Вернувшись в Пирогово, он писал ему: «...давно мне ничего не было такого приятного, как мой приезд в Ясную, но у меня тоже была мысль о том, как бы я невольно не сказал или не сделал бы чего неприятного вам, что легко могло случиться, так как я отвык от людей, даже самых близких, и это был мой первый выезд из Пирогова после более трех лет, а у вас я встретил и венгерцев-криминалистов, и евреев-банкиров, и Бутурлина, и Абрикосовых, приехавших от Черткова, и всё это очень любопытно, но одичавшему человеку трудно; поэтому у меня всё время, как оказалось, был пульс горячечный, и я мог и сказать что-нибудь такое, что и не должен был говорить. Приехавши домой, я вспомнил, что я не поговорил с тобой о многом, о чем именно хотел поговорить, но поговорить с тобой хотелось так много, что во всяком случае всего бы не успел; когда теперь придется увидаться, Бог знает».
Во время его приезда сделали фотографический снимок. Два старичка сидят друг напротив друга. Они похожи внешне, но дистанция между ними огромна! И кажется, недаром старший брат отвел взгляд в сторону. В отличие от младшего, который смотрит в упор, как смотрел в это время уже на всех, никого и ничего не боясь. Этот знаменитый взгляд, испытующий, пронизывающий, проникающий в самую душу, описали многие, кто бывал в Ясной Поляне в последние годы жизни писателя. На брата он, конечно, смотрит не так. Но смотрит — в упор. А Сергей Николаевич — в сторону.
Жизнь всё изменила и расставила по своим местам. Тот, кому Лёва хотел подражать
Всё равно — обыкновенным помещиком.
После его жизни не осталось ничего выдающегося. Даже красивую усадьбу его, Пирогово, в которой любил бывать младший брат, задумавший здесь «Хаджи-Мурата», сожгли мужики в 1919 году. И будем откровенны: сожгли еще и потому, что не очень любили покойного хозяина — он был с ними слишком суров. Находившийся в этом же имении дом его сестры Марии Николаевны не сожгли. Ее мужики любили.
«...с Сережей мне хотелось только подражать ему, — пишет Толстой в «Воспоминаниях», еще и еще раз называя это слово. — С первого детства началось это подражание. Он завел кур, цыплят своих, и я завел таких же. Едва ли это было не первое мое вникновение в жизнь животных.
"Консистория Русской православной церкви — учреждение при епископе по управлению епархией.
Помню разной породы цыплят: серенькие, крапчатые, с хохолками, как они бегали на наш зов, как мы кормили их и ненавидели большого голландского, старого, облезлого петуха, который обижал их. Сережа и завел этих цыплят, выпросив их себе; то же сделал и я, подражая ему. Сережа на длинной бумажке рисовал и красками расписывал (мне казалось, удивительно хорошо) подряд разных цветов кур и петушков, и я делал то же, но хуже».
Подражая, всегда делаешь хуже. Так и в Казани Лев неудачно подражал Сергею, блестящему студенту математического факультета, ученику самого Николая Ивановича Лобачевского.
Сергей замечательно пел, рисовал, был интересным собеседником. Главное, он был comme il faut[8]. Он умел изысканно одеваться и подавать себя.
Лев пытался делать то же самое, но — хуже.
Стараясь подражать Сергею, он становится карикатурой. Сергей был гордый, уверенный в себе. Ему было наплевать на мнение окружающих. Толстой отмечает в брате эту главную черту, которой он страшно завидовал, — эгоизм. Но и непосредственность. Таким он и оставался до старости, как пишет о нем младший брат: «...таким, каким был: совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал».
Лёва тоже старался выглядеть comme il faut. Очень старался. Но так старался, что порой выходило смешно.
В воспоминаниях бывшего студента Казанского университета 1840-х годов Валерияна Николаевича Назарьева юный Лев описан с беспощадной иронией. Кстати, опубликованы они были уже в 1890 году, когда Толстой был признан всем миром как великий человек.
«В первый раз в жизни встретился мне юноша, преисполненный такой странной и непонятной для меня важности и преувеличенного довольства собою». Граф сразу оттолкнул его «напускной холодностью, щетинистыми волосами и презрительным выражением прищуренных глаз». Назарьев проницательно замечает его «неуклюжесть и застенчивость». Но при этом, стараясь примкнуть к кружку студенческой аристократии, молодой Толстой «едва отвечал на мои поклоны, точно хотел показать, что и здесь мы далеко не равны, так как он приехал на рысаке, я пришел пешком».
