Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Восстание. Документальный роман - Николай Викторович Кононов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На протяжении этих долгих лет заключения мы, находясь в суровых климатических условиях Заполярья, где по советским законам об охране труда каждому трудящемуся предоставляются льготы в виде удвоенного отпуска, повышенной заработной платы и много других, мы в этих условиях, работая по 10 часов в сутки очень долгое время, ничего не получая за наш тяжелый каторжный труд, не имея никаких льгот, все же построили в Норильске целый ряд предприятий союзного значения. (Посмотрите: все это построено нашими руками!)

На протяжении долгих лет заключения тяжелый физический труд при любой самой суровой погоде, произвол в лагере и на производстве, нас не считали за людей, плохое питание из недоброкачественных продуктов, отсутствие свежих овощей и фруктов — все это половину из нас отправило в могилу, более 30 % из оставшихся в живых превратило в безнадежных, уже ни к чему неспособных инвалидов, — вы их увидите. Это жалкие остатки человека, в прошлом жизнерадостного и здорового, — все оставшиеся стоят на грани инвалидности и гибели. А нас ждут наши семьи: Кроме того, загляните в сущность наших дел, и вы убедитесь, что нас загнали на каторгу произвол при следствии и на суде.

Так что же нас ждет в будущем, если Правительство не учтет всего этого и примет несправедливое решение по отношению к нам?

— Снова тот же каторжный труд, инвалидность и, наконец, холодная могила под Шмидтихой. Если так, то уж лучше, граждане члены Правительственной комиссии, смерть, но смерть без мучений и унижения.

Свобода или смерть!

Только говоря так, все как один, мы сумеем отстоять наше право на свободу и жизнь. И чем настойчивее и смелее каждый из нас будет требовать себе и своему товарищу свободу, тем больше надежды на непременный успех. А нам, видимо, если дело примет такой оборот, придется отражать еще не одну атаку. Мы должны быть едины. Один за всех, все за одного, сплоченные вокруг одной цели — свобода. Для достижения полного единства мы, прежде всего, должны быть дисциплинированы, требовательны к себе и к своему товарищу. Все указания и требования назначенных старших секций бараков и участков, указания и требования комитета — каждый обязан выполнять беспрекословно. Если не будет у нас дисциплины, не будет и порядка. А при таком положении наше дело мы сами заведомо обрекаем на явный провал. Но мы не должны допустить, и не допустим этого. Будем дисциплинированы, будем уважать назначенных комитетом старших товарищей, выполняя их указания и требования, — и мы отстоим наше законное право на свободу.

Кузнецов, впрочем, думал недолго. Спустя пять дней вечером прибежал караульный из украинцев — к воротам явилась комиссия в полном составе, и еще с каким-то прокурорским. Чуть поодаль выстроились «студебеккеры» с синепогонниками. Одна часть солдат прибыла в боевой готовности, со скатками на спинах, будто они ожидали долгую осаду, а другая выгружала из фургонов пулеметы. Это было похоже на психическую атаку. Украинцы обошли периметр и увидели, что в нескольких местах вохра умудрилась незаметно разрезать проволоку, и теперь попасть в отделение солдаты могли сквозь сразу несколько дыр, а не только через две вахты.

Пока мы скликивали людей на площадь, Кузнецов приступил. Взяв громкоговоритель, он потребовал убрать черный флаг, построить заключенных и вывести из зоны. «Волынка переросла в контрреволюционный мятеж, — гремел он. — Даем вам пятнадцать минут на сборы». Кузнецова сменил прокурорский, представился советником юстиции Вавиловым и начал взывать грозно-отеческим тоном: «Заключенные, одумайтесь, вас толкнули против советской власти! В случае неподчинения конвой применит оружие!» Солдаты клацнули затворами, пулеметчики приняли удобные позы.

Несколько минут в лагере было тихо, и мы поверили, что манифестом ли, личной верой и действиями — или всем сразу — сплотили людей. Но затем из бараков начали выходить тени. Их становилось все больше и больше. Вскоре вокруг нас происходило нечто, напоминающее плакат с лекции по метеорологии, показывавший, как возникают облака, или танец зикр, который я видел в апухтинской книжке: суфии вращаются, будто попав в сильнейший водоворот или став бешено вертящейся шестеренкой. Группы в серых бушлатах шатались между бараками, примыкая к разным толпам, перекрикивающим друг друга, паковали мешки, спорили, некоторые даже дрались, и все это происходило какими-то завихрениями, столкновением полчищ, в роении которых отдельные люди затерялись, обнулились, подчинились инстинктивному общему движению и, как притянутые магнитом, не могли вырваться из водоворота. Остановить это движение было не проще, чем остановить дождь, но я решил все же сделать хоть что-нибудь и заорал: «Свобода или смерть! Свобода или смерть!» Два голоса подхватили лозунг, но быстро умолкли, и кружение усилилось. Я ходил между ними как сумасшедший и хрипел, хрипел сорванным голосом, тряс воздетыми кулаками, пока какой-то отступник не повернулся ко мне и не ударил в скулу. Падая, я увидел вдалеке Павлишина. Ко мне подскочили его патрульные и вытащили на берег человеческого потока. Павлишин схватил меня за плечо и прокричал: «Баста! Кто хочет, пусть уходят. Не удержать! Все равно останется не меньше половины. Наши все здесь».

Вскоре остальные комитетовцы нашли друг друга. Явились Фильнев и его поредевшая группа. Прибалты во главе с Петрайтисом остались все. Бомштейновские же хозяйственники уплыли за вахту с потоком, вытекавшим в ворота с сиротливо висящими на спинах сидорами. Рассчитывая, что зону покинет большинство, Кузнецов продолжал греметь: «Обращаюсь к вам, русские. Не слушайте этих бандеровцев, это самые ненавистные враги нашей родины. Посмотрите на Россию, скажите, когда она была так велика? Уходите с территории бунта. Не может русский быть врагом своей Родины». Вокруг все сплюнули. Проходившие через вахту обернулись и с тоской посмотрели на друзей, оставшихся стоять перед клубом. Однако поворачивать назад под дулами пулеметов никто не рискнул. Павлишин ошибся: отделение опустело более чем наполовину.

Сидя на нарах, комитет заново чертил схему обороны. Ныла скула. Надежд защититься, конечно, не было — требовалось выиграть время, а лучше вообще не допустить нападения. Все мы знали, что, если захотят, нас схватят или перестреляют во время штурма. Надежда возникала лишь в том случае, если оставшиеся разбились бы на группы по несколько сотен человек и встали, почти что закрыв собой дыры в проволоке и на вахтах, — без подручного оружия и камней, но показывая готовность сопротивляться. Налетел шквальный ветер, и из-за горы Шмидта понеслись облака, похожие на рваные тряпки. На нагретые крыши хлынул ливень. Казалось, что в лучшем случае комиссия продолжит торговаться, а в худшем штурм перенесут на утро, и тогда мы успеем напечатать новые листовки и транспаранты, и Дикарев запустит своих змеев. После этого мы бы сами вышли из ворот, не дожидаясь атаки.

Но ни тот ни другой вариант не сбылись. Дождь с ветром кончились так же внезапно, как начались, и лагерь окутал туман. После получаса тишины, когда с территории исчезли все, кто хотел, из тумана показались солдаты с белыми повязками. Переглянувшись, мы взяли прутья и вышли.

На улице, ведущей к клубу, было пусто. Украинцы побежали оповещать всех, кто ложился спать в бараках. Когда появились, прижимаясь к стенам, синепогонники, каждый оставшийся уже решил, что делать: кто-то стоял в умывальной с поднятыми руками, кто-то спрятался под нары, ожидая пальбы, а остальные, похватав за пазуху камней, прибились к комитету и караульным. Фильнев подозвал нас взмахом руки и прошептал: «Пять групп, по одной с каждой стороны и от вахты две. Прорываемся в стройзону и поднимаем флаг, а то крышка — перебьют, и никто не узнает». Выбирать не приходилось. С нами осталось около трехсот человек. Вторая вахта располагалась у карантина, и бараки к ней подступали почти вплотную. Наша крошечная армия разделилась на три части, договорившись по сигнальному крику кинуться всей массой к воротам, ломами и топорами уничтожить их, пересечь запретку и ворваться через еще одни ворота в стройзону. Там вряд ли выставили усиленную охрану, но туда надо было еще пробиться — у второй вахты нас наверняка ждали пулеметчики. Единственным нашим упованием была внезапность атаки и нерешительность вохры — все-таки вряд ли они хотели перестрелять треть всей рабочей силы отделения.

