Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Октябрь, 2019 № 12. Сто лет минус пять (Юбилейный выпуск) - Вячеслав Николаевич Курицын на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Маргарита Ивановна… Высокая старуха, на службу приходит в тренировочном костюме… Ну, бабка, схлопочешь ты у меня…»

Батюшка садится на скамейку.

– Почему вы так уверены, что на том свете будет чай? – устало и грустно спрашивает он, и в нагловатых светлых глазах его собеседника тоже появляется растерянность и грусть.

На том берегу озера началась дискотека, и простенькая, попсовая песенка казалась издалека задумчивой и красивой…

– Вот что, – решает батюшка. – На днях нас посетит архимандрит, владыка Серафим. Будет проповедь и беседа со всеми желающими. Вопросы и ответы. Обязательно приходите и расскажите обо всех ваших проблемах… Про жен ваших… Про эту дружбу школьную… Уверен, что владыка посоветует вам что-нибудь хорошее.

– Он не монах, часом? – настораживается дядька.

– Разумеется. Чтобы достичь такого высокого сана, надо смолоду принять постриг, – терпеливо разъяснил батюшка.

– Это монах, что ли, приедет население обучать, как мужикам с бабами жить? Интересный случай…

Батюшка встает. Разговор окончен.

Дядька смотрит на него:

– Отец Антоний… Может, договоримся? Тебе крышу крыть надо. У тебя таинства, благодати, а у меня дензнаки. Я нежадный. Договоримся, а?

– Буду рад видеть вас и вашу подругу детства на службе, – с достоинством отвечает батюшка.

Плещется о лодочки озерная вода, солнце собирается спрятаться за леса на том берегу.

– Маня, валим, – командует дядька, и она спрыгивает с качелей, как воробей.

Батюшка смотрит, как удаляется, покачиваясь на колдобинах, автомобиль, и думает об этих двоих, почти что стариках, стареющих детях, одиноких, льнущих друг к другу… А может, такая вот дружба – это и есть настоящая любовь? Батюшка думает про безбожие, про наивную народную веру, про страх смерти. Он бы еще долго так стоял, смотрел на озеро и думал про всякое…

Но к нему по тропинке спешит матушка:

– Так, Антон… Это долго будет продолжаться? Ты, вообще, на часы смотришь? Куда ты исчез? Вы потом полночи молотками долбачить будете? Дорогой мой, да у тебя столбняк, что ли?

– Извини, задумался, – виноватится батюшка и плетется за ней.

Семья, ничего не попишешь. Муж да убоится жены своей.

Вечером в этих краях долго светло. Поднимается туман от озер и полей. Засыпает земля, многострадальная, истерзанная нашествиями иноплеменных, напитанная кровью солдат, великая и кроткая.

Допоздна работает лавочка, где хозяйкой жена участкового, мужики толкутся на ступеньках. Краснодеревщик выходит с покупками, ручкается со знакомыми.

– Слышь, Мань, что у магаза толкуют, – радостно говорит он, входя в избу с четвертинкой и пряниками. – В Каменно попа прислали, храм поднимать.

– Вертолетом забросили? – удивляется Маня. – Там дорог нет.

– То-то и оно, – радуется дядька. – Дорог нет, живут полторы старухи, нищета, голяк, а у попа малых ребят полный дом. Мы ему матпомощь оформим, если наш вопрос решит аккуратно. Вот завтра прямо и подкатим.

– Как подкатим-то? Туда и вездеходом не долезешь…

– С озера подойдем! С утряка пойду с Харитоновым про моторку договорюсь. А? Ловко придумал?

Он протягивает ей руку, она шлепает по его широкой ладони маленькой лапкой и смотрит на него с восхищением.

Уломают попа. Будет, будет с кем на том свете чаю попить.