«Самый пустяшный малый», — добродушно называет Льва в письмах ему Сергей. А домашний учитель, студент Поплонский, так говорил о талантах братьев Толстых: «Сергей и хочет, и может, Дмитрий хочет, но не может, а Лев и не хочет, и не может».
Тем не менее биограф Толстого Н. Н. Гусев заметил важную вещь. Поступив в Казани на восточное отделение университета, Лев провалил первые экзамены. Но при этом он не получил ни одной посредственной оценки. Либо «колы», либо «пятерки» и «четверки». «Колы» — история, география, статистика. «Четверки» — математика и словесность. И — блестящее знание языков: французский (пять с плюсом), немецкий, арабский, турецко-татарский. «Создается впечатление, — пишет Гусев, — что ни одного спрашиваемого предмета Толстой не знал посредственно: то, что его спрашивали, он знал или отлично и хорошо, или не знал совершенно...»
Из четверых братьев Толстых один только Лев не окончил учебного заведения и не имел никакого систематического образования — ни гимназического, ни университетского. С отделения восточных языков перевелся на юридический, но и его бросил.
А вот его братья окончили университет и могли служить по военной или гражданской части. В то время молодым дворянам так полагалось — послужить. Старший, Николай, в 1844 году поступил на военную службу в артиллерию и вскоре перевелся на Кавказ. Сергей после университета был зачислен в императорскую гвардию, где реально служил только год, а затем, до выхода в отставку в чине капитана, вел светский образ жизни в Москве и Туле, «цыга- нерствовал», как выражался его брат Николай, то есть увлекался знаменитыми цыганскими хорами и цыганками, на одной из которых, Марии Шишкиной, впоследствии и женился...
Николай, тезка отца и любимец матери, служил для младших братьев чем-то вроде недосягаемого идеала. Лев Николаевич вспоминал, что они обращались к нему на «вы». Он был существенно старше их всех, даже Сергея — почти на три года.
«Он был удивительный мальчик и потом удивительный человек, — пишет о нем Толстой. — Тургенев говорил про него очень верно, что он не имел только тех недостатков, которые нужны для того, чтобы быть писателем. Он не имел главного нужного для этого недостатка: у него не было тщеславия, ему совершенно неинтересно было, что думают о нем люди».
Тургенев здесь не просто упомянут. Он был верховным литературным авторитетом пятидесятых—шестидесятых годов в то время, когда два брата, Лев и Николай, вступали на писательское поприще. Лев сделал это первым, в сентябре 1852 года опубликовав в журнале «Современник» повесть «Детство». Спустя месяц Николай читал ему вслух свой очерк «Охота на Кавказе», который сам же Лев послал редактору «Современника» поэту Некрасову. Некрасов нашел, что Николай «тверже владеет языком», чем младший брат. Высоко ценил его и Тургенев, с которым они были дружны. Все данные, чтобы стать писателем, были у Нико- леньки, а не у Лёвы. Ведь Лёва только всем подражал. Даже кур собственных нарисовать не мог, воровал у Сережи. Ни- коленька придумал «Фанфаронову гору», на которую обещал вести братьев, если они выполнят три условия: во-первых, стать в угол и не думать о белом медведе; во-вторых, пройти, не оступившись, по щелке между половицами; в-третьих, в продолжение года не видать зайца, живого или мертвого и даже жареного. Понятно, что абсолютно невыполнимым было уже первое условие. Николенька был весь в мать. Неистощимый выдумщик! «Воображение у него было такое, что он мог рассказывать сказки или истории с привидениями или юмористические истории в духе m-me Radcliff[9] без остановки и запинки целыми часами и с такой уверенностью в действительность рассказываемого, что забывалось, что это выдумка». В это же время он рисовал чертей в самых разнообразных позах, и эти рисунки «тоже были полны воображения и юмора».
Николай, если можно так выразиться, и Кавказ «придумал» для Льва. Ведь это за своим старшим братом он помчался туда весной 1851 года, потому что жизнь его в это время была такая «безалаберная, распущенная, что он был готов на всякое изменение ее». То есть и здесь он брату
Николай умер рано, в 1860 году, от чахотки во французском городке Гиере на руках Льва. Но, сравнивая «Детство» с «Охотой на Кавказе», можно с уверенностью сказать, что великим писателем Николай не стал бы. Слог-то твердый, а дыхания гения нет. Нет того ангела-утешителя, который прилетает к детской кроватке, чтобы утереть дитяти слезы («Детство»).
