братьями во время встречи в Покровском не было настоящего взаимопонимания. «Был в Покровском, ви­делся с Николенькой, он не переменился, я же очень много, и мог иметь на него влияние, ежели бы он не был столько странен; он или ничего не замечает и не любит меня, или старается делать, как будто он не замечает и не любит».

Еще осенью 1848 года Толстой едва не уехал в Сибирь со своим будущим зятем Валерианом Толстым. Он вскочил к нему в тарантас в одной блузе, без шапки, и не уехал, воз­можно, только потому, что забыл шапку. Таким же образом через год он бежал из Москвы в Петербург, вскочив в дили­жанс к товарищам.

В письме тетеньке Т. А. Ёргольской Толстой назвал отъезд на Кавказ «coup de tete» — «внезапной фантазией». Она тоже считала, что, «отправляясь на Кавказ, он не стро­ил никаких планов. Его юное воображение говорило ему: в значительных обстоятельствах человек должен отдаваться на волю случая, этого искусного регулятора всего» (запись в дневнике).

Тетушка лучше других понимала характер племянника. Во всём, что не касалось внутреннего мира, он был абсо­лютным фаталистом. Легко менял внешние условия жизни, отдаваясь на волю случая. Легко бросил университет, легко оставил хозяйство и легко отказался от светской жизни ра­ди суровой службы на Кавказе. Ну а Николенька? Сыграл роль подручного случая.

Но, разумеется, для этого внезапного отъезда, а про­ще говоря, бегства, были свои причины. О них говорится в начале повести «Казаки», где рассказывается об отъезде на Кавказ князя Оленина, альтер эго автора. Толстой бежал на Кавказ, запутавшись в долгах, в женщинах, в «скотской» жизни, надеясь, что кавказская природа, воспетая русски­ми поэтами и прозаиками, а также опасная служба повер­нут его на путь истинный.

Не случайно черновое название повести было «Беглец». Поездка на Кавказ была организована братьями в стиле ро­мантического приключения. До Саратова ехали на лоша­дях, а оттуда до Астрахани арендовали большую лодку с па­русом, лоцманом и двумя гребцами. Лодка была настолько большой, что на ней поместилась их коляска. Почти месяц длился этот вояж. Впоследствии Толстой вспоминал о нем как о «лучших днях своей жизни».

По дороге, в Казани, как и положено в романтическом путешествии, он испытал любовь к Зинаиде Молоствовой, подруге сестры Маши по Родионовскому институту. «Она не была красавицей, — писала об этой девушке ее племян­ница, — но удивительно стройна, обаятельна и интересна». Зинаида была почти невестой чиновника особых поруче­ний Николая Васильевича Тиле, и это придавало их любви какой-то зыбкий, призрачный и потому особенно волную­щий характер. На балу в Родионовском институте Зинаи­да Молоствова танцевала мазурку почти исключительно с Толстым. Видимо, он тоже нравился девушке. На Кавказе он запишет в дневнике: «Помнишь Архиерейский сад, Зи­наида, боковую дорожку. На языке висело у меня призна­ние, и у тебя тоже. Мое дело было начать; но, знаешь, отче­го, мне кажется, я ничего не сделал. Я был так счастлив, что мне нечего было желать, я боялся испортить свое... не свое, а наше счастье».

Он хотел отправить Зинаиде письмо с Кавказа, но... не знал ее отчества — Модестовна. Так, ничем, и закончилась эта первая в жизни Толстого история любви.

Оказавшись в казачьей станице Старогладковской, где служил Николенька, он 30 мая 1851 года пишет в дневнике: «Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже...»

Тем не менее некоторые из его мечтаний оправдались. Природа Кавказа пленила Толстого. Особенно горы! «Вдруг он увидал, шагах в двадцати от себя, как ему показалось в первую минуту, чисто-белые громады с их нежными очер­таниями и причудливую, отчетливую воздушную линию их вершин и далекого неба. И когда он понял всю даль между им и горами и небом, всю громадность гор, и когда почувст­вовалась ему вся бесконечность этой красоты, он испугал­ся, что это призрак, сон. Он встряхнулся, чтобы проснуть­ся. Горы были всё те же... "Теперь началось", — как будто сказал ему какой-то торжественный голос...» («Казаки»).

Но сама станица Старогладковская была расположе­на в низине, горы оттуда не просматривались. Офицерские же нравы были не столько суровые, сколько грубые. Здесь офицер вполне мог сказать другому: «Здравствуй, морда!»

«Офицеры все, — писал Толстой тетушке, — совершен­но необразованные, но славные люди и, главное, любящие Николеньку». Но Николай был здесь своим, а его младшему брату пришлось привыкать к новым отношениям.