Алексей САЛЬНИКОВ

Сидеть

рассказ

Так постоянно имелись над Илюшей агукающие фигуры, что и в сон проникали полностью, никак не меняясь. Как наяву, трясли перед лицом яркими громыхающими предметами, игриво спрашивали: «Да? Да?» Смеялись. Илюша научился смеяться им в ответ. Обретя клички из двух слогов, фигуры стали следить, чтобы Илюша не ударился головой об угол стола, не сунул пальцы в розетку, не опрокинул на себя кипящую кастрюлю, не упал с дивана. Сажали рядом и повторяли одно и то же, тыкая пальцем в картинки, пока Илюша в один прекрасный момент не понял, о чем это они, всё до последнего слова. Пока не сообразил, что такое «испечь», «колобок», то, как выглядит и называется каждый из зверей, попадающийся колобку по пути. Тогда Илюша еще не знал слова «довыделывался», но оно в виде чувства промелькивало в нем, когда колобок от раза к разу встречал свой закономерный конец. Сказка не надоедала, Илюша сам уже требовал повторить ее и несколько других историй: про репку, курицу с золотым яйцом, непослушного петуха, которого крала опять же лиса, очевидно не насытившись колобком, она же выгоняла зайца из лубяной избушки, она же пугалась другого петуха (или того же самого, съеденного понарошку, способного возвращаться то в роли героя, то в роли глупой птицы) и покидала заячью жилплощадь.

В детском саду все делалось вместе: еда, сон, игры. Стоило слегка увлечься какой-нибудь игрушкой или просто сесть где-нибудь, о чем-нибудь подумать в стороне от других, почти сразу же подходили, интересовались, тянули к людям. Когда случился первый в Илюшиной жизни карантин, его отдали соседке-пенсионерке из ближайшего к их пятиэтажке деревянного домика, внутри которого все пахло как из приоткрытой двери детсадовской столовой, а каждая поверхность, до которой Илюша дотрагивался, была слегка липкой. В этом домике Илюша подцепил вшей, и его перестали туда водить – уговорили другую старушку из соседнего подъезда.

С трудом его первый раз запихнули в квартиру, откуда дохнуло на Илюшу так же, как когда-то из кабинета в больнице, где брали кровь из пальца. Если у первой старушки он листал цветные журналы, такие сыроватые, как осенние листья, то здесь, в чудовищной чистоте, где даже кактусы блестели, будто их ежедневно протирали каким-то образом, будто отдельно мыли каждую колючку, в этой квартире нечего было разглядывать. В тех синих журналах, в тех толстых темных книгах, что стояли на полках в шкафу, не имелось картинок, там были одни только буквы. Старушка попробовала научить читать Илюшу, но ему сразу же стало скучно. «Не знаю, – говорила она затем в телефонную трубку, что была белее, чем яичная скорлупа, – мой Арсений в это время уже гаммы играл».

Все последующие разы Илюша просто сидел на кухне, глядя в окно, а старушка находилась рядом, за кухонным столом, раз в несколько минут перелистывала страницу в синем журнале, поглядывала на белый будильник и тихо вздыхала.

В какой-то момент его собственная бабушка вышла наконец на пенсию, но это уже было ближе к школе, потому что именно из того времени запомнилась ее часто повторяемая шутка: «Ну что? Скоро будешь колы носить мне и маме? Будем огород городить?» Что-то было в ее голосе такое, когда она произносила эти слова, от интонации воспитателей, когда они кивали в сторону Илюши. «Не всем же звезды с неба хватать, – говорила мама, – кто-то и работать должен».

И действительно, в школе не заладилось сразу со всеми предметами, включая труд и рисование. Бабушка отводила Илюшу в школу, затем приходила забирать его из группы продленного дня, выслушивала жалобы педагогов, вела его домой и пересказывала ему эти жалобы, которые он и так слышал прекрасно, затем пересказывала эти жалобы маме. «Ну а что я могу поделать? Я все время на работе!» – кричала мама.

