Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ЖЗЛ-Лев Толстой. Свободный человек - Павел Валерьевич Басинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вернувшись в Пирогово, он писал ему: «...давно мне ничего не было такого приятного, как мой приезд в Ясную, но у меня тоже была мысль о том, как бы я невольно не ска­зал или не сделал бы чего неприятного вам, что легко могло случиться, так как я отвык от людей, даже самых близких, и это был мой первый выезд из Пирогова после более трех лет, а у вас я встретил и венгерцев-криминалистов, и ев­реев-банкиров, и Бутурлина, и Абрикосовых, приехавших от Черткова, и всё это очень любопытно, но одичавшему человеку трудно; поэтому у меня всё время, как оказалось, был пульс горячечный, и я мог и сказать что-нибудь такое, что и не должен был говорить. Приехавши домой, я вспом­нил, что я не поговорил с тобой о многом, о чем именно хо­тел поговорить, но поговорить с тобой хотелось так много, что во всяком случае всего бы не успел; когда теперь при­дется увидаться, Бог знает».

Во время его приезда сделали фотографический сни­мок. Два старичка сидят друг напротив друга. Они похожи внешне, но дистанция между ними огромна! И кажется, не­даром старший брат отвел взгляд в сторону. В отличие от младшего, который смотрит в упор, как смотрел в это вре­мя уже на всех, никого и ничего не боясь. Этот знамени­тый взгляд, испытующий, пронизывающий, проникающий в самую душу, описали многие, кто бывал в Ясной Поляне в последние годы жизни писателя. На брата он, конечно, смотрит не так. Но смотрит — в упор. А Сергей Николае­вич — в сторону.

Жизнь всё изменила и расставила по своим местам. Тот, кому Лёва хотел подражать (хотел быть им), стал обычным тульским помещиком. Да, по-своему интересным. Свое­нравным. Аристократом в самом точном смысле этого сло­ва. Он жил в своем имении, как в з&мке, почти безвыездно, как старик Болконский в «Войне и мире», ни в ком и ни в чем не нуждаясь. Даже — в Церкви, которую не любил, иг­норировал, не исповедуясь и не причащаясь десятками лет и вступая в конфликт с тульской консисторией*.

Всё равно — обыкновенным помещиком.

После его жизни не осталось ничего выдающегося. Да­же красивую усадьбу его, Пирогово, в которой любил бы­вать младший брат, задумавший здесь «Хаджи-Мурата», сожгли мужики в 1919 году. И будем откровенны: сожгли еще и потому, что не очень любили покойного хозяина — он был с ними слишком суров. Находившийся в этом же имении дом его сестры Марии Николаевны не сожгли. Ее мужики любили.

«...с Сережей мне хотелось только подражать ему, — пишет Толстой в «Воспоминаниях», еще и еще раз назы­вая это слово. — С первого детства началось это подража­ние. Он завел кур, цыплят своих, и я завел таких же. Едва ли это было не первое мое вникновение в жизнь животных.

"Консистория Русской православной церкви — учреждение при епископе по управлению епархией.

Помню разной породы цыплят: серенькие, крапчатые, с хохолками, как они бегали на наш зов, как мы кормили их и ненавидели большого голландского, старого, облезлого петуха, который обижал их. Сережа и завел этих цыплят, выпросив их себе; то же сделал и я, подражая ему. Сережа на длинной бумажке рисовал и красками расписывал (мне казалось, удивительно хорошо) подряд разных цветов кур и петушков, и я делал то же, но хуже».

Подражая, всегда делаешь хуже. Так и в Казани Лев не­удачно подражал Сергею, блестящему студенту математи­ческого факультета, ученику самого Николая Ивановича Лобачевского.

Сергей замечательно пел, рисовал, был интересным со­беседником. Главное, он был comme il faut[8]. Он умел изыс­канно одеваться и подавать себя.

Лев пытался делать то же самое, но — хуже.

Стараясь подражать Сергею, он становится карика­турой. Сергей был гордый, уверенный в себе. Ему бы­ло наплевать на мнение окружающих. Толстой отме­чает в брате эту главную черту, которой он страшно завидовал, — эгоизм. Но и непосредственность. Таким он и оставался до старости, как пишет о нем младший брат: «...таким, каким был: совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой сте­пени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал».