Главной чертой Николая, которую он тоже унаследовал от матери, была «середина». «Не эгоизм и не самоотвержение, — пишет о нем Толстой, — а строгая середина. Он не жертвовал собой никому, но никогда никому не только не повредил, но не помешал. Он и радовался, и страдал в себе одном».
Может быть, поэтому Толстой и не нашел для него в своей прозе подходящего героя. Что в жизни хорошо, для литературы не годится. Например, Сергей отразился в образе Андрея Болконского. Безупречные манеры, внешний вид, острословие. Но Андрей Болконский, в отличие от Сергея, был карьеристом — конечно, не в пошлом, а в «наполеоновском» смысле. Сергей карьеристом не был. И по той же самой причине — не было тщеславия. Слишком равнодушен к «мнению людей».
Равнодушен к нему был и Дмитрий. Митя с детства был серьезен. «И я тоже хотел в этом подражать ему», — признаётся Толстой. В раннем возрасте Дмитрий, может быть, под влиянием тетушки Ёргольской, стал очень религиозным. «Религиозные стремления, естественно, направили его на церковную жизнь. И он предался ей, как он всё делал, до конца. Он стал есть постное, ходить на все церковные службы и еще строже стал относиться к себе». То же случится с самим Толстым в конце семидесятых годов, в начале «духовного переворота». Он тоже станет есть постное и ходить на все церковные службы, пока не разочаруется в Церкви. Выходит, что и здесь Лёва вроде бы
Даже знаменитое толстовское «опрощение» придумал не он, а Митя. «Он не танцевал и не хотел этому учиться, студентом не ездил в свет, носил один студенческий сюртук с узким галстуком...» Однажды Митя заявился к князю Дмитрию Александровичу Оболенскому в фуражке и нанковом пальто, под которым... ничего не было. «Он находил это излишним». У Оболенского были гости, и он предложил визитеру раздеться, но тот сел в пальто посреди зала и, не стесняясь присутствием гостей, обратился к князю с вопросом: где ему «лучше служить, чтобы принести больше пользы?».
Дмитрий умер раньше Николая, в 1856-м. Тоже от чахотки. До этого с ним случился «переворот»: дотоле ведший правильный образ жизни, он «вдруг стал пить, курить, мотать деньги и ездить к женщинам». Впрочем, и здесь он оказался «серьезен». «Ту женщину, проститутку Машу, которую он первую узнал, он выкупил и взял к себе».
В «Анне Карениной» Дмитрий стал прототипом брата Константина Левина, Николая. И так же, как в романе, младший брат посетил старшего перед его смертью. Дмитрий умирал в Орле. «Он был ужасен, — пишет Толстой в «Воспоминаниях». — Огромная кисть его руки была прикреплена к двум костям локтевой части, лицо было — одни глаза и те же прекрасные, серьезные, а теперь выпытывающие. Он беспрестанно кашлял и плевал, и не хотел умирать, не хотел верить, что он умирает. Рябая, выкупленная им Маша, повязанная платочком, была при нем и ходила за ним. При мне по его желанию принесли чудотворную икону. Помню выражение его лица, когда он молился на нее...»
В 1904 году, умирая в Пирогове, в присутствии опять- таки младшего брата Льва, Сергей пожелал исповедаться, причаститься. За священником отправился Лев.
И когда Николай умирал в Гиере, стоически, без икон и священников, единственным его помощником и «исповедником» был младший брат Лев. Он помогал ему одеваться и выслушивал его жалобы. Как-то так вышло, что именно Лев оказался рядом со всеми тремя старшими братьями перед их смертью. Он, который всегда подражал. Который казался «самым пустяшным малым». Он стал свидетелем конца жизненного пути кумиров своего детства, отрочества и юности. Ведь все они были лучше или, по крайней мере, гораздо интереснее, чем он...
Он — Лев Толстой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
БЕГЛЕЦ (1847-1862)
Утро помещика
В начале июля 1847 года в Ясной Поляне собрались братья Толстые: Николай, Сергей, Дмитрий и Лев, — чтобы подписать подготовленный их опекуном, помещиком Александром Сергеевичем Воейковым, раздельный акт о наследстве, доставшемся им от отца.