Раздался условленный крик, и заскрипели сотни сапог. Истошно заорали первые ряды, понимая, что смерть будет их. Прибалты рванули через саму вахту и успели схватить стрелков за дула автоматов и отбросить их в сторону. С ними выбежал и я. Вохра не получала приказа стрелять, и вскоре наше войско устремилось через ворота с выломанными створками. От бараков к вахте бежала, паля в воздух, подмога с белыми повязками, осознавшая, что случилось массовое бегство. Им достались последние ряды, не успевшие покинуть зону из-за толкотни. Так попались Каратовский и Недоростков. Авангард же ворвался в стройзону. Основной отряд бросился в жилой, достроенный до пятого этажа дом, а Морушко с напарником вскарабкались на кран. Когда они достигли стрелы и развернули черный флаг с алой полосой, ворота уже были закрыты, а входы в здание забаррикадированы.

Комиссия обогнула отделение и подошла вплотную. Прокурорский и партийцы исчезли, а Кузнецов вновь поднес к губам рупор, но ничего не успел сказать: его освистали и закидали камнями. Тогда он махнул рукой Сироткину, а сам спрятался в «эмке». Кто-то из прибалтов высунулся в окно, чтобы передать флажковой азбукой в Шестое, что нас штурмуют, и вскоре раздался безнадежный, пронзительный женский вой. Сигнальщик перебежал к окнам, выходящим в сторону Четвертого, но выглянуть ему не дали — об откосы ударилось несколько пуль.

Пригибаясь, я перебежал вместе с комитетом в дальнее крыло второго этажа. Из окна было видно, как во внутреннем дворе украинцы воздвигли на пути к крану баррикады из бетономешалок, корыт, тачек, разбитых лесов и соединяющих их труб. Художник с Дикаревым рисовали на взятом с собой куске кумача лозунг «Нас убивают! Сообщите в правительство!». Со стороны ворот раздались выстрелы и крики солдат. Обороняющиеся сгрудились в передней комнате длинной анфилады помещений — видимо, предполагалось, что это будет генеральская квартира с каморками для прислуги. Фильнев заметил, что я без оружия, и дал мне черенок от лопаты. На первом этаже уже шел бой и кто-то сдавленно орал. Рядом тонкоголосо матерились. На лестнице зачиркали, рикошетя, пули. Павлишин взял банку с краской и подтолкнул рисующих к двери в следующую комнату. Из окна был виден бой во внутреннем дворе. Украинцы с ножами и прутьями отбросили автоматчиков, пытавшихся бить их прикладами, в арку. Те начали обстрел. Гранат у них с собой не было. На груде досок лежали два тела prisonniers, а рядом ползал, размазывая багровой рукой кровь из-под гимнастерки, зарезанный стрелок.

На лестничную клетку выскочили солдаты в блестящих сапогах и глаженой форме, видимо, резервисты. Оставшиеся с нами прибалты успели забросать их камнями, захлопнуть двери и придвинуть к ним тяжелые козлы. Пока атакующие ломали створки, художников эвакуировали еще дальше, в самую дальнюю комнатку анфилады. Затем остальные перебежали в следующую комнату и вновь подперли дверь козлами. Это было довольно огромное помещение, скорее зал. Дальние комнаты были гораздо меньше, и бежать туда было бесполезно. Следовало принять бой здесь. У нас имелись прутья, черенки от лопаты, немного камней, и мы понимали, что сдаваться нет смысла. Будут бить, а убьют или нет — не оставалось времени прикидывать. Перевалило за полночь. Солнце висело на небосклоне красным апельсином и било косыми лучами в оконный проем, ослепляя нас. С крана упал подстреленный украинец.

После десятка ударов дверь треснула. Ее быстро выломали, и козлы развалились. Вместе с рядовыми ворвались офицеры. Среди них стояли, тяжело дыша, знакомые Грошев и Желваков, Никифоров, который, допрашивая, ставил на патефоне чарльстоны, поднимался с венского стула и отстукивал ритм по его сиденью. Тут же возникли и Полстяной, хваставшийся, что перестрелял на фронте тысячу белорусов-националистов, и сам Ширяев, царь штрафного изолятора. Вскинуть автоматы они не успели, потому что украинцы не стали ждать и ринулись вперед. Густо замешалась драка, кто-то из наших отпихнул меня, и я полетел в угол. Из-за двери напирала подступающая вохра, истошно крича: «На пол!» Я держал перед собой черенок, как канатоходец — балансир, хотя он был совершенно бесполезен в такой тесноте. Схватка была горяча и умещалась в мгновения, но я видел ее так, будто киномеханик крутил пленку вдвое медленнее, и запоминал нелепые перед скорым прощанием с жизнью детали. Комитетовцы, которые до этого теснились у дальней стены, отступили от дверей, ведущих в комнату к художникам, и шагнули в водоворот боя.

Павлишин ударил прапорщика Бейнера так, что показалось, в угол покатилась его голова, а не одна только фуражка. Фильнев изловчился и ткнул Желвакова острой палкой в шею, под самый обод васильковой фуражки. Как пьяные, почти что обнявшись и шатаясь, хаос драки пересекли Ширяев и Нойбайер — старлей душил немца веревкой, но тот выкручивался и почти уже освободился. Прошли считанные секунды, и в комнатах загромыхали сапоги бегущих на подмогу солдат. Дикарев раскроил Грошеву острым прутом подшлемник и каску. Солдаты утащили шатающегося старшину в соседнюю комнату. Горошко бросил в Ширяева топор. Ширяев выхватил пистолет и прицелился в западенца, но внезапно опустил дуло. В анфиладу ворвались Кузнецов и советник Вавилов. Почти весь комитет и украинцы лежали скрученные на полу. «Всех в изолятор! — крикнул Кузнецов. — Стреляных — в санчасть, начальников — ко мне, убитых — на ледник».

Я попятился к подоконнику и не заметил, как слева пронеслась тень, поколебав воздух. Меня отбросило к стене. Исчезли звуки, окровавленная комната закачалась перед глазами, как картина на гвоздике. Голова потяжелела и стала склоняться на плечо, а из носа потекла вязкая нефть. Всё задрожало, накренилось, уползло, и ночное солнце, ударившись об Шмидтиху, погасло.

VIII

Капли текли по стене, достигая пола едва ли за час, и так же медленно текли разговоры. Прошло больше месяца, как нас вволокли в изолятор и свалили в одну камеру подобно горе тряпья. Когда мы очнулись, надзиратель принес несколько кувшинов воды и таз. Мы как могли отчистили от грязи и кровяной корки свои ссадины и ушибы. По-настоящему худо было Недоросткову, и без того нездоровому, — ему отбили внутренние органы, и он мог лишь лежать и тихо стонать. Заглянувший ненадолго врач осмотрел всех и удалился, не выдав лекарств. С тех пор я не видел никого из комитета — нас тут же разбросали по разным камерам, — но иногда слышал: коридор на всех был один. Похоже поступили с активистами других отделений — разъединили и перемешали.

Перезнакомившись, мы рассказывали друг другу события и сопоставляли факты. Судя по тому, что в изоляторе не было никого из Третьего, каторжане еще держались. Вряд ли их всех перестреляли. Другой тюрьмы на всем Таймыре не было. Женщины, по слухам, сцепились руками и держали оборону, пока их не снесли струей из пожарного брандспойта. Иногда мы слышали их голоса, они сидели где-то рядом. Раз за разом прокручивая в голове каждый шаг, мы возвращались к бунту и спорили, и это раздражало. Все было ясно и так: ошибкой стал выход на работу, когда все отделения поверили московской комиссии и ввязались в ее игру. Только непримиримость могла нас спасти. Тем более что наша маленькая республика не дотянула двух дней до момента, когда радиоточка прогундела: начальник охранных войск и чекистов Берия арестован. Мы узнали об этом случайно — Климович из Четвертого отделения на допросе подслушал передачу по приемнику следователя. Тот бросился к радио, чтобы крутануть ручку, но не успел.

В тот же день комиссия улетела в Москву. Допросы остановились, и камеры поразила скука. Справа от меня сидел на полу Грицяк, тот самый предводитель Четвертого. Он гордился, что среди его товарищей не случилось ни одной жертвы, да и штурма толком не было. Их так же окружили и пробубнили в громкоговоритель, что пора выходить. Грицяк решил, что тратить чужие жизни просто глупо, и со сцены клуба уговорил сомневавшихся покинуть лагерь. Когда Грицяк рассказывал об этом, лицо его светилось. У меня в носу защипало, я повернулся к нему и пожал руку. Действительно, вторая часть бунта была обречена. Спасти жизни было доблестью, а не трусостью.