Лёва тоже старался выглядеть comme il faut. Очень ста­рался. Но так старался, что порой выходило смешно.

В воспоминаниях бывшего студента Казанского уни­верситета 1840-х годов Валерияна Николаевича Назарьева юный Лев описан с беспощадной иронией. Кстати, опуб­ликованы они были уже в 1890 году, когда Толстой был признан всем миром как великий человек.

«В первый раз в жизни встретился мне юноша, преис­полненный такой странной и непонятной для меня важ­ности и преувеличенного довольства собою». Граф сразу оттолкнул его «напускной холодностью, щетинистыми во­лосами и презрительным выражением прищуренных глаз». Назарьев проницательно замечает его «неуклюжесть и за­стенчивость». Но при этом, стараясь примкнуть к кружку студенческой аристократии, молодой Толстой «едва отве­чал на мои поклоны, точно хотел показать, что и здесь мы далеко не равны, так как он приехал на рысаке, я пришел пешком».

«Самый пустяшный малый», — добродушно называ­ет Льва в письмах ему Сергей. А домашний учитель, сту­дент Поплонский, так говорил о талантах братьев Толстых: «Сергей и хочет, и может, Дмитрий хочет, но не может, а Лев и не хочет, и не может».

Тем не менее биограф Толстого Н. Н. Гусев заметил важную вещь. Поступив в Казани на восточное отделение университета, Лев провалил первые экзамены. Но при этом он не получил ни одной посредственной оценки. Либо «ко­лы», либо «пятерки» и «четверки». «Колы» — история, гео­графия, статистика. «Четверки» — математика и словес­ность. И — блестящее знание языков: французский (пять с плюсом), немецкий, арабский, турецко-татарский. «Созда­ется впечатление, — пишет Гусев, — что ни одного спра­шиваемого предмета Толстой не знал посредственно: то, что его спрашивали, он знал или отлично и хорошо, или не знал совершенно...»

Из четверых братьев Толстых один только Лев не окон­чил учебного заведения и не имел никакого системати­ческого образования — ни гимназического, ни универ­ситетского. С отделения восточных языков перевелся на юридический, но и его бросил.

А вот его братья окончили университет и могли слу­жить по военной или гражданской части. В то время мо­лодым дворянам так полагалось — послужить. Старший, Николай, в 1844 году поступил на военную службу в артил­лерию и вскоре перевелся на Кавказ. Сергей после универ­ситета был зачислен в императорскую гвардию, где реально служил только год, а затем, до выхода в отставку в чине ка­питана, вел светский образ жизни в Москве и Туле, «цыга- нерствовал», как выражался его брат Николай, то есть увле­кался знаменитыми цыганскими хорами и цыганками, на одной из которых, Марии Шишкиной, впоследствии и же­нился...

Николай, тезка отца и любимец матери, служил для младших братьев чем-то вроде недосягаемого идеала. Лев Николаевич вспоминал, что они обращались к нему на «вы». Он был существенно старше их всех, даже Сергея — почти на три года.

«Он был удивительный мальчик и потом удивитель­ный человек, — пишет о нем Толстой. — Тургенев говорил про него очень верно, что он не имел только тех недостат­ков, которые нужны для того, чтобы быть писателем. Он не имел главного нужного для этого недостатка: у него не бы­ло тщеславия, ему совершенно неинтересно было, что ду­мают о нем люди».