По тогдашним законам дочери из родительского наследства получали одну четырнадцатую часть движимого имущества и одну восьмую недвижимого, остальное поровну делилось между сыновьями. Братья Толстые решили выделить сестре Марии равную с ними часть наследства. В результате Николай получил имение Никольское в Чернском уезде Тульской губернии, Сергей — Пирогово в Крапивенском уезде вместе с конным заводом, Дмитрий стал собственником Щербачевки в Курской губернии, а Марии отошли 150 душ крестьян и 904 десятины земли в том же Пиро- гове, где на всю жизнь поселится Сергей. Льву досталась Ясная Поляна с 1470 десятинами земли и 300 крестьянских душ.
Согласно устным воспоминаниям Сергея Николаевича, младший брат сам просил остальных отдать ему Ясную, хотя по доходности это было худшее из четырех имений. Возможно, причиной тому был не только семейный идеализм Льва, мечтавшего обосноваться непременно в родовом гнезде, но и другая черта характера, которую в нем отметил всё тот же Сергей:
Вступление в права наследства, по-видимому, стало главной причиной того, что Лев, единственный из братьев, не получил высшего образования. Ко времени подписания раздельного акта трое старших братьев уже окончили или оканчивали Казанский университет. Младший же только начинал учиться, да еще и менял факультеты. Почувствовав себя полноправными помещиками, молодые люди немедленно отправились в свои владения. Так же поступил и Лев. Но для этого пришлось оставить университет.
Однако расставание с университетскими стенами не слишком опечалило юношу. Судя по воспоминаниям В. Н. Назарьева, с которым Толстой незадолго до выхода из университета оказался в карцере за прогул лекций, университетской наукой он тяготился. «Что вынесем мы из университета? — говорил он в карцере. — Подумайте и отвечайте по совести. Что вынесем мы из этого святилища, возвратившись восвояси, в деревню? На что будем пригодны, кому нужны?»
Девятнадцатого апреля 1847 года он получил увольнение из числа студентов юридического факультета, а 1 мая уже был в Ясной Поляне. Из Казани его провожали дружной компанией. Как рассказывает историк Н. П. Загоскин, «в квартиру братьев Толстых, во флигеле дома Петонди, собралась небольшая кучка студентов, желавших проводить Льва Николаевича в далекий и трудный по условиям сообщения того времени путь... Как водится, за отъезжающего выпили, наказав ему всякого рода пожеланий... Товарищи проводили Льва Николаевича до перевоза через Казанку, которая находилась в полном разливе, и здесь в последний раз отдали ему последнее целование».
Чтобы представить себе состояние Толстого, покидавшего Казань в апреле 1847 года, заглянем в первую известную запись в его дневнике, сделанную незадолго до этого: «77
Начало самостоятельного пути Толстого и его творчества (в старости он будет считать дневник главным произведением своей жизни) совпадает с самой постыдной болезнью, которой может заболеть восемнадцатилетний юноша. Он заразился гонореей от казанской проститутки. Но при этом «почти доволен собой». Постыдная болезнь не угнетает его, но обращается в духовную пользу. Это прекрасный повод, чтобы задуматься над жизнью и поставить перед собой вопрос: «Кто ты?» Сами условия клиники благоприятствуют этому. «Здесь я совершенно один, мне никто не мешает, здесь у меня нет услуги, мне никто не помогает — следовательно, на рассудок и память ничто постороннее не имеет влияния, и деятельность моя необходимо должна развиваться».
Но о какой «деятельности» может идти речь во время стационарного лечения гонореи? В этом-то и весь фокус! С первой же дневниковой записи Толстой разделяет деятельность внешнюю и внутреннюю, отдавая предпочтение, конечно, второй. По его мнению, только предоставленный самому себе человек, в каком бы физическом и моральном состоянии он ни находился, способен жить подлинной жизнью. В этом главное условие человеческой свободы.
«Оставь действовать разум, он укажет тебе на твое назначение, он даст тебе правила, с которыми смело иди в общество. Всё, что сообразно с первенствующею способностью человека — разумом, будет сообразно со всем, что существует; разум отдельного человека есть часть всего существующего, а часть не может расстроить порядок целого. Целое же может убить часть».
Но кто он? Недоучившийся студент, «пустяшный малый». Весь сотканный из посторонних влияний. Подражающий то Николеньке, то Сереже, то Мите. И уже тронутый тем, что он метко называет в первой дневниковой записи «ранним развратом души». И вот этим состоянием он «доволен». Потому что именно с этой точки открывается подлинная, а не вымышленная перспектива жизни.