Если бы это сразу обрушилось на Илюшу: если бы его хвалили, хвалили, а затем стали ругать, он, может быть, и погряз бы в тоске. Но, во-первых, почти ничего не изменилось с тех пор, как он был дошкольником, просто задачи, которые Илюша должен был выполнять, стали сложнее. А во-вторых, что-то затеплилось в нем этакое, которое, может, всегда в нем было, просто никак не проявлялось. Поняв, что он что-то упустил во время первых недель в школе, он, невероятным образом мучая себя тайком от бабушки и мамы, делая вид, будто играет в другой комнате, вглядывался в букварь, потому что если его видели с букварем дома, то сразу же подсаживались советовать и подсказывать, невыносимо скрывая раздражение и бессилие. Это чудо, когда бессмысленно отстоявшие друг от друга значки, имевшие короткие имена, внезапно образовали слово «лес», слово «около», слово «леса», слово «река», Илюша запомнил. Именно оно позволило ему перейти из класса в класс, помогло смешаться с большинством троечников.

Первое школьное лето и несколько следующих частью состояли из пионерского лагеря. Там постоянно крутились многочисленные люди, порой совершенно поначалу незнакомые, с ними нужно было делить едва ли не всё: туалет, душ, еду, сон, любой промежуток свободного времени. Но именно там Илюшу стали звать Ильей, и это прилепилось к нему настолько, что и дома стали звать Ильей тоже. Как раз в лагере случались такие ссоры, из каких он мог выйти победителем: с теми же бабушкой и мамой спорить и драться было бесполезно (да Илья и не пытался драться ни с мамой, ни с бабушкой), местный обидчик в классе чуть что успевал призвать на помощь классного руководителя. В лагере Илье удалось отстоять себя от тех, кто пытался что-нибудь отобрать у него, лез с прозвищем либо вмешивался в его игру с друзьями. Он почувствовал, что в нем есть нечто такое, его собственное, которое не воспитывали ни дома, ни в школе, этому нельзя было поставить оценку, нельзя было отключить, как телевизор, в наказание за двойку. Еще детским чувством, но Илья определил, как легко расплескать это внутреннее чувство любым неправильным делом, словом, такое странное ощущение, будто на тебя кто-то смотрит изнутри.

Илье исполнилось тринадцать, когда бабушка стала быстро сдавать. Сначала она сама ходила в больницу, затем захромала и стала добираться до больницы с тростью, скоро и этого стало недостаточно, нужно было поддерживать ее, даже когда она желала передвигаться по квартире. Однажды она и вовсе не смогла встать, именно в этот день невыносимо начал гудеть кран в кухне, передавая дрожание и гул во всю квартиру. Мама попросила вызвать сантехника, но, руководимый внезапным упрямством и внутренней интуицией, Илья разыскал отцовский ящик с инструментами (единственное, что от отца осталось, если не считать нескольких черно-белых фотографий) и как-то само собой произвел нехитрую операцию по замене прокладок, точнее, как бы даже не сам произвел, а только слушался уверенного внутреннего себя. И так же, будто себе не принадлежа, года полтора откликался на каждый горестный зов из бабушкиной комнаты, даже уколы научился делать, не говоря уж о том, чтобы вынести судно. Мама принялась намекать, что не только ей нужны подработки, Илье тоже неплохо бы что-нибудь найти, какое-нибудь денежное занятие, поскольку бабушкина ветеранская пенсия скоро прекратится. Бабушка, когда прознала об этих разговорах, устроила маме нагоняй, сказала, что у нее есть сбережения, что комнату, в которой она сейчас безвылазно лежит, можно потом сдать студенту или даже двум, а парень пусть учится, если сможет хотя бы в ПТУ поступить.

Так и сделали, выждали только девять дней, переклеили обои, перехватили соседей, которые тащили на помойку довольно еще приличный диван, вытравили тараканов, живших в этом диване, вытравили тараканов, расползшихся из дивана по всей квартире по многочисленным щелям в плинтусах, под полом, за тусклым ковром, изображавшим оленей на водопое, за шкафами кухонного гарнитура да много где еще, поставили будущему жильцу журнальный столик, настольную лампу, дали объявление и заселили первого же студента, хотя маме он и не понравился, потому что спросил, можно ли курить в комнате (нет), на кухне (в форточку), можно ли водить в квартиру друзей, девушку, хотя бы изредка (нет). С этим студентом маму примиряло только то, что был январь, другие студенты устроили свое жилье еще летом или осенью, а этого выперли из общежития за некое новогоднее веселье, о котором он не спешил распространяться.