Тургенев здесь не просто упомянут. Он был верхов­ным литературным авторитетом пятидесятых—шестидеся­тых годов в то время, когда два брата, Лев и Николай, всту­пали на писательское поприще. Лев сделал это первым, в сентябре 1852 года опубликовав в журнале «Современник» повесть «Детство». Спустя месяц Николай читал ему вслух свой очерк «Охота на Кавказе», который сам же Лев послал редактору «Современника» поэту Некрасову. Некрасов на­шел, что Николай «тверже владеет языком», чем младший брат. Высоко ценил его и Тургенев, с которым они были дружны. Все данные, чтобы стать писателем, были у Нико- леньки, а не у Лёвы. Ведь Лёва только всем подражал. Даже кур собственных нарисовать не мог, воровал у Сережи. Ни- коленька придумал «Фанфаронову гору», на которую обе­щал вести братьев, если они выполнят три условия: во-пер­вых, стать в угол и не думать о белом медведе; во-вторых, пройти, не оступившись, по щелке между половицами; в-третьих, в продолжение года не видать зайца, живого или мертвого и даже жареного. Понятно, что абсолютно не­выполнимым было уже первое условие. Николенька был весь в мать. Неистощимый выдумщик! «Воображение у не­го было такое, что он мог рассказывать сказки или исто­рии с привидениями или юмористические истории в духе m-me Radcliff[9] без остановки и запинки целыми часами и с такой уверенностью в действительность рассказываемо­го, что забывалось, что это выдумка». В это же время он ри­совал чертей в самых разнообразных позах, и эти рисунки «тоже были полны воображения и юмора».

Николай, если можно так выразиться, и Кавказ «приду­мал» для Льва. Ведь это за своим старшим братом он пом­чался туда весной 1851 года, потому что жизнь его в это время была такая «безалаберная, распущенная, что он был готов на всякое изменение ее». То есть и здесь он брату под­ражал.

Николай умер рано, в 1860 году, от чахотки во фран­цузском городке Гиере на руках Льва. Но, сравнивая «Дет­ство» с «Охотой на Кавказе», можно с уверенностью ска­зать, что великим писателем Николай не стал бы. Слог-то твердый, а дыхания гения нет. Нет того ангела-утешителя, который прилетает к детской кроватке, чтобы утереть дитя­ти слезы («Детство»).

Главной чертой Николая, которую он тоже унаследовал от матери, была «середина». «Не эгоизм и не самоотверже­ние, — пишет о нем Толстой, — а строгая середина. Он не жертвовал собой никому, но никогда никому не только не повредил, но не помешал. Он и радовался, и страдал в се­бе одном».

Может быть, поэтому Толстой и не нашел для него в своей прозе подходящего героя. Что в жизни хорошо, для литературы не годится. Например, Сергей отразился в об­разе Андрея Болконского. Безупречные манеры, внешний вид, острословие. Но Андрей Болконский, в отличие от Сергея, был карьеристом — конечно, не в пошлом, а в «на­полеоновском» смысле. Сергей карьеристом не был. И по той же самой причине — не было тщеславия. Слишком рав­нодушен к «мнению людей».

Равнодушен к нему был и Дмитрий. Митя с детства был серьезен. «И я тоже хотел в этом подражать ему», — при­знаётся Толстой. В раннем возрасте Дмитрий, может быть, под влиянием тетушки Ёргольской, стал очень религиоз­ным. «Религиозные стремления, естественно, направили его на церковную жизнь. И он предался ей, как он всё де­лал, до конца. Он стал есть постное, ходить на все церков­ные службы и еще строже стал относиться к себе». То же случится с самим Толстым в конце семидесятых годов, в начале «духовного переворота». Он тоже станет есть пост­ное и ходить на все церковные службы, пока не разочару­ется в Церкви. Выходит, что и здесь Лёва вроде бы подра­жал Мите.

Даже знаменитое толстовское «опрощение» придумал не он, а Митя. «Он не танцевал и не хотел этому учиться, студентом не ездил в свет, носил один студенческий сюр­тук с узким галстуком...» Однажды Митя заявился к князю Дмитрию Александровичу Оболенскому в фуражке и нан­ковом пальто, под которым... ничего не было. «Он находил это излишним». У Оболенского были гости, и он предло­жил визитеру раздеться, но тот сел в пальто посреди зала и, не стесняясь присутствием гостей, обратился к князю с вопросом: где ему «лучше служить, чтобы принести больше пользы?».

Дмитрий умер раньше Николая, в 1856-м. Тоже от ча­хотки. До этого с ним случился «переворот»: дотоле вед­ший правильный образ жизни, он «вдруг стал пить, курить, мотать деньги и ездить к женщинам». Впрочем, и здесь он оказался «серьезен». «Ту женщину, проститутку Машу, ко­торую он первую узнал, он выкупил и взял к себе».

