Миновала первая весна в заключении. Отцвели купальницы и майский ландыш, дождевые черви перестали заползать в камеру, и черный дрозд не прилетал больше и не садился на тюремную решетку: видно, нашел себе место, где пищи было вдоволь.
Фрау Юлия все чаще стала прихварывать; Гельми по-прежнему делал в письмах к отцу множество ошибок.
16 июня в жизни заключенного произошло событие, о котором он писал: «это… мне очень дорого». Он, осужденный за «подготовку к государственной измене», единодушно был избран в прусский ландтаг. Он стал одним из первых шести представителей социал-демократии в этой твердыне прусско-германской реакции.
В крепость посыпались приветственные и поздравительные телеграммы. «Поздравляем бесстрашного и отважного борца за благо народа и свободу»; «Выражаем свои лучшие пожелания «государственному изменнику», избранному в прусский юнкерский парламент»; «Поздравляем и надеемся скоро снова увидеть вас в наших рядах» — эти и подобные слова радостью откликались в сердце Либкнехта. Мужественная солидарность рабочих с ним, осужденным имперским судом узником, о многом говорила. Прежде всего о том, что пролетариат стал смелее, что не так легко теперь запугать его, что настроение у масс боевое.
И была во всем этом ложка дегтя — мысль, что партия так неумело и слабо использует эти настроения рабочего класса.
Еще до заключения в крепость Либкнехт рассказывал своим русским друзьям-политэмигрантам, что его очень тревожит судьба немецкой молодежи и что он не знает, как долго удастся удержать самостоятельные молодежные организации.
Он не ошибся: вот теперь вышел закон, запрещающий юношам и девушкам, не достигшим восемнадцати лет, участие в каких бы то ни было политических организациях.
Он очень разволновался, когда несколько делегатов Нюрнбергского партийного съезда, добившись разрешения на свидание, рассказали ему об этом. И еще больше взволновали его те настроения, о которых он сейчас услышал. Настроения руководителей партии: они собираются воспользоваться ситуацией, чтобы задушить всякое самостоятельное молодежное движение. Судя по всему, на Нюрнбергском съезде будет принято именно такое решение.
А ведь он, давно предвидя это, во всех своих письмах к товарищам по партии настаивал на сохранении организаций рабочей молодежи.
Тем временем в Гамбурге собрался конгресс профсоюзов, и устами одного из руководителей был произнесен приговор. «Лучше будет, — сказал этот деятель, по фамилии Шмидт, — если молодой рабочий вместо уплаты членских взносов купит себе лишний кусок колбасы…»
Конгресс профсоюзов в своем решении подписал смертный приговор самостоятельным молодежным организациям. А Нюрнбергский съезд социал-демократической партии привел его в исполнение: было решено распустить все молодежные союзы и вместо них создать комиссии при местных партийных комитетах «по работе с молодежью».
Присутствие Либкнехта на съезде, вероятно, не изменило бы принятой резолюции. Но оно, безусловно, было бы крайне неприятным для большинства участников съезда и наверняка нарушило бы ту атмосферу единодушного согласия, в которой он протекал. Кое-кто, вероятно, не раз облегченно вздыхал при мысли, что беспокойный Либкнехт находится так далеко от Нюрнберга.
Вскоре после этих печальных событий Либкнехт получил письмо от Бебеля:
«Нам нужна талантливая смена. К сожалению, способности очень редки. Ты единственный, на кого я возлагаю свои надежды…»
И дальше Бебель выражал уверенность, что ему, Карлу, придется «однажды занять ведущее положение в партии».
Горько и радостно было читать это письмо. Радостно, потому что Бебель так высоко ценил его. Горько, потому что даже он, Август Бебель, честь и совесть партии, не понимал: потому-то и нет у партии талантливой смены, что никто не занимается ее воспитанием! Ведь показала же русская революция 1905 года, как важно для судеб рабочего движения активное участие в нем молодежи! Молодежи, полной энтузиазма и проникнутой социалистическим мировоззрением. Так почему даже Бебель не хочет понять этого? Почему только он, Либкнехт, Клара Цеткин и еще считанные представители левого крыла партии, почему только они считали работу с молодежью насущной задачей и важнейшим пунктом в партийной деятельности?!