Спустя два месяца, в Ясной Поляне, он сформулирует главный принцип, согласно которому будет строить свою жизнь. «Дойду ли я когда-нибудь до того, чтобы не зависеть ни от каких посторонних обстоятельств? По моему мнению, это есть огромное совершенство; ибо в человеке, который не зависит ни от какого постороннего влияния, дух необходимо по своей потребности превзойдет материю, и тогда человек достигнет своего назначения».
Но до этого ему еще очень далеко.
А пока он становится помещиком.
В обывательском представлении существует расхожий образ Толстого — богатого помещика. Дескать, именно положение богатого помещика давало ему возможность жить независимо и писать что вздумается. Этот взгляд во многом спровоцировал сам Толстой, который после пережитого им «духовного переворота» испытывал мучительный стыд за свою «роскошную жизнь» в соседстве с крестьянской нищетой. В этом свете и знаменитое толстовское «опрощение», попытка «слияния с народом» многим видится своего рода барской прихотью. Вольно ему было пахать и косить, когда в его распоряжении были барский дом со слугами и лакеями, письменный стол с библиотекой и два рояля для услаждения музыкального слуха...
На самом деле опыт Толстого-помещика с самого начала оказался плачевным. Об этом в начале пятидесятых годов он написал два автобиографических произведения — «Утро помещика» и незаконченный «Роман русского помещика». Из этих вещей с очевидностью следует, что ни по своему характеру, ни по условиям экономической жизни того времени молодой Толстой не мог состояться как помещик.
Он отправился в деревню с намерением «сделать, сколько возможно, своих крестьян счастливыми». Герой «Утра помещика» девятнадцатилетний князь Нехлюдов перед тем, как бросить университет и посвятить себя сельской жизни, пишет своей тетушке (ее прототипом была Т. А. Ёр- гольская):
«Милая тетушка.
Я принял решение, от которого должна зависеть участь всей моей жизни. Я выхожу из университета, чтоб посвятить себя жизни в деревне, потому что чувствую, что рожден для нее. Ради Бога, милая тетушка, не смейтесь надо мной. Вы скажете, что я молод; может быть, точно я еще ребенок, но это не мешает мне чувствовать свое призвание, желать делать добро и любить его».
В ответе тетушки, написанном по-французски (именно так писала любимому племяннику Татьяна Александровна), указывается на три ошибки, которые совершает Нехлюдов:
«Ты говоришь, что чувствуешь призвание к деревенской жизни, что хочешь сделать счастие своих крестьян и что надеешься быть добрым хозяином. 1) Я должна сказать тебе, что мы чувствуем свое призвание только тогда, когда уж раз ошибемся в нем; 2) что легче сделать собственное счастие, чем счастие других, и 3) что для того, чтоб быть добрым хозяином, нужно быть холодным и строгим человеком, чем ты едва ли когда-нибудь будешь, хотя и стараешься притворяться таким».
Последняя ошибка была, пожалуй, самой главной. Молодой Толстой только «притворялся» помещиком, играл чужую роль, думая, что играет свою.
С раннего утра Нехлюдов, «напившись кофею», ходит по деревне с записной книжкой и пачкой ассигнаций в кармане.
В записной книжке отмечены нужды крестьян, которые он собирается удовлетворить с помощью ассигнаций, полученных им за счет использования рабского труда. Крестьяне это понимают или бессознательно чувствуют. И потому все разговоры крестьян с помещиком превращаются в театр абсурда с его приемом «испорченной коммуникации». Говоря с ним, крестьяне держат в уме одно: вытянуть из доброго барина как можно больше денег. При этом они играют роль послушных рабов, которые согласны со всеми резонами своего владельца, желающего их осчастливить за их же счет. Нехлюдов же как чуткий юноша понимает или, опять же, бессознательно чувствует ложность своего положения, всю искусственность своей роли «благодетеля», но боится признаться в этом.
Вот характерный диалог Нехлюдова с пятидесятилетним крестьянином Иваном Чурисом, которого он, молодой человек, про себя именует
«— Вот пришел твое хозяйство проведать, — с детским дружелюбием и застенчивостью сказал Нехлюдов, оглядывая одежду мужика. — Покажи-ка мне, на что тебе сохи, которые ты просил у меня на сходе.
Сошки-то? Известно, на что сошки, батюшка ваше сиятельство. Хоть мало-мальски подпереть хотелось, сами изволите видеть; вот анадысь угол завалился; еще помиловал Бог, что скотины в ту пору не было. Все-то еле-еле висят, — говорил Чурис, презрительно осматривая свои раскрытые кривые и обрушенные сараи. — Теперь и стропила, и откосы, и перемёты только тронь — глядишь, дерева дельного не выйдет. А лесу где нынче возьмешь? сами изволите знать.
Так на что тебе пять сошек, когда один сарай уже завалился, а другие скоро завалятся? Тебе нужны не сошки, а стропила, перемёты, столбы, — всё новое нужно, — сказал барин, видимо щеголяя своим знанием дела.
Чурисенок молчал.
Тебе, стало быть, нужно лесу, а не сошек; так и говорить надо было.
Вестимо нужно, да взять-то негде: не всё же на барский двор ходить! Коли нашему брату повадку дать к вашему сиятельству за всяким добром на барский двор кланяться, какие мы крестьяне будем? А коли милость ваша на то будет, насчет дубовых макушек, что на господском гумне так, без дела лежат, — сказал он, кланяясь и переминаясь с ноги на ногу, — так, може, я которые подменю, которые поурежу и из старого как-нибудь соорудую.
Как же из старого? Ведь ты сам говоришь, что всё у тебя старо и гнило; нынче этот угол обвалится, завтра тот, послезавтра третий; так уж ежели делать, так делать всё заново, чтоб недаром работа пропадала. Ты скажи мне, как ты думаешь, может этот двор простоять нынче зиму или нет?
А кто е знает!
Нет, ты как думаешь? Завалится он — или нет?
Чурис на минуту задумался.
Должон весь завалиться, — сказал он вдруг».
Это напоминает начало «Мертвых душ» Гоголя, где у гостиницы города N два мужика обсуждают, «доедет то колесо, если б случилось, в Москву, или не доедет»: «Доедет», — отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет». Кстати, «Мертвые души» были в списке книг, которые оказали наибольшее влияние на Толстого в возрасте от четырнадцати до двадцати лет. И очень возможно, что во время написания этой сцены Толстой помнил о начале гоголевской поэмы. Но в то же время в 1890 году в разговоре со своим первым зарубежным биографом Рафаилом Лёвенфельдом Толстой утверждал, что все эпизоды разговоров Нехлюдова с крестьянами не были вьщуманы, что всё это было пережито им лично.
В середине октября 1848 года Толстой уехал в Москву.
Пустяшный малый
В середине лета 1847 года Толстой перестает вести дневник и возвращается к нему только через три года, в июне 1850-го. Но, едва начав писать, он вновь его забрасывает, теперь на пять месяцев, и возобновляет лишь в декабре. Что происходило с ним за это время?
«Пустившись в жизнь разгульную, — пишет он 8 декабря 1850 года, — я заметил, что люди, стоявшие ниже меня всем, в этой сфере были гораздо выше меня; мне стало больно, и я убедился, что это не мое назначение».
И вновь мы имеем дело с одной из самых важных черт натуры Толстого — его способностью обращать свои жизненные поражения в духовную пользу...
Его первый опыт в роли помещика вроде бы тоже был неудачным. Толстой был слишком азартен для этого, в отличие от своего будущего товарища Афанасия Фета, который умел сочетать гениальный лирический дар с холодной расчетливостью деревенского хозяина. Но именно этот опыт позволил Толстому написать «Утро помещика», затем «деревенские» страницы «Войны и мира» и «Анны Карениной», «Поликушку», «Власть тьмы» и другие произведения. На этот удивительный «перевертыш», когда поражение вдруг оборачивается победой, шутливо указывал старший брат писателя Сергей в разговоре с племянником Сергеем Львовичем: «Вашего отца приказчик обворует на 1000 рублей, а он его опишет и получит за это описание 2000 рублей: тысяча рублей в барышах».
Он оставался «в барышах» в результате всех поражений. Не были исключением и три беспутных года, проведенные в Москве и Петербурге, когда он оказался «без денег и кругом должен».
В июне 1850-го он пишет в дневнике: «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому что такого рода жизнь мне нравилась».