В «Анне Карениной» Дмитрий стал прототипом бра­та Константина Левина, Николая. И так же, как в романе, младший брат посетил старшего перед его смертью. Дмит­рий умирал в Орле. «Он был ужасен, — пишет Толстой в «Воспоминаниях». — Огромная кисть его руки была при­креплена к двум костям локтевой части, лицо было — одни глаза и те же прекрасные, серьезные, а теперь выпытыва­ющие. Он беспрестанно кашлял и плевал, и не хотел уми­рать, не хотел верить, что он умирает. Рябая, выкупленная им Маша, повязанная платочком, была при нем и ходила за ним. При мне по его желанию принесли чудотворную икону. Помню выражение его лица, когда он молился на нее...»

В 1904 году, умирая в Пирогове, в присутствии опять- таки младшего брата Льва, Сергей пожелал исповедаться, причаститься. За священником отправился Лев.

И когда Николай умирал в Гиере, стоически, без икон и священников, единственным его помощником и «исповед­ником» был младший брат Лев. Он помогал ему одеваться и выслушивал его жалобы. Как-то так вышло, что именно Лев оказался рядом со всеми тремя старшими братьями пе­ред их смертью. Он, который всегда подражал. Который ка­зался «самым пустяшным малым». Он стал свидетелем кон­ца жизненного пути кумиров своего детства, отрочества и юности. Ведь все они были лучше или, по крайней мере, гораздо интереснее, чем он...

Он — Лев Толстой.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

БЕГЛЕЦ (1847-1862)

Утро помещика

В начале июля 1847 года в Ясной Поляне собрались братья Толстые: Николай, Сергей, Дмитрий и Лев, — что­бы подписать подготовленный их опекуном, помещиком Александром Сергеевичем Воейковым, раздельный акт о наследстве, доставшемся им от отца.

По тогдашним законам дочери из родительского на­следства получали одну четырнадцатую часть движимого имущества и одну восьмую недвижимого, остальное поров­ну делилось между сыновьями. Братья Толстые решили вы­делить сестре Марии равную с ними часть наследства. В ре­зультате Николай получил имение Никольское в Чернском уезде Тульской губернии, Сергей — Пирогово в Крапивен­ском уезде вместе с конным заводом, Дмитрий стал собст­венником Щербачевки в Курской губернии, а Марии отош­ли 150 душ крестьян и 904 десятины земли в том же Пиро- гове, где на всю жизнь поселится Сергей. Льву досталась Ясная Поляна с 1470 десятинами земли и 300 крестьянских душ.

Согласно устным воспоминаниям Сергея Николаеви­ча, младший брат сам просил остальных отдать ему Ясную, хотя по доходности это было худшее из четырех имений. Возможно, причиной тому был не только семейный идеа­лизм Льва, мечтавшего обосноваться непременно в родо­вом гнезде, но и другая черта характера, которую в нем от­метил всё тот же Сергей: презрение к деньгам.

Вступление в права наследства, по-видимому, стало главной причиной того, что Лев, единственный из братьев, не получил высшего образования. Ко времени подписания раздельного акта трое старших братьев уже окончили или оканчивали Казанский университет. Младший же только начинал учиться, да еще и менял факультеты. Почувство­вав себя полноправными помещиками, молодые люди не­медленно отправились в свои владения. Так же поступил и Лев. Но для этого пришлось оставить университет.

Однако расставание с университетскими стенами не слишком опечалило юношу. Судя по воспоминаниям В. Н. Назарьева, с которым Толстой незадолго до выхода из университета оказался в карцере за прогул лекций, уни­верситетской наукой он тяготился. «Что вынесем мы из университета? — говорил он в карцере. — Подумайте и от­вечайте по совести. Что вынесем мы из этого святилища, возвратившись восвояси, в деревню? На что будем пригод­ны, кому нужны?»

Девятнадцатого апреля 1847 года он получил увольне­ние из числа студентов юридического факультета, а 1 мая уже был в Ясной Поляне. Из Казани его провожали друж­ной компанией. Как рассказывает историк Н. П. Загоскин, «в квартиру братьев Толстых, во флигеле дома Петонди, собралась небольшая кучка студентов, желавших прово­дить Льва Николаевича в далекий и трудный по условиям сообщения того времени путь... Как водится, за отъезжаю­щего выпили, наказав ему всякого рода пожеланий... То­варищи проводили Льва Николаевича до перевоза через Казанку, которая находилась в полном разливе, и здесь в последний раз отдали ему последнее целование».