Впрочем, в начале августа, когда Третье все-таки взяли боем, к нам в камеру втолкнули их главаря, Шамаева, и они с Грицяком встретились холодно. Шамаев — безусый, неожиданно моложавый — рассказал, что они не прекращали бастовать ни на секунду и не сразу поняли, что случилось в тот день, когда сняли Берию. От их зоны в одночасье убрали дополнительную охрану и надоевшие рупоры, и еще месяц Третье жило как вольная республика. Украинцы наконец поставили свою оперу про Назара Стодолю. Прибалты дали концерт духовых. Клуб превратили в парламент и заслушивали выступающих по поводу того, как действовать дальше. Шамаев сначала опирался на бригаду Воробьева, командира партизан, но затем тот стал убеждать актив, что нужно прорываться в аэропорт боем, захватывать самолеты и лететь в Америку. Мало кого заразила эта идея, но Воробьев втайне попросил знакомых литовцев отковать ему ножи. Шамаев изгнал авантюриста из комитета, а у кузни поставил охрану. К тому моменту он сошелся с украинцами, самой дисциплинированной силой. В начале августа Шамаев и комитетовцы еще надеялись на комиссию. Но как только кончились психические атаки Царева, нового начальника Горлага, и начался настоящий штурм, из зоны выбежало очень много каторжан. Оставшиеся в Третьем дрались как смертники, но продержались не дольше нашего. «Так что, — вздохнул Шамаев, — кто хотел биться за свою свободу, тот бился и тем самым потрудился на благо наших братьев в других лагерях — рано или поздно они узнают, как мы сражались, и восстанут сами. А может, к тому моменту уже что-то изменится, и там, наверху, отменят лагеря и пересмотрят наши дела. Кто хотел, тот ушел перед штурмом по своей воле. Каждый выбрал сам, и у меня нет повода виниться, что жертвовал людьми или, наоборот, отказался стоять до конца».

Стыдясь поспешного рукопожатия с Грицяком, я думал, что, с одной стороны, хорошо, что во мне осталось еще что-то невыжженное, какое-то доверие и чувства, но с другой — получалось, что, ненавидя ложь, я ей поддался. Как никогда твердо понимал я теперь, что у непримиримости не должно быть границ. Коли ты встал во весь рост, то, даже если оступился, выпрямись опять. Вспомнилось, как в Калинине мне с другими прорабами пришлось вступить в общество поддержки армии, и членам этого общества иногда перепадали билеты на разные чемпионаты. Я обычно не ходил, но однажды все-таки заглянул на бокс. Это было скучно, однако меня поразило, как держался победитель соревнований. Несмотря на козлиный тон распорядителя, бесконечные судейские ритуалы, фальшивые плакаты о спортивной дружбе, боксер каждый раз выходил на ринг так, чтобы соперник увидел: его хотят убить. Именно хотят, по-настоящему, а не выказывают готовность. Глаза боксера, его звериная неумолимость гипнотизировали врага. У нас же это чувство пропало после обещаний Кузнецова. Многие, как и я, конечно, кричали «Свобода или смерть», но втихую надеялись, что как-нибудь обойдется, и комиссия не обманет, и мы всё решим миром — хотя через долгие страдания мы уяснили, что перед нами настоящие шулеры, которые понимают только звериную решимость. Видимо, вера в благой исход, пусть даже невероятный, оказалась в нас сильнее этой решимости убийцы. И только Шамаев с остатком Третьего отделения сражался до конца и показал Кузнецову и всей этой васильковой банде, что им грозит, если они захотят так же провоцировать политических в других лагерях.

Ночи потемнели, солнце закатывалось в тундру все раньше, когда меня вытащили из камеры, положили в кузов грузовика лицом в доски, провонявшие машинным маслом, и накрыли брезентом. Под кожухом покоилось еще семеро незнакомцев. В углах кузова сидели синие погоны с автоматами. Я не знал, что и думать. Грузовик едет на юго-запад, значит, есть шанс, что это пересылка через Дудинку, ведь суда точно ходят по Енисею до октября. А может, освобождают тюрьму, вывозят маленькими партиями в тундру и пускают в расход, чтобы избавиться от свидетелей их бесчинств. Под сердце впилась тупая игла: неужели прямо сейчас? Водитель попетлял будто бы по горному серпантину и притормозил. Гудок клаксона, и мы въехали в распахнувшиеся ворота и остановились. Пауза и безмолвие длились около часа, за который все основательно замерзли, а потом раздался звук — сначала тревожный, а потом осчастлививший: гул моторов самолета. Вохра сдернула кожух, и мы увидели вокзал с башенкой, делавшей его похожим на китайскую пагоду. Догорал полярный закат. На краю взлетного поля угадывались силуэты самолетов: кресты винтов, восклицательные знаки стоек под крыльями. У самого большого притормозил фургон техников, и дверь его распахнулась.

На поле выпрыгнула лайка с хвостом-запятой и стала носиться вокруг мерцающего в темноте серебристого тела «Дугласа».

Внизу ползла тундра, ветвистые протоки и островки суши между ними. Среди этого буйства сосудов и капилляров показалась горстка домов на чуть поднявшемся островке у широкого рукава реки. Сначала даже было непонятно, что это дома — так, валуны, камни, выходы скал, — а потом я догадался: Дудинка. Затем четыре часа тянулись слепые пятна болот и синие сумеречные мхи с еле угадывающимися всхолмлениями. Под крылом не было ни огонька, ни жилья, ни даже гор, один лишь извивающийся Енисей. Как я ни силился, не смог увидеть ничего, что бы указывало на попечение человека над этими пространствами, такими же пустыми и вымороженными, как я. От погружающейся во тьму Земли веяло настолько дочеловеческим и древним, что хотелось выть, и я сдержался только потому, что был прикован наручниками к соседу. Первый час он тоже вглядывался в заоконье, а потом отвернулся. Звали его Ковалев, он предводительствовал на Каларгоне, в штрафном отделении. Угодил Ковалев туда, попавшись на убийстве стукача. Послушав его немного, я понял, что он был идейным, хотя и взбалмошным беглецом — изо всех отделений он пробовал бежать, боялся, что его сдадут, и не единожды устранял осведомителя. Захотелось его обнять — какая теперь была разница, убийца рядом со мной или праведник, если у нас был один враг, и этот враг вез нас на материк, чтобы наградить еще четвертью века гниения где-то во льдах.

Я не угадал. В красноярской тюрьме нас сочли столь опасными, что рассадили в одиночные камеры. Находиться одному было непривычно и счастливо после двух лет непрерывного общежития. Судя по вопросам следователя, партию пока еще не сдали — чего я боялся — и он принимал меня лишь за скрытого главаря бунта в Пятом. Я был вовсе не против такой роли и бесстрастно, глядя сквозь него, рассказал, в чем заключался подлог, когда меня сажали, и в деталях описал сцену убийства Климчука и ранения еще шестерых товарищей. «На вас указывали многие как на авторитета, — изобразив бровями неумолимость, встрял следователь, — и не только в вашем отделении». Пришлось объяснить, что до забастовки мы не имели связи с другими зонами и что я не знал никого, кроме тех знакомых из Четвертого, с кем плыл минувшей осенью в недрах баржи «Сталин». Он спросил о Каратовском — я ответил, что познакомился с ним в Четвертом на почве его бригадирской нужды в геодезисте. Допрос длился полдня и повторился через неделю. Тех, с кем я был знаком по стройке, я характеризовал как коллег по инженерной службе. На расспросы обо всех прочих, Нетто, Тарнавском, Старостине и других партийцах, виденных мной лишь на сходках, я ненадолго задумывался и качал головой. «Что мне светит?» — спросил я напоследок. «Курорт», — скривился следователь и не соврал. Всем нам, а также Грицяку, Шамаеву, Бомштейну и привезенным позже решили не добавлять срок, а вместо этого рассовать нас по дальним лагерям. Партию так и не раскрыли. С этапом, где из знакомых был все тот же Ковалев, меня отконвоировали на пересылку. По-прежнему я не чувствовал ничего, кроме горечи, поселившейся во мне после полета над пустотой. Первозданные, не заселенные пространства подавляли волю одним своим масштабом — куда там бежать; здесь и не доплывешь, и не долетишь, и если скроешься, то тысячи бесчеловечных километров распахнут свою таежную пасть и сожрут путника, не заметив.

Столыпин, впрочем, ковылял на восток. Прижавшись к решетке секции, куда вместо восьми арестантов загнали двадцать, я вспоминал карту и намечавшиеся в Сибири стройки. На ум приходили только золотые прииски и порты. Железная дорога кончилась в Ванине. С заснеженного холма я увидел серые океанские волны. Полюбоваться как следует не удалось — кончался октябрь, и ветер резал лицо, как будто бритвой. Начальник пересылки спешил отправить транспорт с политическими как можно скорее, навигация кончалась. Пароход с несколькими тысячами согнувшихся перед ветром prisonniers отчалил назавтра же и попал в непогоду. Судно жестоко качало, и меня без остановки выворачивало, как и многих. Политических смешали с ворами, и если бы все не валялись от морской болезни безвольными кулями, то опять началась бы резня. В магаданском порту таких же, как я, с заплетающимися ногами, пришлось придерживать на трапе, потому что моросил дождь и легко было поскользнуться. В толпе сходящих на сушу я заметил затылок Ковалева. Нас определили в один барак. Ковалев рассказал, как на ванинской пересылке при нем поймали говнокопов — какие-то хитрецы заметили, что от сортира с выгребной ямой всего несколько десятков метров до колючей проволоки и бревенчатого забора, и решили прокопать лаз на волю. Ходили по трое, чтобы занять каждое очко, прикрывали за собой дверцу и не дольше десяти минут, чтобы никто не заподозрил, копали ложками и ногтями. Затем вытряхивали землю в яму с дерьмом и выходили, оставив орудия. Заходили следующие, и так им удалось одолеть несколько метров. «Один йюда всех сдал, и пошли как милые в карцер».