За первым ужином под новой крышей студент сразу же спросил, куда собирается поступать Илья. «В училище какое-нибудь, – ответила за Илью мама, – только, ой, сильно сомневаюсь, что куда-нибудь поступим, с математикой у нас плохо всё, да и сочинение, не знаю, как он напишет, ничего же не читаем! Лишь бы по улицам с дружками». «Ну, не знаю. У меня батя однажды, когда делал со мной уроки в шестом классе, даже, кажется, пытался в окно выброситься, а сейчас – вот, все нормально, – сказал студент, – не надо к ней, к этой математике, относиться, как к чему-то прямо-таки небесному, тем более к школьной математике, в которой два прихлопа, три притопа. И поскольку разговор об училище идет, а не об МГУ, то вполне реально все это подтянуть».

«Это просто искусство мухляжа, да и всё, – объяснял он Илье затем, когда убедил его позаниматься. – Почти любое решение школьной задачи – это подгонка под решение квадратного или кубического уравнения, умеешь это делать, считай, тройка или даже четверка в кармане».

«Да и больших книг бояться глупо, это просто вариации всякой глупости знакомой, – сказал студент, когда дела с математикой, едва ли не вопреки воле самого Ильи, пошли на лад, а сочинение еще пугало. – Попробуй прочитать и сравнить. Это просто называется громким словом “классика”, а на деле – вполне себе интересные книги, только к некоторым нужно привыкнуть, ну, как к вкусу какому-нибудь. “Горе от ума” – это усложненная сказка про медведя, который другим зверям дом разломал. Лев Николаевич – “Ежик в тумане”: дуб выплывает из мрака, лошадь возвышается над ежиком, как Наполеон над Болконским. И так же совершенно со всем остальным. А если выучишь слова “сюрреализм” да “экзистенциальный”, а еще лучше словосочетание “экзистенциальная драма”, тебя в ПТУ на руках занесут, может, даже не станут спрашивать, что ты имел в виду, когда это написал».

Студент будто и появился только для того, чтобы подготовить Илью к экзаменам и пропасть. Илья даже попрощаться с ним не успел, застал уже пустую комнату и, хотя и не выдал этого, переживал больше, чем после смерти бабушки, и потому переживал еще и из-за этого.

Илья отучился на оператора-наладчика станков с ЧПУ, затем сходил в армию, где тоже оказался пристроен за станком – делал фигурную резьбу для мебели, производство которой наладил на территории части предприимчивый полковник, затем вернулся домой и по рекомендации этого самого полковника чуть ли не в день приезда устроился на работу.

Почти сразу навалилась халтура. Илью так увлекла эта постоянная активность, когда на раз в две или три недели выдавался единственный день отдыха, так понесла работа, что он не сразу заметил, насколько это тяжело, будто усталость описала некий полный круг, зашла с другой стороны и стала даже бодрить в течение рабочего дня. Несколько лет подряд Илья приходил домой, ужинал, отмечал очередного жильца, жиличку, бывало и так, что сразу семейную пару, да еще и с ребенком, мылся, уходил к себе в комнату и не засыпал даже, не вырубался, а такое было, словно кто-то батарейки из него вытаскивал, но и этому спасительному мраку фоном служили телевизор, разговоры, ходьба, покашливания, плач чужого ребенка. Илья стал намекать матери, чтобы она завязывала со сдачей комнаты очередным жильцам, поскольку утомительно было в единственный выходной ждать своей очереди в ванную, тесниться на кухне. Деньги, в конце концов, имелись уже. «Раз есть деньги – съезжай, у меня тоже планы, я еще молодая вполне себе женщина», – сказала мама. Связаны эти слова были с тем, что к ним как раз подселился ровесник мамы – сорока с чем-то завскладом с серьезными намерениями. По-хорошему, нужно было просто встретить его на улице, слегка намекнуть, чуть-чуть потолкать в плечо, однако вместо этого Илья действительно снял квартиру с мебелью в другом конце города и в тот же день запихал все свои вещи в рюкзак и переехал двумя трамваями на новое место.

Сначала было беспокойство, будто у собаки, он ходил из угла в угол, смотрел с необыкновенной высоты на кажущийся чужим двор, сходил в магазин и, зачем-то пожадничав, купил сразу четыре банки пива, а потом выпил их минут за двадцать. Долго сидел напротив телевизора, совершенно не видя передачу, увлеченный чем-то непонятным внутри себя, а затем внезапно сообразил, что ведь двадцать с лишним лет вообще ни одного дня не оставался один дома и вне дома так, чтобы кто-то не смеялся, не стучался к нему, чтобы не было вероятности, что кто-нибудь приблизится и начнет задавать вопросы, рассказывать истории, будет молчать рядом, окликнет, вздохнет, станет жаловаться на что-нибудь, смотреть, советовать, учить, сетовать, завязывать разговор о погоде, политике, жизни вообще, греметь посудой на кухне и громко вздыхать, расстроенно резать овощи на разделочной доске, обсуждать его без него самого, сплетничать о соседях, обсуждать срам в телевизоре и газетах, винить правительство, винить коммунальные службы, кондукторов, транспорт, продавцов, цены, рассказывать один и тот же анекдот, лезть с внезапными поцелуями и внезапными объятиями, спрашивать, что он ел и что будет есть.

Он понял: вся его жизнь, от рождения, через детский сад, школу, пионерские лагеря, училище, армию, работу, была будто один день какого-то чужого, очень шумного праздника, где веселились все, кроме него. Без конца его дергали, порой вытаскивали на общее обозрение, ждали от него чего-то, а он хотел только спать, но спать было еще рано. Теперь был вечер после этого немыслимо длинного праздничного дня, прошедшего как бы в тесном и душном Доме культуры, где по прихоти пожилого директора переусердствовали с температурой парового отопления, Илья будто вышел из этого дома на зимний воздух. То, что он принимал за отдых, когда отстранялся от общего гвалта, не было вовсе отдыхом, а только передышкой. Оказалось, что под тем расслаблением, к какому он привык от рождения, таился невероятный покой, охвативший его теперь с такой мощью, что не было сил встать.

Руслан ОМАРОВ

Аристарх

рассказы

АРИСТАРХ ОСВОБОЖДАЕТ НАРОД

Нынче, когда лампа моей жизни догорает (tant attendue, excusez-moi pour cette coquetterie[1]), в ее ненадежном свете я решился сложить из мозаики подвигов и приключений портрет старины Аристарха, неукротимого искателя наживы, выдающегося разбойника, убежденного казнокрада и очаровательного самодура, – истинного сына благословенной постэпохи постгуманизма, постправды, постэтики, постнауки и постискусства, совершенно постисчерпавшей все формы и представшей перед постпубликой в трудно осязаемой постнаготе своего постсодержания.

Старина Аристарх, насколько я успел заметить, путешествуя под парусами своего тщеславия сквозь времена и страны, был одновременно слепком со всякого взятого наугад русского чиновника и полной его противоположностью. Рано унаследовав должность, он застал калейдоскоп царствований Дмитрия Айфонофора и Владимира Ботокса в зените аппаратного могущества. Задумавшись над извилистой имперской историей, он философски взвесил свои цюрихские депозиты, без колебаний задушил под ковровой дорожкой нескольких наиболее опасных друзей со Старой площади и благопристойно удалился от суеты, сняв для себя роскошный этаж на Елисейских Полях. Сюда, к порогу его отеля, меня и прибили волны изгнания. Трудно судить, почему именно мне старина Аристарх отворил двери своей новой жизни, ведь до этого времени мы никогда не были особенно близки по службе. Находил ли он интимную приятность в моей компании или руководствовался обыкновенной скукой, но, живя бок о бок, постепенно мы стали сближаться, и сближение это отчасти переросло в странную скептическую дружбу между двумя молодыми чиновниками, одинаково трезво смотрящими на узы любого товарищества. Там, где мы появлялись в компании, в особенности в богемных катакомбах, куда Аристарха заносили приступы любви к авангардному искусству, нас принимали даже за любовников, но эти домыслы были так же далеки от истины, как и иные, более прозаические подозрения на наш счет. Положа руку на сердце, и я сам не смог бы дать внятной картины наших с Аристархом отношений в одном или двух словах, вот почему мне легче превратить историю этой дружбы в истории о диковинных событиях, участником которых мне довелось быть.