Чтобы представить себе состояние Толстого, покидав­шего Казань в апреле 1847 года, заглянем в первую извест­ную запись в его дневнике, сделанную незадолго до это­го: «77марта 1847года. Казань. Вот уже шесть дней, как я поступил в клинику, и вот шесть дней, как я почти доволен собою. Les petite causes produisent de grands effets[10]. — Я по­лучил Гаонарею, понимается, от того, от чего она обыкно­венно получается...»

Начало самостоятельного пути Толстого и его твор­чества (в старости он будет считать дневник главным произведением своей жизни) совпадает с самой по­стыдной болезнью, которой может заболеть восемнадцати­летний юноша. Он заразился гонореей от казанской про­ститутки. Но при этом «почти доволен собой». Постыдная болезнь не угнетает его, но обращается в духовную поль­зу. Это прекрасный повод, чтобы задуматься над жизнью и поставить перед собой вопрос: «Кто ты?» Сами условия клиники благоприятствуют этому. «Здесь я совершенно один, мне никто не мешает, здесь у меня нет услуги, мне никто не помогает — следовательно, на рассудок и память ничто постороннее не имеет влияния, и деятельность моя необходимо должна развиваться».

Но о какой «деятельности» может идти речь во вре­мя стационарного лечения гонореи? В этом-то и весь фо­кус! С первой же дневниковой записи Толстой разделяет де­ятельность внешнюю и внутреннюю, отдавая предпочтение, конечно, второй. По его мнению, только предоставленный самому себе человек, в каком бы физическом и моральном состоянии он ни находился, способен жить подлинной жиз­нью. В этом главное условие человеческой свободы.

«Оставь действовать разум, он укажет тебе на твое на­значение, он даст тебе правила, с которыми смело иди в общество. Всё, что сообразно с первенствующею способ­ностью человека — разумом, будет сообразно со всем, что существует; разум отдельного человека есть часть всего су­ществующего, а часть не может расстроить порядок целого. Целое же может убить часть».

Но кто он? Недоучившийся студент, «пустяшный ма­лый». Весь сотканный из посторонних влияний. Подража­ющий то Николеньке, то Сереже, то Мите. И уже тронутый тем, что он метко называет в первой дневниковой записи «ранним развратом души». И вот этим состоянием он «до­волен». Потому что именно с этой точки открывается под­линная, а не вымышленная перспектива жизни.

Надо только остаться наедине с самим собой...

Спустя два месяца, в Ясной Поляне, он сформулирует главный принцип, согласно которому будет строить свою жизнь. «Дойду ли я когда-нибудь до того, чтобы не зависеть ни от каких посторонних обстоятельств? По моему мне­нию, это есть огромное совершенство; ибо в человеке, ко­торый не зависит ни от какого постороннего влияния, дух необходимо по своей потребности превзойдет материю, и тогда человек достигнет своего назначения».

Но до этого ему еще очень далеко.

А пока он становится помещиком.

В обывательском представлении существует расхожий образ Толстого — богатого помещика. Дескать, именно по­ложение богатого помещика давало ему возможность жить независимо и писать что вздумается. Этот взгляд во многом спровоцировал сам Толстой, который после пережитого им «духовного переворота» испытывал мучительный стыд за свою «роскошную жизнь» в соседстве с крестьянской ни­щетой. В этом свете и знаменитое толстовское «опроще­ние», попытка «слияния с народом» многим видится своего рода барской прихотью. Вольно ему было пахать и косить, когда в его распоряжении были барский дом со слугами и лакеями, письменный стол с библиотекой и два рояля для услаждения музыкального слуха...

На самом деле опыт Толстого-помещика с самого нача­ла оказался плачевным. Об этом в начале пятидесятых годов он написал два автобиографических произведения — «Утро помещика» и незаконченный «Роман русского помещика». Из этих вещей с очевидностью следует, что ни по своему характеру, ни по условиям экономической жизни того вре­мени молодой Толстой не мог состояться как помещик.