На сопках уже лежал снег. Несколько дней держалась солнечная погода, и бухта блистала, как золотая подкова. Потом налетели облака, но все равно, по таймырским меркам, стояла весна, минус семнадцать. В лагере пахло кровью — сучья война еще не отгремела, и первое, что мы с Ковалевым и Казюленисом, еще одним норильчанином, увидели, была ватная масса на полу умывальни, зажавшая живот красными руками, сипевшая и мычавшая. Надзиратели нехотя устроили шмон, чтобы найти оружие, ничего не нашли и, взяв с собой нескольких подозреваемых, убрались. Кем был зарезанный, что случилось там, под склоном горы с видом на прилепившиеся к заливу домики вольных, — этого мы так и не узнали. Горлаговцев считали заразными бунтарями и отправили дальше с уезжавшим в Сусуман этапом. Для политических в этих краях был отдельный лагерь — Береговой.

Грузиться в крытый «зис» начали до рассвета, затемно. В углу кузова разгоралась буржуйка, рядом с которой грелась вохра в тулупах. Заразным велели сесть подальше от борта, и соседи наградили нас такой молчаливой ненавистью, что я вздрогнул, не сознавая, что происходит; понял позже. Когда мы въехали в долину Колымы, резко похолодало, и грузовик, ревя, карабкался выше и выше на перевалы, ко все более сухому морозу — его иглы сразу впивались в лицо, и оно мгновенно деревенело. Сидящие у борта прикрывали глаза варежками и старались шевелиться, чтобы как-то согреться. Остановиться, вылезти и потопать ногами, растереть руки — все это запрещалось. Я поглядел в щель брезентовой мантии фургона: мимо тянулись высокие, выше таймырских, горы, чьи склоны были усеяны осыпями со скалами-останцами — башнями, зубцами, фортами. Их гребни, ребра и контрфорсы выглядели крайне скупо, будто скульптор лепил их из остатков, а оставалось немногое. Позже я увидел, что в каньонах рек много прижимов, а на склонах вершин переплетались корнями карликовые березы, незаметные, как и стланик под снегом. Ближе к полудню началась метель, и возвышающиеся вкруг дороги колоссы пропали. «Зис» влачился медленно, так как путь почти не просматривался. Казалось, многие заснули. Грузовик съехал с широкой дороги и затрясся по ухабистой. Наконец спустя полдня «зис» достиг поселка, где нас надлежало выгрузить, и явившийся из лагеря конвой открыл борт. Оттуда выпало с деревянным стуком несколько замерзших тел. Охрана, матерясь, пощупала их и заскрипела валенками за фельдшером и санями. Вдали маячили приземистые бревенчатые дома. Это был поселок Стан-Утиный. Оттуда мы шли по нечищеной запорошенной дороге до прииска Холодный. Здесь с перевала спускался ручей, и в низине стужа действительно ощущалась острее. Три шахты и бараки с цехами ремонта построили в узком распадке между сопок — зачем «фашистам» солнце?

Нескольких дней хватило, чтобы понять, что Кузнецов послал нас умирать. В геодезистах здесь не нуждались, тем более в подземных измерениях я не разбирался. Полгода температура не поднималась выше минус двадцати. На глубоких горизонтах шахт, где добывали золото, конечно, было теплее, но пронизывающе сыро и пыльно. К тому же нас все равно поставили наверх — перегружать руду на механизированную дорожку, по которой добытое ползло на обогатительную фабрику. Здесь все шили себе маски, иначе лицо замерзало и превращалось в гримасу — боль ощущалась лишь первую минуту, а потом люди просто теряли лицо, не чувствовали его более никак. Фабричная работа в отапливаемом цеху на отборе кусочков золота считалась манной небесной, за нее убивали, ее оплачивали последними вещами и постыдными услугами. Сбежать же отсюда было так же сложно, как из Норильска, и совершали побеги лишь от отчаяния — хотя, конечно, ходили легенды о том, как счастливцы добирались до тайного порта на берегу океана, откуда ходили корабли в Америку, и подкупали вынесенным по крупицам золотом моряков, и уплывали.

В каждом бараке был угол, где лежали обессилевшие, дошедшие, а в санчасти каждый день умирали. Остальные были не очень-то сплочены, и так же, как в Норильске, многие бегали к администрации. Но это ничего не меняло. Я быстро понял, что работать на сероликих и медленно умереть — совершенно не то, чем мне хочется кончить свою жизнь, пусть даже и застрявшую в подвешенном, выжженном нигде. Раз бежать в одиночку или маленькой группой было глупостью, то выход был один — повторить восстание, только теперь все делать наверняка и не обманывая себя. Раз я оказался здесь, то надо было поднимать тех людей, которых занесло сюда.

Пока мы ехали в «зисе», болтливый Ковалев приставал к конвоиру, спрашивая, какие лагеря проезжаем, и тот нехотя цедил названия поселков, командировок и рудников. Я запоминал их реплики во всех деталях и теперь, прикидывая расстояния между жилыми пунктами и их численность, я понял, что люди здесь сидят не менее десяти лет и от Магадана сюда тянется пустынное, широкое, лесистое ущелье, где мало вольных. Дорога, по сути, одна. Связь с материком иногда нарушается, и сбоит даже радио. Если Таймыр находился в четырех тысячах километров от Аляски, то здесь расстояние было вдвое меньше. Недалеко друг от друга находились морской порт и аэродром. Сложив эти вводные, я прикинул, что, захватив лагеря и взяв технику, продовольствие и связь, можно быстро добраться до Магадана, штурмовать аэродром и дальше, к примеру, посадить на самолеты активных участников с заложниками и документами, показаниями о том, как работает тюремная система, и улететь в Америку. Для этого надо было возрождать партию, осторожно вербовать сторонников и выбирать из них самых активных и надежных. Остальные присоединятся к бунту, хотят или нет, потому что кум, которому можно пожаловаться, будет сидеть под замком, и власть окажется в наших руках. Обмечтывалось все это бурно, обжигающе, и я даже вновь почувствовал себя немного живым. Но сперва предстояло справиться с изжогой, вынести еще более сатанинскую, чем в Норильске, зиму и придумать во всех деталях, как поднимать бунт.

Я пересказал идею Ковалеву и поделился историей про партию. Ковалев воодушевился, тем более он уже слышал о демократах, сидя на Каларгоне. Благодаря ему удалось быстро опознать еще нескольких горлаговцев, прибывших раньше. На программу партии и будущее России Ковалев хотел плевать — он не был равнодушен, просто ему с трудом давались абстракции. Зато приведенный им помощник бригадира Горбунов встретил нас как родных. Его люди работали в забое, и тоже понимали, что долго не протянут, и раздумывали, как и куда бежать. Дольше полутора лет здесь вообще не работал никто. У бригадира были другие заботы — оформить план, отчитаться, выбить условия для своих получше, — а Горбунов, курский инженер на железной дороге, взятый, как и когда-то Бомштейн, за выдуманный анекдот, отвечал за пайки, инвентарь и работу в забоях и мог вольно перемещаться по выработкам. Шахты находились в горе одна над другой и соединялись вертикальными штольнями, в которые сбрасывали руду. Спускаться под землю приходилось по шатким ходкам. Между разными горизонтами существовали сбойки, в которые редко кто заглядывал, так как их мостки были сколочены двадцать лет назад и частью сгнили. Горбунов убедил начальника, что я, неистощенный, здоровый и к тому же гидротехник с навыками съемки, принесу больше пользы в забое, и тот ходатайствовал о моем переводе под землю. Сидя в боковом штреке, я вновь записал устав и программу, только теперь уже сразу на русском: в лагере у Холодного не существовало отделений, две тысячи человек делились только на бригады. Все события моей прошлой жизни — да и многое из позапрошлой — казались прелюдией к главному свершению. Ошибки, которые я и другие допустили в Норильске, казались необходимыми к исправлению. Непримиримость, готовность твердо идти до конца, каким бы ужасным он ни был, следование здравому смыслу и трезвой интуиции — вот чем я должен наделить товарищей. Мне стало окончательно безразлично, по какой статье взяты новые члены партии и чем они занимались на руднике — лишь бы умели что-то полезное партии: управляться с радиоприемниками, водить грузовики и пилотировать самолеты; нашелся лишь один пилот, и его берегли. Нас силой доставили в это бессолнечное чистилище, да еще и стравливали между собой, поэтому сомнений у здешних узников было гораздо меньше, чем у норильцев. И хотя среди нас были только политические, брать свободу одним лишь ненасильственным протестом мы бы не смогли. К демократам присоединился Антонов — квадратоподобный убийца с чуть скошенной челюстью, один из бойцов здешней сучьей войны. Он был потерявшим надежду на возвращение в прежнюю жизнь отверженным существом, и таким же был я, проигравший свою собственную войну. Это нас роднило.