Впрочем, напрасно он спрашивает себя «почему?» — чисто риторический вопрос. Он хорошо помнит, как воевали против него, начиная с 1904 года, лидеры партии, когда он стал настойчиво добиваться объединения рабочей молодежи. Он помнит наглые слова одного из лидеров, не постеснявшегося на большой конференции заявить: «Если бы такое движение и существовало, то мы должны были бы бороться против него…»
Не по вкусу оппортунистам было то, что Либкнехт всегда говорил: борьба за пролетарскую молодежь неотделима от борьбы против милитаризма. И когда его, Либкнехта, осудили за его книгу о милитаризме и молодежи, эти же лидеры объявили во всеуслышание, что привлечение автора книги к суду и осуждение его подтверждают правильность их взглядов на антимилитаристскую пропаганду и невозможность доверить лицам, подобным Либкнехту, воспитание немецкой молодежи.
Поддержка пришла оттуда, откуда ее следовало ожидать, — из России, от Ленина. Поддержка, к сожалению, только моральная — на практическую деятельность германской социал-демократии она не оказала решительно никакого влияния.
Статья Ленина «Воинствующий милитаризм и антимилитаристская тактика социал-демократии» резко критиковала правых немецких социал-демократов — Фольмара, Носке и их сторонников. Ленин писал, что их рассуждения о необходимости принимать участие в «оборонительной» войне толкают на путь национализма, на путь защиты своего буржуазного отечества (что и подтвердилось спустя шесть лет!). Ленин обрушился на их оппортунистические заявления: коль скоро милитаризм и войны являются неизбежными спутниками капитализма, нет никакого смысла вести против них борьбу.
Ленин писал: «Современный милитаризм есть результат капитализма. В обеих своих формах он — «жизненное проявление» капитализма: как военная сила, употребляемая капиталистическими государствами при их внешних столкновениях… и как оружие, служащее в руках господствующих классов для подавления всякого рода (экономических и политических) движений пролетариата…»
Либкнехт читал эту статью, сидя в крепости. Читал и радовался, что узнает свои собственные мысли, высказанные Лениным в более четкой и лаконичной форме.
Он помнил Ленина по Штутгартскому конгрессу II Интернационала, он работал тогда в той же комиссии, что и Ленин. Он и тогда еще поражался остроте ленинских определений, редкостной логичности его доказательств, умению наповал разить противника в теоретическом споре, его изумительной способности вести полемику. Он помнил, как в те дни испытал счастливое чувство оттого, что именно Ленин, в котором для него символизировалась русская революция, оказался таким несгибаемым социалистом.
То, что он, Либкнехт, в вопросах милитаризма и антимилитаризма стоял на тех же позициях, что и Ленин, а стало быть, на правильных позициях, в эти тягостные дни было для него огромной моральной поддержкой. Но душевная боль от сознания, что великолепная ленинская статья никак не повлияет на правление германской социал-демократической партии и на всех, кто идет за этим правлением, что дело всей его, Либкнехта, жизни рушится там, за стенами Глацкой крепости, — эта боль не оставляла ни на минуту. Он приходил в ярость от собственного бессилия, оттого, что все его статьи и письма, посылаемые отсюда, просто игнорируются партией.
Партия… Ее создавал его отец и Август Бебель. Оба они не раз подвергались критике Маркса и Энгельса за то, что не во всем и не всегда были последовательны, как это надлежит руководителям революционного пролетариата. Но что сказали бы Маркс и Энгельс теперь о деятельности Шейдемана, Эберта, Носке, Бернштейна, Фольмара и всей этой компании ревизионистов и оппортунистов?!
Если проанализировать историю рабочего движения Германии и историю германской социал-демократии, пожалуй, можно найти объяснение и неоднородности состава партии, и ее тенденции к парламентским формам борьбы, и тому, что именно германская социал-демократия стала родиной ревизионизма.
В середине прошлого века три четверти рабочих Германии были заняты в ремесленных мастерских, и это обстоятельство наложило свой отпечаток на характер рабочего движения. После отмены Исключительного закона против социалистов в социал-демократическую партию усилился приток мелкобуржуазных попутчиков. Переход германского капитализма в империалистическую стадию сделал более устойчивой прослойку рабочей аристократии.
В первые годы нового века, когда обострились противоречия империализма, в германской социал-демократии возникло три течения: правооппортунистическое, центристское и левое. И если разногласия между первыми двумя были скорее формальными, то у левого крыла партии мало находилось общего с обоими течениями. Руководство партии, состоявшее почти сплошь из представителей правых и центра, постепенно отошло от революционных методов борьбы и в конце концов скатилось на социал-шовинистические позиции.