Он отправился в деревню с намерением «сделать, сколь­ко возможно, своих крестьян счастливыми». Герой «Ут­ра помещика» девятнадцатилетний князь Нехлюдов перед тем, как бросить университет и посвятить себя сельской жизни, пишет своей тетушке (ее прототипом была Т. А. Ёр- гольская):

«Милая тетушка.

Я принял решение, от которого должна зависеть участь всей моей жизни. Я выхожу из университета, чтоб посвятить себя жизни в деревне, потому что чувст­вую, что рожден для нее. Ради Бога, милая тетушка, не смейтесь надо мной. Вы скажете, что я молод; может быть, точно я еще ребенок, но это не мешает мне чувст­вовать свое призвание, желать делать добро и любить его».

В ответе тетушки, написанном по-французски (именно так писала любимому племяннику Татьяна Александров­на), указывается на три ошибки, которые совершает Не­хлюдов:

«Ты говоришь, что чувствуешь призвание к деревен­ской жизни, что хочешь сделать счастие своих крестьян и что надеешься быть добрым хозяином. 1) Я должна сказать тебе, что мы чувствуем свое призвание только тогда, ког­да уж раз ошибемся в нем; 2) что легче сделать собственное счастие, чем счастие других, и 3) что для того, чтоб быть добрым хозяином, нужно быть холодным и строгим чело­веком, чем ты едва ли когда-нибудь будешь, хотя и стара­ешься притворяться таким».

Последняя ошибка была, пожалуй, самой главной. Мо­лодой Толстой только «притворялся» помещиком, играл чужую роль, думая, что играет свою.

С раннего утра Нехлюдов, «напившись кофею», ходит по деревне с записной книжкой и пачкой ассигнаций в кармане.

В записной книжке отмечены нужды крестьян, которые он собирается удовлетворить с помощью ассигнаций, получен­ных им за счет использования рабского труда. Крестьяне это понимают или бессознательно чувствуют. И потому все раз­говоры крестьян с помещиком превращаются в театр абсурда с его приемом «испорченной коммуникации». Говоря с ним, крестьяне держат в уме одно: вытянуть из доброго барина как можно больше денег. При этом они играют роль послушных рабов, которые согласны со всеми резонами своего владельца, желающего их осчастливить за их же счет. Нехлюдов же как чуткий юноша понимает или, опять же, бессознательно чувст­вует ложность своего положения, всю искусственность своей роли «благодетеля», но боится признаться в этом.

Вот характерный диалог Нехлюдова с пятидесятилет­ним крестьянином Иваном Чурисом, которого он, моло­дой человек, про себя именует Чурисенком.

«— Вот пришел твое хозяйство проведать, — с дет­ским дружелюбием и застенчивостью сказал Нехлюдов, ог­лядывая одежду мужика. — Покажи-ка мне, на что тебе со­хи, которые ты просил у меня на сходе.

Сошки-то? Известно, на что сошки, батюшка ваше сиятельство. Хоть мало-мальски подпереть хотелось, сами изволите видеть; вот анадысь угол завалился; еще помило­вал Бог, что скотины в ту пору не было. Все-то еле-еле ви­сят, — говорил Чурис, презрительно осматривая свои рас­крытые кривые и обрушенные сараи. — Теперь и стропила, и откосы, и перемёты только тронь — глядишь, дерева дельного не выйдет. А лесу где нынче возьмешь? сами из­волите знать.

Так на что тебе пять сошек, когда один сарай уже за­валился, а другие скоро завалятся? Тебе нужны не сошки, а стропила, перемёты, столбы, — всё новое нужно, — сказал барин, видимо щеголяя своим знанием дела.

Чурисенок молчал.

Тебе, стало быть, нужно лесу, а не сошек; так и гово­рить надо было.

Вестимо нужно, да взять-то негде: не всё же на бар­ский двор ходить! Коли нашему брату повадку дать к ваше­му сиятельству за всяким добром на барский двор кланять­ся, какие мы крестьяне будем? А коли милость ваша на то будет, насчет дубовых макушек, что на господском гумне так, без дела лежат, — сказал он, кланяясь и переминаясь с ноги на ногу, — так, може, я которые подменю, которые поурежу и из старого как-нибудь соорудую.