За месяц мы облазали все горизонты и лавы шахты. Из-за того, что проходчики ошибались, видимо, получая от геологов неточный план рудного тела, я обнаружил множество заброшенных шурфов и никуда не ведущих боковых штреков на глубине около трехсот метров. Рудник «Холодный» лежал ниже двух других, «Кварцевого» и «Заманчивого», то есть над нами существовали как бы еще два этажа.

Сама собой пришла мысль, простейшая донельзя. Обычно беглецы надеялись на лыжи и путь через перевалы и Омсукчан на берег Охотского моря или на Чукотку, в зависимости от того, хотели они затеряться или сбежать в трюме корабля. Удачных побегов не случалось, разве что в местных легендах. Мне же в голову пришло обратное: несколько активистов никуда не бегут, а спускаются в шахту, в брошенные выработки, пережидают несколько недель, пока их ищут на поверхности, а затем возвращаются, в условленное время снимают часовых у арсенала, забирают ключи от бараков, отпирают их и раздают оружие, спускаются в Стан-Утиный и захватывают склады и транспорт. Дальше обрезается телефонный провод, радист успокаивает материк и соседей так, чтобы восстание успело прокатиться по долине Колымы и далее на Магадан. А там можно было и сыграть в переодевание в форму конвойных войск. Двигаться имело смысл только поздней весной и летом, когда получится перемещаться максимально быстро. В Магадане жило не более полусотни тысяч человек, включая женщин, стариков и детей, а одних политических в нашем Береговом лагере сидело не менее тридцати тысяч. Успех зависел от внезапности. План уточняли и корректировали активисты, и я внимательно слушал их споры, выбирая напарников для похода под землю.

Всю зиму мы готовились без лишних разговоров. Интеллигенции в новой партии было очень мало. Принимали осторожно, я проверял всех вступающих. Казюленис работал в кузне и отковал десяток ножей. Горбунов и его бригада отыскали штрек, где за огромной, похожей на семиконечную звезду, но тонкой плитой скрывалась небольшая пещера, что-то вроде грота с уходящим вглубь него лазом. День за днем мы носили и понемногу закладывали туда сухари, консервы, крупы, батареи для фонарей. Заряжать их предстояло у неохраняемых подстанций на всех горизонтах. Теплую одежду выносили на себе, все-таки нам предстояло жить месяц при минус десяти, имея возможность активно передвигаться лишь ночью. Антонов украл наручные часы. Побег назначили на первую неделю апреля, когда снег еще не сошел, но скоро сойдет, и ожидались последние метели. Переписчик программы и устава Белоус, работавший в лагуправлении, подглядел опись имущества и оружия, и мы окончательно уточнили план захвата. К весне лагерь внезапно разбавили бытовиками и привезли с пересылки несколько сотен бандитов. Нас с Горбуновым сопровождала пара партийцев с заточками. Меня убедили, что надо усилить конспирацию, и за месяц до побега мы окончательно замкнули круг знающих о нем. Я взял в библиотеке задачник с дифференциальными уравнениями, вдруг решив, что это поможет не свихнуться и я развлекусь математическими головоломками — впервые с выпускных экзаменов в техникуме.

В начале апреля я проснулся за час до подъема и долго лежал на койке. Мела метель, что значило — пора. Ведь при ясной погоде, не обнаружив следов на выходах из шахт, ловцы поймут: мы остались под землей. Что-то сжималось около сердца, какая-то мышца болела и отговаривала вставать и действовать. Натекшая и заледеневшая расплывчатым льдистым куском вода между двойными стеклами окна, выщербины в виде груши и в виде Африки на неровно покрашенной буро-зеленым стене, затхлый запах фуфаек, свисающая рука Антонова, спящего, как младенец, со щербатой улыбкой на верхних нарах — все заставляло терзаться еще и еще раз, стоит ли приступать к задуманному, ведь это не забастовка, а вооруженный бунт. Я прикрыл глаза, и мне привиделась Ольга, прижавшая к груди пару красных туфель, а затем Нина и Мариечка. Представилось, что с ними могло случиться, если Нюру арестовали как члена семьи изменника, и я попросил у них прощения за то, что вернулся и не сберег их, как мог бы, оставшись в Бельгии, — хотя, скорее всего, их всех не было в живых. Геракловым усилием заставив себя оторвать голову от мокрой подушки, еще полчаса я тер и промывал глаза, а затем съел завтрак, спрятал в карман пайку и простился с теплом на ближайшие недели.

Обошлось без неожиданностей: бригаду отправили в те самые лавы, где она бурила породу. Перед концом смены один за другим с перерывом в четверть часа Антонов, Ковалев и я протиснулись в щель между плитой, похожей на звезду, и стенкой и спрятались в гроте. На случай, если явятся искать с собаками, по окрестным лавам рассыпали селитру. Я намеренно взял с собой тех, кто не курил, и с этим, конечно, очень повезло, потому что от голода курили все. Горбунов подсел под плиту и вдвинул ее в стену ниши так, чтобы пещера не угадывалась никоим образом, даже если вохра догадается залезть в наш заброшенный штрек. Первые часы стояла небывалая тишина, и Ковалев даже задергался, засуетился, но потом совсем близко раздались лай и шварканье камней под ногами идущих. Заранее мы договорились, что в случае захвата не сопротивляемся — это бесполезно, а если за побег нам накрутят еще несколько лет, то все равно эти сроки ничтожны в сравнении с нашими. Я взял нож и вспомнил, как Ковалев учил резать себе горло. Впрочем, шаги в штреке быстро затихли. Они прошли мимо.

Вместо одной-двух недель нас искали месяц. Такой расклад мы учитывали и не волновались. Первые дни мы старались не зажигать фонари, экономить заряд и не вслушиваться в происходящее вовне — все равно ничего нельзя было расслышать. Один караулил, прыгал, отжимался, остервенело делал гимнастику, а двое других спали. За неделю мы отоспались, следя, чтобы не дремать слишком долго и не замерзнуть. Страшнее всего было потерять ход времени, хотя за нами все равно должны были прийти: мы с Горбуновым уговорились, что он или его сменщик сдвинет плиту — то есть из грота мы могли самостоятельно выйти лишь в случае срыва операции. Первое время я зачарованно рассматривал стены грота, покрытые колючей изморозью из кристаллов льда размером с ладонь. Они блистали под светом фонарей, напоминая друзы горного хрусталя. Выходя из невысокого лаза, я сбил головой кристалл, и он разлетелся на мельчайшие осколки, испустив глухой хруст, похожий на звук ломающегося плексигласа.

Отоспавшись, я решал дифференциальные уравнения и брал интегралы. Однако математика быстро надоела, и пришлось учить соседей французскому. Ковалев оказался любопытнее Антонова и умолял натаскать его, «чтоб однажды сгонять до Парижу». До мая мы сосуществовали, экономя воздух, стараясь говорить как можно реже, играли в самодельные карты с мастями, намалеванными прямо на газете. А однажды майским утром шахта проснулась и загрохотала бур-молотками, затряслась от далеких взрывов. Мы ликовали. Спустя еще неделю кто-то подшваркал к плите и начал ее отодвигать. Вскоре мы обнимались с Горбуновым и слушали новости: за наши головы обещали вознаграждение, привезли горных мастеров, знающих лавы, привезли несколько рот вохры, но в конце концов начлагеря объявил, что мы или замерзли, или вообще ушли в тайгу — мол, не настолько же безумны беглецы, чтобы прятаться в ледяном подземелье, нет, они выбрались через незакрытые штольни и, подгадав с метелью, скрылись в сопках. После этого ловцы свернули поиски. Впрочем, радоваться было рано: сумма сведений означала, что начлагеря и приезжие чекисты все же не до конца поверили в наш уход в тайгу. Разумно было выждать еще некоторое время. Мы договорились, что через два дня Горбунов и другие бросят в условленных местах еще немного продовольствия, мы заберем его ночью, задвинем изнутри плиту. А еще через неделю он отомкнет нас, и мы выйдем на штурм.