К тому времени, когда Карл Либкнехт стал активным партийным деятелем, когда популярность его затмила популярность многих лидеров партии, центристское руководство все больше склонялось к соглашательству и с неудовольствием смотрело на всякий «резкий ход». Считая, что ни массы, ни обстановка еще не созрели для революции, что в Германии, стало быть, нечего и копья ломать, правление партии принимало в штыки все выступления, которые угрожали нарушить добрые отношения с буржуазией и правительством.
Либкнехт сидел в крепости уже вторую зиму. Зима была теплая, грязная и дождливая. Либкнехт все писал и писал наброски и целые главы своего большого труда. После многочасового сидения в душной камере, смертельно устав от работы, он подвигал к окну стул, подтягивался на руках, опираясь о высокий подоконник, и подолгу смотрел на обложенное тучами хмурое небо, следил, как падали на карниз мелкие брызги дождя.
Тоскливое небо, тоскливый, нудный дождь, тоскливо у него на душе…
А между тем он полон сил, и ничто так не бесит его, как вынужденная пассивность. Что такое несколько статей, которые он написал за эти месяцы, или несколько глав для книги, или множество писем? Ничто по сравнению с тем, что он может, на что способен его темперамент, что он должен делать!
1 февраля, незадолго до конца заключения, его поразил тяжелый удар: умерла мать, Наталия Либкнехт. Мать, обожаемая сыновьями, человек широкой и большой души.
«Как относились и я и все мы, — писал он через восемь лет в письме к жене, — к нашим родителям, к нашей матери — этого словами не выразишь. Объяснить это можно многими причинами, в том числе перенесенными вместе страданиями и преследованиями. И в самом деле, существует такая любовь, которая сильнее смерти и с которой смерть ничего не может поделать: мертвый продолжает жить в мыслях и чувствах тех, кто его пережил. Так было и с моими родителями: они только отсутствуют, но даже и это выражение не совсем точно…»
1 июня 1909 года Карл Либкнехт вышел из крепости. Бурная, сложная, многообразная деятельность сразу же захватила его. Похоже было, что он изо всех сил старается «погасить задолженность», которая скопилась за восемнадцать месяцев.
Он набросился на работу с яростью раскованного Прометея. Он стал теперь еще смелее, еще прямолинейней, еще неистовей. Круг его обязанностей и дел чрезвычайно расширился. Пожалуй, после Бебеля он был теперь в Германии социал-демократом «номер один». Его имя знали далеко за пределами страна. О нем говорили в России, этой пороховой бочке революции.
Через двадцать четыре дня после освобождения он произнес свою первую речь в прусском ландтаге. Рабочие, избравшие его депутатом, когда он сидел в крепости, убедились, что не ошиблись в своем выборе. Речь шла о трехклассном избирательном праве, обрекавшем на полное бесправие трудящиеся массы.
Когда вице-президент ландтага Порш предоставил Либкнехту слово, наступила непривычная для прусского парламента тишина. С нескрываемым любопытством и напряженным вниманием зал ждал: что он скажет на этот раз — недавний арестант, «изменник родины», столь неожиданно оказавшийся их коллегой в парламенте. Что скажет известный адвокат и социал-демократ, выдающийся оратор, способный, как говорят, зажечь любую аудиторию? Что скажет на сей раз этот «борец за свободу народную», которому имперский суд так ловко заткнул глотку на полтора года?..
Через две минуты они поняли, что скучно им, во всяком случае, не будет. Еще через три минуты молчание было нарушено возмущенными возгласами.
— Господа, — сказал он, — я начну свою речь в несколько литературной форме. По мнению Кардано, одного из философов (он был уверен, что никто из сидящих здесь понятия не имеет о Кардано), человечество делится на три различных класса… Первый класс состоит из тех, кто обманывает, второй из тех, кто обманывает и одновременно бывает обманут (обманутые обманщики), и третий класс — это те, которые только бывают обмануты. Вот, коротко говоря, смысл прусского трехклассного избирательного права.
Не лишенная чувства юмора аудитория разразилась громким хохотом.
При следующих словах смех оборвался. Наступило оскорбленное молчание.
— Да, господа, вы смеетесь сами над собой и не знаете даже, что вы над собой смеетесь… Я хочу еще рассказать вам один исторический анекдот. Существовал деятель реформации, по имени Буцерус, друг Лютера и Цвингли, следовательно, весьма почтенная личность, с вашей точки зрения; он сказал в 1526 году…
Кто-то хихикнул негромко; кто-то возмущенно воскликнул: «Издевательство!» Либкнехт обернулся на возглас и спокойно, все тем же тоном, по которому так и нельзя было понять, издевается он над своими «коллегами» или говорит вполне серьезно, продолжал:
— Да, господа, вы со своими взглядами еще не перешли через порог 1526 года… Поэтому уместно вам это сегодня еще раз напомнить. Буцерус говорил: «Если скажут волку, чтобы он сторожил овец, или кошке, чтобы она оберегала колбасу, то можно себе представить, как они будут охранять. Точно таким же образом сейчас опекается бедный люд». Да, господа! Эти слова имеют силу и сегодня и являются прекрасной характеристикой вашей точки зрения на отношения имущих классов с бедными классами. Вы с исключительной энергией защищаете ту точку зрения, что нельзя уничтожить трехклассное избирательное право. Господа! Я хочу сначала еще раз спросить: на каком основании, по какому праву вы защищаете подобную претензию?!
Сидящие справа дружно закричали: «Конституция!»
— …На основании нарушения конституции, на основании государственной измены, совершенной сверху, и больше ни на каком основании!..
— Ого! — заорали депутаты. — Опомнитесь! Кого вы обвиняете! По себе судите! Давно ли с вас сняли обвинение в государственной измене!
Вице-президент доктор Порш тщетно пытался успокоить разбушевавшихся депутатов. Весьма возможно, что Либкнехту просто не дали бы говорить дальше, но любопытство взяло верх; любопытство и надежда, что он, пожалуй, договорится до такого, после чего не представит труда вторично привлечь его к судебной ответственности.
Когда стало немного тише и разгневанные прусские депутаты снова заняли свои места, кто-то негромко, но внятно сказал:
— За полтора года доктор Либкнехт имел возможность обдумать свое поведение, свою политику…
И тоже тихо, но внятно Либкнехт ответил:
— У меня было полтора года времени?.. Полтора года! Это наказание — самая большая честь, которая до сих пор мне была оказана… Лучше находиться в тюрьме в качестве жертвы насилия, чем сидеть здесь в качестве насильника!..
И он осмеял их лицемерные разглагольствования о «христианской любви к ближнему», он сказал, что весь мир смеется над этими разглагольствованиями. Он преподал им урок прусской истории, высказал мнение прогрессивных людей об их юнкерской кровожадности, прошелся по адресу пресловутого «пруссачества», раскрыл все их противозаконные и антиконституционные махинации с избирательным правом и весь этот уничтожающий поток обвинений закончил словами:
— …Этот Карфаген, это трехклассное избирательное право должно быть уничтожено. И мы неустанно будем заявлять об этом в стране при каждой возможности. Мы столь долго будем наступать без передышки, пока не будет взят этот бастион, и мы позаботимся о том, чтобы народный суверенитет был стабильным и крепким, как гранитный утес, и чтобы господа юнкеры потеряли в ландтаге почву под ногами!
А через месяц он выступал в Киле, на огромном народном собрании, возникшем стихийно из демонстрации, которую кильские рабочие организовали в виде протеста против русского царя Николая II, приглашенного кайзером в гости в Германию. Он говорил, что царская реакция не только несчастье русского народа, это позор для всей Европы.
Он жадно общался с народом, после того как долго был с ним разлучен. Он выступал с речами и докладами о «кровавом режиме царизма, который сейчас свирепствует в еще большей степени, чем когда-либо до революции»; о юношеском движении и идейном руководстве социал-демократов молодежью; против прусского полицейского террора и за улучшение благополучия рабочего класса. И всюду красной нитью проходили слова, сказанные им в Лейпциге, в речи о политическом положении: «Антимилитаризм есть не что иное, как стремление к тому,
После полутора лет, проведенных в Глацкой крепости, он остался верен себе. Каждый трудящийся человек, несправедливо обиженный, нуждающийся в совете и помощи, знал, что в адвокатской конторе на Шоссештрассе, 121, у доктора Карла Либкнехта он встретит полное понимание и чуткость, что ему окажут помощь советом или действием.
Доктор Карл Либкнехт защищает в Дрездене русских студентов, обвиненных в принадлежности к тайному обществу. В Шпандау — рабочих-спортсменов, отданных под суд за то, что на загородной прогулке они шли организованным строем и несли красное знамя. В процессе против участников демонстрации в Галле он выступает в защиту двадцати пяти обвиняемых. Он выступает в четырех последующих аналогичных процессах.
Как «летучий голландец», носится он по стране и всюду, где бы ни побывал, оставляет у народа теплую память о себе. Пламенный агитатор, активный политик, стремящийся двинуть массы на борьбу, стремящийся завладеть их вниманием; смельчак, полный энергии, всегда полный планов; отличный человек, любимец рабочих и молодежи, всегда бодрый и веселый, остроумный и чуткий, — таким был Карл Либкнехт в годы, последовавшие за отбытием первого наказания.
Один из участников Лейпцигского съезда партии в 1909 году вспоминает о нем: «Не забуду никогда, как он во время Лейпцигского съезда германской социал-демократии в течение шести дней, пока шел съезд, после работ, после массовых митингов, ночью в продолжение всей недели кутил с нами, молодыми, до белого утра, сидел в кафе за стаканом вина в красной фригийской шапочке из бумаги — тогда в Лейпциге происходила известная Лейпцигская ярмарка — как, с испугом заломив руки, смотрел на него его серьезный брат Теодор. Во всяком своем жесте Карл Либкнехт был сыном своего отца — великого агитатора, великого живого человека, умевшего веселиться, как малое дитя… Он был единственным социал-демократом Германии, в котором жил дух Парижской коммуны».
В октябре 1910 года Карл Либкнехт соглашается на приглашение национального секретаря социалистической партии США приехать с агитационной целью, по случаю выборов в конгресс и сенат, и 10 октября отплывает в Соединенные Штаты.
А дома? Дома, как всегда, дожидалась жена, дети ловили каждую минуту, чтобы побыть с ним. Он любил детей, все свободное время — до чего же его было мало! — уделял им, постоянно следил за их развитием, воспитанием, учением. Он любил жену, жалел, что ему так мало доводится бывать с ней, что вышла она замуж за человека-бродягу, с которым всегда находится в разлуке.
Фрау Юлии оставалось довольствоваться его письмами. Он писал много и часто и когда был ее женихом, и когда стал мужем, и когда служил в армии, и когда отсиживал в крепости. Он писал ей из своих Поездок по стране, писал из Америки. Судя по письму, помеченному ноябрем 1910 года, можно горько сожалеть о пропаже остальных.
Судя по этому письму… Да вот оно, коротенькое и усталое; не письмо — мысли вслух, продолжение прерванного разговора, обрывки впечатлений, доверенные бумаге, без необходимости излагать их складно и связно — все равно адресат поймет.
«Любимая Юлия!
Через Солт-Лейк, город мормонов, над Зельцзее тянется мост па 40 километров. Лунный свет и бушующие волны; пенящиеся, дикие, расточительные озорницы, вздымающиеся к небу, разорванные, словно бы покрытые снегом. Два поезда под
Теперь ночь в Калифорнии в Dreamland; так называется помещение, в котором я 17-го выступаю. Я хочу видеть Иоселитский заповедник и Золотые ворота. Я не могу много писать: только видеть и слышать.
Очень я устал.
Я очень надеюсь встретить тебя в Портсмуте; или встретиться, когда я высажусь в Маурет. Телеграфируй мне.
Все здесь бесконечно дорого. Сейчас иду спать; шестую ночь в пути и еще восемь предстоит. Спится хорошо.
Целую тебя и детей.
Твой
Неизвестно, встретила ли его жена. Неизвестно, телеграфировала ли она ему. И о поездке в Америку почти ничего больше не известно.
Жизнь продолжается
Фpay Юлия Либкнехт была человеком жизнерадостным, деятельным и неунывающим. Приступы болей, все чаще посещавшие ее, причиняли не только физические, но и нравственные страдания. Прикованность к постели, необходимость подолгу созерцать четыре стены и потолок своей спальни ставили ее в унизительную зависимость от процессов, происходящих внутри ее организма.
Когда был установлен диагноз — заболевание желчного пузыря, фрау Юлия выехала в Карлсбад с твердым намерением раз навсегда покончить с болезнью. И после двух-трех поездок она с радостью почувствовала себя почти здоровой. Боли уже не укладывали ее в постель, только изредка глухо напоминали о себе. Первое время она строго соблюдала диету, а потом решила, что болезнь отступила и можно уже забыть о всяком лечении.
Утраченное чувство зависимости от болезни, возвращенное право распоряжаться собой по собственному усмотрению, вернувшаяся возможность воскресных прогулок, общения с природой, которую она так любила, — все это рвалось наружу: фрау Юлия отправилась с друзьями в автомобильное путешествие по Рейнланду. Утомительная непривычная поездка закончилась катастрофой.
В пути фрау Юлия почувствовала себя плохо. Приступ налетел внезапно. Пришлось остановиться в Эмсе. Местный врач вынес приговор: немедленная операция.
Но, очевидно, было уже поздно. За операцией последовала смерть Это случилось 22 августа 1911 года.
Трое сирот — десятилетний Гельми, восьмилетний Роберт и пятилетняя Вера — остались на попечении отца.
Карла Либкнехта горе настигло с такой внезапностью, что он не сразу понял, что произошло. Ушел из жизни молодой, энергичный человек, друг, терпеливая и любящая жена. С ней ушло многое, что связывало его с юностью, с прошлым, с родительским домом.
Несмотря на всю его суматошную, бурную жизнь, в которой не так уж много места оставалось для семьи, для него годы жизни с Юлией были счастливыми. Кто знает, может быть, в глубине души Карл и упрекал себя в том, что так мало уделял ей внимания и времени? Быть может, испытывал глубоко запрятанное даже от самого себя болезненное чувство вины перед ней?..
Революционер не принадлежит себе. Эта банальная истина тем не менее истина. Ни время Либкнехта, ни даже самые его душевные переживания не принадлежали ему. Дела не ждали, партия требовала деятельности. Через две недели предстоял партийный съезд в Иене.
Жизнь продолжалась.
Для Либкнехта, человека бурных чувств во всем — и в горе, и в радости, и в личном, и в общественном, — это было спасением.
Йенский съезд был довольно оживленным. Особенно разыгрались страсти вокруг так называемого марокканского вопроса. Аферы, в которой Германия намерена была приобрести для своего флота базу на северо-западном побережье Африки, а Франция и Англия не собирались ни при каких обстоятельствах допустить этого.
В Пруссии в это время проходило движение за новую избирательную реформу, и, вероятно, авантюра была организована прусским юнкерским правительством для отвлечения внимания масс на «патриотическую ниву».
Французские социалисты внесли в Международное социалистическое бюро предложение провести демонстрацию протеста против марокканской аферы. Против предложения французов резко возражал представитель немецких социалистов Молькенбур. Он написал письмо в адрес бюро, в котором протестовал против всеобщей демонстрации и созыва международной конференции.
Письмо вызвало возмущение Розы Люксембург, и она его опубликовала.
В одном из документов, изданном правлением партии во время Йенского съезда, Розу Люксембург упрекали в том, что она выдала партийную тайну и тем совершила «антипартийный поступок».
Роза выступила на съезде с гневной речью. Кто-то из руководства назвал ее в кулуарах «сварливой бабой».
Либкнехт ядовито напомнил делегатам, что берлинские рабочие не стали ждать так называемого «разглашения тайны со стороны товарища Люксембург», что они «многократно проявили свою активность и показали, что сумели лучше, чем партийное правление, оценить серьезность положения» в вопросе о Марокко. Он назвал марокканскую историю аферой, преследующей бонапартистские провокационные цели. Правление партии, сочинившее «дело Люксембург», действовало по правилу «держи вора». Ибо само оно, правление, допустило промах, не призвав своевременно массы к протесту против марокканской истории. Но социал-демократические массы сделали это без правления и вопреки ему.
— Что бы ни случилось: разразится ли гром, ударит ли молния — борющийся пролетариат окажется на высоте! — закончил Либкнехт.
На Йенском съезде критика деятельности (точнее, бездеятельности) лидеров социал-демократии приняла особенно острые формы. Не потому ли, что в воздухе пахло войной?
Военные приготовления, которые усиленно вело немецкое правительство, были настолько явными, что не только старый социал-демократический волк Август Бебель, не только обладающий великолепным политическим нюхом Карл Либкнехт чувствовали их — каждому мало-мальски мыслящему человеку было ясно: кайзер готовится к большой войне.