Как же из старого? Ведь ты сам говоришь, что всё у тебя старо и гнило; нынче этот угол обвалится, завтра тот, послезавтра третий; так уж ежели делать, так делать всё за­ново, чтоб недаром работа пропадала. Ты скажи мне, как ты думаешь, может этот двор простоять нынче зиму или нет?

А кто е знает!

Нет, ты как думаешь? Завалится он — или нет?

Чурис на минуту задумался.

Должон весь завалиться, — сказал он вдруг».

Это напоминает начало «Мертвых душ» Гоголя, где у гостиницы города N два мужика обсуждают, «доедет то колесо, если б случилось, в Москву, или не доедет»: «До­едет», — отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не до­едет?» — «В Казань не доедет». Кстати, «Мертвые души» были в списке книг, которые оказали наибольшее вли­яние на Толстого в возрасте от четырнадцати до двадца­ти лет. И очень возможно, что во время написания этой сцены Толстой помнил о начале гоголевской поэмы. Но в то же время в 1890 году в разговоре со своим первым за­рубежным биографом Рафаилом Лёвенфельдом Тол­стой утверждал, что все эпизоды разговоров Нехлюдова с крестьянами не были вьщуманы, что всё это было пережи­то им лично.

В середине октября 1848 года Толстой уехал в Москву.

Пустяшный малый

В середине лета 1847 года Толстой перестает вести днев­ник и возвращается к нему только через три года, в июне 1850-го. Но, едва начав писать, он вновь его забрасывает, теперь на пять месяцев, и возобновляет лишь в декабре. Что происходило с ним за это время?

«Пустившись в жизнь разгульную, — пишет он 8 дека­бря 1850 года, — я заметил, что люди, стоявшие ниже ме­ня всем, в этой сфере были гораздо выше меня; мне стало больно, и я убедился, что это не мое назначение».

И вновь мы имеем дело с одной из самых важных черт натуры Толстого — его способностью обращать свои жиз­ненные поражения в духовную пользу...

Его первый опыт в роли помещика вроде бы тоже был неудачным. Толстой был слишком азартен для этого, в от­личие от своего будущего товарища Афанасия Фета, ко­торый умел сочетать гениальный лирический дар с холод­ной расчетливостью деревенского хозяина. Но именно этот опыт позволил Толстому написать «Утро помещика», затем «деревенские» страницы «Войны и мира» и «Анны Карени­ной», «Поликушку», «Власть тьмы» и другие произведения. На этот удивительный «перевертыш», когда поражение вдруг оборачивается победой, шутливо указывал старший брат писателя Сергей в разговоре с племянником Сергеем Львовичем: «Вашего отца приказчик обворует на 1000 руб­лей, а он его опишет и получит за это описание 2000 рублей: тысяча рублей в барышах».

Он оставался «в барышах» в результате всех поражений. Не были исключением и три беспутных года, проведенные в Москве и Петербурге, когда он оказался «без денег и кру­гом должен».

В июне 1850-го он пишет в дневнике: «Зиму третьего го­да я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому что такого рода жизнь мне нравилась».

Ему нравилось, что «все гостиные открыты для него, на каждую невесту он имеет право иметь виды» и «нет ни од­ного молодого человека, который бы в общем мнении све­та стоял выше его». В Москве он поселился в районе Арба­та во флигеле дома поручицы Дарьи Ивановны Ивановой в Малом Николопесковском переулке, где проживала семья Перфильевых. Василий Степанович Перфильев, или «Ва­сенька», как называет его Толстой в дневнике, был женат на дочери скандально знаменитого Федора Ивановича Тол­стого-Американца, двоюродного дяди Льва Толстого, изоб­раженного Пушкиным в «Евгении Онегине» в виде дуэлян­та Зарецкого и Грибоедовым в «Горе от ума» в случайном образе, который мелькает в монологе Репетилова:

Не надо называть, узнаешь по портрету: Ночной разбойник, дуэлист, В Камчатку сослан был, вернулся алеутом, И крепко на руку нечист...