Но Горбунов не появился. Выждав неделю и осознав, что случилось нечто серьезное, мы выбрались из пещеры. Стояла ночь. Стараясь не греметь, мы вышли к месту, откуда забирали мешки с хлебом. На этот раз там лежал пустой мешок. Я тряхнул его, и оттуда выпорхнул сложенный вчетверо лист. Горбунова и почти весь актив бунтовщиков кто-то сдал, и их арестовали, и, что самое худшее, чекисты решили не тратить силы на поиск и забрали решетками брошенные выходы из шахт, какими бы разрушенными они ни были, а у входов в тоннели поставили вышки со стрелками. Схватив самое необходимое, мы кинулись к ближайшей заброшенной сбойке, выводившей на склон сопки между «Холодной» и «Заманчивой». Вскарабкавшись вверх и притаившись, я вдохнул свежий воздух и прислушался. Ничего, кроме шума ветра. Антонов высунулся, присмотрелся и нырнул назад. Стрелки караулили гору стальных прутьев. Небо за хребтом светлело.

Сидя в проклятой пещере, мы спорили, как теперь выбираться. Антонов настаивал, что надо обежать все выходы из шахты и, если даже они под охраной, — прорываться. Ковалев придумал умнее: прорываться без оружия — слишком большой риск, лучше кому-то из нас выйти наверх в лагерь, смешавшись с толпой возвращающихся из забоя, и проверить, всё ли так, как излагалось в записке, и если ее автор не врал, то следовало взять изготовленные заранее самодельные гранаты, вернуться в пещеру и прорываться через охраняемый выход уже с оружием, а не с голыми руками. Я же считал, что выходить сейчас — слишком серьезный риск, и, каким бы это мучением ни казалось, лучше выждать несколько недель. Однако Ковалев спорил: схваченных партийцев могут запытать, и они сдадут наше потайное гнездо, надо быстрее идти за гранатами и хлебом, пока взяли не всех. Я пропускал через себя все эти обстоятельства бесстрастно — все провалилось к чертям, все то, ради чего я, сожженный и лежавший в прахе, встал и пошел. «Давай», — сказал я Ковалеву и махнул рукой на плиту. Ему удалось выйти незамеченным на пересменке, заглянуть в наш барак, вычислить партийца, который перепрятал единственную уцелевшую после обыска гранату, взять ее, рассовать по карманам полмешка сухарей и просочиться со второй сменой под землю. Партиец успел передать, что все выходы уже блокированы, а Горбунов спрятал программу партии в тайнике на «Заманчивом», и его взяли без нее.

Обсудив еще раз все варианты, мы поняли, что единственная надежда заключалась во времени, которое должно пройти, чтобы ловцы убедились, что мы сгинули, замерзли, съели друг друга, — и перестали искать. Выйти поодиночке наверх с разными сменами мы, может, и смогли бы, но нас сразу бы опознали. Прорываться с самодельной гранатой и ножами сквозь огонь автоматов с вышки — безумие. Пилить стальные прутья нечем. И, раз чекисты не верили, что мы выживем в вечной мерзлоте, то подождать еще три недели казалось самым разумным ходом в этом эндшпиле.

Но все пошло по-другому. Через десять дней случилась еще одна облава. Обшаривали все, включая рудоспуски. Наверное, взяли последних партийцев или по меньшей мере автора записки и пытали — они показали, что мы еще под землей и живы. Еды нам больше никто не приносил, и взять ее было неоткуда — бригады теперь тщательно пересчитывались на выходе. Нам пришлось остаться еще на месяц. Чтобы превратить нарубленный лед в воду, приходилось держать его около живота — тогда он постепенно нагревался, мягчел и становился ледяным тестом, которое мы жевали. Слишком долго греть лед было опасно, потому что он забирал у нас то, что и так иссякло, — тепло. Мы экономили еду, жевали сосновые стружки и последнее, что нашли, — мешок с небольшими кусками хлеба. Судя по тому, что хлеб был разломан, а не порезан, в бригаде все отрывали часть пайки и, пройдя вахту из жилой зоны в рабочую, сдавали все одному курьеру. Хлеб замерз, но в оттаявшем виде более-менее годился в пищу. Вместе с голодом явилось невиданное желание спать. Сон уже не разделялся с явью, и, засыпая, мы не знали, из какого мира в какой переходим.

Передо мной разлилось что-то похожее на широкую реку. Затем оно превратилось в море. Я в него нырнул с некоторым страхом перед водной глубиной, вынырнул, отплевываясь, и поплыл. Рядом со мной был Толя — он лежал на четырехугольном картонном листе, как на плоту, и этот картон двигался, точно самоходный, рядом со мной с такой же скоростью. Брат оказался с правой стороны от меня. Я тоже не греб, но двигался очень быстро, точно моторная лодка. Впереди нас появилась земля — коса, выдававшаяся в море. Мы быстро затормозили. Потом обплыли косу справа и снова на большой скорости устремились вперед и, проплыв некоторое расстояние, увидели настоящий берег. Подплыли к нему и вышли. Рядом оказался колодец, и вдруг его края земляные начали сходиться. Постепенно сошлись — и закрылись, а вся вода из моря как в раковину ушла под землю. Я увидел, что у Володи висели сантиметров пятнадцать прямой кишки, и он пытался ее брюшными мышцами втянуть, не получалось, и он пробовал руками. У меня самого кожа зашелушилась, как рыбья чешуя, кружочками.

Я очнулся, услышав хруст сломанной изморози. Теперь в нее врезался Антонов. Вставать не захотелось. Холод настолько вошел под кожу, что я уже старался не двигаться, лежал и сосал сухарь. В глубине лаза я заметил земноводное, похожее на черепаху. Оно существовало в небольшом, не замеченном нами водоемчике, где очищало дно от ила. Я стал наблюдать и увидел, как существо вступало в борьбу с какими-то страшными рыбами и побеждало. Среди его врагов кого только не было: трилофиты, рыбы-вампиры, змее-рыбы. Когда водоемчик успокоился, я перевел взгляд на стену и увидел, что на кристаллах изморози складывается картина, сначала она двигалась лишь чуть-чуть, а потом все отчетливее и яснее, и я увидел нашествие cavaliers на древний монастырь — они неслись через пролом в стене и, соскакивая с лошадей, забирались на стену и поджигали церкви. Их орда напоминала игрушечных солдатиков, пока один из них, раскосый, не поймал мой взгляд и не бросил в меня в ответ нож. Я заставил себя вскочить и, смертельно испуганный, бешено закружил по пещере.

Холод выходил из тела неохотно. От света мы отвыкли и, пока еще сохраняли способность произносить звуки, соответствующие речи, успели договориться, что, несмотря ни на что, поднимаемся на поверхность через неделю. Грот вновь погрузился в полудрему. В наклонных штольнях шелестела вода. Сквозь ее неумолчное журчание стали пробиваться голоса и даже плач. Плакал ребенок, кажется, мальчик. Кого-то о чем-то неразборчиво молил. Затем я услышал знакомый шепот: «Сережа, Сережа, и меня отпусти, и меня отпусти». Я закричал: «Марго?» — стал задыхаться, проснулся, попробовал встать, но мышцы не откликались, и я закрыл глаза. Через шум воды пробился полузабытый голос, бубнивший неразборчиво, точно чтец в церкви засыпал над часословом. «Странноприимцы мы. Приходил кто из единоверцев, бегунов, туда и селили его. Прятаться на болоте не от кого, а кто в городах из жиловых оставался, те, бывало, подземный ход копали на случай, коли придут раскольников арестовывать. Так и жили. Кузнец меж нас был, рудознатец, он соляную яму раскопал, и ели мы с тех пор с солью. Церковь-то вон на берегу, да мы не ходили туда никогда, священников у нас не было, всех-то пожгли еще при Петре. А что цари кончились, узнали, когда с колхоза зимой пришли. Тогда переписать всех хотели и пугали, что солдатов с ружьями пошлют, и тогда все, кто жил, да и отец-то с матерью моею и братьями, бежать решили и возвращаться по лету, а я, старший, остался за домом смотреть. Живешь тут, день и день, месяц и месяц, все проходит, как будто сны вишь. А во сне и свет тот же, и ты тот же — а все не так. Тот же, да не тот. Все как у нас, да не наше-то. Ты как кусочек, вишь, да не ты. Всех знашь, а они-то не они. Как в речке это: отражашся ты, а ведь не ты же».

Вновь лилась вода. Кто-то напевал нехитрую мелодию, и чуть позже к ней присоединялся хор. Сквозь весь этот гул доносился сердитый, выговаривающий кому-то голос. Прислушавшись, я узнал Воскобойника: «Конные, несколько тачанок, хромые, пешие, не мывшиеся, завшивевшие, с последней коркой в карманах — все собрались в лесу подсчитать, кто остался, и договориться, куда уходить. Решили два часа переспать и в полночь выступить, но проснулись от хлопков. Показалось, что сквозь кроны деревьев влетают черные птицы и бьются о землю. По лесу полз белесый дым. Ужас, мрак, удушье, дым резал горло. Многие ослепли и разбрелись в разные стороны, воя, а навстречу им опять пустили газ. Все, кому удалось сбежать, и так сходили с ума от темноты и грязи, от степей, через которые тащишься и, увидев вдали дома, ощерившиеся огнями, думаешь: кто там тебя ждет, что случится, убьешь ли сам, или выпрыгнет из стылых сеней тень с ножом. В селах же ненавидели всех — и нас, и красных. Мы видели эти глаза в окнах. Я понял: нас будут топить в крови. Никто ни о чем договариваться не станет, назад дороги нет».