«Какой-то офицер говорил, что он знает, какие я штуки хочу показать дамам, и предполагал только, принимая в со­ображение свой малый рост, что, несмотря на та, что у него в меньших размерах, он такие же показать может» (дневни­ковая запись от 4 июля 1851 года).

На Кавказе были разжалованные в рядовые из офице­ров, лишенные дворянства за уголовные или политические преступления. Их собирательный образ Толстой дал в рас­сказе «Из кавказских воспоминаний. Разжалованный». Это солдат Гуськов — неприятный и даже отвратительный, хотя и жалкий, тип. Это другой взгляд на «бедного», «маленько­го» человека, нежели тот, что был принят в русской литера­турной традиции. Гуськов вызывает жалость, но не состра­дание. Он выманивает у незнакомых офицеров деньги на водку, на карточную игру. Он старается быть с ними запа­нибрата, но при этом постоянно заискивает.

Одним из прототипов Гуськова был Александр Мат­веевич Стасюлевич, разжалованный за неизвестный про­ступок, который он совершил, будучи начальником кара­ула тифлисской тюрьмы. По одной версии, он за взятку помог бежать нескольким заключенным. По другой — его подчиненные отпускали по ночам закоренелых бандитов, которые грабили и убивали в ночном Тифлисе, а добычей делились с охраной. Он был родным братом известного ис­торика и журналиста М. М. Стасюлевича, впоследствии редактора журнала «Вестник Европы», в котором печата­лись И. С. Тургенев, И. А. Гончаров, А. Н. Островский, М. Е. Салтыков-Щедрин, П. Д. Боборыкин и другие писа­тели. А вот его брат, пройдя рядовым Кавказскую и Крым­скую кампании и вернув себе офицерский чин, неожидан­но покончил с собой довольно странным образом: вошел в реку в меховой шубе и утонул.

Другими прототипами Гуськова были Александр Ива­нович Европеус и Николай Сергеевич Кашкин — участ­ники кружка Петрашевского, в котором состоял и Федор Михайлович Достоевский. Во время службы Толстого на Кавказе Достоевский отбывал наказание на каторге в Ом­ске. Так, косвенным образом, пересеклись судьбы двух ве­ликих русских писателей.

Служба Толстого на Кавказе, где он провел два с поло­виной года (с июня 1851-го по январь 1854-го), оставляет сложное впечатление. Кавказские очерки (кроме «Разжа­лованного» — «Набег», «Рубка леса», «Дяденька Жданов и кавалер Чернов», «Как умирают русские солдаты») сильно отличаются от того, что Толстой затем написал в осажден­ном Севастополе. За исключением патетического рассказа о том, «как умирают русские солдаты», очерки написаны скорее в критическом ключе, несмотря на то, что Толстой был убежден в справедливости Кавказской войны.

Но он чувствовал, что своя правда есть и у горцев. Жес­токая тактика войны с планомерным вытеснением мест­ного населения с плодородных земель в бесплодные уще­лья с разорением аулов и вырубкой лесов, которые могли быть удобными местами для засад, едва ли могла нравить­ся Толстому. Да, он понимал, что «в войне русских с гор­цами справедливость, вытекающая из чувства самосохра­нения, на нашей стороне. Ежели бы не было этой войны, что бы обеспечивало все смежные богатые и просвещенные русские владения от грабежа, убийств, набегов народов ди­ких и воинственных?» (черновой вариант очерка «Набег»). К тому же горцев искусно поддерживали Англия и Турция, у которых имелись свои интересы в этом регионе.

Но Толстой не был политиком, да, в сущности, не был и военным по своей природе. Постепенно он привыкал к походному быту и даже стал находить в нем приятные сто­роны: охота, вольная жизнь, наслаждение природой... Тол­стого привлекали простые отношения между людьми, еже­дневно подвергавшимися смертельной опасности. В среде солдат и офицеров он открыл немало прекрасных и мужест­венных людей. Например, батарейный командир Алексеев, с которым он переписывался еще девять лет после службы на Кавказе, или уральский казак Хилковский, «старый сол­дат, простой, но благородный, храбрый и добрый», или мо­лодой офицер Буемский, послуживший прототипом пра­порщика Аланина в очерке «Набег», а возможно, и Пети Ростова в «Войне и мире».

Но обратимся к «Набегу», где описывается один из ка­рательных походов против горцев, в котором участвовал Толстой. На его глазах нелепо погибает тот самый «хоро­шенький прапорщик» Алании, который «беспрестанно подъезжал к капитану и просил его позволения броситься на ура...».

«— Мы их отобьем, — убедительно говорил он, — ото­бьем.

— Не нужно, — кротко отвечал капитан, — надо отсту­пать».

При взятии чеченского аула русские не встретили со­противления, но при отступлении в первом же перелеске попали в засаду. Вот почему мальчишка так рвался в бой... Ему не терпелось принять участие в настоящем деле! Он еще не понимал настоящей тактики. Он хотел справедливой войны!

«Прекрасные черные глаза его блестели отвагой».

Когда прапорщик умирал, «он был бледен, как платок, и хорошенькая головка, на которой заметна была только тень того воинственного восторга, который одушевлял ее за минуту перед этим, как-то странно углубилась между плеч и спустилась на грудь...».

Перед этим он спас козленка, которого хотели зарезать казаки в ауле. Жалобное блеяние козленка он принял за плач ребенка и бросился на его защиту!

«— Не трогайте, не бейте его! — кричал он детским го­лосом».

Кавказские очерки Толстого содержат немало сцен на­силия, в том числе над своими же солдатами. В незавер­шенном очерке «Дяденька Жданов и кавалер Чернов» рас­сказывается о рекруте из Саратовской губернии. Паренька били все кому не лень за то, что этот «дурачок» не умел слу­жить. «Его били на ученье, били на работе, били в казармах. Кротость и отсутствие дара слова внушали о нем самое дур­ное понятие начальникам; а у рекрутов начальников много: каждый солдат годом старше его мыкает им куда и как угод­но... Его выгоняли на ученье, — он шел, давали в руку тесак и приказывали делать рукой так, — он делал, как мог, его били — он терпел. Его били не затем, чтобы он делал лучше, но затем, что он солдат, а солдата нужно бить. Выгоняли его на работу, он шел и работал, и его били, били опять не за­тем, чтобы он больше или лучше работал, но затем, что так нужно... Когда старший солдат подходил к нему, он снимал шапку, вытягивался в струнку и готов был со всех ног бро­ситься, куда бы ни приказали ему, и, ежели солдат подни­мал руку, чтоб почесать в затылке, он уже ожидал, что его будут бить, жмурился и морщился...»

В кавказских очерках Толстого проявилось то, что со­ставит основу его мировоззрения. Неприятие насилия лю­бого рода. Над козленком, ребенком или солдатом. Всё это вызывает в нем либо отвращение, либо задумчивую грусть, как в случае с гибелью Аланина. Эта смерть буквально на­поминает гибель Пети Ростова, который за день до смерти угощал офицеров изюмом и жалел пленного французского мальчика.

Не случайно ни «Набег», ни «Рубка леса», ни «Разжа­лованный», которые печатались в журнале «Современ­ник» тогда же, когда выходили «Детство», «Отрочество», «Юность» и «Севастопольские рассказы», принесшие авто­ру огромный читательский успех, почти не были замечены публикой и критикой. К такому Толстому еще нужно было привыкнуть. Принять (или не принять?) его правоту (или неправоту?) в крайне радикальном взгляде на мир, где ни­какое насилие не может иметь оправдания.

Да, на Кавказе Толстой во многом продолжает тот об­раз жизни, который он вел и в Москве, и в Петербурге, и в Туле. Опять карты, девки... Он проигрывает свои деньги, деньги брата, залезает в долги и пишет покаянные письма тетушке Ёргольской. Кавказский период, увы, заканчива­ется тем же, чем и казанский, — лечением от неприятной болезни. Но, читая дневник Толстого этого времени, не го­воря уже о «Детстве», мы видим, как неожиданно вырас­тает этот будущий духовный гигант. И всё это происходит вдруг.

Вдруг в первые же дни пребывания на Кавказе он испы­тывает сильнейшее религиозное потрясение, которое сам не может не только объяснить, но даже описать точными словами.

Запись от 12 июня: «Вчера я почти всю ночь не спал, пописавши дневник, я стал молиться Богу. — Сладость чувства, которое испытал я на молитве, передать невоз­можно. Я прочел молитвы, которые обыкновенно творю: Отче, Богородицу, Троицу, Милосердия Двери, воззва­ние к Ангелу хранителю и потом остался еще на молит­ве. Ежели определяют молитву просьбою или благодар­ностью, то я не молился. — Я желал чего-то высокого и хорошего; но чего, я передать не могу; хотя и ясно со­знавал, чего я желаю. — Мне хотелось слиться с Сущест­вом всеобъемлющим. Я просил Его простить преступле­ния мои; но нет, я не просил этого, ибо я чувствовал, что ежели Оно дало мне эту блаженную минуту, то Оно про­стило меня. Я просил и вместе с тем чувствовал, что мне нечего просить, и что я не могу и не умею просить. Я бла­годарил, да, но не словами, не мыслями. Я в одном чувст­ве соединял всё, и мольбу, и благодарность. Чувст­во страха совершенно исчезло. — Ни одного из чувств веры, надежды и любви я не мог бы отделить от общего чувства. Нет, вот оно чувство, которое я испытал вчера, — это лю­бовь к Богу. — Любовь высокую, соединяющую в себе всё хорошее, отрицающую всё дурное».

Это потрясение закончилось вроде бы ничем: «...плотская — мелочная сторона опять взяла свое, и не прошло и часу, я почти сознательно слышал голос порока, тщеславия, пустой стороны жизни; знал, откуда этот голос, знал, что он погубит мое блаженство, боролся и поддался ему. Я заснул, мечтая о славе, о женщинах; но я не виноват, я не мог. — Вечное блаженство здесь невозможно. Страда­ния необходимы. Зачем? не знаю...»

И это напоминает его первое впечатление от приезда на Кавказ: «Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже».

Кавказ пробудил в Толстом нечто. Это был второй по мощи внутренний толчок после того, который он испытал в университетской клинике. Еще один этап его духовного рождения.

Не случайно именно на Кавказе он пишет «Детство». Писать его он начал раньше, находясь в Москве и Ясной Поляне, но закончить смог именно на Кавказе. По-видимо­му, сама кавказская природа, прозрачный горный воздух, как и прозрачные отношения между людьми, способство­вали этому. «Детство» — первая законченная вещь Толсто­го. И сразу — великое произведение. Вдруг в русскую и ми­ровую литературу пришел новый гений.

С публикацией «Детства» в «Современнике» был свя­зан один курьез. Посылая повесть в Петербург, Толстой не решился назвать себя полным именем и подписался инициалами «Л. Н.». Повесть он заканчивал в Пятигор­ске, где проходил курс лечения водами. Не имея посто­янного места проживания, в письме Некрасову уже из станицы Старогладковской он дал обратный адрес свое­го брата Николая, тоже увлекавшегося писательством. Николай был известен среди родных и знакомых Тол­стых как человек умный и основательный, каковым в их представлении вовсе не был Лёвочка. Поэтому многие ре­шили, что «Детство» — литературный дебют Николая. Ведь и имя главного героя было Николенька.

Отправляя рукопись Некрасову, таинственный «Л. Н.» в письме ясно дал ему понять, что «Детство» — только на­чало огромного романа под названием «Четыре эпохи раз­вития» (Толстой предполагал, что будет четыре части: «Дет­ство», «Отрочество», «Юность» и «Молодость»). Поэтому он был согласен на любые сокращения, но требовал печа­тать повесть «без прибавлений и перемен». И это понятно: прибавления и перемены могли бы нарушить целостность будущего «здания». Но Некрасов был опытным журналис­том. Он по достоинству оценил талант неизвестного авто­ра, но потакать ему в строительстве воздушных замков не стал. Он опубликовал повесть под скромным журнальным названием «История моего детства».

Толстой был возмущен! Сначала он написал Некра­сову гневное письмо, которое благоразумно не отправил. «С крайним неудовольствием прочел я в IX № "Современ­ника" повесть под заглавием "История моего детства" и уз­нал в нем роман "Детство", который я послал вам». В от­правленном письме Толстой сильно смягчил тон, но тем неменее не скрыл своего «неудовольствия»: «Кому какое дело до истории моего детства?» Молодой автор поставил извест­нейшему поэту и маститому журналисту жесткое условие: «Я буду просить Вас, милостивый государь, дать мне обе­щание, насчет будущего моего писания, ежели Вам угодно будет продолжать принимать его в свой журнал, — не изме­нять в нем ровно ничего».

И Толстой уже имел на это некоторое право. Успех «Дет­ства» превзошел самые смелые ожидания. Талант молодого кавказского офицера оценили И. С. Тургенев, И. И. Пана­ев, П. В. Анненков и другие литературные авторитеты того времени.

Тем не менее, впервые подписывая письмо в «Совре­менник» своим полным именем, Толстой просил Некрасо­ва, «чтобы это было известно одной редакции».

Подпоручик Севастопольский

Жизнь и служба на Кавказе оказали громадное вли­яние на Толстого. В будущем он признается в «посмерт­ной любви» к Кавказу. «Он (Лев Николаевич. — П. Б.) час­то говорил мне, что лучшие воспоминания его жизни при­надлежат Кавказу», — писала его жена Софья Андреевна. О Кавказе будут написаны шедевры Толстого — повести «Казаки» и «Хаджи-Мурат», рассказ «Кавказский пленник» и др.

А пока 20 января 1854 года он едет из Старогладков- ской в Старый Юрт в надежде получить Георгиевский крест. Однако его не представили к награде. Толстой по­кидает Кавказ обычным солдатом и без «Георгия». Толь­ко в Туле из газеты «Русский инвалид» он узнает, что еще 9 января 1854 года был произведен в самый нижний офи­церский чин — прапорщика. Не слишком завидная карьера после двух с половиной лет на войне!

Однажды он чудом избежал смерти. Об этой истории он рассказывал личному врачу Душану Маковицкому в при­сутствии жены Софьи Андреевны.



Поделиться книгой:

На главную
Назад