Перфильев был чиновником и занимал разные ад­министративные должности. В семидесятые годы он да­же стал московским губернатором. В то же время это был беспечный и легкомысленный человек. Его имя в раннем дневнике Толстого часто упоминается в связи с кутежа­ми. По-видимому, Перфильев послужил прототипом само­го беспутного, но и самого симпатичного персонажа «Ан­ны Карениной» — Стивы Облонского. Самому Перфильеву это сравнение не нравилось, и Толстой из деликатности его отрицал. Но свояченица Толстого Татьяна Андреевна Куз- минская и сослуживец Перфильева Владимир Константи­нович Истомин утверждали, что между Стивой и «Васень­кой» было несомненное сходство.

Светская жизнь в Москве предполагала игру в карты, и Толстой отдал дань этой традиции. Здесь сказалось и отме­ченное в нем братом Сергеем «презрение к деньгам». «Мне не нравится то, что можно приобрести за деньги, но нра­вится, что они были и потом не будут — процесс истребле­ния», — писал он в дневнике.

В результате Лев проиграл большую сумму денег неко­ему Орлову. Но вместо того чтобы уехать в Ясную Поляну, как сначала собирался и обещал в письме Ёргольской («Те­перь мне всё это страшно надоело, я снова мечтаю о своей деревенской жизни и намерен скоро к ней вернуться»), сбе­жал в Санкт-Петербург.

Это было именно бегство, а не сознательный поступок, что понятно из другого письма тетушке Ёргольской. Уезжа­ли в Петербург два его московских приятеля, Озеров и Фер­зей. У Толстого были деньги, и он «сел в дилижанс и поехал вместе с ними».

Из Петербурга Толстой отправляет брату Сергею отча­янное письмо с просьбой во что бы то ни стало раздобыть денег, потому что на нем висит «проклятый орловский долг». Вместе с другими долгами это составляло 1200 руб­лей серебром, и он умоляет брата выручить его за счет про­дажи хлеба, а если одного хлеба будет недостаточно, то и «Савина леса».

Он начинает проматывать наследство отца.

Ведь что такое лес в полустепной Тульской губернии? Это — золото! Вспомним разговор Нехлюдова и Чурисенка в «Утре помещика». Лес — это то, что легче всего продать и труднее всего приобрести. Ясная Поляна — красивое на­звание, но вспомним, как называет ее Толстой в «Войне и мире». Лысые Горы.

Но карточный долг — долг чести! И старший брат с по­ниманием относится к просьбе младшего. «Лес твой про­дал...» — пишет он ему и обещает «вперед 1100 рублей». Но к этому времени Лев успел наделать новых долгов, ув­лекшись игрой в бильярд. 1 мая он пишет Сергею еще од­но отчаянное письмо, где просит продать уже деревню Ма­лую Воротынку, доставшуюся ему по наследству вместе с Ясной Поляной. «Ты, я думаю, уже говоришь, что я самый пустяшный малый; и говоришь правду. — Бог знает, что я наделал! — Поехал без всякой причины в Петербург, ни­чего там путного не сделал, только прожил пропасть денег и задолжал. — Невыносимо глупо. — Ты не поверишь, как это меня мучает. — Главное — долги, которые мне нужно заплатить, и как можно скорее, потому что ежели я их за­плачу нескоро, то я сверх денег потеряю и репутацию».

В этом же письме он ищет себе оправдания: «Я знаю, ты будешь ахать, но что же делать, глупости делают раз в жиз­ни. Надо было мне поплатиться за свою свободу и филосо­фию, вот я и поплатился».

На самом деле Петербург поначалу подействовал на не­го отрезвляюще. Петербургская жизнь сильно отличалась от московской. В Москве-матушке всякий молодой чело­век с именем и титулом, имеющий небольшой доход и не имеющий никакого образования и положения по службе, был желанным гостем в любом светском собрании. Петер­бург же предъявлял молодым людям другой счет...

В Северной столице нужно было делать карьеру. И Тол­стому это нравится. «Петербургская жизнь, — пишет он брату Сергею, — на меня имеет большое и доброе влияние. Она меня приучает к деятельности и заменяет для меня не­вольно расписание; как-то нельзя ничего не делать — все заняты, все хлопочут, да и не найдешь человека, с кото­рым бы можно было вести беспутную жизнь, — одному же нельзя».



Поделиться книгой:

На главную
Назад