Я разлепил ресницы. Ковалев направил свет фонаря мне в лицо, и память сама собой, своевольно стерла все шелестевшие голоса. Вскочив, я принялся медленно делать гимнастику, разминал ладони и растирал застывшие ноги. Была моя очередь дежурить. Ковалев заснул. Я не хотел ни спать, ни есть, и сознание мое заливал прозрачный, чуть тусклый свет. Из выжженной памяти поднимались вопросы, совершенно ясные мне теперь, но ранее недопонятые, задвинутые вглубь сознания. Что есть бытие? Физики пишут, что случился взрыв газа и образовалась Вселенная: небо, звезды, кометы. Ладно, а откуда взялся взорвавшийся газ? Нет, перебивали другие физики, это не так — не было ничего, антиматерия, а потом эта антиматерия схлопнулась, и произошел тот же взрыв. Хорошо, а откуда взялось «ничего»? Еще откуда-то — и так до бесконечности. Выходит, время и события ходят по кругу, ползают, как муравей по склеенной экспериментатором ленте? Да, но откуда сама лента, где было начало круга? С помощью наших чувств невозможно уместить в голове ответ на этот вопрос. Как можно представить, что все существовало всегда и ниоткуда не взялось. Воскобойник когда-то не смог ответить на вопрос об определении прямой — получается, если на ней нет точек, то она бесконечна; а если точка есть, то это уже не прямая; откуда же берутся прямые? Кто их проводит? Если кто стал прямую чертить, то все равно он откуда-то начал! Да, время и пространство устроены гораздо сложнее, чем нам мнится. Но даже если допустить, что время и пространство, как в истории с Нюрой и оршанской пересылкой, устроены нелинейно, все равно остается вопрос: как произошел мир? А если он всегда был, то все равно, кто его создал — и откуда этот «кто»? И так до бесконечности. Религиозники считают, что это бог, но к нему применяется тот же вопрос «Откуда он взялся, даже если существовал всегда?» — и все упирается в ту же ограниченность наших средств понимания. Постигнуть всю сложность отсутствия начала человеку невозможно. Количество существующих материй неизвестно, и это совершенно нам недоступно, иначе мы не были бы человеки. Самый нелепейший путь, который можно только придумать. Сколько написано шелухи, сколько философской несообразности, сколько лабиринтов различных наук — все это лишь загромождает человеческий мозг и отвлекает от отсутствия ответа на главный вопрос. И с чего бы нам, кстати, мочь на него отвечать? Космос безразмерен, бесконечен, а Земля — лишь крупинка, в чьих микроскопических зазубринах завелись мыслящие клетки. И вот одна колония клеток идет войной на другую. Или заражает лживой идеей свою территорию и силой помещает опасный для своего благоденствия вид плесени в резервации — и тот трудится ради выживания, туманной перспективы изредка наслаждаться и размножаться. Я был неправ и приписывал сероликим лишние свойства — они лишь живучие микроорганизмы, научившиеся пугать и эксплуатировать других, неорганизованных и неприспособленных, а вовсе не надмирные злые силы. Надо мной висели толщи пород, я был отъединен ими от своего прошлого, все, кого я любил, были уничтожены, и если даже миллионная часть рудного тела чуть сдвинулась бы, меня бы раздавило как мошку — но мне не было страшно. Ничего не могло быть страшно, кроме бесконечности. Мы с Антоновым и Ковалевым были клетками, которые рвались из-под земли на поверхность. Я догадался, чем всегда были сны — картинами несостоявшегося, фильмом о том, как бы моя судьба развивалась, если бы я выбирал действовать так, а не иначе. Здесь, в грязном штреке, где с каждым днем все сильнее воняло из отхожего места, я обнимал мир, ощупывал Вселенную, и это было не так уж нелепо — я знал, что эту всеохватность, соединенность со всем миром у меня отнять невозможно, и отныне стоял на ней. Поразмыслив, я понял, что если существует какая-то особая русская свобода, то выглядит она именно так.

Ночами Ковалев бродил по горизонтам и залезал в каждый колодец, уходящий вверх к поверхности. Во многие были вмонтированы решетки. Кое-где можно было снять решетку, но над ней всегда оказывалась еще одна, закрепленная намертво. Подтягиваясь на руках, чтобы перемахнуть маятником через сгнившую лестницу сбойки, Ковалев сорвался в яму с водой, едва не утонул и повредил колено. Но в конце концов, когда мы отчаялись и решили прорываться мимо вышки, его похождения дали результат. Отыскался брошенный шурф, наверху которого чуть виднелся свет. И этот свет явно долетал с поверхности, потому что насыщенность его менялась согласно времени суток. Судя по всему, выход из шурфа заканчивался узким лазом, выводящим не на сам склон, а под камень или еще какое-то препятствие. Наш шанс заключался в том, что мы могли вывалиться из колодца не под нос стрелкам, а к некоему укрытию и дальше спокойно выжидать выгодный момент для бегства, не атакуя сходу.

В час ночи я поднял Ковалева с Антоновым. Сбросив ватники и продев руки в бушлаты, мы подхватили мешки и сдвинули плиту. Последний мягкий лед сжевали еще вчера. К шурфу удалось подойти медленнее, чем хотелось, но запас времени до рассвета еще был. Стены шурфа оказались достаточно зазубристыми, чтобы ставить сапоги в широкие выемки и подтягиваться на крупных зацепках, — но при этом и скользкими. Ковалев посмотрел вниз: подмерзшие батареи фонаря давали свет метров на десять, а ниже сгущалась тьма. Я попробовал встать враспор и разогнуть ноги, чтобы подняться выше, и едва не соскользнул в угольное жерло — Антонов вовремя схватил за предплечье своей клешней. Меня прошиб пот. Ноги стали непроизвольно дрожать и подгибаться, но отступать было некуда. Вдохнув побольше воздуху, и уперевшись взглядом в стену, и вообразив, как врастаю в нее, становлюсь ее частью, я уперся ногами в породу и двинулся вверх. Через несколько ходов, приноровившись к трению, я выдохнул вниз: «Давай!» За мной легко, как кошка, полез Ковалев. Под ним пыхтел Антонов, который, напротив, застревал и, даже если захотел бы, не провалился бы в черноту.

Так мы поднялись метров на двадцать, и я заметил паутину. Она была необычайно толстой и образовывала четырехугольник. Ковалев подлез ближе, вгляделся и прошипел: «Вот бляди, это чернуха! Дернешь проволоку — у них взлетит ракета». Долго думать времени не было, потому что ноги затекали. Даже если ракетница старая, все равно достаточно, чтобы хотя бы один заряд сработал — в лагере или поселке уже заметят. Придется облезать. На боку у каждого из нас висело три батареи, а через шею был перекинут кабель фонаря. Мешки и так постоянно цеплялись за полочки и выступы стены. Я осторожно сунул голову в отверстие посередине чернухи, аккуратно провел через него плечи и боком выбрался выше. Ковалев проскользнул, почти не глядя, а Антонов все-таки задел проволоку, но недостаточно сильно — замерев, мы не услышали никаких звуков с поверхности. После трех месяцев подземной апатии и недвижности каждый страдал чудовищной одышкой — воздух вырывался с таким шумом, будто наши легкие прокололи, как камеры мячей. Приходилось отдыхать всё чаще. От непрерывного напряжения сводило икры. Пятно света приближалось к нам, маячило над головой спасительным миражом. Преодолев несколько чернух, мы отдохнули еще раз, стоя враспор. Затем совершили последний бросок, вылезли на крутое устье шурфа и поползли оттуда на карачках вбок. Антонов едва не соскользнул обратно в жерло. Действительно, над устьем нависала громадная плита, под которой устроилось бы на ночлег и десять беглецов. Справа и слева виднелись склон и крокусы, синевшие на зернистом снегу, который не успел стаять в тени скал. Дул горячий ветер. Мы сели, прислонившись к плите, и она показалась раскаленной. По небу летели кудлатые облака, и выглядывало из-за хребта солнце. Мы опоздали, на Земле было утро.