Начну, пожалуй, с рассказа о том, как мой приятель человеколюбиво подарил народу долгожданную свободу. Все культурные герои, титаны и полубоги, начиная с Гильгамеша, время от времени совершают подобное, и тут, на мой взгляд, вовсе нечего стыдиться. Кроме того, как и многие другие поворотные исторические события, не оставившие следа в летописях, это произошло в апартаментах «Пари-Мариотт», где Аристарх коротал время в ожидании реставрации маленького охотничьего замка в департаменте Луар и Шер, купленного им почти за бесценок. В результате чего, насколько я помню, ни один народ не пострадал.

Словом, явился накануне старина Аристарх и принес с собой тяжелый и кислый дух размышлений о византийской нашей отсталости. Ничто так не пугало в его темном облике, как томик «Персидских писем» под мышкой. Вслед за Аристархом внесли и утробистую несториду красной глины с цекубским вином.

– Народ влачит цепи рабства, – сообщил Аристарх, потрясая кубком и роняя на ковры янтарные слезы вина. – Народа слишком много, и кандальный звон уже проник во всякую строку! Нет такого литератора, который, разрывая на себе одежды, не живописал бы его страдания! Некуда скрыться от плача униженных и оскорбленных!

– Нет, ну почему некуда… – возразил я, но был прерван.

– Как выглядим мы в глазах просвещенного человечества? Как?!

– А как? – заинтересовался я.

– Как паразиты, – ответил мой друг, – как ничтожная горстка клопов на огромном, лишенном подвижности теле, все могучие члены которого опутаны мерзким железом. Стыдно! Стыдно открывать инвестиционные сезоны в Цюрихе, зная, что от тебя за версту разит крепостничеством, словно от какого-то азиатского набоба! Пришла пора перемен, освободим же рабов, приятель, и снимем с народа вековые цепи!

– У народа под цепями ничего нет, – напомнил я. – Даже шерсти. Напрасно только испугаем общество его костлявой наготой. Да он и замерзнет в сочельник, без цепей-то! Écoute, mon chou, sois un peu charitable![2] И вообще, ты зря волнуешься: в Европах привыкли к такому его угнетенному облику. Без оков наш народ, поди, и не узнают, примут за какого-нибудь проходимца, румынского графа или, скажем, волостного писаря из Торжка! Нет, братец, решительно забудь об этом!

– Никогда, – отказался Аристарх, полный самой солнечной решимости. – Позовите народ! Я протяну ему пламень свободы и в щепы разобью безобразное невольничье ярмо!

Сейчас же по знаку метрдотеля народ был бережно введен в гостиную. По сырым народным следам куницей метнулась горничная, вооруженная паркетной щеткой. Я подобрал ноги и вцепился во флакон с нюхательной солью.

– Ответь, народ, – спросил неумолимый Аристарх, бросив на плечо угол тоги и протянув к пришельцу раскрытую для дружбы ладонь, – о чем думы твои? О чем грезишь ты в своей тесной темнице бессонными ночами, когда звезды струят свой бледный свет сквозь прутья ее решетки? Какое истовое желание горит в твоей груди, какой жар наполняет ее, когда слышишь ты свист терзающего тебя бича?

Народ, как это у него бывает принято, безмолвствовал.

– Видишь… – подождав, робко заметил я, – он молчит и смотрит. Ей-богу, смотрит, как сыч! Погаси лампу и читай своего Монтескье – такие у народа желтые, совиные глаза! Ты, братец, только напугал его. Да и меня, признаюсь, тоже…

– Да, народ нам не верит… – задумался Аристарх. – Слишком, слишком долго длилась ночь нашего господства. Но вот настало оно, священное утро свободы! Пусть будут мне свидетелями Аквилон, Фавоний, Австр и Вольтурн, боги четырех ветров, и пусть разнесут они эту весть по всей ойкумене. Отныне народ наш свободен!

И Аристарх, сбросив тогу, остался в одном галстуке. Вся спина его, доброй атлетической лепки, засверкала мириадами бисеринок пота. В нечеловеческом и самозабвенном усилии взялся он за народные цепи и потянул их в стороны. Народ глухо заворчал и заскребся по паркету толстыми ногтями, задыхаясь… Вскоре освободитель догадался, в чем дело, и поменял хватку. Мышцы его стали напоминать жгуты, а вдоль шеи взвилась жила, полная жадного, золотистого света. Все любовались Аристархом и его величественной борьбой с рабством. И железо, и сам народ дружно стонали под его руками. Во лбу мыслителя и труженика легла благородная морщина, оставшаяся там навсегда, как печать подвига. Наконец цепи пали, разорванные Аристархом на части! Их, между прочим, оказалась целая груда – разнообразного металла и чеканки. Вперемешку встречались звенья медные и бронзовые, чугунные и стальные, всюду на них стояли клейма всех времен и царствований. Поистине, они представляли собой бесценный клад для коллекционера вроде меня! Я взял со столика предметную лупу и всмотрелся…

– Где же народ? – удивленно спросил Аристарх, с громом разбрасывая по гостиной обрывки цепей. – Я хочу заключить его в братские объятия и повести в светозарный храм культуры и знания! А тут кругом лишь железо! Dieu m'est témoin, je ne comprends pas![3] Что за фокусы? А? Что, что же там такое было внутри?!

ДУЭЛЬ

Однажды старину Аристарха вызвали на дуэль. Вот как это было. Не успели мы сделать и глотка мальвазии, из глубины сада, где играли в макао какие-то тени, приблизилась одна и обрела очертания человека в английском кителе. Сукно на кителе было вологодское, горбатое от стирок, уже чиненное, plus d'une fois[4]. Но на плечах пришедшего, как два кузнечных отсверка, горели гусарские погоны Нежинского, кажется, полка. Заметил я и пшеничные усы, слегка сырые от пота.

– Вы, сударь, – сказал этот человек, уставившись на Аристарха, – оскорбили Россию! Я вас, сударь, вызову!

– Куда это? – спросил я за своего приятеля, ибо тот удивленно молчал. – Куда вызовете-с?

– На дуэль! Я вызову вас на дуэль!

– Бросьте, ротмистр, – окликнул его кто-то. – Qu'est ce que c'est que ce cirque?[5]

– Нет, не цирк! Не цирк, господа, а вопрос чести. Здесь унизили Родину, а Родина и Честь нерасторжимы-с! Итак, сударь, благоволите назвать ваших секундантов… Ну же, я вас вызываю!

– Ей-богу, сударь, – лениво отозвался наконец старина Аристарх и взял рюмку с вином. – Не смею препятствовать, вызывайте сколько душе угодно. Что касается меня, я на эту вашу глупую дуэль не приду.

– То есть как?

– А так. Я вас не знаю, а на приглашения незнакомцев имею привычку не отвечать. Быть может, вы и приличный господин – кто разберет? – но что у вас там, под усами? Не далее как вчера я видел вас у бенедектинцев в очереди за хлебом, а нынче на вас офицерские погоны. Что вы делаете в Париже? А ежели, к примеру, вы задумали меня заманить к монастырю Сен-Виктор да и застрелить там из нагана?

– Но я именно и намереваюсь вас застрелить, – растерялся ротмистр. – Как же-с… Не понимаю!

– Вот видите, – назидательно сказал Аристарх. – Ослом был бы я, если б согласился.

Ротмистр замолчал, словно читая про себя какой-то внутренний решебник. Наконец он в рассеянности сел с нами за столик и поднял на Аристарха измученные рыжие глаза.

– Но позвольте… Это немыслимо. Вы трус?

– Время от времени.

– Так я ославлю вас как труса! Погодите, я дам вам пощечину, и вы не посмеете…

– Сделайте одолжение, – сыто поиграл чугунными плечами старина Аристарх. – Не стесняйтесь.

Взглянув на ротмистра, я подумал, что тот едва ли удержит в руках тарелку с супом. Его усы, повторяю, блестели от капелек пота. Из-под обшлагов сразу, без манжет, тянулись к свету лампы синие, худые запястья. На запястьях змеились, нервно вздрагивая, вены. Такими руками просят милостыню, но пощечин, увы, не раздают. Мне стало жаль его, и я раскрыл портсигар, предлагая папиросу. Когда я поднес ротмистру спичку, то услышал, как в дрянной пьесе, надсадный кашель.

– Вы трус, – заговорил ротмистр, глядя мимо нас. – Вы говорите об этом запросто, как о простуде. Вы не желаете принять мой вызов. Вы смеетесь, вы брезгуете мной… Вы правы, да, правы: я не смогу вас ударить. У меня не осталось сил. И вообще ничего не осталось…

– Налейте-ка ему вина, – сказал я кельнеру.

– Благодарю. Сейчас, – кивнул ротмистр в сад, – я проиграл князю Чавчавадзе «Станислава» с мечами.

– Чепуха, – между прочим заметил Аристарх, всматриваясь в сумерки за балюстрадой. – Никакой он не князь.

– Ах, я знаю… Но это все пустое. Я сидел теперь под каштаном и вспоминал такой же, в Киеве, перед дядиным домом. Там… до войны. Мальчишкой еще, помню, взбирался на него, а ветви так упруго играли под ногами. Осыпался, осыпался белый цвет со свечей, как снег. Неужели все было сном? Где все это теперь…

Вдруг он достал из нагрудного кармана очки.

По тому, как он надевал их и как бережно поправлял обеими ладонями дужки за хрящеватыми ушами, я догадался, что очками своими он болезненно дорожит. Следом за ними наш visiteur извлек из-за пазухи и положил на скатерть браунинг.

– У меня из всего имущества осталось только это. И в комнату на чердаке я уже не вернусь, меня, сударь, изволите видеть, выставили вон тому как неделю назад. Что же прикажете делать? Я думал покончить с собой, но у меня не хватает духу. Меня нынче преследуют каштаны, понимаете? В Стамбуле, в Париже… Я ненавижу каштаны! Вы не принимаете мой вызов, воля ваша…

Мы со стариной Аристархом переглянулись. Ротмистр влажно моргал под стеклами очков, напоминая ребенка. Мой приятель взял со стола браунинг и повертел в ладони, а я нашел в портмоне и протянул через стол несколько купюр:

– Возьмите, здесь, должно быть, франков пятьдесят. Поешьте, снимите гостиницу, выспитесь и забудьте обо всем.

– За кого вы меня принимаете?! – из последних сил выпрямился ротмистр. – Я, сударь, русский дворянин!

– Ах, оставьте, – поморщился старина Аристарх. – Что ж такого, что дворянин? Со всяким может случиться. К примеру, я проснулся и понял, что родился мавром. Какого, скажите, дьявола делать из этого драму? Итак, возьмите деньги и не валяйте дурака. А пистолет оставьте.

– Вот вам еще моя карточка, – добавил я, ругая себя. – Утром, если угодно, навестите меня, и мы поговорим. Стреляться в наше время пошло.

Мы расстались.

Однако следующим днем, когда я мирно пил кофе, на веранду ворвался, оттолкнув слугу и гневно потрясая вчерашним браунингом, Аристарх:



Поделиться книгой:



Регистрация