Ему нравилось, что «все гостиные открыты для него, на каждую невесту он имеет право иметь виды» и «нет ни одного молодого человека, который бы в общем мнении света стоял выше его». В Москве он поселился в районе Арбата во флигеле дома поручицы Дарьи Ивановны Ивановой в Малом Николопесковском переулке, где проживала семья Перфильевых. Василий Степанович Перфильев, или «Васенька», как называет его Толстой в дневнике, был женат на дочери скандально знаменитого Федора Ивановича Толстого-Американца, двоюродного дяди Льва Толстого, изображенного Пушкиным в «Евгении Онегине» в виде дуэлянта Зарецкого и Грибоедовым в «Горе от ума» в случайном образе, который мелькает в монологе Репетилова:
Не надо называть, узнаешь по портрету: Ночной разбойник, дуэлист, В Камчатку сослан был, вернулся алеутом, И крепко на руку нечист...
Перфильев был чиновником и занимал разные административные должности. В семидесятые годы он даже стал московским губернатором. В то же время это был беспечный и легкомысленный человек. Его имя в раннем дневнике Толстого часто упоминается в связи с кутежами. По-видимому, Перфильев послужил прототипом самого беспутного, но и самого симпатичного персонажа «Анны Карениной» — Стивы Облонского. Самому Перфильеву это сравнение не нравилось, и Толстой из деликатности его отрицал. Но свояченица Толстого Татьяна Андреевна Куз- минская и сослуживец Перфильева Владимир Константинович Истомин утверждали, что между Стивой и «Васенькой» было несомненное сходство.
Светская жизнь в Москве предполагала игру в карты, и Толстой отдал дань этой традиции. Здесь сказалось и отмеченное в нем братом Сергеем «презрение к деньгам». «Мне не нравится то, что можно приобрести за деньги, но нравится, что они были и потом не будут — процесс истребления», — писал он в дневнике.
В результате Лев проиграл большую сумму денег некоему Орлову. Но вместо того чтобы уехать в Ясную Поляну, как сначала собирался и обещал в письме Ёргольской («Теперь мне всё это страшно надоело, я снова мечтаю о своей деревенской жизни и намерен скоро к ней вернуться»), сбежал в Санкт-Петербург.
Это было именно бегство, а не сознательный поступок, что понятно из другого письма тетушке Ёргольской. Уезжали в Петербург два его московских приятеля, Озеров и Ферзей. У Толстого были деньги, и он «сел в дилижанс и поехал вместе с ними».
Из Петербурга Толстой отправляет брату Сергею отчаянное письмо с просьбой во что бы то ни стало раздобыть денег, потому что на нем висит «проклятый орловский долг». Вместе с другими долгами это составляло 1200 рублей серебром, и он умоляет брата выручить его за счет продажи хлеба, а если одного хлеба будет недостаточно, то и «Савина леса».
Он начинает проматывать наследство отца.
Ведь что такое лес в полустепной Тульской губернии? Это — золото! Вспомним разговор Нехлюдова и Чурисенка в «Утре помещика». Лес — это то, что легче всего продать и труднее всего приобрести. Ясная Поляна — красивое название, но вспомним, как называет ее Толстой в «Войне и мире». Лысые Горы.
Но карточный долг — долг чести! И старший брат с пониманием относится к просьбе младшего. «Лес твой продал...» — пишет он ему и обещает «вперед 1100 рублей». Но к этому времени Лев успел наделать новых долгов, увлекшись игрой в бильярд. 1 мая он пишет Сергею еще одно отчаянное письмо, где просит продать уже деревню Малую Воротынку, доставшуюся ему по наследству вместе с Ясной Поляной. «Ты, я думаю, уже говоришь, что я
В этом же письме он ищет себе оправдания: «Я знаю, ты будешь ахать, но что же делать, глупости делают раз в жизни. Надо было мне поплатиться за свою свободу и философию, вот я и поплатился».
На самом деле Петербург поначалу подействовал на него отрезвляюще. Петербургская жизнь сильно отличалась от московской. В Москве-матушке всякий молодой человек с именем и титулом, имеющий небольшой доход и не имеющий никакого образования и положения по службе, был желанным гостем в любом светском собрании. Петербург же предъявлял молодым людям другой счет...
В Северной столице нужно было делать карьеру. И Толстому это нравится. «Петербургская жизнь, — пишет он брату Сергею, — на меня имеет большое и доброе влияние. Она меня приучает к деятельности и заменяет для меня невольно расписание; как-то нельзя ничего не делать — все заняты, все хлопочут, да и не найдешь человека, с которым бы можно было вести беспутную жизнь, — одному же нельзя».