Бросив мешок и скинув бушлат, я подполз на коленях к краю плиты и медленно, миллиметр за миллиметром, выглянул из-за нее. Склон с мелкой осыпью спускался к редколесью, невысоким лиственницам. Цветом своим осыпь совпадала с нашим запылившимся одеянием. До деревьев было метров тридцать, и примерно на половине этой дистанции торчали покосившиеся деревянные столбы с колючей проволокой. Проволока опоясывала выход из шурфа. Посередине изгороди торчала вышка высотой в три метра. Я наблюдал за ней до заката и понял, что караулит лишь один стрелок, а второй сидит, курит, спит, но в сторону горы не высовывается. Ковалев с Антоновым лежали ничком, не шевелясь, отогреваясь.

Когда небо дотлевало, мы уговорились, что проползем мимо вышки к самой широкой из лиственниц. За ней начинались буйные поля иван-чая. Его заросли были так высоки, что там мог скрыться даже Антонов. Мы сошлись на том, что первым поползет Ковалев с гранатой на расстоянии броска от вышки и, если стрелок обнаружит его, швырнет туда гранату. Если же ему удастся выбраться незамеченным, он спрячется за условленным деревом. Если автоматчик станет палить в меня или Антонова, Ковалев бомбардирует вышку и по крайней мере отвлечет огонь на себя. Мы дождались первых сумерек и начали двигаться, пока не опустилась ночь и на вышке не зажгли прожектор. Ковалев полз медленно и задумчиво как варан, переставляя локти и чуть что замирая. Гранату он сжимал в кулаке и поэтому как бы прихрамывал на правую руку. Он умудрялся двигаться бесшумно. Десять минут Ковалеву хватило, чтобы достичь бугра напротив вышки. Автоматчик словно заснул. Приглядевшись, я понял, что он отвернулся и читает то ли газету, то ли письмо. Дул стылый ветер, но я чувствовал лишь жар и дышал как можно глубже, чтобы не упасть в обморок от напряжения и бессонной ночи. Ковалев продолжил змеиться по осыпи и наконец скрылся за лиственницей.

Темнело быстрее, чем мы думали, и, чтобы успеть до включения прожектора, надо было ползти вместе. Я схватил Антонова за рукав и показал на вышку. Тот все понял, и мы вылезли из убежища. Дождя не было, видимо, уже несколько дней, поэтому пыль тут же запорошила глаза и нос. Вжимаясь в малейшие складки рельефа, ямы, пригорки, я извивался, стараясь двигаться плавно. Антонов, к сожалению, шумел. На трети пути я вжался в пыль, чтобы передохнуть. Сердце стучало очень громко, и мне показалось, что в ритм с ним вздрагивает почва и дрожат камни. Раздавались подземные толчки, будто прямо под нами взрывали породу. Испугавшись этого землетрясения, я пополз дальше по колеблющейся почве и догнал Антонова прямо напротив вышки. То ли он сдвинул камень, то ли с зализанного скального лба съехала потревоженная им осыпь, но стрелок зашевелился.

Мы вжались в землю. Рядом блуждал желтый свет прожектора. Слышались голоса. Земля уже не вздрагивала, а гремела, будто наружу рвалось невидимое войско. Я поднял взгляд и увидел, что в небе распускаются зеленые пятна, похожие на взрывы салюта, только расплывчатые. За ними шествовали фигуры в крылатых шлемах, с круглыми щитами из черненого золота, с плюмажами, одни пешие, другие конные, вздыбившиеся, и вся их процессия плыла на запад в бесстрастном строе, чуть покачивая копьями. Один из витязей повернулся к нам, и я узнал его, — это был тот самый, с рдейского болота, на чьей высокой шапке сидел филин, закрывая длинными крыльями полнеба; теперь он двигался плавно, как облако. Высвободив левую руку, я протер глаза и увидел, что Антонов тянется ко мне. Он показывал глазами на вышку. Стрелок отвернулся в другую сторону, его напарник исчез, и бубнеж прекратился. Из-за лиственницы яростно махал Ковалев.

Торопясь и уже не слишком заботясь о том, чтобы совпадать с рельефом, мы доползли до зарослей иван-чая и упали в теплую траву. Чуть передохнув и все равно задыхаясь, подобрались к Ковалеву и на радостях долго трясли друг друга за бушлаты. Антонов молча указал на прогалину между деревьев. Я поцеловал нагретую солнцем землю, и к губам прилепились песок и хвойные иголки. Еще минуту мы ползли прочь от шурфа, а затем встали с колен и продирались сквозь стланик еще километр. Остановились мы только на опушке вырубок. Ниже по склону просматривалась дорога, ведущая к перевалу в сторону Спорного. «Вы видели? — спросил я, проверяя, все ли вещи уцелели. — Там было что-то странное. Наверное, северное сияние». Они недоуменно смотрели на меня. «Ладно, — сказал я, затягивая узел мешка, — мы уйдем глубоко в тайгу и будем строить балок, зимовать. Август на носу, сейчас добежать никуда не успеем. Надо обосноваться, а потом уже действовать». В глазах Антонова блеснул ужас, но, подумав, он шагнул ко мне. «Не-не-не, — замотал головой Ковалев, — я двигаю в Магадан. Там проще затеряться». Я обернулся и еще раз посмотрел на небо. Воители исчезли. Ковалев ждал, что его будут уговаривать, но я просто кивнул. Мы поделили оставшиеся сухари и ушли в разные стороны.

С тех пор я не возвращался под землю, и даже когда мы с Антоновым добрели, питаясь ягодами и грибами, до Мякита, и нас заметил и сдал лесник, когда нашли спрятанную на «Заманчивом» программу партии, когда следователь спросил, где лежат кости съеденного нами Ковалева, когда самого Ковалева арестовали в Магадане, где он прикинулся вольным и нанялся кочегаром, когда десять лет спустя Оля разыскала меня и приехала в мордовский лагерь и рассказала, что маму еще в сорок третьем убил осколок, влетевший в окоп, куда они забились втроем с Марго, — сестры выкопали чем смогли неглубокую могилу и опустили туда ее тело, когда я услышал, что потом они перебрались в Клинцы, и Марго, устроившаяся помощником кассира, была обвинена в растрате, осуждена и погибла от инфекции на владивостокской пересылке, когда я получил первое и единственное письмо от Толи, который был контужен, уехал под Донецк, разбил сад, а потом стал пить и умер, когда мне рассказали, что вскоре после возвращения в Оршу Нюра тоже умерла — а что случилось с девочками, я так и не узнал, когда особые лагеря ликвидировали, но в наш присылали всё новых и новых политических, и я учил их играть в шахматы, когда я ходил двадцать лет по одному и тому же коридору в чертежную к кульману и продолжал записывать сны, когда комиссия по помилованию отказалась сократить мне срок, потому что я прошений не подавал, а войдя в кабинет без спроса сел на стул и уставился на них, когда Оля умерла от рака и не осталось вообще никого, когда я едва не умер сам, избитый в карцере, и меня выходил сосед, религиозник, подпольщик, когда он познакомил меня по переписке с верующими женщинами и, выйдя, я уехал к одной из них на Алтай и остался жить там со старообрядцами, когда мне дали паспорт, и его тут же украли в автобусе, а меня посадили еще на год, так как выправлять новый документ я не стал, когда последний из вождей решил прикончить систему, открыл архивы и о нашем бунте узнали все, когда в ответ на запрос об отце пришла справка о реабилитации, и я понял, что искал его совсем не там, он погиб в Вятлаге через год после ареста, когда система наконец рухнула, но я знал, что сероликие притаились и ждут своего времени, когда в новых законах проступили, как водяные знаки, пункты программы нашей партии, когда реабилитировали и меня самого, в Змеиногорск приехал Нетто и мы не сразу узнали друг друга, когда я уже не мог далеко ходить и кружил по степи, пас коров, рвал тимьян, лимонник, кровохлебку и день за днем терял зрение, пока не ослеп, — даже тогда я ни на минуту не возвращался под землю хотя бы мыслью, не признавал ничьей власти и продолжал нести в себе ту соединенность со всем миром, сторонясь, однако, крепких его объятий.

Очертания предметов размылись, стул, шкаф и стол существовали где-то вне комнаты. Шум трав стал совсем громким, будто кровать стояла среди поля. Поднялся такой ветер, что казалось, сейчас налетит смерч, схватит меня как не убранную вовремя вещь и утащит в степь. Откуда-то сбоку приблизилась Анна, глаза ее сияли. Она была в сером платье с белым воротничком. Анна взяла меня за руку, и грохот ветра стал тише. Я сказал, не слыша голоса: «Нюра, меня сейчас унесет». Анна склонилась ко мне и прошептала: «Тебя давно унесло». Она подошла к окну, и я увидел, что в небе вьется, скручиваясь в лемнискаты, ленты, волны, кольца и опять разворачиваясь, становясь то расплывчатым, то единым пятном, стая скворцов. От нее отделились несколько птиц и, одолев притяжение мечущегося облака, полетели через холмы к не таким уж далеким снежным горам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад